Провалила сделку встреча, которую Заря Востока организовала в резервации под флоридским городом Тампа между Тариелом и одним из старейшин племени. Этот «поц с куриными перьями на лбу», как назвал мне его Тариел, оказался антисемитом. Узнав, что ”Узи“ изготовляют евреи, старейшина возмутился и сделал заявление, согласно которому миниатюрному автоматическому оружию он, по примеру предков, предпочитает старомодные ружья с такими длинными стволами, что, хотя при стрельбе они иногда взрываются, их можно зато подносить к мишени ближе.
   По возвращении в Нью-Йорк Тариел поспешил в ФБР и сообщил Кливленду Овербаю, что «вонючие семинолы готовят восстание против США».
   Овербая растрогала бдительность Тариела, но он заверил его, будто никакое меньшинство не представляет опасности для большинства. Тем более – милые семинолы, вооружающиеся всего лишь для борьбы против засилия евреев во Флориде. Овербай посоветовал Тариелу забыть о семинолах и повременить с продажей ресторана, который, по единодушному мнению коллег из ФБР, расположен в многообещающей близости от ООН.
   То ли благодаря заботе Овербая и коллег, то ли благодаря тому, что Тариел выбросил из меню индейские блюда, бизнес пошёл в гору. Дипломаты валили в ”Кавказский“ целыми делегациями, учтиво беседовали с попугаем у входа, нахваливали грузинские рецепты и ликовали, когда Тариел угощал их за свой счёт кахетинским вином.
   Как-то раз – и об этом писали в газетах – Тариела навестил и проголодавшийся тогда, но теперь покойный советский министр Громыко. Заходил дважды и другой министр – тоже оба раза проголодавшийся и тоже бывший. Но – американский и живой. Киссинджер.
   Шеварднадзе – хотя и земляк – кушать побрезговал. Сказал Тариелу, будто находится на диете. Правда, выпил с ним стакан вина за своё «новое мышление" и пообещал способствовать расширению грузинского амбианса в районе ООН. Слово сдержал. Напротив ”Кавказского“, во дворе организации, появился вскоре скульптурный ансамбль тбилисского символиста Церетели «Георгий Победоносец». Весёлый горец на весёлом же коне протыкает копьём межконтинентальную баллистическую ракету. С большой, но легко расщепляющейся ядерной боеголовкой.
   Что же касается Зари Востока, она приняла иудаизм, переселилась к Тариелу в квартиру, которую он, покинув Квинс, снимал прямо над рестораном, заделалась в нём мэтром и похорошела. Даже Шеварднадзе не мог удержаться от комплимента и, не скрывая блеска в умудрённых международной жизнью глазах, сообщил ей, что в Тбилиси одна из газет называется ”Зарёй Востока“.
   Заря Востока знала это давно, но всё равно зарделась от удовольствия и в знак признательности предложила министру отведать клубничный джем, изготовленный ею по рецепту, описанному в романе «Анна Каренина». Тариел божился мне, будто ревновать её к земляку не стал, потому что завёл новую страсть – бильярд.
   Эту страсть разбудили в нём Кливленд с коллегами.
   Они же привили ему и разделяли с ним любовь к кутежам с ооновскими делегатами из третьего мира. Какое-то время эта любовь казалась мне убыточной, ибо Тариел одарял дипломатов тридцати-процентной скидкой на блюда, а к концу кутежей к наиболее важным делегатам Заря Востока подсаживала политически активных семинолок, которые за ночь сексуальных чудес света спрашивали – по стандартам Большой Семёрки – поразительно низкую цену.
   Ясно, что доплачивал им ресторан, и это должно было влетать ему в копейку. Так же, как и разница между реальной и резко сниженной, ”Кавказской“, стоимостью блюд и напитков.
   Выяснилось, что все убытки за блюда, напитки и живность покрывали ресторану овербаевцы, но в последнее время, ссылаясь на урезанный бюджет, – перестали.
   Лишённая живительных соков дохода, любовь Тариела к третьему миру остыла, но от кутежей он уже отказываться не мог, поскольку, как намекнули ему овербаевцы, единственную альтернативу визитам разноцветных дипломатов из ООН представляли визиты черно-белых соотечественников из налогового бюро. Добавили ещё, будто, несмотря на комфортабельность местной тюрьмы, бильярдов в ней не держат.
   Обо всём этом – за неделю до Нателиной кончины – я узнал от самого Тариела, приехавшего ко мне за советом. Я порекомендовал ему продать ресторан, расстаться с Зарёй Востока и возвратиться в Квинс к покинутым им петхаинцам. А пока не дразнить овербаевских гусей и веселиться с делегатами, валившими в ”Кавказский“ после каждой победы.
   Тариел казался мне пугливым, и, направляясь к нему в ресторан за десяткой, я не сомневался, что находится он в данный момент не в одном из бильярдных клубов Манхэттена, а у себя: рассаживает за стол отголосовавшихся противников апартеида.

