– Да, – сказал я. – Потому что, хотя обезьяна никому не служит, она не понимает, что это весьма хорошо. Кроме того, обезьяна позволяют загонять себя в клетку. А это весьма плохо.
   – Ах вот оно что! – смеялся генерал. – Но она ж не понимает и этого! То есть в клетке ей весьма хорошо!
   – Это она как раз понимает. Распахните клетку и поймёте: понимает или нет. Сразу из клетки сэмигрирует! – и я поднялся со стула.
   – Спешите? – спросил Абасов и перестал смеяться.
   – Нету времени, – растерялся я. – Я же в Америку эмигрирую.

 



24. Поэтому я и люблю женщин!



 
   Нателу я увидел в зеркале – под самым потолком.
   Закрыв за собою дверь, ведущую из абасовского кабинета – через библиотеку – к лифту, я остановился, подумал о диалоге с генералом, понравился себе и, как всегда в подобных случаях, решил немедленно полюбоваться собою в зеркале. При этом каждый же раз я вспоминал, что психические беды начались у людей как раз после изобретения зеркала.
   Оно оказалось рядом. Старинное в резной ампирной рамке. Конфискованное, должно быть, в 20-е годы у сбежавших во Францию князей. Я подошёл к нему, но увидеть себя не успел. Взгляд перехватили живописные бёдра генеральской помощницы.
   Спиной ко мне Натела стояла на раскладной лестнице и копалась в книжной полке под самым потолком. Как и накануне, чулок на ногах не было, но в этой обстановке, а, главное, от неожиданности они показались мне особенно обнажёнными. Мелькнуло странное ощущение, будто стою у неподвижного океана, и внезапно из водной толщи выскочили в воздух и застыли в нём два белых голых дельфина.
   Во рту у меня пересохло, и в висках забила кровь.
   Я развернулся, шагнул к подножию лестницы, вцепился руками в поручни и поднял глаза вверх. Всё это проделал бесшумно, опасаясь не столько даже того, что спугну дельфинов, сколько присутствия роскошной старинной мебели с пригвождённой к ней инвентарной эпитафией: ”Всесоюзная Чрезвычайная Комиссия СССР“.
   Женщина меня как раз не испугала. Мне почудилось даже, будто мы с ней заодно. Будто вдвоём сговорились подкрасться к её застывшим дельфинам, затаить дыхание и задрать голову вверх. Мне стало, тем не менее, стыдно. И возникло предчувствие, что позже, в будущем, будет ещё стыднее. Но тогда это чувство стыда лишь нагнетало нараставшую во мне тревогу. Кровь не умещалась в височных артериях и толкалась наружу…
   Толкалась она и в набухших жилах на щиколотках перед моими глазами. Толкалась не наружу, а вверх по исподней стороне голеней. В коленных сгибах синие жилы снова набухали и закручивались в пульсирующие узлы, из которых, однако, легко выпутывались и, млея, уползали выше – высоко, где исчезали, наконец, в толще светящейся плоти.
   Дыхание моё стихло, а сердце забилось громче. Ещё страшнее стало когда я осознал, что под вельветовой юбкой трусов не было.
   Лестница вдруг дёрнулась, и по ней из-под потолка скатился ко мне негромкий звук:
   – Осторожно…
   Вздрогнув, я вскинул взгляд выше, к источнику звука, и только тогда полностью осознал, что эти голые ноги с синими жилами принадлежали женщине. Согнувшись в поясе, Натела, видимо, давно уже смотрела на меня сверху своими насмешливыми глазами сфинкса.
   У меня мелькнула мысль прикинуться, будто я всего лишь придерживаю лестницу. Но Натела опять смешала мои чувства: нагретым в теле голосом, совсем уже тихо, она проговорила неожиданное слово:
   – Увидел?
