Время было сейчас более позднее, чем хотелось, – и я увидел, что снова тяну руку к приёмнику и ищу Паваротти. Его нигде не было. Пришлось довольствоваться другим тенором – Карузо. Из комментария диктора мне стало известно, что «этот величайший певец вскроет сейчас трагедию и отчаяние разлюбленного мужа». Вскрыть тот не успел ничего, потому что наш с Нателой «Додж» вкатился наконец в тоннель – и захрипевшего в нём тенора пришлось выключить.

 



50. Жизнь моя не стоит цента, оттого она дороже



 
   Крохотные промежутки между манхэттенскими каньонами были густо просыпаны ночными звёздами.
   Как всегда при въезде в Манхэттен, у меня возникла уверенность в осуществимости бессмертия. Причём – без санкции Бога, к которому нет и надобности взывать среди небоскрёбов. Другое дело – петхаинские катакомбы, где прошла моя прежняя жизнь, наполненная каждодневными попытками привлечь Его внимание.
   Я снова включил радио. Внезапную лёгкость духа мне захотелось приправить негритянским блюзом. Вместо блюза «Чёрный канал» передавал дебаты из ООН, где, по словам диктора, через полчаса завершалось заседание комиссии по апартеиду. Диктор попросил не менять станции – подождать. Обещал, что резолюция будет принята единогласно. Я не стал ждать – выключил. Надумал напеть себе сам и вспомнил строчку из песни подмосковных рокеров: «Жизнь моя не стоит цента, оттого она дороже!»
   Тормознув на красном сигнале светофора, я увидел на перекрёстке дюжину юных негров, которые всем своим видом внушали автомобилистам, что цент и есть красная цена любой человеческой жизни. Вооружённые щётками на длинных палках, они шмыгали между скопившимися машинами и, требуя взамен доллар, чиркали ими по ветровым стёклам. От этого стёкла становились грязными, но никто не осмеливался отказываться от услуг, подозревая, что чистильщики оснащены не только пористыми губками.
   Мне достался самый рослый. С такими тяжёлыми надбровьями и с таким характерным выражением лица, что если бы пророк Моисей увидел его даже мельком, шестую заповедь, о неубиении, он на своих скрижалях заклеил бы толстым скотчем.
   Прямо в глаза мне негр шлёпнул щёткой и сильно её придавил к стеклу. Из губки потекла жижа, которую чистильщик размазал. Единственное оправдание этой услуги пришлось усмотреть в том, что лицо его пропало из виду. Ненадолго. Откинув вниз каменную челюсть, оно объявилось мне в окне и скривилось в грозной улыбке:
   – Один доллар, сэр!
   Я поспешно запустил руку в карман и обомлел: вспомнил, что все деньги отдал Амалии. Так и сказал:
   – Деньги у Амалии.
   Негр просунул челюсть в кабину и остался недоволен:
   – Амалия лежит в гробу, сэр!
   – Не думаю, но у меня нет ни цента, – объяснил я.
   – Я помыл тебе стекло! – напомнил он.
   – Вижу, – соврал я. – Но мне заплатить нечем.
   Подумал над сказанным и обнаружил, что неправ: снял с зеркальца Христа и, прикинув, что стоит Он не меньше доллара, протянул Его чистильщику. Тот щёлкнул огромным пальцем по кресту и отбросил его в кузов:
   – Подберёшь и воткнёшь себе в жопу, сэр!
   – Не веришь в Христа? – удивился я.
   – Я верю только в то, что тебе надо врезать!
   – Получается, веришь в Аллаха? – рассудил я.
   – Я никому не верю, сэр ты сраный!
   – Даже евреям? – засмеялся я нервно.
   – А ты жид?!
   – Немножко, – поосторожничал я.
   – Молоток! – кликнул он дружка. – Тут жидовская срака!
   Молоток занимался соседней машиной – поганил на ней стекло, а водитель держал в руке на отлёте доллар.
   – Сделай сам, Крошка! – откликнулся Молоток.
   – Как же с деньгами, сэр? – вернулся ко мне Крошка.
   – Денег нету. Но я бы тебе их не дал в любом случае! – выпалил я и подумал, что в следующий раз проголосую не только за свободу ношения оружия, но и за право на насильственный аборт.
   Вспомнив, однако, что до голосования надо дожить, я вскинул глаза на светофор: по-прежнему красный. Негр просунул в кабину левую лапу, поднёс её мне к носу и сомкнул все пальцы кроме среднего, который – по размеру – не имел права так называться.
   Если бы меня оскорбляли пальцем уже не второй раз в течение дня, я бы прикинулся перед собой, будто бездействие есть высшая форма действия. Тем более, что вытянутый палец свидетельствует о прогрессе цивилизации по сравнению с допотопными временами, когда люди не умели прибегать к эвфемизмам и просовывали в окна не символы, а оригиналы.
   Взвесив обстоятельства, я решил, однако, не прикасаться к чудовищу с грязным ногтём – и как только светофор вспыхнул зелёным, а машины впереди меня сдвинулись с места, я быстро поднял стекло, защемил в нём лапу с оскорбившим меня пальцем и нежно надавил на газ.
   Лапа сперва растерялась, но сразу же судорожно забилась по той понятной причине, что следующие мгновения могли оказаться для неё нелёгкими.
   «Додж» медленно набирал скорость, и Крошка, не желая расстаться с застрявшей в нём рукой, побежал рядом. Причём, бежал задом, поскольку эта рука, которою он, видимо, дорожил, была левая. Я планировал освободить её перед самым поворотом, но она на это не надеялась и паниковала, тогда как её владелец громко матерился. Что, кстати, опять же приятно напомнило мне о прогрессе, проделанном цивилизацией с тех пор, когда люди не обладали даром речи и выражали гнев непосредственно в описываемых ругательствами действиях.
   Достигнув перекрёстка, я, согласно плану, приспустил окно и, позволив лапе выпорхнуть, навалился на газ.