 



57. Символы всепроникающего и всеобъемлющего отсутствия



 
   Разноцветных дипломатов, возбуждённых состоявшимся успехом и предстоявшим разгулом, уже сажали за банкетный стол.
   Но занимался этим не Тариел. Занималась этим Заря Востока.
   – Где Тариел? – спросил я, но она не ответила.
   Ответил – на родном ему, грузинском – попугай. Тариела, мол, нету.
   – Сегодня же банкет! – возмутился я. – Конец апартеиду!
   Заря Востока промолчала, а попугай крякнул по-английски:
   – Апартеиду нет!
   Я велел ему заткнуться, но он грязно выругался.
   – Почему молчишь? – спросил я Зарю Востока.
   – Сказали же тебе: его нету, – огрызнулась она.
   – В бильярдной?
   – В Квинсе, как ты ему и советовал! На кладбище. Там ведь у вас подох кто-то! А твой Тариел звонит и – плевать, грит, на банкет, тут у нас похороны затягиваются, – хмыкнула она.
   – Как именно он сказал? – оживился я.
   – Так и сказал – «затягиваются»! – осклабилась Заря Востока. – Ямку что ли недоковыряли?! Ты-то ведь отхоронился уже, кутить нагрянул! А он застрял в этом гавёном Квинсе! Уже второй раз за десять дней! Завёл, наверно, поблядушку из землячек!
   – Успокойся! – сказал я. – Похороны да, затянулись.
   – А то ты очень того хочешь, чтобы я успокоилась! – пронзила она меня злобным взглядом.
   – Конечно, хочу! – заверил я. – Мне надо у тебя получить десятку, раз уж Тариела нету.
   Заря Востока вскинула глаза на попугая и прищёлкнула пальцами. Попугай тоже обрадовался:
   – Ты – жопа!
   Мне было не до скандала. Обратился я поэтому не к нему:
   – Что это ты, Заря Востока?
   – А что слышал! – раскричалась она. – Сперва советуешь бросить меня на фиг, а потом у меня же требуешь деньги!
   – Это не так всё просто, – побледнел я. – Объяснить?
   – Я занята! – и снова щёлкнула пальцами.
   Я показал попугаю кулак – и он сомкнул клюв. Зато весь проголодавшийся третий мир сверлил меня убийственными взглядами и был полон решимости бороться уже то ли за сверх-эмансипацию женщин в американском обществе, то ли за новые привилегии для индейцев в том же обществе.
   Кивнув на попугая, я дал им понять, что грозил кулаком не женщине, а птице. Причём, за дело: за недипломатичность речи. Понимания не добился: смотрели они на меня по-прежнему враждебно. «Неужели хотят защищать уже и фауну?» – подумал я, но решил, что это было бы явным лицемерием, поскольку, судя по внешности, некоторые делегаты не перестали пока есть человечину.
   Догадавшись, однако, что десятки мне здесь не добиться, я одолжил у попугая слово «жопа» и адресовал его третьему миру.
   Шагнул я, между тем, не к выходу, а вглубь зала. К столику с телефоном: налаживать связь с цивилизацией. Возле столика паслись несколько семинолок. Пахли одинаковыми резкими духами и одинаково виновато улыбались. Даже рты были раскрашены одинаковой, бордовой, помадой и напоминали куриные гузки.
   Оттеснив их, я поднял трубку. Звонить, как и прежде, было некуда. Я набрал бессмысленно собственный номер. Никто не отвечал. Не отнимая трубки от уха, я стал разглядывать затопленный светом зал.
   На помосте, перед микрофоном, с гитарой на коленях сидел в соломенном кресле седовласый Чайковский. Композитор из Саратова. Которого Тариел держал за старомодность манер. Чайковский был облачён в белый фрак, смотрел на гитару и подпевал ей по-русски с деланным кавказским акцентом:
   Облака за облаками по небу плывут,
   Весть от девушки любимой мне они несут…
   Кроме делегатов – за другим длинным столом – суетилась ещё одна группа людей. Эти гоготали сразу по-русски и по-английски. Особенно громко веселился габаритный, но недозавинченный бульдозер в зеркальных очках, ослепивших меня отражённым светом юпитера.
   Чайковский зато был грустен и невозмутим:
   Птица радости моей улетела со двора,
   Мне не петь уже, как раньше –
   Нана-нана-нана-ра.
   Без тебя мне мир не светел, мир – нора,
   Без тебя душа моя – нора.
   Ты – арзрумская зарница, Гюльнара,
   Ты – взошедшее светило, Гюльнара…
   Заря Востока отыскала меня взглядом и сердитым жестом велела опустить телефонную трубку. «Пошла в жопу!» – решил я и сместил глаза в сторону.
   За круглым столом, точнее, под ним, знакомый мне пожилой овербаевец поглаживал ботинком тонкую голень юной семинолки. Она слушала его внимательно, но не понимала и потому силилась вызволить кисть из его ладони. Я подумал, что он загубил карьеру чрезмерной тягой к сладострастию, ибо в его возрасте не выслеживают дипломатов из Африки.
   С трубкой в руке, я, как заколдованный, стоял на месте и не мог ничего придумать.
   Равномерные телефонные гудки посреди разбродного гвалта – гудки, на которые никто не отзывался – предвещали то особое беспокойное ощущение, когда бессвязность всех жизней меж собой или разобщённость всех мгновений отдельной жизни обретает отчётливость простейших звуков или образов. Отрешённых друг от друга, но одинаковых гудков. Или бесконечной вереницы одинаковых пунктирных чёрточек.
   Символы всепроникающего и всеобъемлющего отсутствия! Не вещей полон мир, а их отсутствия!
   Потом мой взгляд перехватила крыса. Растерянная, шмыгала от стола к столу, а потом ринулась к плинтусу и стала перемещаться короткими перебежками. Движения её показались мне лишёнными смысла, но вскоре я заметил другую крысу. За которой она гналась. Никто их не видел, и я представил себе переполох, если кто-нибудь нечаянно наступит либо на гонимую крысу, либо на гонявшуюся.

 



58. Мне утонуть? Пускай – но в винной чаше!