   Я отозвался как ребёнок: проглотил слюну и кивнул головой. Натела пригнулась ниже. Вопреки моему впечатлению, она не издевалась. Глаза её горели любопытством неискушённой и напуганной школьницы, которая вдруг сама совершила запретное.
   – Ещё хочешь? – шепнула она.
   Я не знал что ответить. Не – как, а – что. Поймал в себе ощущение физического замешательства. Неподвластности мне моего же тела. Потом вдруг мне подумалось, что на шум пульсирующей в моих висках крови могут сбежаться гебисты. Захотелось скрыться, но, заколдованный страхом и возбуждением, я с места не двинулся.
   – Иди! – позвала Натела. – Иди же ко мне…
   Наконец я зашевелился, но никуда не убежал. Наоборот, вступил на лестницу и полез вверх. Достигнув площадки, пригнул под потолком голову, чтобы выпрямить ноги. Натела быстро прильнула к моей груди, как если бы делала это не впервые, и подняла глаза.
   Она дрожала, и взгляд у неё был кротким. Потом шепнула:
   – Любишь меня? – и дохнула глубоко изнутри горячим и влажным воздухом, пахнувшим грудным младенцем.
   Я не ответил. Не знал – как.
   Вместо слов в сознании вспыхнуло резкое желание дотронуться до её переполненных кровью артерий. Так я и сделал: раскрыл ладони и осторожно приложил их сердцевинами к тугим сосудам. Одну – на шею, а вторую – на сгиб за коленом. Почувствовал как наливается в артериях горячая кровь и рывками выплёскивается вовнутрь её накалявшейся и твердевшей плоти.
   Этого ощущения близости к женской крови мне сразу же оказалось недостаточно, и, оттянув ей голову за волосы, я впился губами в набухшую жилу под ухом.
   Тело её содрогнулось и вытолкнуло из себя жалобный стон.
   Испугавшись этого звука, я отпрянул и ладонью перекрыл Нателе рот.
   Теперь уже кровь просачивалась и в помутившиеся белки её глаз. А зрачки стали тонуть в густеющей влаге.
   – Тихо! – повелел я ей и огляделся.
   Она оттолкнула мою ладонь, и, жадно хватив ртом воздух, выдохнула его на меня вместе с прежними словами:
   – Любишь меня?
   Я ответил что знал:
   – Ты хорошо пахнешь. Молоком.
   Эта фраза раздразнила её. Задрав шёлковую блузку, она обнажила груди, обхватила одною рукой левый сосок, а другою порывисто пригнула к нему мою голову. Синие жилы, сбегавшиеся к соску, пульсировали и изнемогали от распиравшего их давления. Одна из них, самая толстая, начиналась у ключицы.
   Я обхватил её зубами у истока и не спеша стал скользить вниз, к пылавшему жаром устью. Сосок был твёрд и нетерпелив. Я полоснул по нему языком сперва осторожно, чтобы не обжечься, но, охладив его своею влагой, начал тискать его губами. Потом открыл рот шире и принялся медленно заманивать сосок в горло. Он тыкался в нёбо и трепетал от желания извергнуть мне в глотку кипящую струю из молока и крови.
   Как живой, подрагивал на шнурке передо мной чёрный камушек с белыми прожилками и глубокими царапинами.
   Попытавшись прокрасться взглядом в одну из трещинок, я зажмурился: камень располагался слишком близко – и в глазах возникла боль.
   Тотчас же где-то в затерявшихся глубинах моего существа всполошилось издавна дремлющее там, но неподвластное сознанию блаженное чувство моей невычлененности из всего живого. Чувство это, как всегда, было мимолётным, но настолько сильным, что каждый раз я вздрагивал от мысли, будто именно оно таит в себе и оберегает от объяснения некую опасную тайну моего существования.
   Я понимал о нём только то, что мимолётное не мимолётно: мгновение любви есть невообразимо мощная конденсация людского опыта. Не моего личного, не всемужского даже, а всечеловеческого. Надвременного и двуполого…
   Поэтому я, наверное, и люблю женщин!