 



51. Роскошная привычка невзывания к Богу



 
   В следующее же мгновение мне пришлось совершить движение столь же резкое – тормознуть. Подставившуюся мне задом «Альфа» застыла вдруг под красным сигналом светофора.
   Я защёлкнул кнопки на дверцах и – в ожидании ужасных событий – отвернулся назад. Словно в кузове меня ждали неотложные дела.
   Я, кстати, нашёл чем заняться: Натела опять съехала вбок – и пришлось вернуть гроб к центру. Почти тотчас же я услышал и стук в стекло. Сначала в боковое, потом и в ветровое. Стук сопровождался изобретательной руганью, в которой многие образы поразили меня цветистостью.
   Тем не менее, я притворялся, будто в кузове дел у меня прибавилось. Встав коленями на сиденье и развернувшись назад, я принялся накрывать Нателу крышкой гроба – защитить её в случае прорыва моей обороны.
   Прорыв обороны был делом времени, потому что, во-первых, в ветровое и боковые стёкла стучалась уже вся орава чистильщиков, а во-вторых, рано или поздно кто-нибудь из них мог заметить, что оконный проём в задней дверце затянут клеёнкой.
   Мне пришлось отказаться от роскошной привычки невзывания к Богу в Манхэттене, хотя из гордыни я сформулировал свою просьбу скупо: «Бог наш и Бог отцов наших, поторопись же, мать Твою, с зелёным!»
   Польщенный моей позой, Господь, действительно, поторопился – отключил красный сигнал. Плюхнувшись в кресло, я захлебнулся в предчувствии избавления.

 



52. Если выжить, жизнь в Америке полна возможностей!