 
   – Положи трубку! – услышал я вдруг скрипучий голос Зари Востока. Она стояла рядом и не спускала с меня расстреливающего взгляда. – Положи, говорю, трубку! – и надавила пальцем на рычаг.
   – Сука! – отозвался я.
   Она среагировала бурно. Выкатила жёлтые семинольские белки и принялась визжать на весь зал. Я разобрал только три слова – «женщина», «меньшинство» и «права». Не исключено, что четвёртого и не было и что остальное в поднятом ею шуме составляли вопли.
   За исключением Чайковского, все обернулись на меня – и в ресторане, несмотря на истерические причитания мэтра, воцарилась предгрозовая тишина. Нагнетаемая негромким бренчаньем гитары:
   Мне утонуть? Пускай – но только в винной чаше!
   Я маком стать хочу, бредущим по холмам, –
   Вот он качается, как пьяница горчайший,
   Взгляни, Омар Хайям!
   Никто на помощь к Заре Востока не спешил.
   Судьба на всём скаку мне сердце растоптала,
   И сердце мёртвое под стать немым камням,
   Но я в душе моей кувшины влаги алой
   Храню, Омар Хайям!
   Наконец, за англо-русским столом загрохотал недостроенный бульдозер в очках. Отерев губы салфеткой, швырнул её на стол и направился ко мне. Заметив это, Заря Востока сразу угомонилась и отступила в сторону – что предоставило бульдозеру лучший на меня вид.
   Стало совсем тихо.
   Чайковский продолжал беседовать с Хайямом:
   Из праха твоего все на земле кувшины.
   И этот наш кувшин, как все они, из глины,
   И не увял тростник – узор у горловины,
   И счёта нет векам,
   Как стали из него впервые пить грузины,
   Омар Хайям!
   Что за наваждение, подумал я, опять меня хотят бить!
   Ощущение при этом было странное. Хотя развинченный бульдозер – тем более, заправленный водкой – представлял меньшую угрозу, нежели орава чёрных юнцов, защищаться мне уже не хотелось. Я устал. Мысль о Нателе, однако, вынудила меня отставить в сторону правую ступню и нацелить её в надвигавшуюся машину под самый бак с горючим, в пах, – так, чтобы искра отскочила в горючее и разорвала в щепки всю конструкцию.
   И я, конечно, ударил бы – если бы машина не убрала вдруг с лица очков и не сказала мне знакомым голосом по-русски:
   – Сейчас тебя, сволочь, протараню!
   – Нолик! – ахнул я. – Айвазовский!
   Бульдозер застопорился, забуксовал и взревел:
   – Это ты?! Дорогой мой!
   К изумлению Зари Востока, Нолик расцеловал меня и потащил к столу. Представлять как закадычного друга.

 



59. В друзьях мы не состояли



 
   В друзьях мы не состояли, хотя знакомы были с детства.
   Звали его сперва по-армянски – Норик Айвазян, а Айвазовским он стал по переезду из Грузии в Москву. Захотел звучать по-русски и «художественно». Что же касается имени, Нолик, – за пухлость форм прозвал его так в школе я. Имя пристало, и при замене фамилии Норик записал себя в паспорте Ноликом, что при упоминании армян позволяло ему в те годы добровольной русификации нацменов изображать на лице недоумение.
   В Штатах я читал о нём дважды. В первом случае его имя значилось в списке любовников брежневской дочки, но список был опубликован в местном русском ”Слове“. Зато заметка в ”Таймс“ звучала правдоподобно. Рассказывалось в ней о кооперативных ресторанах перестроившейся Москвы, и в числе валютных был назван ”Кавказ“ у Новодевичьего кладбища.
   Упоминалось и имя кооператора – Норика Айвазяна, «Московского Директора Организации Освобождения Нагорного Карабаха».

 



60. Пора выходить на Америку!



