В Чили, не помню по какому поводу, мне рассказали грустную историю в оправе жестокого юмора. Герой истории – Поль Валери. [250]О нем говорили как о самом вероятном кандидате Нобелевской премии. И вот в то утро, когда Шведская академия должна была принять окончательное решение, Поль Валери, не зная, как успокоиться, кликнул собаку, взял трость и вышел из загородного дома на прогулку.
   Он вернулся только в полдень к обеду. Еще в дверях он спросил секретаршу:
   – Никто не звонил?
   – Звонили, мосье. Несколько минут назад звонили из Стокгольма.
   – И что просили передать? – спросил он, не скрывая радости.
   – Шведская журналистка интересовалась, как вы относитесь к движению женщин за равноправие.
   Сам Валери рассказывал об этом с легкой иронией. Но что бы там ни было, а выдающийся французский поэт, мастер, достигший совершенства, так и не получил Нобелевской премии.
   Что касается меня, нельзя не признать, что я всегда относился трезво и сдержанно к Нобелевской премии. В книге одного чилийского эрудита, задавшегося целью возвеличить Габриэлу Мистраль, нашу суровую соотечественницу, я прочел ее многочисленные письма, адресованные в разные места. При всей их благородной сдержанности, они были продиктованы вполне естественным желанием – приблизиться к заветной цели: Нобелевской премии. Эти письма научили меня осторожности. С тех пор, как мое имя стали называть среди кандидатов (а это было не раз и не два), я не приезжал в Швецию, хотя меня тянуло туда с юношеских лет, когда мы с Томасом Лаго [251]гордо называли себя учениками отлученного от церкви пастора, заядлого пьяницы по имени Йёст Берлинг. [252]
   Да и вообще мне наскучило ходить в кандидатах чуть ли не каждый год. Меня раздражало, что на этих ежегодных состязаниях мое имя использовалось так, будто я – скаковая лошадь. Но чилийские писатели, да и все, кому не лень, считали, что Шведская академия наносит им личное оскорбление. Словом, при такой ситуации не трудно было попасть в смешное положение.
 