 
   Никогда прежде не осознавал я с тогдашней чёткостью, что Бог столь изощрён в Своём честолюбии.
   Как только красную «Альфу» сдуло с места на зелёном, и я, в свою очередь, навалился на газовую педаль, «Додж» истошно взревел, а потом вдруг чихнул и заглох.
   Я выкатил глаза и крутанул ключ, но мотор огрызнулся ржавым кряком.
   Покинутый небесами, я подавил в себе панику и определил задачу. Первым делом следовало отбиться. Вторым – дозвониться к кому-нибудь, кто съездил бы на кладбище и предупредил петхаинцев о дополнительной задержке. Наконец – добраться до бензоколонки и добыть горючее в канистре.
   Все три операции требовали денег, а первая – и оружия. Ни тем, ни другим я не располагал.
   Раздражённый моим затворничеством, Молоток замахнулся железным бруском на ветровое стекло, но Крошка вдруг остановил его и отпихнул в сторону. У меня родилась надежда, что в нём неизвестно как возникла потребность свершить нечто человеческое и что он решил пойти на мировую.
   Подобно всякому оптимисту, я оказался прав наполовину. На мировую Крошка идти не желал, хотя потребность у него оказалась вполне человеческой. Вскочив на капот коленями, он расставил их в стороны, дёрнул вниз змейку на джинсах и под громкое улюлюканье счастливой братвы начал мочиться на ветровое стекло.
   Я сперва растерялся и оглянулся по сторонам, но, заметив в глазах прохожих и автомобилистов космический испуг по случаю внезапного краха западной цивилизации, навязал своему лицу выражение безмятежности. Мне вдруг захотелось довести до их сведения, будто, на мой взгляд, не происходит ничего странного. Просто чёрному мальчику не терпится пописать, и поскольку местные общественные уборные исходят доцивилизационным зловонием, мальчик решил помочиться на испачканное стекло. Отчего, кстати, мне, мол, открылся более отчётливый вид на окружающий мир.
   Ещё я хотел сообщить им, что, поскольку они спешат исчезнуть из виду и не желают заступиться в моём лице за свою же цивилизацию, то мне на неё тоже насать.
   Крошка мочился на стекло так долго, что другой верзила, похожий на него, как похожи два плевка, потерял терпение и под гиканье банды забрался коленями на капот с пассажирской стороны. Член у него оказался мельче, но это позволило верзиле орудовать им с той особой мерой профессионализма, без которого в Манхэттене невозможно выжить.
   Обхватив его пальцами как самописку, он каллиграфической струйкой мочи вывел на запылённом участке стекла короткий, но скабрезный призыв к сексуальному насилию над жидовьём. Соратники восторженно завизжали и, вдохновлённые призывом, забегали вокруг машины в решимости этому призыву немедля последовать.
   Молоток подскочил к моей двери и двинул бруском по стеклу.
   Окно даже не треснуло – и меня кольнула мысль, что, если я отделаюсь живым, начну закупать акции компании, поставляющей «Доджу» стёкла.
   Если выжить, жизнь в Америке полна возможностей!
   Я улыбнулся этой догадке и поднёс к стеклу средний палец, чего никогда в жизни не делал, ибо на родине объяснялся с народом как европеец: отмерял локти. Молоток никогда бы в локте не разобрался, но жест с пальцем воспринял адекватно и потому пуще взбесился. Размахнулся он – соответственно – шире, но ударить не успел: Крошка перехватил его руку и крикнул:
   – Не надо! Идём туда, назад! Там нету стекла! И дверь не запирается!
   Молоток посмотрел на меня и, пританцовывая, последовал за Крошкой к задней дверце.