 



25. Записывать тишину и воспроизводить её в разной громкости



 
   По всей видимости, Натела любила то же самое. Мужчин.
   Она опять издала прежний жалобный стон, но теперь уже самоотрешённый.
   Испугавшись, что, впав в агонию, она свалится с лестницы, я стал её трясти. Как только она вернулась к жизни, – медленно и нехотя, – я вздохнул и, запрещая издавать звуки, перекрыл ей губы указательным пальцем.
   Натела поняла жест превратно, вскрикнула «да», присела на корточки, расстегнула пояс на моих штанах и дёрнула змейку вниз. Теперь уже всполошилась и лестница: дрогнула под нами, скрипнула и, подражая Нателе, издала протяжный стон. Вскинув руки и ухватившись одною за полки, а другою за потолок, я напряг колени и изловчился удержать сразу и себя, и Нателу, и лестницу. Устояли все, но зато рухнули в ноги – на голову Нателе – мои штаны, звякнув пряжкой о металлический поручень.
   В то же мгновение скрипнула дверь – и, к моему ужасу, из кабинета выступил начальник контрразведки. Я остолбенел, а генерал огляделся.
   – Натела! – крикнул он.
   Высунув голову из-под моих штанов, она вскинула на меня строгий взгляд, приложила к губе со шрамом палец, но сама вдруг кашлянула и отозвалась:
   – Я здесь, Сэрж! Не могу найти твою библию!
   Генерал посмотрел в нашу сторону. Я повернулся к нему спиной, зарылся носом в книги и захлопнул глаза. Сердце, которое только что так громко стучало, остановилось. В наступившей тишине я представил себя снизу, с генеральской позиции, согнутого под потолком в жалкую скобку, без штанов, с голой волосатой задницей в сетчатых брифсах, приобретённых женою в подпольном Петхаине.
   Обратился генерал не ко мне.
   – Ну её в жопу, эту библию! Слезай, потом поищешь!
   – Почему? – удивилась Натела и выпрямилась.
   – А потому! Хитрожопый он…
   Хотел, конечно, сказать «голожопый», подумал я.
   – Ты о ком, Сэрж? – спросила Натела.
   – О твоём философе! Не нужна мне, мол, ваша сраная библия, заткните её себе в задницу! Но мы ещё посмотрим – кто и что кому заткнёт… – и взревел: – Да спускайся же ты, наконец!
   Я вцепился в пояс на юбке Нателы.
   – А ты успокойся! – велела Натела то ли Абасову, то ли мне.
   – В Америку, бля, спешит! Поднять там хай на весь сарай: «Вэй да вай, братья-жидята, мучают красные нас дьяволята!»
   – А библия ему уже не нужна?! – рассердилась на меня Натела. – Нужна она ему всё-таки или нет?
   – Сам не понимает! Гамлет сраный! – обозвал меня Абасов. – Петхаинский говнодав!
   Теперь уже Натела разгневалась на него:
   – Сэрж, ты опять?! Обещал ведь насчёт Петхаина! Не всем же быть армянами! И не ругайся при мне: я женщина! И не чета твоей усатой дуре!
   – Она мать моего Рубенчика! – снова взревел Абасов.
   – Ну и катись к ней в жопу! – крикнула Натела, а лестница скрипнула и качнулась.
   Абасов выждал паузу и шумно выдохнул. То ли изгнал из себя ярость, то ли раскурил трубку:
   – Извини! Я ж не на тебя… Я на него… Ненавижу я Гамлетов…
   – А он уже ушёл?
   – Заспешил, сука, в Америку…
   Как только я решил, что напряженность в генеральском взоре обусловлена не гастритом, а близорукостью, Абасов произнёс загадочную фразу:
   – А ты ведь снизу хорошо смотришься! Спасибо!
   За что это он? – подумал я.
   – За то, что хорошо меня знаешь! – добавил Абасов.
   Я не понял генерала.
   – Поняла? – рассмеялся он.
   – Скажи! – потребовала Натела.
   Действительно, пусть скажет, подумал я.
   – Я имею в виду трусы… – застеснялся генерал. – То есть – что трусов как раз на тебе нету…
   Откуда он это знает? – ужаснулся я.
   – Мне отсюда всё видно! – сказал Абасов сквозь смех. – Ну, спускайся же, наконец! Ко мне…
   Я крепче сжал в кулаке пояс на юбке Нателы, а она сказала:
   – Иди к себе, Сэрж, а я сейчас приду… Надо же книгу найти. Другие согласятся: в Петхаине больше Гамлетов нету…
   – Жду, – буркнул генерал и шаркнул по паркету обувью. – Будем – не чай, будем – вино… Я очень злой!
   Снова скрипнула дверь. Потом щёлкнула: закрылась. Стало тихо. Я разжал кулак на юбке, но так и не шелохнулся. Прошло несколько минут. Натела наконец развернулась, пригнулась вниз и подняла мои штаны.
   Я не оборачивался. Она обвила меня сзади руками и стала наощупь застёгивать мне пояс.
   Как и следовало ждать, я устремился мыслями в будущее. Причём, представил его себе в формах очень далёкого пространства, отделённого от того, где находился я сам, большим океаном. Потом задался вопросом: Почему всё-таки я всегда верю в будущее? Ответил: Потому что оно никогда не наступает. Сразу возник другой вопрос: Может ли тогда человек или хотя бы еврей убежать в будущее и не возвращаться в настоящее никогда? Даже в субботу? Ответил, что пока не знаю: Надо сперва оказаться в будущем.
   Мне пришла даже в голову мысль, что, там, в будущем, я буду записывать на плёнку… тишину. И воспроизводить её. В разной громкости…
   – Вот же она! – вскрикнула Натела. – Номер 127!
   Она оттеснила меня и стала тащить на себя фолиант, в который я упирался носом. Фолиант оказался тяжёлым – и если бы я не вырвал его из её рук, Натела грохнулась бы вниз.