 
   Оправившись от липких лобзаний с хмельными кутилами и с самим Ноликом, а также от водки, которую он перелил в меня из чайного стакана, я сразу же собрался попросить у него десятку. Решил, однако, сперва справиться о доходах. Ответ меня обнадёжил: ”Кавказ“ приносил Нолику ежемесячно сорок тысяч «париков». Зелёных банкнот с изображением отцов американской демократии в парике.
   Вдобавок – вместе с полковником Фёдоровым – он затеял под Москвой дело, связанное с производством зеркальных очков. Хотя «снимал в лысых», – в банкнотах с изображением отца советской демократии без парика, – это «двадцать больших в тех же париках»!
   Потом, безо всякой связи со сказанным, он пожурил американцев за то, что, как только они набирают несколько миллионов «париков», сразу же притворяются богачами. А богачи, сказал Нолик, – если они не борются за великое дело, – омерзительны.
   На какое-то мгновение мне стало больно за то, что я покинул отчизну, но я вспомнил, что на новой родине есть беженцы, которые скопили больше. В качестве их представителя я качнул головой и поморщился:
   – Сорок тысяч? Всего? На двоих?
   – Ты что?! – возмутился Нолик. – Толик срывает пятьдесят! Но ему и карты в руки: это его идея!
   – Какой Толик? – спросил я, хотя не был знаком и с идеей.
   – Полковник Фёдоров, – сказал Айвазовский. – Я вас знакомил!
   – Который из них? – оглядел я еле присутствующих.
   Они гоготали по английски.
   Единственный, кто изъяснялся по русски, причём, в рифму, сидел напротив, выглядел полуевреем и не скрывал этого от соседа, которому сам же каждую свою фразу и переводил:
   «Мой отец – еврей из Минска, мать пошла в свою родню. Право, было б больше смысла вылить семя в простыню. Но пошло – и я родился, – непонятно кто с лица. Я, как русский, рано спился; как еврей – не до конца».
   Сосед посматривал на него с подозрением. Не верил, что полуеврей спился не до конца. Не верил и я. Не тому, что до конца спившийся полуеврей не может быть полковником, а тому, что он ежемесячно срывает под Москвой пятьдесят больших «париков».
   – Это он? – спросил я Нолика. – Это Толик?
   – Толик это я, – сказал мне полковник Фёдоров, сидевший, оказывается, рядом, по мою левую руку. Которую я, смутившись, сунул ему под нос и сказал:
   – Ещё раз, полковник!
   На полковника Фёдоров не походил потому, что на нём был ярко-жёлтый нейлоновый блейзер. А под блейзером – ярко-красная тельняшка со словом «Калифорния».
   – Никогда б не догадался, – улыбнулся я. – Молод!
   – Эх! – обрадовался полковник. – "Забыл бык, когда телёнком был". А ещё, знаешь, говорят: «Молодость ушла – не простилась, старость пришла – не поздоровалась».