   В конце концов, как все знают, в 1971 году меня наградили Нобелевской премией. Я только-только приехал в Париж в качестве посла Чили, когда мое имя снова замелькало в газетах. Мы с Матильдой ничуть не обрадовались. Привычка к ежегодным разочарованиям сделала нас нечувствительными ко всему, что касалось этой премии. Как-то в октябрьский вечер в столовую вошел Хорхе Эдварде – советник нашего посольства по культуре и писатель. С присущей ему осмотрительностью он предложил мне довольно скромное пари. Если мне дадут премию, я устраиваю обед в самом лучшем парижском ресторане и приглашаю его с женой. Если нет, то он платит за обед, на котором буду я с Матильдой.
   – Согласен, – сказал я. – Мы отлично пообедаем за твой счет.
   На следующий день мне стало известно, по какой причине Эдварде решился заключить это пари. Оказывается, ему из Стокгольма позвонила знакомая журналистка и писательница, которая сказала, что, судя по всему, на этот раз Пабло Неруда получит Нобелевскую премию.
   Начались бесконечные звонки. Звонили журналисты из Буэнос-Айреса, из Мексики и особенно из Испании, где это считалось совершившимся фактом. Я, разумеется, отказывался от каких-либо объяснений по этому поводу, но в душе росло невольное беспокойство.
   В тот вечер ко мне в гости пришел Артур Лундквист [253]– единственный шведский писатель, с которым я дружил. Три или четыре года назад его избрали в Академию. В Париже он был проездом, по пути на юг Франции. После ужина я рассказал ему о том, как мне трудно разговаривать с зарубежными журналистами, которые заранее сделали меня лауреатом Нобелевской премии.
   – Я прошу тебя, Артур, об одном одолжении. Если все окажется правдой, скажи мне раньше, чем об этом узнает печать. Я сам хочу сообщить Сальвадору Альенде, вместе с которым мы прошли годы трудной борьбы. Он будет рад первым узнать о премии.
   Академик и поэт Лундквист посмотрел на меня своими шведскими глазами и крайне серьезно проговорил:
   – Я ничего не могу тебе сказать. Если что-нибудь будет, тебя сразу известит король Швеции или шведский посол в Париже.
   Все это происходило 19 и 20 октября. А 21-го утром салоны посольства начали заполнять журналисты. Операторы шведского, немецкого, французского телевидения, операторы из латиноамериканских стран не скрывали своего нетерпения, которое грозило вылиться в бунт против моего упорного молчания. Но я молчал, потому что ничего не знал. В половине двенадцатого мне позвонил шведский посол. Он попросил принять его, ни слова не сказав, по какому поводу. Его звонок не утихомирил страсти, поскольку встреча с ним должна была произойти двумя часами позже. Телефон по-прежнему разрывался.
   Но вот одна из парижских радиостанций передала новость последней минуты: «Нобелевская премия за 1971 год присуждена чилийскому поэту Пабло Неруде». Я тотчас спустился вниз, чтобы лицом к лицу встретиться с многочисленной армией журналистов, фотографов, работников телевидения. К счастью, в посольство пришли мои старые друзья – Жан Марсенак вЛуи Арагон. Марсенак, французский поэт, которого я люблю по-братски, кричал от радости. Да и Арагон был доволен куда больше, чем я сам. Оба они помогли мне справиться с журналистами.
   Я недавно перенес операцию, был еще слаб, с трудом держался на ногах и неуверенно двигался. В тот вечер к ужину собрались мои друзья: Матта [254]приехал из Италии, Гарсиа Маркес – из Барселоны, Сикейрос – из Мехико, Мигель Отеро Сильва [255]– из Каракаса, Артуро Камачо Рамирес [256]– из самого Парижа, Кортасар – из своего тайного убежища. И еще чилиец – Карлос Васальо, вместе с ним мы должны были поехать в Стокгольм.
   На моем столе росли горы поздравительных телеграмм. (До сих пор я прочел не все и не на все успел ответить.) Среди бесчисленных писем было одно весьма любопытное и грозное. Его прислал из Голландской Гвианы некий господин негритянского происхождения с крупными чертами лица, если верить вырезке из газеты, которую он приложил к своему посланию. В письме говорилось приблизительно следующее: «Я представитель антиколониального движения в Джорджтауне. Я просил пригласить меня на церемонию, которая состоится в Стокгольме по случаю вручения Вам Нобелевской премии. В шведском посольстве меня предупредили, что по протоколу на этом акте обязателен фрак. У меня нет денег на фрак, и я не стану брать его напрокат. Американец, добившийся свободы, не может унизить себя и надеть ношеное платье. В этой связи я хочу сообщить Вам, что на скромные деньги, которые мне удалось скопить, я приеду в Стокгольм, чтобы выступить в печати и разоблачить империалистический характер церемонии, которая состоится в честь самого антиимпериалистического и самого народного поэта в мире».
 
   В ноябре мы с Матильдой поехали в Стокгольм. С нами отправились и наши старые друзья. Нас поместили в роскошный «Гранд-отель». Из окон открывался вид на прекрасный холодный город, на королевский дворец. В «Гранд-отеле» жили и другие лауреаты этого года – физики, химики, врачи и так далее. Это были очень разные по характеру люди. Одни – велеречивые и церемонные, другие – простые и скромные, словно рабочие или механики, по чистой случайности очутившиеся вне стен своих цехов. Вилли Брандта в отеле не было, он должен был получить Нобелевскую премию, премию мира – в Норвегии. Я жалел об этом, потому что именно с ним мне очень хотелось познакомиться и поговорить. Потом я видел его на приемах, но нас всегда разделяли какие-то люди.
   Торжественной церемонии предшествовала репетиция, которая по шведскому протоколу проходила в том зале, где вручалась премия. Было забавно видеть, как мы, вполне серьезные люди, не успев встать с постели, спешили выйти из гостиницы, чтобы в точно назначенный час попасть во дворец, подняться по указанным лестницам, ничего не перепутать, вовремя свернуть направо или налево, а потом взойти на сцену и сесть именно в то кресло, которое нужно будет занять в день вручения премии. И все это – перед телевизионными камерами, в огромном пустом зале, где, навевая грусть, красовались пустой трон короля и почетные места для королевской семьи. Я так и не понял, зачем шведскому телевидению вздумалось снимать репетицию спектакля, в котором участвовали такие никудышные актеры.
 