   – А что делать с гробом? – услышал я за собой голос Крошки. – Там у него баба, я видел! Амалия!
   – Хорошее имя! – хихикнул кто-то.
   – При чём тут имя, дурак! – крикнул Молоток. – Имя у них бывает всякое! Жидовка?
   – Ясно, что жидовка! – ответил Крошка. – Посмотри на эту ихнюю звезду на гробе. Что будем делать?
   – Ясно что! – подал голос Молоток и тоже хихикнул.
   – Ты её и кулдыхай! – отозвался кто-то. – Я буду – его!
   – А что? Закулдыхаю! Не в земле же пока! Жидовки бабы знойные! – и сытно загоготал.
   Тело моё покрылось холодной испариной. Я обернулся назад и увидел, что вся орава сгрудилась уже у распахнутых створок задних дверей, а Крошка с Молотком тянули руки к гробу. Кровь заколотилась во мне, хлестнула в голову – и через мгновение я стоял уже за спинами веселящихся горилл.
   – Отстань же ты на фиг от крышки! – бросил Крошка соратнику. – Наглядишься на дуру потом! Хватайся, говорю тебе, за гроб, за ручку!
   Я сознавал, что убить успею только одного. Если посчастливится – двоих. Кого же? Вопрос был существенный: с собою в ад жаждалось забрать того из этих юных и полных жизни созданий, кому там, в аду, было бы сладостно размозжить череп ещё раз. Колебался я между Молотком и верзилой-каллиграфистом, поскольку с Крошкой вроде бы рассчитался.
   Хотя верзилу презирал я не столько как погромщика, сколько как идеолога, выбор пал на Молоток. Меня умиляла возможность разметать его мозги по асфальту с помощью того же самого железного бруска, которым он пытался достать меня и который валялся теперь в моих ногах.
   Я поднял его с земли и стал дожидаться верного момента для удара.
   – Где же этот засранец? – воскликнул Молоток.
   Все вдруг умолкли, просунули черепы в кузов и, удостоверившись, что меня за рулём нет, развернули их назад.
   Беда заключалась в том, что черепы скучились тесно, как бильярдные шары до первого удара, – и к нужному мне шару в заднем ряду дотянуться бруском было пока невозможно.
   Спрятав его за спину, я взглядом пригласил молодёжь к любому движению – что открыло бы мне вид на обречённый череп. Движения не последовало, и Молоток оставался недосягаем.
   – Ну? – процедил я, прищурил глаза и полоснул ими по каждому лицу в отдельности.
   Выражение лиц застало меня врасплох. В глазах стоял такой животный и вместе с тем ребяческий страх, что почудилось, будто чёрная кожа на этих лицах побелела. Я присмотрелся внимательней и заметил, что глаза у горилл шастали, как затравленные крысы, из угла в угол – от убийственно ехидной улыбки в левом углу моего рта до согнутого в острый угол и готового к убийству правого локтя за спиной.
   – Ну? – повторил я.
   – Что? – треснул, наконец, голос в задней шеренге.
   – Кто сказал «что»? – выпалил я.
   Гориллы свернули черепы и уставились на идеолога.
   – Что «что»? – поднял я голос.
   – Ничего, – пролепетал он.
   – Что у тебя за спиной? – прорезался голос у Молотка.
   – Поднимите руки! – взревел я. – Все!
   Подняли. Ладони у всех тоже вроде бы стали почти белые. «Что это мне взбрело? – мелькнуло в голове. – Белеющие негры?!» Я присмотрелся к их ладоням пристальней: да, почти белые! Тотчас же, правда, вспомнил, что так оно и бывает.
   – Что будет? – спросил Крошка и проглотил слюну.
   – «Что будет?» – повторил я, не зная и сам что же теперь будет. – Для вас уже никогда ничего не будет!
