Дрова должны были привезти в четыре, но Николай задержался со своими процедурами и вышел из госпиталя в начале пятого.
   На мосту, у входа, столкнулся с Сергеем.
   – Ты куда? – спросил Сергей.
   – В гости.
   – К кому?
   – К знакомым.
   – Обзавелся уже?
   – Да, обзавелся.
   Николай ожидал дальнейших вопросов в стиле Сергея, но тот только сказал:
   – Я тебя провожу. Не беги только, мне под гору трудно.
   – Ты где пропадал? – спросил Николай.
   – Где надо, там и пропадал.
   – Просьбу мою, конечно, не выполнил?
   – Почему конечно? В адресном столе Куценко нет. Если б был, я б тебе сообщил.
   Когда они спустились с горы, Сергей сказал:
   – Ты что, в театр торопишься? Боишься опоздать?
   – Нет, не в театр.
   – Так чего ж ты бежишь? Двуногий… Мне протез ногу натер.
   Они пошли тише.
   – Я видел твою Шуру, – сказал Сергей.
   – Где? – Николай удивленно посмотрел на него.
   – Не все ли равно где.
   – А откуда ты ее знаешь?
   – Знаю, и все. По-моему, ты должен к ней сходить.
   Николай остановился.
   – Говори толком!
   – Ага… Заело.
   – Брось дурака валять! Когда ты ее видел?
   – Может, сядем?
   Они сели на парапет у входа на стадион.
   – Так где ты ее видел?
   – В обувном магазине встретил.
   – Ну?
   – Я считаю, что ты должен к ней пойти.
   – Зачем?
   – Это уж твое дело. Но я так считаю.
   – Слушай, Сергей; какого дьявола ты говоришь загадками?
   Сергей мрачно улыбнулся.
   – Она тебе говорила, что я у нее был?
   – Ты? У нее? Нет, ничего не говорила. Зачем же ты к ней ходил?
   – Так просто. Захотелось.
   – А ну тебя!..
   Николай встал.
   – Сядь, сядь… Я тебе серьезно говорю; сходи к ней. Я видел ее после вашей встречи. Тут что-то не то. У меня ведь есть на это чутье.
   – Что она тебе говорила?
   – Ничего не говорила. Я говорил. Мы прошлись с ней до Днепра и обратно. Ей надо было на площадь Сталина. Кроме того, я познакомился с дядей Федей. Не в этот раз, а в первый, когда заходил к ней.
   Николай вопросительно взглянул на Сергея. Сергей смотрел куда-то в сторону.
   – Пацан! Верь моему слову, тут что-то не так.
   Николай промолчал. Ему было неприятно, что Сергей заговорил о Шуре. При чем тут Сергей? И зачем он к ней заходил? И зачем вообще он вмешивается? Сергей дернул его за рукав.
   – А может, в забегаловку заскочим? Здесь недалеко. Та самая, где мы познакомились. Тяпнем по маленькой, и катись на все четыре стороны.
   – Не хочу.
   – Вот черт трезвый! Ты что, вообще перестал водку пить?
   – Просто не хочется. Не интересует сейчас.
   – И что собой представляет дядя Федя?
   – Тоже не интересует. И вообще это мое дело. Не твое и не чье-либо, а мое. Понял?
   Сергей пожал плечами:
   – Ну, раз не мое, тогда… будь здоров!
   Он крутнул в воздухе палкой и ушел.
   Только пройдя квартал, Николай почувствовал, что разговаривал с Сергеем не так, как надо. Ну чего, спрашивается, он на него разозлился? Ну, не его дело, допустим, но ходил-то он ведь к Шуре не для себя, а для него, Николая… Может, вернуться?
   Николай взглянул на часы. Без четверти пять. Поздно!

 
   Придя к Острогорским, Николай застал всю квартиру толпящейся вокруг сваленных на полу здоровенных плах и обсуждающей, на сколько времени их может хватить и что экономнее: на две или три части пилить каждую плаху? Петька разводил пилу.
   – Мы сейчас с дядей Колей покажем класс. Он теперь тоже левша, – Петька был левшой.
