Страница:
Конгресс в Мадриде
Дела в Испании шли все хуже, но испанский народ заразил весь мир духом сопротивления. В Испании сражались интернациональные бригады добровольцев. Я видел, как в 1936 году они прибывали в Мадрид, уже одетые в форму. Их было много, люди разных возрастов, цвета кожи и оттенков волос.
Шел 1937 год, мы находились в Париже, и наша главная задача была организовать конгресс писателей-антифашистов всего мира. Конгресс писателей в Мадриде. Тогда-то я и познакомился с Арагоном. С самого начала меня поразила его невероятная работоспособность и организаторский талант. Он сам диктовал все письма, сам правил и помнил их все. От его внимания не ускользало ни мельчайшей детали. Долгими часами без перерыва работал Арагон в нашей маленькой конторе. И после этого, как известно, писал толстые книги прозы, а его поэзия – самое прекрасное, что есть на французском языке. Я видел, как он правил корректуру своих переводов с русского и английского, видел, как, случалось, переделывал все заново прямо тут же, в корректуре. Человек он необычный, и я это понял еще тогда.
Потеряв консульскую службу, я остался без работы, а следовательно, и без гроша. За четыреста старых франков в месяц я устроился в общество защиты культуры, которым руководил Арагон. Делию дель Карриль, которая была тогда и еще много лет потом моей женой, считали богатой землевладелицей, но на самом деле она была еще беднее, чем я. Мы жили в гостинице сомнительного пошиба, где весь первый этаж был отведен для случайных парочек, которые заходили ненадолго. Несколько месяцев мы жили впроголодь. Но дело с конгрессом писателей-антифашистов шло на лад. Мы получали ответы от достойных людей. Один – от Йитса, национального поэта Ирландии. Другой – от Сельмы Лагерлёф, замечательной шведской писательницы. Оба были слишком стары, чтобы ехать в осажденный, подвергавшийся бомбардировкам город, каким стал Мадрид, но они примкнули к делу защиты Испанской Республики.
Я всегда считал, что мало стою, особенно в практических делах или если речь идет о выполнении важной миссии. И я совершенно растерялся, когда на мое имя пришел банковский чек. Чек был от испанского правительства. И на довольно большую сумму, которая покрывала основные расходы по конгрессу, включая проезд делегатов с других континентов. Десятки писателей стали прибывать в Париж.
Я ломал голову, как поступить с деньгами? И положил их на банковский счет организации, готовившей конгресс.
– Этих денег я в глаза не видел и понятия не имею, как ими распорядиться, – сказал я Рафаэлю Альберти, который как раз в это время был в Париже.
– Ну ты дурак, – ответил он. – Ты потерял консульское место, выступая в защиту Испании, и теперь ходишь в рваных башмаках. Разве ты не можешь выделить себе несколько тысяч франков, которые тебе полагаются за работу, на элементарные нужды?
Я посмотрел на свои ботинки и увидел, что они действительно рваные. Альберти подарил мне пару новых.
Несколько часов оставалось до отъезда в Мадрид – отправлялись все делегаты сразу. И Делиа, и Рауль Гонсалес Туньон, и я сам замучились и ошалели от бумаг, которые приходилось выправлять писателям, прибывавшим со всех концов света. Масса сложностей была с французскими выездными визами. В конце концов мы просто завладели парижским полицейским ведомством, где выдавали эти разрешения, которые смешно назывались по-французски recipisson. [126]Иногда мы и сами даже ставили на паспорт печать с помощью важного инструмента под названием tampon. [127]
Вместе с норвежцами, итальянцами, аргентинцами прибыл из Мексики поэт Октавио Пас, [128]пережив по дороге тысячу приключений. Я гордился тем, что удалось его привезти. У него к тому времени была только одна книга, я получил ее незадолго до этого, и мне показалось, что в ней есть драгоценное зерно. Но тогда этого поэта еще никто не знал.
Зашел ко мне мой старый друг Сесар Вальехо, он был мрачнее тучи. Его злило, что не дали билета его жене, которую все мы терпеть не могли. Мы дали Вальехо билет для нее, но он ушел таким же мрачным, как и пришел. Видно, что-то случилось с ним, но что именно, я узнал только несколько месяцев спустя.
А собака вот где была зарыта: в Париж для участия в конгрессе приехал и мой соотечественник Висенте Уидобро. Мы с Уидобро были в раздоре и не здоровались. Он же был тогда очень дружен с Вальехо и воспользовался этими днями в Париже, чтобы наговорить моему наивному другу на меня бог знает что. Все это вышло наружу только потом, в драматическом объяснении, которое состоялось у меня с Вальехо.
Никогда из Парижа не отходил поезд, так набитый писателями. Встречаясь в вагонных коридорах, мы узнавали друг друга или, наоборот, делали вид, что друг друга не знаем. Одни шли спать, другие без перерыва курили. Для многих Испания была загадкой или откровением той эпохи и даже истории.
Где-то здесь ехали и Вальехо с Уидобро. Андре Мальро [129]на минуту остановился поговорить со мной – лицо подергивается в нервном тике, на плечи накинут плащ. На этот раз он ехал один. Прежде я всегда встречал его с летчиком Кортон-Молиньером, главным исполнителем его замыслов в небе Испании, над городами, переходившими из рук в руки; он сыграл большую роль в доставке самолетов для Республики.
Помню, на границе поезд долго стоял. И надо же было так случиться – у Уидобро потерялся чемодан. Все были заняты или обеспокоены задержкой поезда, и никому не было дела до его чемодана. В эту недобрую минуту чилийскому поэту в поисках чемодана вздумалось выйти на перрон, где стоял Мальро, глава всей нашей экспедиции, который по натуре был нервным, а тут еще столько хлопот, – словом, чаша переполнилась. А может, он не знал Уидобро ни по имени, ни в лицо. Когда Уидобро подошел к Мальро, чтобы заявить ему о пропаже чемодана, тот потерял остатки терпения. Я слышал, как он кричал: «Долго вы будете ко всем приставать? Убирайтесь! Je vous emmerde! [130]»
К несчастью, я оказался очевидцем происшествия, так ударившего по тщеславию чилийского поэта. Я бы предпочел тогда очутиться за тысячу километров от того места. Но жизнь чего только не выкидывает. Я один во всем поезде был противен Уидобро. И надо же было мне, вдобавок чилийцу, как и он сам, а не кому-нибудь еще из ста ехавших с нами писателей, надо же было именно мне оказаться единственным свидетелем этого случая.