   Премию вручали в день святой Люции. Утром меня разбудили голоса: из коридора доносилось нежное пение. Потом белокурые скандинавские девушки в венках и с зажженными свечами вошли в мою комнату. Они принесли мне завтрак и подарок – большую прекрасную картину, на которой было изображено море.
   А позднее случилось то, что взволновало всю стокгольмскую полицию. Дежурный администратор передал мне письмо. Оно было подписано все тем же неуемным антиколониалистом из Голландской Гвианы. «Я только что прибыл в Стокгольм, – сообщалось в письме, – я не смог организовать пресс-конференцию, но, как человек революционного действия, предпринял другие меры. Нельзя допустить, чтобы Пабло Неруда – поэт униженных и угнетенных – получал премию во фраке». Вот почему он купил зеленые ножницы, чтобы на глазах у всей почтенной публики «отрезать у фрака фалды и прочие висюльки». «Полагаю своим долгом предупредить Вас об этом. Когда Вы увидите, что в зале со своего места встает темнокожий человек с большими зелеными ножницами, Вам будет известно, что за этим последует».
   Я отдал столь странное письмо сопровождавшему меня дипломату из протокольного отдела и сказал ему с улыбкой, что первое письмо от этого чудака я получил еще в Париже и что, на мой взгляд, не стоит принимать всерьез эту ерунду. Молодой швед не разделял моего мнения.
   – В нашу напряженную эпоху могут произойти самые неожиданные вещи. Мой долг – предупредить полицию Стокгольма, – сказал он и тут же удалился, чтобы выполнить то, что полагал своим долгом.
   Нужно упомянуть, что со мной в Стокгольм приехал известный венесуэльский писатель и блистательный поэт Мигель Отеро Сильва. Этот человек для меня – не только совесть и ум нашего континента, он мой близкий друг и верный товарищ. До торжественной церемонии оставались считанные часы. За обедом я сказал, что шведы встревожены письмом, которое прислал мне житель Джорджтауна. Мигель Отеро Сильва – он обедал вместе с нами – хлопнул себя по лбу:
   – Так ведь письмо написал я, чтобы подразнить тебя, Пабло. Что теперь делать с полицией? Она же ищет несуществующего человека?
   – Тебя посадят в тюрьму. На такую шутку способны только дикари, и ты понесешь достойное наказание, – сказал я ему.
   В эту минуту вернулся мой шведский покровитель. Он уходил доложить начальству о письме. Не долго думая, мы признались ему во всем:
   – Это неуместная, дурацкая шутка. Автор письма сидит за одним столом с нами.
   Бедняга снова заторопился куда-то. Но полиция, разыскивающая негра из Джорджтауна, успела побывать во всех гостиницах Стокгольма.
   Все меры предосторожности были соблюдены. Когда мы с Матильдой входили в зал, где состоялась церемония, когда выходили из зала, где был дан бал, к нам, вместо привычных портье, спешили молодые люди – дюжие русоволосые телохранители, которым было приказано не подпускать ко мне человека с зелеными ножницами.
   На традиционной церемонии вручения Нобелевской премии была весьма многочисленная дисциплинированная и благовоспитанная публика, вежливо аплодировавшая только там, где полагалось. Стареющий монарх протягивал каждому из нас руку, вручал диплом, медаль и чек, и мы возвращались на сцену, украшенную цветами, теперь менее неприютную, чем в дни репетиции. В креслах сидели все Нобелевские лауреаты. Говорят (а может, просто хотели порадовать Матильду), что шведский король уделил мне больше времени, чем другим, что он дольше, чем другим, жал мне руку и что вообще проявил ко мне особую симпатию. Должно быть, это отзвук далеких времен, когда короли позволяли себе быть любезными с трубадурами. Так или иначе, но ни один другой король не пожимал мне руку ни наспех, ни с почтением.
   Эта строгая протокольная церемония, несомненно, была очень торжественной. Похоже, торжественность, сопровождающая многие важные события нашей жизни, никогда не исчезнет. Должно быть, она нужна людям. И все же я почувствовал, что есть весьма забавное сходство между парадом Нобелевских лауреатов и вручением премий ученикам в маленьком провинциальном городке.