   Подумав, я решил выразиться проще:
   – Буду вас, падаль, расстреливать! – и ещё раз посмотрел им в глаза.
   Они вели себя, как мертвецы, – не дышали.
   У Крошки от локтя до запястья кожа оказалась начисто содрана, и кровь, хотя уже высохла, была неожиданного, нормального, цвета. «Моя работа!» – подумал я, но не испытал никакого веселья. Наоборот: представил себе его боль, и захотелось зажмуриться.
   – Мы же не хотели… – выдавил он и заморгал.
   – Не хотели! – поддержал его неоперившийся стервец.
   – Сколько тебе? – спросил я.
   – Четырнадцать, – заморгал и он.
   – Это мой брат, Джесси, – вернулся Крошка.
   Тон у него был заискивающий, но в нём сквозила надежда, будто со мной можно договориться – и не умереть…
   Хотя я и знал уже, что убивать не буду, – по крайней мере, Крошку с братом, – мне не хотелось пока этого выказывать.
   – Ну и хорошо, что брат! – выстрелил я. – Вместе вас и убью! И других тоже! Всех! Не вместе, а поодиночке!
   Джесси затряс головой и, метнув взгляд в сторону стоявшего у светофора «Мерседеса», завизжал отчаянным детским фальцетом:
   – Помоги-ите!
   Водитель отвернулся, а чистильщики осыпали мальчика подзатыльниками. Обхватив сзади лапищами лицо брата, Крошка нащупал на нём рот и заткнул его. Я отступил на полшага и крикнул:
   – Никто не шевелится!
   Крошка замер. Никто не шевелился, и Джесси тоже уже не кричал. Все – и это было смешно – стали хлопать глазами. Стало ясно, что стрелять в меня никто из них не собирается. Скорее всего – не из чего. Стало ясно и то, что сам я тоже не буду убивать. Никого. Эти два обстоятельства неожиданно так опошлили ситуацию, что, удручённый ими, я не представлял себе из неё выхода, который не был бы унизительным или смешным. Я даже постеснялся запуганных сопляков: обещал расстреливать, а теперь, видимо, отпущу, как ни в чём не бывало.
   А впрочем, подумал я, за этим ли я пришёл на свет – разбираться с ублюдками? Есть ли на это время у Нателы, лежащей в гробу за их спинами?
   Стало за неё страшно: даже сейчас, после смерти, её история продолжала вырастать в какой-то зловещий символ. Вспомнил я и о петхаинцах, которые ждут нас на кладбище, куда жизнь нам с Нателой попасть не позволяет. Негры тут ни при чём: они просто случились, как случайно случается всё, – даже сама наша жизнь, которую мы проживаем только потому, что оказались в этом мире; как случайно не оказалось бензина в Додже, а у меня – денег, чтобы доехать до кладбища. Единственное, что дано нам – не создать или предотвратить случай, а каким бы он ни был, им воспользоваться.
   – Вот что! – произнёс я. – Мне нужны деньги!
   Негры ужаснулись тому, что есть вещи пострашнее смерти.
   – Пять долларов! – сказал я с невозмутимостью легендарного правдолюбца Клинта Иствуда.
   Негры молчали и перестали даже хлопать глазами. Им не верилось, будто жизнь может стоить таких больших денег.
   – Семь долларов – и живите дальше! – добавил я, прикинув, что надо платить и за тоннель.
   Сопляки переглянулись ещё раз, возмущённые быстротой, с которой росла цена за существование.
   Я остался эффектом доволен, и, хотя торопился, сообразил, что дополнительный доллар одарил бы меня шансом завершить сцену достойно: ленивым движением руки в стиле великого правдолюбца заткнуть банкноту в разинутую от ужаса Крошкину пасть. Воздать ему, наконец, должное за страсть к гигиене.
   – Восемь! – воскликнул я и допустил ошибку.