Когда тронулись в путь, наступила ночь и мы уже катили по испанской земле, я вспомнил об Уидобро, о его чемодане и о тех неприятных минутах, которые он пережил. И я сказал молодым писателям из одной латиноамериканской республики, которые зашли ко мне в купе:
– Сходите к Уидобро, он, наверное, один и расстроен.
Через двадцать минут они вернулись, на их лицах было ликование. Уидобро сказал им: «Довольно о чемодане, это чепуха. Хуже другое: университеты Чикаго, Берлина, Копенгагена, Праги – все присвоили мне почетные звания, а вот маленький университет вашей маленькой страны – единственный, кто продолжает меня игнорировать. Даже никогда не пригласите прочитать лекцию о креасьонизме».
Решительно, моего соотечественника, большого поэта, ничто не могло изменить.
Наконец, мы приехали в Мадрид. Пока встречали и размещали прибывших писателей, я решил наведаться в свой дом, в котором почти год назад оставил все, как было. Оставил книги, вещи. Квартира находилась в здании, носившем название «дом цветов», у самого въезда в университетский городок. Именно до этого места дошли наступавшие войска Франко. И дом переходил несколько раз из рук в руки.
Мигель Эрнандес, в форме милисиано и с винтовкой, раздобыл тележку, чтобы вывезти книги и то, что мне захочется взять из вещей.
Мы поднялись на пятый этаж и не без волнения открыли двери квартиры. Пулеметной очередью были выбиты стекла и отбита штукатурка на стенах. Книги выброшены с полок. Невозможно было разобраться в этой груде мусора и обломков. II все-таки я неловко искал что-то. Интересно, что исчезли как раз вещи самые бесполезные, изысканные, должно быть, их унесли солдаты, бравшие дом, или его защищавшие. А вот кастрюли, швейная машинка, тарелки, хотя и были разбросаны в беспорядке, все же уцелели, в отличие от моего консульского фрака, масок из Полинезии и ножей с Востока, от которых не осталось и следа.
– Война причудлива, как сны, Мигель.
Где-то среди разбросанных бумаг Мигель нашел какие-то мои рукописи. Этот беспорядок и разруха словно захлопнули дверь за моей прошлой жизнью. Я сказал Мигелю:
– Ничего не хочу брать с собой.
– Ничего? Даже книги?
– Даже книги, – ответил я.
И мы ушли с пустой тележкой.
Шел 1937 год, мы находились в Париже, и наша главная задача была организовать конгресс писателей-антифашистов всего мира. Конгресс писателей в Мадриде. Тогда-то я и познакомился с Арагоном. С самого начала меня поразила его невероятная работоспособность и организаторский талант. Он сам диктовал все письма, сам правил и помнил их все. От его внимания не ускользало ни мельчайшей детали. Долгими часами без перерыва работал Арагон в нашей маленькой конторе. И после этого, как известно, писал толстые книги прозы, а его поэзия – самое прекрасное, что есть на французском языке. Я видел, как он правил корректуру своих переводов с русского и английского, видел, как, случалось, переделывал все заново прямо тут же, в корректуре. Человек он необычный, и я это понял еще тогда.
Потеряв консульскую службу, я остался без работы, а следовательно, и без гроша. За четыреста старых франков в месяц я устроился в общество защиты культуры, которым руководил Арагон. Делию дель Карриль, которая была тогда и еще много лет потом моей женой, считали богатой землевладелицей, но на самом деле она была еще беднее, чем я. Мы жили в гостинице сомнительного пошиба, где весь первый этаж был отведен для случайных парочек, которые заходили ненадолго. Несколько месяцев мы жили впроголодь. Но дело с конгрессом писателей-антифашистов шло на лад. Мы получали ответы от достойных людей. Один – от Йитса, национального поэта Ирландии. Другой – от Сельмы Лагерлёф, замечательной шведской писательницы. Оба были слишком стары, чтобы ехать в осажденный, подвергавшийся бомбардировкам город, каким стал Мадрид, но они примкнули к делу защиты Испанской Республики.
Я всегда считал, что мало стою, особенно в практических делах или если речь идет о выполнении важной миссии. И я совершенно растерялся, когда на мое имя пришел банковский чек. Чек был от испанского правительства. И на довольно большую сумму, которая покрывала основные расходы по конгрессу, включая проезд делегатов с других континентов. Десятки писателей стали прибывать в Париж.
Я ломал голову, как поступить с деньгами? И положил их на банковский счет организации, готовившей конгресс.
– Этих денег я в глаза не видел и понятия не имею, как ими распорядиться, – сказал я Рафаэлю Альберти, который как раз в это время был в Париже.
– Ну ты дурак, – ответил он. – Ты потерял консульское место, выступая в защиту Испании, и теперь ходишь в рваных башмаках. Разве ты не можешь выделить себе несколько тысяч франков, которые тебе полагаются за работу, на элементарные нужды?
Я посмотрел на свои ботинки и увидел, что они действительно рваные. Альберти подарил мне пару новых.
Несколько часов оставалось до отъезда в Мадрид – отправлялись все делегаты сразу. И Делиа, и Рауль Гонсалес Туньон, и я сам замучились и ошалели от бумаг, которые приходилось выправлять писателям, прибывавшим со всех концов света. Масса сложностей была с французскими выездными визами. В конце концов мы просто завладели парижским полицейским ведомством, где выдавали эти разрешения, которые смешно назывались по-французски recipisson. [126]Иногда мы и сами даже ставили на паспорт печать с помощью важного инструмента под названием tampon. [127]
Вместе с норвежцами, итальянцами, аргентинцами прибыл из Мексики поэт Октавио Пас, [128]пережив по дороге тысячу приключений. Я гордился тем, что удалось его привезти. У него к тому времени была только одна книга, я получил ее незадолго до этого, и мне показалось, что в ней есть драгоценное зерно. Но тогда этого поэта еще никто не знал.