   Айвазовский хлопнул меня по спине и воскликнул:
   – Каков Толик-то, а! Ума палата и руки золотые! У армян говорят: "Олень стрелы боится, а дело – мастера"!
   – Я армян уважаю, – согласился полковник. – Но у русских тоже есть своё: "Дело мастера боится".
   – Почти одинаково, только без оленя! – сообразил я и добавил более масштабное наблюдение. – Народ народу брат!
   – Философ! – сообщил Нолик обо мне полковнику.
   – Философов тоже уважаю! – разрешил Толик и выпил водку, а потом рассмеялся. – А такое, кстати, слышал? Философское: «Всё течёт, всё из меня»? Или: «Я мыслю, следователь, но существую»?
   – А что у вас за войска? – рассмеялся я. – Фольклорные?
   – Толик у нас полковник безопасности! – ответил Нолик.
   – КГБ?! – осмотрелся я. – Или как это у вас сейчас называют?
   Кроме попугая и Зари Востока, никто на нас не смотрел.
   – Удивительно! – сказал я Нолику. – А говорил: в одном деле…
   – Новые времена! – похвалился полковник.
   – А мы тут ещё хотим ресторан перекупить у Тариела, – добавил Нолик. – Пора выходить на Америку! – вспомнил полковник.
   – Это дорого? – согласился я. – Выходить на Америку?
   – Наскребём! – пообещал Нолик.
   – Молодцы! – вздохнул я. – Нолик, мне нужна десятка.
   – Как срочно? – опешил Айвазовский.
   – Сейчас.
   Нолик вытер губы ладонью и обиделся.
   – Десять тысяч?! – разинул рот полковник и вылил в него рюмку.
   – Десять долларов, – сказал я.
   Айвазовский переглянулся с Фёдоровым и после выразительной паузы проговорил:
   – Мой тебе совет… Бросай-ка ты на фиг философию и займись делом. Это же Америка! Даже у нас, в вонючем Совке, башковитый народ очухался и это… Пошёл в дело. Я тебе расскажу сейчас что делать, а ты выпей, не стесняйся! – и снова переглянулся с Толиком. – Что я тебе говорил вчера, Толик, а? Прав я или нет?
   – Я и не спорил! Народ говорит так: "Ворона и за море летала, а умна не стала"! – и повернулся ко мне. – А ты пей и прислушайся к Норику Вартанычу: он дурному не научит! Таких мало: ему могилу буду рыть, а там нефть, например, найдут!
   – Так что же, Нолик, найдётся десятка? – спросил я.
   – Слушай, милый, – опять обиделся Нолик, – откуда я возьму десятку-то? Мы же тут ходим с чеками. «Тривилерс»! Да, Толик?
   – «Три-вилерс», «два-вилерс»! – рассмеялся полковник. – Трэвелерс! А мы тебе это… – повернулся он ко мне. – Хотим очки подарить! От них польза бывает, понимаешь? Дай-ка надену тебе, мы же друзья уже, дай-ка мне твой нос!
   Я не дал носа. Поднялся и похлопал обоих по плечу:
   – Мне пора: "У каждого Абрама – своя программа". Ну а "таких друзей – за жопу да в музей"!
   – Отлично сказано! – взвизгнул Толик.
   – По философски! – определил Нолик.