Чили-Чико

   Я покидал Пуэрто-Ибаньес, потрясенный огромным озером Генерал Каррера, чьи отливающие металлом воды – воистину пароксизм природы – сравнимы лишь с бирюзой моря у берегов Варадеро на Кубе или с нашим озером Пет-роуэ. Потом был яростный водопад Гио-Ибаньес – монолитный, устрашающий в своем величии. Я покидал этот край, ошеломленный разобщенностью и нищетой его людей. Они не знают электрического света, а рядом – грандиозные запасы энергии, они одеты в тряпье, а рядом – безбрежье овечьих отар, дающих великолепную шерсть. В мыслях об этом я добрался до Чили-Чико. [257]
   И там, на исходе дня, меня ждал великий закат. Нестихающий ветер кромсал кварцевые облака. Потоки синевы окружили огромную белую глыбу, и ветер долго держал ее на весу между небом и землей.
   Пастбища, посевы – все там боролось за жизнь под ударами студеного ветра. Вокруг поднимались суровые скалы Кастильо, точно башни с готическими шпилями, гранитными зубцами, вырезанными самой стихией. Снежные треугольники и квадраты лежали на своевольных вершинах Айсена, то круглых как шар, то плоских, похожих на огромные столы.
   Л небо творило закат из тончайшего шелка и металлов и, желтое, струилось в высоте, точно огромная птица, парящая над чистым пространством. Все менялось внезапно, сразу, – становилось широченной пастью кита, огненным леопардом или светящимся абстрактным полотнищем.
   Я понял, что распахнувшаяся надо мной бескрайность делает меня свидетелем пылающего величия Айсена с его скалами, водопадами и миллионами мертвых обугленных деревьев, которые обвиняют своих давних убийц, с его безмолвием, где рождается новый мир и все уже готово к торжественному действу земли и неба. Но не было там приюта, не было общего порядка, устроенности – не было человека. А тем, кто живет в таком одиночестве, нужно единение, неоглядное, как их просторы.
   Я ушел, когда догорал закат и упала ночь – внезапная и синяя.