Зашел ко мне мой старый друг Сесар Вальехо, он был мрачнее тучи. Его злило, что не дали билета его жене, которую все мы терпеть не могли. Мы дали Вальехо билет для нее, но он ушел таким же мрачным, как и пришел. Видно, что-то случилось с ним, но что именно, я узнал только несколько месяцев спустя.
А собака вот где была зарыта: в Париж для участия в конгрессе приехал и мой соотечественник Висенте Уидобро. Мы с Уидобро были в раздоре и не здоровались. Он же был тогда очень дружен с Вальехо и воспользовался этими днями в Париже, чтобы наговорить моему наивному другу на меня бог знает что. Все это вышло наружу только потом, в драматическом объяснении, которое состоялось у меня с Вальехо.
Никогда из Парижа не отходил поезд, так набитый писателями. Встречаясь в вагонных коридорах, мы узнавали друг друга или, наоборот, делали вид, что друг друга не знаем. Одни шли спать, другие без перерыва курили. Для многих Испания была загадкой или откровением той эпохи и даже истории.
Где-то здесь ехали и Вальехо с Уидобро. Андре Мальро [129]на минуту остановился поговорить со мной – лицо подергивается в нервном тике, на плечи накинут плащ. На этот раз он ехал один. Прежде я всегда встречал его с летчиком Кортон-Молиньером, главным исполнителем его замыслов в небе Испании, над городами, переходившими из рук в руки; он сыграл большую роль в доставке самолетов для Республики.
Помню, на границе поезд долго стоял. И надо же было так случиться – у Уидобро потерялся чемодан. Все были заняты или обеспокоены задержкой поезда, и никому не было дела до его чемодана. В эту недобрую минуту чилийскому поэту в поисках чемодана вздумалось выйти на перрон, где стоял Мальро, глава всей нашей экспедиции, который по натуре был нервным, а тут еще столько хлопот, – словом, чаша переполнилась. А может, он не знал Уидобро ни по имени, ни в лицо. Когда Уидобро подошел к Мальро, чтобы заявить ему о пропаже чемодана, тот потерял остатки терпения. Я слышал, как он кричал: «Долго вы будете ко всем приставать? Убирайтесь! Je vous emmerde! [130]»
К несчастью, я оказался очевидцем происшествия, так ударившего по тщеславию чилийского поэта. Я бы предпочел тогда очутиться за тысячу километров от того места. Но жизнь чего только не выкидывает. Я один во всем поезде был противен Уидобро. И надо же было мне, вдобавок чилийцу, как и он сам, а не кому-нибудь еще из ста ехавших с нами писателей, надо же было именно мне оказаться единственным свидетелем этого случая.
Когда тронулись в путь, наступила ночь и мы уже катили по испанской земле, я вспомнил об Уидобро, о его чемодане и о тех неприятных минутах, которые он пережил. И я сказал молодым писателям из одной латиноамериканской республики, которые зашли ко мне в купе:
– Сходите к Уидобро, он, наверное, один и расстроен.
Через двадцать минут они вернулись, на их лицах было ликование. Уидобро сказал им: «Довольно о чемодане, это чепуха. Хуже другое: университеты Чикаго, Берлина, Копенгагена, Праги – все присвоили мне почетные звания, а вот маленький университет вашей маленькой страны – единственный, кто продолжает меня игнорировать. Даже никогда не пригласите прочитать лекцию о креасьонизме».
Решительно, моего соотечественника, большого поэта, ничто не могло изменить.
Наконец, мы приехали в Мадрид. Пока встречали и размещали прибывших писателей, я решил наведаться в свой дом, в котором почти год назад оставил все, как было. Оставил книги, вещи. Квартира находилась в здании, носившем название «дом цветов», у самого въезда в университетский городок. Именно до этого места дошли наступавшие войска Франко. И дом переходил несколько раз из рук в руки.
Мигель Эрнандес, в форме милисиано и с винтовкой, раздобыл тележку, чтобы вывезти книги и то, что мне захочется взять из вещей.
Мы поднялись на пятый этаж и не без волнения открыли двери квартиры. Пулеметной очередью были выбиты стекла и отбита штукатурка на стенах. Книги выброшены с полок. Невозможно было разобраться в этой груде мусора и обломков. II все-таки я неловко искал что-то. Интересно, что исчезли как раз вещи самые бесполезные, изысканные, должно быть, их унесли солдаты, бравшие дом, или его защищавшие. А вот кастрюли, швейная машинка, тарелки, хотя и были разбросаны в беспорядке, все же уцелели, в отличие от моего консульского фрака, масок из Полинезии и ножей с Востока, от которых не осталось и следа.
– Война причудлива, как сны, Мигель.
Где-то среди разбросанных бумаг Мигель нашел какие-то мои рукописи. Этот беспорядок и разруха словно захлопнули дверь за моей прошлой жизнью. Я сказал Мигелю:
– Ничего не хочу брать с собой.
– Ничего? Даже книги?
– Даже книги, – ответил я.
И мы ушли с пустой тележкой.