   Яшка с шумом расчищал место для козел.
   – Бесплатно делать не будем, учтите это, Анна Пантелеймоновна. Всякая работа вознаграждения требует.
   – Ладно, ладно! Уходите же.
   – Я не шучу. На четвертый этаж все-таки таскали.
   – Да уходите, ради бога, не мешайте! – Анна Пантелеймоновна пыталась вытолкнуть здоровенного Яшку из кухни, но тот упирался. – По рюмке наливки, так и быть, уж дам.
   – И не на кухне, а у вас, из рюмочек, по-интеллигентному.
   Наконец всех удалось выпроводить, и Николай с Петькой приступили к пилке. У них не очень-то получалось – пила все время заскакивала, оба обвиняли друг друга в неумении пилить. Когда пришла Валя, Николай прогнал Петьку учить уроки, взял пилу в правую руку. Дело пошло лучше, хотя руку приходилось все-таки привязывать бинтом к рукоятке пилы. Рука скоро уставала, и приходилось опять переходить на левую.
   Валя раскраснелась, ее бронзово-рыжие волосы растрепались и падали на глаза, левая рука упиралась в плаху, а правая равномерно и с силой тянула к себе пилу.
   – Вы хороший пильщик, – сказал Николай.
   – Хороший, – согласилась Валя и ловко подхватила отвалившийся кусок плахи. – Только спина с непривычки болит. – Она отбросила чурбак в сторону и посмотрела на форточку. – Какой дурак ее закрыл? Жарко…
   Она легко вскочила на подоконник, открыла форточку, хотела соскочить на пол, но зацепилась юбкой за шпингалет.
   – Вот черт! Единственная юбка. – Стоя на подоконнике, она наклонилась и пыталась отцепить юбку. – Ну, чего вы смотрите? Помогите!
   Николай подошел. Валя стояла над ним, и от неудобного положения и досады лицо ее еще больше покраснело. Волосы почти совсем закрывали лицо, и видны были только зубы, которыми она прикусила нижнюю губу.
   Николай отцепил юбку, потом, обхватив левой рукой, снял Валю с подоконника, но не сразу поставил на пол, а, крепко прижав к себе, донес до козел. Валя, чтоб не упасть, схватила его за шею.
   – Эге, да вы совсем легонькая! – сказал Николай, смотря на нее снизу вверх.
   – Пустите! – Валя обеими руками оттолкнула его голову.
   Николай осторожно поставил ее на пол и улыбнулся. Валя не смотрела на него, она рассматривала порванное место юбки. Потом взяла пилу, тряхнула ею так, что она жалобно запела, потрогала пальцами зубцы и поставила в угол.
   – Чего ж это вы, Валя?
   – Хватит на сегодня, – не глядя, сказала она и быстро вышла из кухни.
   Через полчаса собрались у Острогорских. Петька под шумок подливал в рюмку и сидел потный, довольный, с блестящими глазами. Валерьян Сергеевич оседлал Муню. Поминутно всовывая в лампу бумажку и зажигая от нее гаснувшую трубку, ничего не слушая, он доказывал Муне, что к Новому году война обязательно должна кончиться. Муня соглашался.
   Валя вначале сидела молча, с безразличным видом ковыряя консервы. Анна Пантелеймоновна несколько раз на нее взглядывала, потом спросила, не случилось ли у нее что-нибудь на службе. Валя, сказав, что ничего, вдруг оживилась, налила себе и пытавшейся сопротивляться Бэлочке по полной рюмке наливки и стала громко и возбужденно о чем-то ей рассказывать. Бэлочка сонно кивала головой и отодвигала рюмку.
   – Да, да, ей нельзя! – Муня отодвигал рюмку еще дальше. – Сейчас ей никак нельзя! Даже наливки нельзя!
   По радио объявили: «Московское время двадцать два часа одиннадцать минут. Передаем беседу…» Валя встала, выключила радио и, сказавши: «Фу, как жарко!» – вышла на балкон.
   В комнату постучался и вошел, смущенно поглаживая лысину, Никита Матвеевич.