 



53. Да ну вас всех в жопу!



 
   Не переглядываясь, сопляки встрепенулись – и в следующее мгновение всех их, как взрывом бомбы, разбросило в разные стороны. Летели они со скоростью пошлейшей мысли. Исчезли так же молниеносно, как молниеносно пришло понимание, что денег по-прежнему нету и наши с Нателой мытарства продолжаются…
   Сцену завершили аплодисменты. Я задрал голову на звук – и в окне над собой увидел молодую пару с круглыми лицами. Женщина обрадовалась, что я удостоил их внимания и толкнула плечом соседа. Тот тоже обрадовался, и они вдвоём захлопали энергичнее.
   «Да ну вас всех в жопу!» – решил я, но сказал другое: попросил взаймы десятку.
   Они испугались, захлопнули окно и опустили штору: за десятку можно вынести в прокат три фильма с Иствудом. Который любит правду крепче, чем я. И этой своей любви находит единственно убедительное выражение в стереофоническом хрусте костей и в меткой стрельбе по прыгающим яйцам убегающих мерзавцев.

 



54. Хасид унаследовал семьдесят пять центов



 
   Понурив голову, я шагнул к «Доджу» и снова – в который раз! – поправил в кузове Нателу.
   Потом поручил себе добыть квортер для телефона. Поднял с земли грязную паклю, намотал её на конец бруска и, дождавшись красного света, шагнул к ближайшей машине.
   Водитель мотнул лысой головой и включил дворники: не подходи! Другой качнул мизинцем и тоже врубил дворники. Никто меня к стеклу не подпускал.
   Я сбил себе чуб на брови, насупил их и откинул челюсть. По-прежнему не соглашались. Должно быть, приняли меня за декадента.
   Тогда я решил убрать из взгляда подобие осмысленности. Потом расстегнул на груди сорочку, открывшую вид на густую рассаду, а в голову свою впустил помышление о человеке.
   Водители забеспокоились. Первый, с лысой головой, остановил дворники. Окрылённый успехом, я взбил воротник на куртке и теперь уже – со скоростью компьютера – пробежался мыслью по всем категориям человечества: консерваторам и либералам, ебачам и импотентам, прагматистам и романтикам. Пробежку завершил помышлением о себе.
   Взгляд, видимо, вышел эффектный: в уважительном страхе предо мной дворники попрятались в гнёзда в основании ветровых стёкол, отливавших, однако, кристально чистым светом.
   Рыская между машинами, я искал грязное стекло, и, приметив, наконец, пятнышко птичьего помёта на боковой створке серебристого «Ягуара», метнулся к нему. Створка с помётом крутанулась вокруг оси – и изнутри выглянул доллар. Вместе с ним пробился наружу тот напомаженный женский голос, который, подобно «Ягуару», тиражируют только в Британии:
   – Сэр, не откажите в любезности забрать у меня этот доллар, но не трогать мою форточку! Благодарю вас!
   – Мадам! – возразил я. – Ваша форточка загажена говном!
   – Сэр, это птичий помёт! – тряхнула причёской британка. – И он мне очень мил! Благодарю вас!
   Я забрал доллар:
   – Мне нужны квортеры. Разменяйте!
   – Квортеров не держу, сэр. Извините и благодарю вас!
   – Возьмите тогда обратно! – рассердился я.
   – Ни в коем случае! – раздался мужской голос.
   Оглянувшись, я опознал и его. Такие голоса – так же, как и раскоряченный фургон, из которого высовывался его обладатель – держат только хасиды в Бруклине.
   – Не возвращайте же даме этот доллар! Он же ей не нужен, ну! Посмотрите же на её машину! Это же «Ягуар»! – воскликнул хасид и поманил меня пальцем. – Я разменяю вам эту бумажку, ну!
   – Слава Богу! – развернулся я к нему. – Выручают всегда свои!
   – Тоже еврей? – забрал он деньги.
   – А разве не видно?
   – Обрезаемся не только мы! А ты вот что: смахни-ка мне пыль со стекла, пока я найду тебе квортеры, да?
   – Конечно, – обрадовался я и только сейчас заметил, что на стёклах его «Форда» лежал такой толстый слой пыли, как если бы хасид – в поисках бесплатной автомойки – прибыл из сорокалетнего пробега по Синайской пустыне. – Как же это я тебя не приметил?
   – Наш брат не высовывается, – похвалился он. – Как сказано, знаешь, «смиренные унаследуют землю»!
   – Обязательно унаследуют, – согласился я, содрал с бруска тряпку и попытался снять ею пыль со стекла. Пыль не сошла.
   – А зачем тебе квортер? Позвонить, да? Тоже евреям, да? Это хорошо… А что ты им скажешь – чего те уже не знают?
   – Долгая история! – ответил я, продолжая скоблить стекло. – Человек у нас скончался.
   – А это нехорошо… Хотя… Как сказано – «пристал к народу своему»… Вот здесь ещё, в углу: старое пятно, со времён фараонов… А сказано так: «И скончался Авраам, и пристал к народу своему».
   – Точно! – кивнул я. – Но Авраам был праведником… Это пятно, кстати, не сходит: видимо, от манны небесной… Авраам, говорю, был старый, а у нас ведь скончалась еврейка молодая… И к тому ж многогрешная. К народу своему ей не пристать.
   – К своему и пристанет… Другой народ грешных не возьмёт.
   – Видишь ли, – начал было я, но осёкся. – Всё! Зелёный!
   Хасид воздел очи к верхним этажам небоскрёбов:
   – Да упокой Бог её душу, амен! Возьми вот!
   Я раскрыл свою ладонь и увидел в ней квортер.
   – Больше нету, только один, – смиренно улыбнулся хасид. – Шалом! – и дал газу, унаследовав семьдесят пять центов…