Маски и война
…
Мой дом остался меж двумя зонами… С одной стороны наступали марокканцы и итальянцы… С другой – наступали, отступали, ненадолго задерживались защитники Мадрида… По стенам прошлась артиллерия… Стекла разлетелись вдребезги… На полу меж книг я нашел кусочки свинца… А маски ушли… Маски, которые я собрал в Таиланде, на Бали, на Суматре, на Малайском архипелаге, в Бандунге… Позолоченные, цвета пепла или томатов, с бровями посеребренными, синими, злобно сведенными, насупленными, эти маски были единственной памятью о том, первом Востоке, куда я приехал таким одиноким, и он встретил меня ароматом чая, навоза, опия, пота, приторным запахом жасмина, франжипани, гниющих на улицах фруктов… Эти маски – память о целомудренных танцах, о плясках перед храмом… Капли древесины, расцвеченные мифами, останки пышной мифологии, способной начертать в воздухе мечты, обычаи, злых духов и таинства, которые моя латиноамериканская натура была не в силах постигнуть…
И вот… Может, между выстрелами милисиано выглядывали из окон моего дома, надев на лица маски, и напугали марокканцев… Многие, разбитые в щепки и окровавленные, так и остались на месте… А другие, вырванные выстрелом, скатились с пятого этажа… И перед ними остановились наступавшие войска Франко… У них на глазах улюлюкала невежественная орда наемников… Тридцать масок азиатских богов поднялись из моего дома в последнюю пляску, в пляску смерти… Мгновение затишья… И вдруг все изменилось… Я присел, разглядывая обломки, пятна крови на циновке… И через новые окна, через выбоины от пуль… я взглянул дальше за черту университетского городка, туда, на равнины, на древние замки… И мне привиделось: Испания опустела… Мне почудилось: мои последние гости ушли навсегда… В масках и без масок… А с ними – выстрелы, и песни войны, и безумное веселье, и невероятная оборона – не на жизнь, а на смерть, – все это кончилось для меня… Наступила последняя тишина, тишина после фиесты… Последней фиесты… Так, с масками, которые ушли, с масками, которые пали, с солдатами, которых я не приглашал, уходила от меня Испания…
И вот… Может, между выстрелами милисиано выглядывали из окон моего дома, надев на лица маски, и напугали марокканцев… Многие, разбитые в щепки и окровавленные, так и остались на месте… А другие, вырванные выстрелом, скатились с пятого этажа… И перед ними остановились наступавшие войска Франко… У них на глазах улюлюкала невежественная орда наемников… Тридцать масок азиатских богов поднялись из моего дома в последнюю пляску, в пляску смерти… Мгновение затишья… И вдруг все изменилось… Я присел, разглядывая обломки, пятна крови на циновке… И через новые окна, через выбоины от пуль… я взглянул дальше за черту университетского городка, туда, на равнины, на древние замки… И мне привиделось: Испания опустела… Мне почудилось: мои последние гости ушли навсегда… В масках и без масок… А с ними – выстрелы, и песни войны, и безумное веселье, и невероятная оборона – не на жизнь, а на смерть, – все это кончилось для меня… Наступила последняя тишина, тишина после фиесты… Последней фиесты… Так, с масками, которые ушли, с масками, которые пали, с солдатами, которых я не приглашал, уходила от меня Испания…
Я вышел искать павших
Тетрадь 6
Путь выбран
Хотя членский билет я получил гораздо позднее, в Чили, когда официально вступил в партию, думаю, что коммунистом стал – в своих собственных глазах – во время войны в Испании. Моей глубокой убежденности способствовало многое.
Мой товарищ, вечно споривший со мной, поэт-ницшеанец Леон Фелипе [131]был обаятельным человеком. Более всего привлекала в нем анархическая недисциплинированность и насмешливая мятежность. В разгар гражданской войны он довольно легко дал увлечь себя броской пропаганде ФАИ (Федерация анархистов Иберии). Фелипе часто бывал в отрядах анархистов, излагал им свои мысли и читал иконоборческие стихи. В этих стихах нашла отражение его идеология – смутно анархическая, антиклерикальная, насыщенная призывами и проклятьями. Слова Фелипе пленяли анархистов, которые день ото дня объединялись во все более живописные группы, в то время как население уходило на фронт, с каждым днем приближавшийся к Мадриду. Анархисты разрисовывали трамваи и автобусы наполовину в красный, наполовину в желтый цвет. Патлатые и бородатые, в ожерельях и браслетах из пуль, точь-в-точь ряженые на этом карнавале-агонии, предсмертной агонии Испании. На некоторых из них я видел и башмаки-эмблемы – полукрасные-получерные, вот, наверное, хлопот с ними было сапожникам. И не думаю, что это ограничивалось безобидным шутовством. У каждого имелся нож. огромных размеров пистолеты, винтовки и карабины. Обычно анархисты устраивались группами у входа в какой-нибудь дом, курили, сплевывали, выставляли напоказ оружие. Главным их занятием были поборы с жильцов, которых они запугали до смерти. А то заставляли их «добровольно» отказываться от своих драгоценностей – колец, часов.
Как-то Леон Фелипе возвращался с одного из своих анархистских собраний – дело было ночью, – мы встретились с ним в кафе на углу, около моего дома. На поэте был испанский плащ, и он очень шел к его бородке назареянина. Выходя из кафе, Фелипе чуть задел элегантными складками романтического одеяния кого-то из своих чересчур обидчивых единомышленников. Не знаю, может, этого «героя тыла» уязвил сам вид Леона Фелипе, походившего на почтенного идальго, но только не прошли мы и нескольких шагов, как нас остановила группа анархистов во главе с обиженным из кафе. Они потребовали наши документы и, просмотрев их, повели Леона Фелипе, этого льва среди поэтов, под вооруженным конвоем.
Пока они вели, чтобы расстрелять его тут же, неподалеку, у самого моего дома, – а такие выстрелы я слышал частенько, и они не давали мне спать по ночам, – я заметил на улице двух милисиано. Я объяснил им, кто такой Леон Фелипе, какой провинностью он навлек на себя гнев, и благодаря им удалось выручить друга из беды.
Эта обстановка идеологической неразберихи и безнаказанного насилия заставила меня многое передумать. Я узнал о «подвигах» одного анархиста-австрийца, старого и близорукого, с длинными седыми космами, который специализировался на «прогулках» и сколотил отряд под названием «Заря», потому что действовал он на рассвете.
– У вас не бывает головных болей? – спрашивал этот анархист жертву.
– Да, конечно, случаются.
– Так вот я дам вам прекрасное обезболивающее, – говорил анархист-австриец и, приставив ко лбу встречного револьвер, стрелял.