Знамена сентября

   Сентябрь на юге нашего континента – цветущий, раздольный. А еще это месяц знамен.
   В начале прошлого века, в 1810 году, в сентябре на многих землях Южной Америки вспыхнули, разгорелись восстания против испанского господства.
   В сентябре мы, латиноамериканцы, празднуем годовщины освобождения наших стран, чествуем национальных героев и встречаем весну, которая в щедрости своей пересекает Магелланов пролив и цветет даже в Южной Патагонии и на мысе Горн.
   Важнейшую роль в истории сыграла эта непрерывная цепь революций, которые вызревали на всем континенте – от Мексики до Аргентины и Чили.
   Наши вожди несхожи между собой. Боливар [258]– знатный дворянин и воин, наделенный пророческим озарением; Сан-Мартин [259]– гениальный военачальник, армия которого пересекла самые грозные и высокие горы планеты, чтобы завоевать свободу Чили; Хосе Мигель Каррера [260]и Бернардо О'Хиггинс [261]– создатели первой чилийской армии, равно как и первых типографий и первых декретов об отмене рабства, которое в Чили ликвидировали на много лет раньше, чем в Соединенных Штатах.
   Хосе Мигель Каррера, Боливар и некоторые другие вожди освободительной войны происходили из знатных креольских семей, их интересы резко сталкивались с интересами испанцев, хозяйничавших в Латинской Америке. Неорганизованный народ был рабски послушен воле испанских властителей. Такие люди, как Боливар и Каррера, которые читали энциклопедистов и обучались в испанских военных академиях, разбили стену глухой изоляции и невежества, чтобы пробудить дух патриотизма.
   Жизнь Хосе Мигеля Карреры была недолгой и ослепительной, как молния. Я назвал старые мемуары о Хосе Мигеле Каррере «Несчастливый гусар» и опубликовал их несколько лет назад. Каррера, человек яркий и самобытный, подобно громоотводу, притягивающему электрические заряды, навлекал на себя множество бед. Кончилось тем, что его расстреляли в Мендосе по приказу властей только что провозглашенной Республики Аргентины. Горя желанием свергнуть испанское господство, Каррера повел за собой темных индейцев аргентинской пампы. Он осадил Буэнос-Айрес и чуть было не взял его штурмом. Но более всего ему хотелось освободить Чили, и во имя этой заветной цели он воевал, организовывал геррильи, которые привели его на эшафот. Бурные годы борьбы за независимость поглотили одного из самых блистательных и отважных ее сыновей. История обвиняет в этом кровавом деянии О'Хиггинса и Сан-Мартина. Но история сентября, месяца весны и национальных знамен, простирает крылья над памятью всех трех героев сражений, развернувшихся среди вечных снегов и необозримых просторов пампы.
   О'Хиггинс, другой освободитель Чили, был скромным человеком. Он прожил бы тихую и незаметную жизнь, не случись ему в семнадцать лет встретить в Лондоне старого революционера, который объездил всех европейских правителей в поисках помощи великому делу освобождения Америки. Революционера звали Франсиско де Миранда, [262]среди его друзей была весьма благоволившая к нему русская императрица Екатерина II. С русским паспортом Франсиско де Миранда прибыл в Париж и свободно входил в кабинеты европейских министров.
   Встреча Миранды с О'Хиггинсом весьма романтична, вполне в оперном стиле эпохи. О'Хиггинс был незаконным сыном ирландского офицера, ставшего впоследствии испанским вице-королем и губернатором Чили. Франсиско де Миранда заинтересовался юношей, сумел выяснить тайну его происхождения и понял, какую роль О'Хиггинс может сыграть в освободительной борьбе. Историками описана та сцена, в которой Миранда рассказывает О'Хиггинсу, кто его отец, и призывает юношу присоединиться к борцам за свободу. Молодой О'Хиггинс, рыдая, падает на колени и, обняв Миранду, обещает немедленно отправиться на родину, в Чили, чтобы возглавить восстание против испанских угнетателей. Именно О'Хиггинс добился окончательной победы в борьбе с испанскими колонизаторами, и его считают основателем нашей республики.
   Миранда, захваченный в плен испанцами, умер в страшной тюрьме Ла Каррака в Кадисе. Тело генерала Французской революции, наставника революционеров, завязали в мешок и сбросили с высоты в море.
   Сан-Мартин, изгнанный своими соотечественниками, умер в Булони-сюр-Мер, во Франции, одиноким неприкаянным стариком.
   О'Хиггинс, освободитель Чили, умер в Перу, вдали от всего, что было дорого его сердцу, отверженный креольскими латифундистами, которые очень скоро захватили власть в свои руки.
   Совсем недавно, попав в Лиму, я посетил Исторический музей Перу. Там я увидел картины, написанные генералом О'Хиггинсом в последние годы жизни. На всех картинах – Чили, чилийская весна, листья и цветы весеннего сентября.
   В эти сентябрьские дни мне вспоминаются имена героев, события, страдания и страсти той мятежной поры. Спустя столетие наши народы снова поднимаются на борьбу, яростный ветер и гнев снова колышат наши знамена. Многое переменилось с тех далеких времен, но история следует своим путем, и новая весна вступает на бескрайние просторы нашей Америки.

Престес

   Ни у одного из руководителей коммунистических партий латиноамериканского континента не было в жизни стольких опасностей, невероятных и героических событий, сколько у Луиса Карлоса Престеса. Правда этой жизни и ее легенда давно преодолели идеологические заслоны. Подвиги, совершенные Престесом – воином и политическим деятелем Бразилии, – сделали его живым воплощением античного героя.
   Когда ко мне в Исла-Негра пришло приглашение посетить Бразилию и познакомиться с Престесом, я тотчас собрался в путь. Я узнал, что буду единственным зарубежным гостем, и это мне польстило. Я понял, что и мне выпало счастье присутствовать при его воскрешении.
   Престес только что вышел из тюрьмы, где пробыл более десяти лет. Столь длительные сроки заключения – обычная вещь в «свободном мире». Мой товарищ Назым Хикмет просидел шестнадцать или семнадцать лет в турецкой тюрьме. Да и теперь, когда я пишу эти строки, семь парагвайских коммунистов томятся за решеткой. Более двенадцати лет эти погребенные заживо люди не имеют никакой связи с внешним миром. Бразильские власти выдали гестаповцам жену Престеса, немку по происхождению. Нацисты заковали ее в цепи и на корабле повезли на мученическую смерть. Она была обезглавлена нацистами после того, как родила дочь в тюремном дворе. Теперь девочка живет со своим отцом, ее вырвала из лап гестапо неутомимая женщина – донья Леокадия Престес, мать вождя. О Престесе, о трагических судьбах его близких помнили все долгие годы его тюремного заточения.
   Я был в Мексике, когда умерла донья Леокадия Престес. Она объездила весь мир, добиваясь освобождения сына. Генерал Ласаро Карденас, бывший президент Мексиканской республики, послал телеграмму бразильскому диктатору с просьбой выпустить Престеса из тюрьмы на несколько дней, чтобы он смог присутствовать на похоронах матери, Генерал Карденас лично гарантировал возвращение Престеса в тюрьму, но Жетулио Варгас [263]ответил отказом.
   Разделяя негодование всего мира, я написал стихи, посвященные донье Леокадии и ее сыну. В этих стихах я клеймил бразильского диктатора.
   Я прочитал стихотворение над могилой благородной женщины, которая безуспешно стучала во все двери мира, чтобы освободить сына. Оно начиналось сдержанно:
 