   – Моя старуха не у вас?
   Яшка блеснул глазами.
   – Давай, давай, старина. Тащи только свое «энзе». Я знаю, у тебя там есть в сундучке.
   Николай уступил место Никите Матвеевичу, постоял немного у дивана, перелистывая книгу, потом тоже вышел на балкон.
   У Острогорских был большой, величиной почти с комнату, густо увитый виноградом балкон. Днем с него открывался прекрасный вид на Новое Строение, Сталинку и Голосеево. Сейчас же ничего этого не было видно – город маскировался, и только изредка, справа, проносились по Красноармейской автомашины с синими фарами. Где-то очень далеко, очевидно над Каневом или Трипольем, беззвучно вспыхивали зарницы. Недавно прошел дождик, и в воздухе пахло свежей землей и отцветающим уже табаком.
   Валя стояла, опершись о перила, и узенький луч света, пробивавшийся сквозь маскировку, светлой полоской лежал на ее волосах и спине.
   – Вам не холодно? – спросил Николай.
   – Нет, хорошо, – не поворачивая головы, сказала Валя.
   Николай закурил.
   – Вас оштрафуют, – сказала Валя.
   – Не оштрафуют. Я осторожно. Как на фронте.
   Они помолчали.
   – Вы знаете, о чем я думаю? – сказала Валя.
   – Нет, не знаю. Откуда мне знать?
   – Ведь на фронт-то вы уже не попадете, Николай. А?
   Она впервые назвала его Николаем, до сих пор она говорила всегда «Николай Иванович» или «товарищ капитан».
   – Почему? – спросил Николай.
   – Не знаю почему, но я так чувствую. А я никогда не обманываюсь, вы знаете? Никогда. Я знала, например, что не увижу отца, и знала, что увижу мать… Дайте мне потянуть, пока мать не глядит. – Она сделала несколько затяжек и закашлялась. – Отвыкла, голова уже кружится… А вам хочется на фронт?
   – Хочется. А вам?
   – И мне. Но вы уже не вернетесь, я знаю. А почему вам хочется?
   – Странный вопрос!
   Валя насмешливо улыбнулась.
   – Чем же странный?
   – Не надо, Валя. Ведь вы сами были солдатом.
   Валя сорвала листок, и с винограда, шурша, посыпались капли.
   – Простите. Я вовсе не хотела… Просто… Вот смотрю я на вас, и иногда мне кажется… Ведь вам здесь, у нас, в тылу, очень скучно, правда?
   Николай ничего не ответил.
   – У вас нет семьи? – спросила Валя.
   – Нет.
   – Ни отца, ни матери?
   – Ни отца, ни матери. Еще перед войной умерли. Да и до этого отец с матерью… В общем, не очень сладкое детство.
   Валя опять сорвала листок, и опять зашуршали капли.
   – И больше у вас никого не было?
   Внизу, откуда-то из-за угла, выехала машина и затормозила.
   – Ну куда, куда ты заворачиваешь? – крикнул кто-то снизу. Голос был хриплый и недовольный. – Глаза, что ль, повылазили?
   – Как куда? По Красноармейской, – ответил другой голос.
   – А кто тебя сейчас там пустит?
   – Тогда по Горького. Здесь же проезда нет – стадион.
   – Ну, валяй, – ответил первый голос, и машина тронулась.
   Довольно долго был виден ее тусклый свет, потом она свернула на Горького и скрылась.
   «…Горького… Горького… Горького, тридцать восемь… Кирпичный пятиэтажный дом, а перед ним вяз…»
   Николай посмотрел на Валю. Она стояла рядом, облокотившись о перила, закрывши ладонями щеки, и смотрела на изредка вспыхивающие зарницы.
   Николай придвинулся к ней, обнял ее за плечи и только сейчас, в темноте, увидел, что глаза у нее светятся, как у кошки, – маленькими красными огоньками…



– 12 –


   Анне Пантелеймоновне удалось наконец уговорить Николая заняться английским языком. Как он ни мялся, как ни убеждал, что к языкам он не способен и что если уж заниматься, то потом, после фронта, ничего у него не получилось: пришлось-таки сесть за учебник.