В слепой мадридской ночи, кишмя кишевшей подобными бандитами, коммунисты были единственной организованной силой, и именно они посылали войска сражаться с итальянцами, немцами, марокканцами и фалангистами. И они же были той моральной силой, которая поддерживала сопротивление и антифашистскую борьбу.
Короче говоря: надо было выбирать путь. И именно это сделал я в те дни и никогда потом не раскаивался в решении, которое принял в ту, полную тьмы и надежд, трагическую пору.
Мой товарищ, вечно споривший со мной, поэт-ницшеанец Леон Фелипе [131]был обаятельным человеком. Более всего привлекала в нем анархическая недисциплинированность и насмешливая мятежность. В разгар гражданской войны он довольно легко дал увлечь себя броской пропаганде ФАИ (Федерация анархистов Иберии). Фелипе часто бывал в отрядах анархистов, излагал им свои мысли и читал иконоборческие стихи. В этих стихах нашла отражение его идеология – смутно анархическая, антиклерикальная, насыщенная призывами и проклятьями. Слова Фелипе пленяли анархистов, которые день ото дня объединялись во все более живописные группы, в то время как население уходило на фронт, с каждым днем приближавшийся к Мадриду. Анархисты разрисовывали трамваи и автобусы наполовину в красный, наполовину в желтый цвет. Патлатые и бородатые, в ожерельях и браслетах из пуль, точь-в-точь ряженые на этом карнавале-агонии, предсмертной агонии Испании. На некоторых из них я видел и башмаки-эмблемы – полукрасные-получерные, вот, наверное, хлопот с ними было сапожникам. И не думаю, что это ограничивалось безобидным шутовством. У каждого имелся нож. огромных размеров пистолеты, винтовки и карабины. Обычно анархисты устраивались группами у входа в какой-нибудь дом, курили, сплевывали, выставляли напоказ оружие. Главным их занятием были поборы с жильцов, которых они запугали до смерти. А то заставляли их «добровольно» отказываться от своих драгоценностей – колец, часов.
Как-то Леон Фелипе возвращался с одного из своих анархистских собраний – дело было ночью, – мы встретились с ним в кафе на углу, около моего дома. На поэте был испанский плащ, и он очень шел к его бородке назареянина. Выходя из кафе, Фелипе чуть задел элегантными складками романтического одеяния кого-то из своих чересчур обидчивых единомышленников. Не знаю, может, этого «героя тыла» уязвил сам вид Леона Фелипе, походившего на почтенного идальго, но только не прошли мы и нескольких шагов, как нас остановила группа анархистов во главе с обиженным из кафе. Они потребовали наши документы и, просмотрев их, повели Леона Фелипе, этого льва среди поэтов, под вооруженным конвоем.
Пока они вели, чтобы расстрелять его тут же, неподалеку, у самого моего дома, – а такие выстрелы я слышал частенько, и они не давали мне спать по ночам, – я заметил на улице двух милисиано. Я объяснил им, кто такой Леон Фелипе, какой провинностью он навлек на себя гнев, и благодаря им удалось выручить друга из беды.
Эта обстановка идеологической неразберихи и безнаказанного насилия заставила меня многое передумать. Я узнал о «подвигах» одного анархиста-австрийца, старого и близорукого, с длинными седыми космами, который специализировался на «прогулках» и сколотил отряд под названием «Заря», потому что действовал он на рассвете.
– У вас не бывает головных болей? – спрашивал этот анархист жертву.
– Да, конечно, случаются.
– Так вот я дам вам прекрасное обезболивающее, – говорил анархист-австриец и, приставив ко лбу встречного револьвер, стрелял.
В слепой мадридской ночи, кишмя кишевшей подобными бандитами, коммунисты были единственной организованной силой, и именно они посылали войска сражаться с итальянцами, немцами, марокканцами и фалангистами. И они же были той моральной силой, которая поддерживала сопротивление и антифашистскую борьбу.
Короче говоря: надо было выбирать путь. И именно это сделал я в те дни и никогда потом не раскаивался в решении, которое принял в ту, полную тьмы и надежд, трагическую пору.
Рафаэль Альберти
Поэзия всегда – мир. Поэт творится из мира, как хлеб родится из муки.
Поджигатели, зачинщики войн, волки первым делом ищут поэта, чтобы сжечь его, убить, загрызть. Задира-дуэлянт смертельно ранит Пушкина в мрачном тенистом парке, в бешеной скачке топчут конями безжизненное тело Петёфи. [132]Сражаясь против войны, умирает в Греции Байрон. Испанские фашисты начинают войну в Испании тем, что убивают ее лучшего поэта.
Рафаэль Альберти как будто выжил. Ему была уготована тысяча смертей. Одна – тоже в Гранаде. Другая поджидала его в Бадахосе. В солнечной Севилье, в Кадисе и в Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, на его родине, искали Рафаэля Альберти, чтобы зарезать, чтобы повесить, чтобы убить его, а с ним – еще раз поэзию.
Но поэзия не умерла, у нее, как у кошки, семь жизней. Ее пинают, ее волокут по улицам, ее оплевывают, над ней насмехаются, ее хватают за глотку и душат, ее высылают, бросают за решетку, ее расстреливают в упор, и из всех этих переделок она выходит, сияя улыбкой и чистотою.
Я познакомился с Рафаэлем Альберти на мадридских улицах; помню его там – в синей рубашке и ярком галстуке. Я знал Альберти, когда он боролся вместе с народом и когда мало кто из поэтов разделил с пародом его трудную долю. Тогда еще не звонили колокола по Испании, но он уже знал, что таилось в ее грядущем дне. Альберти – южанин, родился у звонкого моря, близ подвальчиков с желтым, как топаз, вином. И сердце его сотворилось из огня, виноградной лозы и шума прибоя. Он всегда был поэтом, хотя в первые годы жизни не знал этого. Потом об этом узнали все испанцы, а позже – весь мир.