 



61. Тайное в душе тайным и остаётся



 
   Идти было некуда, и я машинально вернулся к телефону.
   Заря Востока рассаживала семинолок между борцами против апартеида, а я – тоже машинально – нащёлкивал свой номер, хотя по-прежнему упирался и не подходил к телефону на другом конце провода.
   За круглым столом не было уже ни овербаевца, ни непонятливой собеседницы. Она, должно быть, поняла его и удалилась с ним. Попугай смотрел уже не на меня, а на Чайковского, – и одобрительно кивал головой. Старику песня нравилась и самому:
   Скажи мне, наша речка говорливая,
   Длиною в сотни вёрст и сотни лет:
   Что видела ты самое красивое
   На этих сотнях вёрст за сотни лет?
   Попугай навострил уши, а старик подмигнул ему и допел:
   Ответила мне речка края горного:
   Не знала я красивей ничего
   Бесформенного камня – камня чёрного
   У самого истока моего.
   Я вспомнил о Нателиных камнях. Вспомнил с нежностью и Зилфу, её мать. Себя даже вспомнил у «самого истока моего», подростком. Впервые тогда – как раз в связи с Зилфиным колдовством над камнями и самоубийством её мужа Меир-Хаима – впервые тогда испугавшимся той догадки, что тайное в природе или душе тайным и остаётся.
   Вспомнил и изумлённое лицо моего отца, прочитавшего предсмертную записку Меир-Хаима о своей невыносимой любви к Зилфе. Я расслабился и затаился в ожидании той уже не отвратимой горячей волны, которая разливается из горла по всему телу, растворяя его в пространстве и времени…
   Раствориться я не успел: снова подкатил бульдозер. Теперь – вконец развинченный. Забрал у меня из рук трубку и опустил её на рычаг. Я не протестовал: не ждал даже извинений. Ждал того, что было мне важнее. Десятку.
   Начал он с извинений:
   – Ты уж прости меня, старик, но она настаивает. С другой стороны, она права: телефон не твой, а она тут фигура – мэтр! Фигура к тому же, старик, у неё как раз вполне! Я люблю когда жопа и живот облетают бабу как карниз. Это мне нравится: у черножопых и ещё, как она, у жёлтожопых. Да, обезьяны, но – есть что помять!
   Нолик обвил меня за талию и подталкивал к выходу, а Заря Востока стояла неподалёку и торжествовала. Осознав к своему ужасу, что десятки он мне давать не надумал, а надумал, наоборот, угодить «жёлтожопому мэтру» и вышвырнуть меня, я перестал его слушать. Сперва двинул левым локтём в бак, взболтав в нём горючее, а потом левою же ладонью схватил его за мошонку и сильно её сдавил.
   Нолик перестал держать меня за талию: закинул голову вверх и стал глухо хрипеть. Почему-то мне подумалось, что никому на свете он не нужен, – и я решил его взорвать. Кулак мой сомкнулся крепче, но шарики в нём оказались мелкими, и искры разлетелись не оттуда, а из глаз. Догадавшись, что взрыва не состоится, я заглянул Нолику в задымленные глаза и спросил:
   – Понял?
   Он в ответ заскулил и пригнулся ниже.
   – Норик Вартаныч! – окликнул его из-за стола полковник.
   Не ответил он и ему.
   – Отвечай же, Нолик! Понял или не понял? – повторил я, и теперь уже он кивнул головой:
   – Понял.
   Никто кроме него, однако, ничего не понял. Не поняла даже Заря Востока, норовившая зайти сбоку, чтобы разглядеть – отчего же это вдруг московский гость начал вертеться вокруг своей обширной оси.
   – Норик Вартаныч! – крикнул Фёдоров. – Тебе плохо?
   – Иду… – откликнулся Нолик истончённым голосом и посмотрел на меня умоляюще.
   Пошёл и я. К выходу.
   Заря Востока провожала меня взглядом, в котором презрение ко мне соперничало с непонятым мною восторгом по отношению к Нолику.
   Ещё больше запутал меня Чайковский:
   Оставьте одного меня, молю,
   Устал я от дороги и от шума.
   Я на траве, как бурку, постелю
   Свою заветную мечту и думу.
   Это мне было понятно, но, открывая дверь, я услышал иное:
   О люди, подойдите же ко мне,
   Возьмите в путь: я никогда не думал,
   Что будет страшно так наедине
   С моей мечтой, с моей заветной думой.