   Николай не ошибался: у него действительно не было способностей к языкам. Он никак не мог привыкнуть к тому, что в английском «а» читается как «э», а «е» – как «и», перочинный ножик упорно называл «кнайф», а артикль «the» произносил «тхе» или «зи», чем приводил в неистовство нетерпеливую, горячую Валю.
   – Ты это нарочно, чтоб меня разозлить! Ну, пойми, ради бога, – она брала себя в руки и начинала сначала: – надо кончиком языка упираться не в небо, а в зубы, пусть он даже немножко высовывается. Вот так, видишь? Ну, теперь скажи.
   – Зи, – говорил Николай.
   – Ах, господи! Не упирай же его в нижние зубы. В верхние, ты понимаешь, в верхние! Ну, еще раз.
   – Зи, – жалобно произносил Николай.
   – Нет, это невозможно! Мать, я не могу с ним заниматься. Он нарочно меня дразнит.
   И все-таки она терпеливо высиживала свой час, а когда он наконец, к удовольствию обоих, истекал, Валя, энергично захлопывая учебник английского языка для восьмых, девятых и десятых классов, говорила:
   – В наказание иди разожги примус.
   Николай покорно шел на кухню и разжигал примус.
   После третьего или четвертого урока вид наказания был изменен.
   – Сегодня за незнание глаголов проводишь меня в институт. У меня целая куча тетрадок, в портфель не влезают.
   Проводы эти постепенно из наказания превратились в привычку. Обычно Валя опаздывала на свои лекции, поэтому приходилось бежать сломя голову, и прогулки эти напоминали скорее скачки с препятствиями. Чтоб не попадаться на глаза патрулям и вовремя поспеть в институт, они шли не по улицам, а напрямик, через проходные дворы и развалины.
   Как-то Валя задержалась в институте, Анна Пантелеймоновна стала беспокоиться:
   – На дворе уже темно, а я уверена, что эта девчонка для скорости через пустырь побежит. Солдат солдатом, а все-таки…
   Николай пошел навстречу. Валя действительно шла через пустырь и провалилась в какую-то яму. Николай обнаружил ее сидящей на груде битого кирпича и растирающей коленку.
   – Матери только не говори. Придем домой – я живенько в ванной сделаю себе перевязку.
   С тех пор, когда у Вали были вечерние занятия, Николай заходил за ней в институт и провожал до самого дома.
   Каждый раз, когда он приходил, Валя говорила:
   – Ну, что за глупости! Будут еще у тебя неприятности из-за этого в госпитале.
   Николай ничего не отвечал, но на следующий день, если у Вали были вечерние часы, приходил опять.
   Он полюбил эти прогулки. Полюбил потому, что кругом тихо, а над тобой – звезды, луна. Потому, что приятно идти вот так, по узкой тропинке среди полуразрушенных стен, напоминающих при лунном свете руины средневековых замков. Николаю они, правда, напоминали скорее Сталинград – средневековых замков он никогда не видел, но Валя говорила, что они похожи, и, чтоб не спорить, Николай соглашался. Полюбил он эти прогулки потому, что с Валей было легко и просто. С ней не надо было как-то по-особенному держаться, выдумывать темы для разговоров. Они сами находились. У них был общий язык – немного грубоватый фронтовой язык. Вале частенько за него доставалось от матери, но что поделаешь, обоим он был близок.
   Иногда, если было не очень поздно и не надо было торопиться домой, они возвращались через Ботанический сад. После десяти ворота закрывали, и приходилось перелезать через забор. Валя обычно подсмеивалась над Николаем – «разведчик, физкультурник…» – и Николаю нечего было ответить. Рука ему мешала, и он действительно не очень ловко перебирался через решетку. Сад большой, почти лес, заросший кустарником, старыми дубами и кленами, с шуршащими под ногами листьями, папоротником по пояс. В нем было темно, немного сыро, и почему-то невольно хотелось говорить шепотом.