Для нас, кому выпало счастье говорить на языке Кастилии, Рафаэль Альберти означает весь блеск поэзии испанского языка. Он не просто поэт от рождения, он великий знаток формы. В его поэзии, точно в алой розе, чудесным образом расцветшей среди января, – снеговая хрупкость Гонгоры, корень Хорхе Манрике, [133]лепесток Гарсиласо, [134]скорбный аромат Густаво Адольфо Беккера. [135]Другими словами, в его хрустальной чаше слились воедино все изначальные песни Испании.
Эта алая роза осветила путь тем, кто восстал в Испании, чтобы преградить дорогу фашизму. Мир знает эту геройскую и трагическую историю. Альберти не только писал эпические сонеты, не только читал их в казармах и на фронте, – он изобрел партизанскую войну поэзии, он научил поэзию сражаться против войны. Он придумал песни, у которых под взрывами снарядов вырастали крылья, песни, которые потом облетели всю землю.
Такой чистейший поэт в критический момент существования человечества показал всему миру общественную значимость поэзии. Этим он похож на Маяковского. Общественная значимость поэзии зиждется на силе; на нежности, на радости и на истинной сути. А без этого поэзия звучит, но не поет. Альберти поет всегда.
Поджигатели, зачинщики войн, волки первым делом ищут поэта, чтобы сжечь его, убить, загрызть. Задира-дуэлянт смертельно ранит Пушкина в мрачном тенистом парке, в бешеной скачке топчут конями безжизненное тело Петёфи. [132]Сражаясь против войны, умирает в Греции Байрон. Испанские фашисты начинают войну в Испании тем, что убивают ее лучшего поэта.
Рафаэль Альберти как будто выжил. Ему была уготована тысяча смертей. Одна – тоже в Гранаде. Другая поджидала его в Бадахосе. В солнечной Севилье, в Кадисе и в Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, на его родине, искали Рафаэля Альберти, чтобы зарезать, чтобы повесить, чтобы убить его, а с ним – еще раз поэзию.
Но поэзия не умерла, у нее, как у кошки, семь жизней. Ее пинают, ее волокут по улицам, ее оплевывают, над ней насмехаются, ее хватают за глотку и душат, ее высылают, бросают за решетку, ее расстреливают в упор, и из всех этих переделок она выходит, сияя улыбкой и чистотою.
Я познакомился с Рафаэлем Альберти на мадридских улицах; помню его там – в синей рубашке и ярком галстуке. Я знал Альберти, когда он боролся вместе с народом и когда мало кто из поэтов разделил с пародом его трудную долю. Тогда еще не звонили колокола по Испании, но он уже знал, что таилось в ее грядущем дне. Альберти – южанин, родился у звонкого моря, близ подвальчиков с желтым, как топаз, вином. И сердце его сотворилось из огня, виноградной лозы и шума прибоя. Он всегда был поэтом, хотя в первые годы жизни не знал этого. Потом об этом узнали все испанцы, а позже – весь мир.
Для нас, кому выпало счастье говорить на языке Кастилии, Рафаэль Альберти означает весь блеск поэзии испанского языка. Он не просто поэт от рождения, он великий знаток формы. В его поэзии, точно в алой розе, чудесным образом расцветшей среди января, – снеговая хрупкость Гонгоры, корень Хорхе Манрике, [133]лепесток Гарсиласо, [134]скорбный аромат Густаво Адольфо Беккера. [135]Другими словами, в его хрустальной чаше слились воедино все изначальные песни Испании.
Эта алая роза осветила путь тем, кто восстал в Испании, чтобы преградить дорогу фашизму. Мир знает эту геройскую и трагическую историю. Альберти не только писал эпические сонеты, не только читал их в казармах и на фронте, – он изобрел партизанскую войну поэзии, он научил поэзию сражаться против войны. Он придумал песни, у которых под взрывами снарядов вырастали крылья, песни, которые потом облетели всю землю.
Такой чистейший поэт в критический момент существования человечества показал всему миру общественную значимость поэзии. Этим он похож на Маяковского. Общественная значимость поэзии зиждется на силе; на нежности, на радости и на истинной сути. А без этого поэзия звучит, но не поет. Альберти поет всегда.
Нацисты в Чили
Снова я возвращался на родину в вагоне третьего класса. Хотя в Латинской Америке и не было таких случаев, чтобы известные писатели, подобно Селину,
[136]Дрие ла Рошелю
[137]иди Эзре Паунду,
[138]превратились в предателей, прислужников фашизма, тем не менее в ней было довольно сильно прогитлеровское течение, которое возникло или само по себе, или же было финансировано. Повсюду появлялись группки людей, которые вскидывали руку в фашистском приветствии и щеголяли в форме штурмовиков. И не просто группки. Старые феодальные олигархии на континенте симпатизировали (и симпатизируют) всякому проявлению антикоммунизма, не важно, идет ли оно из Германии или от местных ультралевых. И потом, не надо забывать, что в некоторых районах Чили, Бразилии и Мексики огромная часть населения – выходцы из Германии. Вот эти слои и были увлечены стремительным взлетом Гитлера и древней сказкой о германском величии.
В ту пору, в пору шумных побед Гитлера, мне не раз случалось в каком-нибудь селении или городке на юге Чили переходить улицу под настоящим лесом знамен, украшенных свастикой. Однажды в маленькой южной деревушке мне пришлось воспользоваться единственным имевшимся там телефоном, и я оказался вынужденным невольно воздать почесть фюреру. Владелец этого телефона-автомата, немец, изловчился так повесить аппарат, что тому, кто им пользовался, приходилось стоять, вытянув руку кверху, под портретом Гитлера, на котором тот был изображен тоже со вскинутой вверх рукой.
Я был редактором журнала «Аурора де Чили». Весь свой заряд (а иных снарядов у меня и не было) мы направляли по нацистам, которые проглатывали страну за страной. Гитлеровский посол в Чили подарил Национальной библиотеке книги по так называемой неонемецкой культуре. В ответ мы попросили наших читателей прислать нам книги подлинной, настоящей Германии, запрещенные Гитлером. Мы пошли на рискованный опыт. Я получал письма, в которых мне грозили смертью. Пришло много посылок, где вместе с книгами тщательным образом были упакованы нечистоты. Получили мы и подборку «Штюрмера» – порнографической газеты садистского и антисемитского характера, во главе которой стоял Юлиус Штрейхер, несколькими годами позже справедливо приговоренный к повешению в Нюрнберге. Однако со временем робко, но все же начали приходить книги на немецком Генриха Гейне, Томаса Манна, Анны Зегерс, Эйнштейна, Арнольда Цвейга. Когда у нас набралось около пятисот томов, мы пошли отдать их в Национальную библиотеку.