Женщина, ты возвеличила величье Америки,
ты дала ей самую могучую прозрачную реку,
ты дала ей огромное дерево с несчетными корнями —
сына, достойного великой родины.
 
   С каждой строкой стихотворение становилось все более гневным обличением бразильского диктатора.
   Я читал его повсюду, его напечатали на листовках и почтовых открытках, которые облетели весь континент.
   Как-то раз, попав в Панаму, я прочел его на поэтическом вечере, вслед за любовными стихами. Жара стояла страшная, и в переполненном зале нечем было дышать. Я начал читать стихи против президента Варгаса и почувствовал, что у меня пересохло в горле. Остановившись, я взял стакан и в этот момент увидел устремившегося ко мне человека в белом костюме. Приняв его за служащего, я протянул ему стакан, чтобы он налил воды. Но человек в белом отпрянул в сторону и, обернувшись к публике, закричал возмущенным, срывающимся голосом:
   – Как посол Бразилии, я протестую!.. Престес – уголовный преступник!..
   Его слова потонули в оглушительном свисте. Внезапно посреди зала встал студент-негр, широкий, как шкаф. Он рванулся к трибуне, вытянув руки так, словно сейчас схватит посла за горло. Я кинулся к послу и, к счастью, сумел помочь ему уйти из зала без оскорбительного для его сана скандала.
   После всего этого бразильцы считали совершенно естественным, что я приеду к ним из Неда-Негра и приму участие в народном торжестве. Я был потрясен, увидев стадион «Пакаэмбо» в Сан-Паулу, весь заполненный людьми. Там, говорят, собралось более ста тридцати тысяч человек. Люди на дальних трибунах казались крохотными. Я стоял рядом с Престесом. Маленький, худощавый, он был словно святой Лазарь, только что вышедший из могилы и приодетый к празднику. Лицо его отличалось той прозрачной белизной, какая бывает у заключенных. Его напряженный взгляд, большие фиолетовые круги под глазами, заострившиеся черты лица, сдержанное достоинство – все напоминало о долгих годах мученической жизни. Но говорил он спокойно, как генерал, одержавший победу.
   Я прочел посвященное ему стихотворение, которое написал за несколько часов до прихода на стадион. Жоржи Амаду вставил лишь одно португальское слово «pedreiros». [264]Несмотря на все мои страхи, бразильцы поняли стихотворение на испанском языке. Я читал медленно, и следом за каждой строкой раздавался гром аплодисментов. Эти аплодисменты нашли глубокий отклик в моей поэзии. Поэт, которому довелось читать свои стихи перед ста тридцатью тысячами людей, не может остаться прежним и не может писать по-прежнему.
   И наконец я встретился с легендарным Луисом Карлосом Престесом в домашней обстановке, у его друзей. Престес – невысокого роста, худой, лицо белое, как папиросная бумага; во всем его облике – графическая четкость старинной миниатюры.
   При всей своей сдержанности он был со мной очень сердечен. Думаю, он проявил ко мне ласковое расположение, какое мы, поэты, встречаем довольно часто, ту снисходительность – мягкую и отстраненную, что в ходу у взрослых, когда они разговаривают с детьми.
   Престес пригласил меня пообедать на следующей неделе. Но произошла беда, которую я могу приписать злому року или моей безответственности. Дело в том, что в португальском языке есть суббота и воскресенье, а вместо понедельника, вторника, среды и так далее, будь они неладны, – «второй день», «третий день», «четвертый день». «Первого дня», как такового, не существует. Я запутался в подсчетах и не понял, о каком дне идет речь.