   Как-то в этом самом саду их застала гроза – неожиданная для сентября, совсем майская гроза, с молнией, громом, потоками воды. Они спаслись в какой-то вырытой, очевидно детьми, на дне оврага пещере. Сидели рядом: Николай – на корточках, чтоб не запачкать свой госпитальный костюм, Валя – примостившись на своем портфеле, обхватив руками колени. Когда ударял гром, Валя закрывала лицо руками. Николай смеялся:
   – Зенитчица, фронтовичка…
   – Ну и зенитчица и фронтовичка, а грозы боюсь.
   Николай улыбался в темноте.
   – Напоминает бомбежку?
   – Нет, не то… не бомбежку. А может, и бомбежку. Когда в лесу и ночью. Тоже вот так сидишь, и смотришь вверх, и ничего не видишь, и хочется, чтоб только скорее кончилось.
   – Хочется?
   – Хочется.
   – И сейчас хочется, чтоб скорее?
   Валя промолчала. Николай слегка придвинулся к ней, обнял рукой за плечи.
   – Не надо… – сказала Валя и отодвинулась.
   Опять ударил гром. Валя закрыла ладонями уши и уткнулась в колени. При свете молнии ее сжавшаяся в комочек фигура казалась детски беспомощной. Николай снял пижаму и накинул ее на Валю.
   – Мне не холодно, – сказала она.
   – Неправда, холодно.
   Опять загрохотало. Но уже не над головой, а где-то левее. Гроза уходила.
   – Ты будешь мне писать, когда я уйду на фронт? – спросил Николай.
   – Я не умею писать, – сказала Валя.
   – А разве надо уметь? Надо хотеть.
   – И на фронт ты не уйдешь.
   – Почему?
   Валя пожала плечами. Высунула руку из-под пижамы ладонью кверху.
   – Дождь, кажется, прошел. Можно идти.
   – Нет. Еще идет. – Николай прикрыл ее ладонь своей. – Так будешь?
   Валя сделала движение, чтоб встать. Николай удержал.
   – Будешь? Скажи…
   Она молчала.
   – Почему ты молчишь?
   Валя сжала руки в кулаки и уткнула в них лицо.
   – Господи… Почему я ничего не понимаю? Почему?
   Она повернулась к Николаю, посмотрела ему в лицо. И совсем вдруг тихо и просто сказала:
   – Я не хочу, чтобы ты уходил, не хочу… Вот и все…
   Николаю показалось, что у него вдруг остановилось сердце. Потом оно застучало, во всем теле застучало – в руках, в груди, в голове. Захотелось вдруг обнять Валю, всю целиком, с головы до ног.
   Но Вали уже не было. И портфельчика ее не было. И грозы не было.
   Где-то вдалеке еще гремел гром, вспыхивали молнии. И небо было уже чистое.



– 13 –


   Парадная дверь в отделение, как того и следовало ожидать, была закрыта. Николай, как обычно, обогнул корпус и, взобравшись на стоявшую под водосточной трубой бочку, подтянулся к окну. Оно открывалось легко и почти беззвучно. Несмотря на больную руку, Николай за последние дни так наловчился, что влезал в окно без всяких осложнений. Один только раз, зацепившись за гвоздь, слегка разодрал рукав на пижаме.
   Сегодня ему не повезло. Только успел он бесшумно соскочить на пол и, стоя на цыпочках, стал закрывать верхнюю щеколду, как за спиной его послышались шаги. Николай обернулся. Прямо на него по коридору шел дежурный врач Лобанов. Лобанов был самый молодой, а потому и самый строгий врач в отделении. Все знали, что он ухаживает за хорошенькой, веселой блондиночкой Катюшей, сестрой со второго этажа, и свои дежурства всегда старается приурочить к дежурствам Катюши. Сегодня это, очевидно, ему не удалось, поэтому он был зол. К тому же в отделение только что привезли двух больных, чего он тоже не любил, и он с радостью выместил свою злобу на Николае.
   – Завтра же доложу начальнику отделения. Безобразие какое! Капитан называется, офицер!..