Ну и сюрприз! Двери Национальной библиотеки оказались запертыми на висячий замок.
Тогда мы с книгами и портретами пастора Нимёллера [139]и Карла фон Осецкого [140]парадным строем вошли в актовый зал университета. Не помню, по какому поводу, но как раз в тот момент в зале шло собрание под председательством дона Мигеля Кручаги Токорналя, министра иностранных дел. Мы аккуратно выложили книги и портреты на сцену, перед председательским столом. Битва была выиграна: книги приняли.
В ту пору, в пору шумных побед Гитлера, мне не раз случалось в каком-нибудь селении или городке на юге Чили переходить улицу под настоящим лесом знамен, украшенных свастикой. Однажды в маленькой южной деревушке мне пришлось воспользоваться единственным имевшимся там телефоном, и я оказался вынужденным невольно воздать почесть фюреру. Владелец этого телефона-автомата, немец, изловчился так повесить аппарат, что тому, кто им пользовался, приходилось стоять, вытянув руку кверху, под портретом Гитлера, на котором тот был изображен тоже со вскинутой вверх рукой.
Я был редактором журнала «Аурора де Чили». Весь свой заряд (а иных снарядов у меня и не было) мы направляли по нацистам, которые проглатывали страну за страной. Гитлеровский посол в Чили подарил Национальной библиотеке книги по так называемой неонемецкой культуре. В ответ мы попросили наших читателей прислать нам книги подлинной, настоящей Германии, запрещенные Гитлером. Мы пошли на рискованный опыт. Я получал письма, в которых мне грозили смертью. Пришло много посылок, где вместе с книгами тщательным образом были упакованы нечистоты. Получили мы и подборку «Штюрмера» – порнографической газеты садистского и антисемитского характера, во главе которой стоял Юлиус Штрейхер, несколькими годами позже справедливо приговоренный к повешению в Нюрнберге. Однако со временем робко, но все же начали приходить книги на немецком Генриха Гейне, Томаса Манна, Анны Зегерс, Эйнштейна, Арнольда Цвейга. Когда у нас набралось около пятисот томов, мы пошли отдать их в Национальную библиотеку.
Ну и сюрприз! Двери Национальной библиотеки оказались запертыми на висячий замок.
Тогда мы с книгами и портретами пастора Нимёллера [139]и Карла фон Осецкого [140]парадным строем вошли в актовый зал университета. Не помню, по какому поводу, но как раз в тот момент в зале шло собрание под председательством дона Мигеля Кручаги Токорналя, министра иностранных дел. Мы аккуратно выложили книги и портреты на сцену, перед председательским столом. Битва была выиграна: книги приняли.
Исла-Негра
Я решил с еще большим рвением и упорством заняться литературным трудом. Виденное в Испании закалило меня, я стал более зрелым. Горьким часам моей поэзии пора было кончиться. Глубоко личная грусть «Двадцати стихотворений о любви…» и скорбная патетика книги «Местожительство – Земля» подошли к своему логическому концу. У меня было такое ощущение, что я разрабатывал жилу, найденную не в земле, а меж книжных страниц. Может ли поэзия служить нам подобным? Может ли она вместе с человеком идти в бой? Достаточно я блуждал по просторам иррационального и замыкался на отрицательном. Пора остановиться и искать путь, который был бы ближе человеку, путь, забытый современной литературой, путь, корпи которого уходили бы в глубины помыслов и чаяний человеческого существа.
Я начал работать над «Всеобщей песнью».
Но для работы мне нужен был дом. Я нашел каменный дом у самого океана, в месте, которого никто на свете не знал – в Исла-Негра. Владелец дома, старый испанец, социалист, морской капитан дон Эладио Собрино, строил дом для своей семьи, однако потом решил продать мне. Но как его купить? Я предложил издательству «Эрсилья», которое до того издавало мои книги, заявку на «Всеобщую песнь». Но издательство ее не приняло. Тогда с помощью других издателей, которые стали выплачивать мои гонорары непосредственно владельцу дома, я в 1939 году смог наконец купить в Исла-Негра дом для работы.
Идея написать большую поэму, которая объяла бы исторические события и природу континента, жизнь и борьбу наших народов, – эта идея стала для меня первостепенной и неотложной. Дикое побережье Исла-Негра и неумолчное волнение океана помогли мне: я со всей страстью отдался новой затее – своей новой песне.
Я начал работать над «Всеобщей песнью».
Но для работы мне нужен был дом. Я нашел каменный дом у самого океана, в месте, которого никто на свете не знал – в Исла-Негра. Владелец дома, старый испанец, социалист, морской капитан дон Эладио Собрино, строил дом для своей семьи, однако потом решил продать мне. Но как его купить? Я предложил издательству «Эрсилья», которое до того издавало мои книги, заявку на «Всеобщую песнь». Но издательство ее не приняло. Тогда с помощью других издателей, которые стали выплачивать мои гонорары непосредственно владельцу дома, я в 1939 году смог наконец купить в Исла-Негра дом для работы.
Идея написать большую поэму, которая объяла бы исторические события и природу континента, жизнь и борьбу наших народов, – эта идея стала для меня первостепенной и неотложной. Дикое побережье Исла-Негра и неумолчное волнение океана помогли мне: я со всей страстью отдался новой затее – своей новой песне.
«Привезите мне испанцев»
Но жизнь поспешила вытащить меня оттуда.