 



55. Оглушительная радость разрушения



 
   За небитым телефоном мне пришлось шагать три квартала: чаще всего недоставало трубки.
   Опустив в щель монету, я сообразил, что в Квинс звонить нету смысла: никого из петхаинцев дома не застать, все на кладбище. Решил связаться с Брюсом Салудски, который жил неподалёку и родился в одном со мною году, о чём напоминали последние четыре цифры его телефонного номера.
   Хотя дома его не оказалось, автоответчик конфисковал у меня единственный квортер. Я грохнул трубкой о рычаг, вырвал её из гнезда, а потом с размаху швырнул её в аппарат. Разбил в куски сразу и трубку, и диск циферблата. Ощутив оглушительную радость разрушения, я с трудом выдернул из гнезда шнур. Потом стукнул ботинком по стеклянной двери и отмерил локоть ошалевшей от испуга старухе.
   К сожалению, затмение оказалось кратким. Вернулось отчаяние, а вместе с ним – гнетущая мысль о неотложности благоразумных действий.
   Определив своё местонахождение на мысленной карте Манхэттена и взглянув потом на часы, я решил шагать по направлению к ООН. Логичнее поступка придумать было невозможно! Не только из пространственных соображений – близости организации, – но также и временных, поскольку, согласно «Чёрному каналу», ночное заседание комиссии по апартеиду должно было уже завершиться.

 



56. Израиль разочаровал высокой концентрацией евреев



 
   Прямо напротив ООН, на углу 49-й улицы, располагался ресторан ”Кавказский“. Владел им петхаинец Тариел Израелашвили. Жизнелюбивый толстяк, прославившийся на родине диковинным пристрастием к попугаям и нееврейским женщинам из нацменьшинств. Эмигрировал сперва в Израиль, и – помимо попугая, напичканного перед таможенным досмотром бриллиантами – экспортировал туда тбилисскую курдянку по имени Шехешехубакри, которая вскоре сбежала от него в Турцию с дипломатом курдского происхождения.
   Израиль разочаровал Тариела высокой концентрацией евреев.
   Переехал он, однако, в Нью-Йорк, где – в стратегической близости от ООН – открыл небольшой ресторан, который собирался использовать в качестве трибуны для защиты прав индейцев. С этою целью к грузинским блюдам он добавил индейские и завёл любовницу по имени Заря Востока. Из активисток племени семинолов.
   Между тем, ни её присутствие в свободное от демонстраций время, ни даже присутствие попугая, умевшего приветствовать гостей на трёх официальных языках ООН, успеха ресторану не принесли. Дела шли столь скверно, что Тариел подумывал закрыть его и посвятить себя более активной борьбе за дело индейского меньшинства – подпольной скупке в Израиле и подпольной же продаже семинолам автоматов ”Узи“.