 



62. Бабы мне вкусней, чем должности!



 
   На часы я взглянул уже за дверью. Половина одиннадцатого!
   Тротуар оказался пустынен – и грабить было некого.
   Отчаяние подсказало мне план утончённый, как пытка, но и смелый, как пьяная мечта. Проникнуть в здание ООН напротив и приставить к стенке любого дипломата. Вплоть до генсека.
   Рассудок силился удержать меня от этого, но ему я уже не доверял, напомнив себе, что миром, представленным этим коробком на той стороне, правят именно абсурд и отчаяние.
   Проникать в ООН мне не пришлось.
   Когда я пересекал улицу, одна из запаркованных у ворот машин показалась мне не пустой. Я подкрался к ней сзади, увидел на переднем сидении две тени и вздохнул: если десятки не окажется у одной из этих теней, то она окажется у другой.
   Пока я решал – к какой заходить, понял, что они тоже, как и я, вот-вот решат свою задачу. Тонкая тень, справа, оказалась женской и, перегнувшись скобкою к другой, к мужской, мелко суетилась. Широкая же, мужская, откинувшись на спинку, изредка вздрагивала. Из приспущенного заднего окна протискивался на волю Лучиано Паваротти, но в паузах, когда объёмистый тенор вбирал в себя воздух, в том же окне задыхался другой сладострастец. Не пел, однако, а сладко постанывал.
   Мешкать я себе не позволил, ибо в предоргастическом состоянии жертва менее опасна. Я расстегнул сорочку и зашёл с левой двери. Стукнул локтём в стекло и распорядился опустить его. Оно скрипнуло и поплыло вниз, но из брезгливости я отвернулся, объявив водителю, что жизнь гнусна, а поэтому я штрафую его на десять долларов.
   – А почему смотришь в сторону? – ответили мне из-за руля.
   – А потому, что брезгую. Подглядывать тоже гнусно…
   – Я подглядывал не за тобой! – ответил водитель.
   – Что ты там мелешь?! – рассердился я. – Застегнулся?
   – Какая разница? – ответил водитель. – Застегнулся – не застегнулся… Сам вот пузо выкатил, а тут дама всё-таки!