До Чили доходили страшные вести об эмиграции испанцев. Более пятисот тысяч человек, принимавших участие в войне и гражданских лиц, перешли французскую границу. Во Франции правительство Леона Блюма под давлением реакционных сил заключило их в концентрационные лагеря, разбросало по крепостям и тюрьмам или загнало в Африку, в районы близ Сахары.
В Чили сменилось правительство. Борьба испанского народа укрепила дух и силу чилийского народа, и теперь у нас было прогрессивное правительство.
Чилийское правительство Народного фронта решило направить меня во Францию с миссией самой благородной, какую только мне случалось выполнять в жизни: вызволить из заключения испанцев и отправить их ко мне на родину. Поэзия моя теперь могла бы стать светом, исходящим от Америки, для тех людей, которые, как никто на земле, знают, что такое страдания и героизм. Итак, поэзия моя теперь – вместе с той материальной помощью, которую оказывала Америка, принимая испанцев, – платила свой давний долг.
В гипсе – мне только что оперировали ногу, – физически чуть ли не инвалид, я покинул свое уединение и предстал перед президентом республики. Дон Педро Агирре Серда принял меня тепло.
– Вот так, привезите мне тысячи испанцев. У нас есть работа для всех. Привезите мне рыбаков; привезите басков, кастильцев, эстремадурцев.
И через несколько дней, все еще в гипсе, я отправился, во Францию за испанцами для Чили.
У меня было конкретное задание. Я стал консулом по вопросам испанской иммиграции – так говорилось в назначении. При всех чинах и регалиях я явился в чилийское посольство в Париже.
Правительство и политическая ситуация у меня на родине изменились. Посольство в Париже не изменилось ничуть. Известие о том, что испанцев собираются переправлять в Чили, привело в бешенство расфранченных дипломатов. Мне выделили кабинет рядом с кухней, меня третировали как могли, даже писчей бумаги не давали. Но к посольским дверям уже хлынула волна «нежелательных»: раненые бойцы, юристы и писатели, врачи, лишившиеся клиник, рабочие всех специальностей.
Вопреки всем препятствиям они находили дорогу к моему кабинету, по поскольку кабинет помещался на четвертом этаже, посольские придумали дьявольскую мерзость: остановили лифт. Сердце разрывалось глядеть, как ко мне на четвертый этаж взбирались испанцы, многие из которых были ранены на войне или едва выжили в африканских концлагерях, а жестокие чиновники, видя их мучения, радовались.
До Чили доходили страшные вести об эмиграции испанцев. Более пятисот тысяч человек, принимавших участие в войне и гражданских лиц, перешли французскую границу. Во Франции правительство Леона Блюма под давлением реакционных сил заключило их в концентрационные лагеря, разбросало по крепостям и тюрьмам или загнало в Африку, в районы близ Сахары.
В Чили сменилось правительство. Борьба испанского народа укрепила дух и силу чилийского народа, и теперь у нас было прогрессивное правительство.
Чилийское правительство Народного фронта решило направить меня во Францию с миссией самой благородной, какую только мне случалось выполнять в жизни: вызволить из заключения испанцев и отправить их ко мне на родину. Поэзия моя теперь могла бы стать светом, исходящим от Америки, для тех людей, которые, как никто на земле, знают, что такое страдания и героизм. Итак, поэзия моя теперь – вместе с той материальной помощью, которую оказывала Америка, принимая испанцев, – платила свой давний долг.
В гипсе – мне только что оперировали ногу, – физически чуть ли не инвалид, я покинул свое уединение и предстал перед президентом республики. Дон Педро Агирре Серда принял меня тепло.
– Вот так, привезите мне тысячи испанцев. У нас есть работа для всех. Привезите мне рыбаков; привезите басков, кастильцев, эстремадурцев.
И через несколько дней, все еще в гипсе, я отправился, во Францию за испанцами для Чили.
У меня было конкретное задание. Я стал консулом по вопросам испанской иммиграции – так говорилось в назначении. При всех чинах и регалиях я явился в чилийское посольство в Париже.
Правительство и политическая ситуация у меня на родине изменились. Посольство в Париже не изменилось ничуть. Известие о том, что испанцев собираются переправлять в Чили, привело в бешенство расфранченных дипломатов. Мне выделили кабинет рядом с кухней, меня третировали как могли, даже писчей бумаги не давали. Но к посольским дверям уже хлынула волна «нежелательных»: раненые бойцы, юристы и писатели, врачи, лишившиеся клиник, рабочие всех специальностей.
Вопреки всем препятствиям они находили дорогу к моему кабинету, по поскольку кабинет помещался на четвертом этаже, посольские придумали дьявольскую мерзость: остановили лифт. Сердце разрывалось глядеть, как ко мне на четвертый этаж взбирались испанцы, многие из которых были ранены на войне или едва выжили в африканских концлагерях, а жестокие чиновники, видя их мучения, радовались.
Дьявольский тип
Дабы усложнить жизнь мне еще более, чилийское правительство Народного фронта сообщило мне о прибытии нового чиновника – поверенного в делах. Я несказанно обрадовался, думая, что новый сотрудник сможет обойти е препятствия, которые чинили мне старые посольские работники в связи с испанской эмиграцией. На вокзале Сен-Лазар с поезда сошел сухопарый паренек в очках без правы – пенсне, которые делали его похожим на канцелярскую крысу. Чиновнику было года двадцать четыре – двадцать пять. Высоким женоподобным голосом, прерывающимся от волнения, он сообщил, что считает меня своим начальником и приехал сюда лишь затем, чтобы помочь мне великом деле отправки в Чили «славных пораженцев войны». И хотя радость моя по поводу прибытия подкрепления еще не угасла, сам тип не очень меня обрадовал, похвалах и восторгах, которые он расточал, мне показалось, я уловил фальшь. Позднее я узнал, что с победой народного фронта в Чили ему пришлось не но доброй воле перейти из иезуитской организации «Рыцари Колумба» в ряды коммунистической молодежи. Дело было в разгар формирования движения, и его вожаков очаровали интеллектуальные достоинства этого молодца. Арельяно Марин писал комедии и статьи, был эрудит, до предела словоохотлив и знал, похоже, все на свете.