   Он стоял, расставив короткие толстые ноги, красный, возмущенный, а Николай весело улыбался и пожимал плечами.
   – Что поделаешь, товарищ майор, бывает…
   – Так вот, больше этого не будет. Понятно? Безобразие какое, в окна лазить! Завтра же доложу начальнику отделения… Извольте идти в свою палату.
   Лобанов сдержал свое обещание. На следующее же утро он доложил обо всем случившемся подполковнику Рисуеву. Рисуев, мягкий, добрый, но бесхарактерный и больше всего боявшийся неприятностей, только развел руками и, чтобы снять с себя ответственность, обратился к Гоглидзе, главному хирургу и фактическому хозяину отделения.
   – Что ж! После фронта и через трубу из госпиталя удерешь, – сказал Гоглидзе. – Понимаю, понимаю. Но окна все-таки придется замазать, – и взглянул на Николая. – А вам, молодой человек, делать у нас больше нечего. Рана зажила, а с нервом провозитесь еще порядком. Переведем-ка вас к Шевелю, в невропатологию. Не возражаете?
   Но у Шевеля не оказалось свободных мест, и в один прекрасный вечер Николай, вытащив из-под кровати спортивный чемоданчик, стал складывать в него свое имущество: два носовых платка, бритвенный прибор и маленькие трофейные ножнички для ногтей.
   – Куда же это вы, Митясов? – удивился Зилеранский.
   – На волю, товарищ полковник. Залежался.
   – То есть как это на волю? – Полковник собрал лоб в морщины. – А рука? А пальцы?
   – И руки и пальцы – все будет в порядке. Заживе, як на собаци.
   – Простите, но я все-таки не понимаю. Как же все-таки…
   – А очень просто. Это называется лечиться амбулаторным способом. Буду приходить каждый день на лечение.
   – А жить?
   – Найдется где. Мир не без добрых людей. Давайте-ка ваш стаканчик для бритья…
   В самый разгар прощального торжества, когда покрасневший и несколько уже возбужденный полковник Зилеранский провозглашал какой-то тост о дружбе, рожденной в госпитальных стенах, появился Лобанов.
   – Кабак устраиваете, да? – произнес он, не повышая голоса, но достаточно громко, чтобы было слышно в коридоре.
   Стоявшая за его спиной дежурная сестра глазами показала Николаю, чтобы он убрал стоявшую на тумбочке бутылку.
   – Кабак в госпитале устраиваете, – не находя других слов, повторил Лобанов, уставившись маленькими глазами на Николая. – Сначала цирк, а теперь кабак? Немедленно прекратить!
   Маленький, в халате не по росту, с завернутыми рукавами, он стоял в дверях, расставив, по обыкновению, свои коротенькие ножки, и чего-то ждал. Николаю стало вдруг смешно.
   – Слушайте, товарищ майор, – сказал он, вставая с кровати и протягивая Лобанову свой стаканчик. – Зачем сердиться? Выпьем-ка лучше по «маленькой».
   Дежурная сестра не выдержала и прыснула в рукав. Это окончательно вывело Лобанова из себя.
   – Ладно, – сказал он. – Завтра поговорим! – И, круто повернувшись, вышел.
   – Интересно, где? – подмигнул своему соседу Николай. – Очевидно, опять с Катюшей не получилось. Ну, да ладно… Не мне на него сердиться. Не будь его, черт его знает сколько бы еще проторчал здесь. За его здоровье, чтоб веселее ему на свете жилось!
   Через полчаса в своем старом, измятом от дезинфекции обмундировании он уже весело сбегал по знакомой дорожке к стадиону.
   Сначала Николай думал обосноваться у Сергея, но шестнадцатая квартира, узнав об этом, энергично запротестовала. Николай был тронут. Несмотря на тесноту и общую неблагоустроенность, каждый предлагал угол у себя. Ковровы, Яшка и Валерьян Сергеевич долго спорили, пытаясь доказать, что именно у них Николаю будет лучше всего.
   – Ну, где ты у Ковровых поместишься? – возмущался Яшка, таща Николая за рукав. – На верстаке, что ли? Четыре человека на шестнадцати метрах – с ума спятить!
   – Зачем на верстаке? – Никита Матвеевич вытягивал из-под кровати какие-то доски. – Через два часа и козлы готовы. И не шестнадцать у нас, а восемнадцать.
   – Ну, восемнадцать, не все ли равно? А я один в десяти.
   – Один? Вы слышите? – Старик весело подмигивал, потирая лысину. – Он, оказывается, один живет.
   Валерьян Сергеевич отводил Николая в сторону и, доверительно понизив голос, говорил ему:
   – О чем тут спорить? Даже младенцу ясно, что если выбирать между тремя людьми на восемнадцати и…
   – И пятью кошками на двенадцати, – перебивал Яшка, – да ты просто задохнешься там!
   Николай только смеялся, а вечером, несмотря на мрачные Яшкины пророчества, въехал со всем своим багажом на двенадцатиметровую Валерьян Сергеевичеву жилплощадь и стал седьмым ее жильцом.
   Так началось мирное квартирное житье-бытье Николая.
   На первых порах все шло хорошо. Вставал рано, на кухне завтракал (Острогорские в это время еще спали), потом отправлялся в госпиталь на свои процедуры. Часам к двенадцати возвращался.
   Отвыкший за последние годы от полезной и созидательной, как говорил Валерьян Сергеевич, деятельности, Николай с азартом принялся за работу. Начал с крыши. О ней давно уже все говорили, но как-то при всеобщей занятости ни у кого до нее руки не дотягивались. Насквозь проржавевшая и побитая осколками, она не спасала ни от какого самого ничтожного дождя. Как только дождь начинался, все бросались на чердак и лихорадочно подставляли под струи старые корыта, тазы и банки от свиной тушенки. Яшка достал три рулона толя, и Николай с Петей растянули его с грехом пополам над самыми аварийными местами. Там, где не хватало толя, заткнули дырки тряпками и замазали суриком.
   Потом Николай принялся за комнату Валерьяна Сергеевича, несмотря на отчаянное сопротивление хозяина. Это было, пожалуй, труднее, чем крыша. Комната утопала в ворохе газет, пустых консервных банок, бутылок, каких-то никому не нужных брошюр, старого белья и разбросанных по всей комнате одиноких носков.
   Николай действовал решительно и энергично:
   – Газеты собрать в кучу и на кухню – для общего пользования! Кефирную тару сдать! Носки – в печку!
   С боем, шаг за шагом, завоевывал Николай новые позиции, а Валерьян Сергеевич, мечась по комнате, цепляясь халатом за все гвоздики и опрокидывая кошачьи блюдечки с молоком, грудью защищал каждый сантиметр своей комнаты. Но силы были неравные – он сдался. Пол и окна были вымыты, носки сожжены, банки и бутылки доведены до самого необходимого минимума.
   И случилось чудо: Валерьян Сергеевич, вначале проклинавший тот день и час, когда появился Николай, на второй день после окончания боев, сидя на своей койке и с удивлением озираясь по сторонам, вдруг сказал:
   – А вы знаете, как будто даже лучше стало. Честное слово! А? – И в знак высокой оценки проделанной Николаем работы угостил его своим спирающим дух, дерущим глотку табаком.
   Такую же чистку Николай попытался организовать и у Острогорских, но здесь запротестовала Анна Пантелеймоновна. «Это дело подождет до весны», – заявила она и разрешила Николаю только подремонтировать книжные полки. Николай принялся за полки со всем рвением, но подвигался вперед очень медленно: он рассматривал почти каждую книгу, а их были тысячи.
   Он хватал все – Брема, Энциклопедический словарь, «Всемирный следопыт», пудовые комплекты старой «Нивы». Как ребенок, с увлечением рассматривал он картинки и фотографии прошлой войны.
   Валя, сдерживая улыбку, поглядывала то на него, то на мать. Она прекрасно понимала, что вся эта канитель с полками затеяна матерью главным образом для того, чтобы приблизить Николая к книгам. И Николая уже нельзя было оторвать от них.