 



26. Взял и убил себя: бросил меня одну



 
   – Она? – спросила Натела, когда я приземлился вслед за ней.
   – Она! – ответил я и положил книгу на нижнюю ступеньку лестницы.
   Тот же деревянный переплёт, покрытый коричневой кожей с частыми проплешинами. Раскрывать сейчас библию, однако, мне не хотелось: как всегда после блуда, я ощущал себя свиньёй и спешил к жене.
   Раскрыла книгу Натела. С пергаментных листов мне ударил в нос знакомый запах долго длившегося времени. Читать я не стал – рассматривал буквы. Квадратные письмена казались теперь суровыми, как закон. Точнее, как приговор. Ещё точнее выразилась Натела:
   – Такое чувство, что смотришь на тюремную решётку, правда?
   – Читала? – ответил я.
   – Лучше б не читала! – воскликнула Натела. – Думала всегда, что раз написал Бог, значит, великая книга! Думала именно как ты мне вчера про неё рассказывал. Мой отец – даже он вставал когда кто-нибудь произносил на еврейском хоть два слова, объясняя, что они из Библии. Он-то еврейского не знал, Меир-Хаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала, но очень боялась! А недавно прочитала всю вещь по-грузински – и охренела: обыкновенные же слова! Ничего особого! В хорошем романе всё расписано лучше…
   Я улыбнулся:
   – От бога все ждут большего! А пишет он обо всём… Не о чем-нибудь, как писатели, а сразу обо всём… Здесь говорит одно, там другое…
   – Это как раз и правильно! Если бы я, например, была писательницей, то тоже писала бы сразу обо всём и по-разному. Это правильно, но… Не придумаю как сказать… Одним словом, всё, что я прочла в Библии, – я сама уже знала. Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол, меня – и никого кроме! Но как бы меня ни любил, как бы ни лез из кожи – всё равно кокну! Что это за условия?! Какой дурак согласится?! Он хочет только чего хочет Сам. Поэтому я Ему и не верю! Он – как наши петхаинцы!
   Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела ждала, чтобы я пригласил её излить душу. Я же не отрывал взгляда от решётчатого текста.
   Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом, неожиданно детским:
   – Меня, знаешь, всё время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались – с места на место, как цыгане, но всё равно у них такая злоба! Цыгане хоть и воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и не обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают. От баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно мужики. Даже отец, Меир-Хаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя: бросил меня одну. Не любил. Одну только мать мою, значит, любил. А женщина не может без мужчины, ей нужна защита.
   – А Сёма? – сказал я. – А этот Абасов? Другие ещё?
   – Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы взять вдруг и защитить, правда?
   Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так и вышло:
   – Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь?
   Сбежать я хотел, но не вместе с ней. И не куда-нибудь, а домой. И кроме этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг ещё одно – стародавнее – чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже всё известно, приходится упускать в жизни нечто более интересное. Высунулось ощущение, что в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит… самое главное.
   – Ладно, иди! – согласилась Натела и забрала библию со ступеньки лестницы. – Иди домой. Я её, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю. Мне кажется, они знают что-то важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем. Правда?
   Я присмотрелся к ней. Она не издевалась.
   – Видишь ли, – ответил я, – ты всё время разная. То говоришь, что Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать…
   – А кто не изменяется? – спросила она кротким голосом.
   Наступила пауза.
   – Ладно, иди! – повторила Натела.
   Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые – как только я их произнёс – оказались искренними:
   – Ты сама очень красивая… И будешь счастливой…
   – Спасибо! – засияла она и вскинула вверх правую руку.
   Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать посыпавшиеся из неё закладки и газетные вырезки.
   – Натела! – крикнул из-за двери Абасов. – Это ты?
   – Нет, библия! Я нашла её! – крикнула Натела. – Бумаги рассыпались всякие, Сэрж. Подберу и приду!
   – Только быстро! Я уже начал…
   – Что он там начал? – спросил я Нателу и снова стал подниматься взглядом по её голым голеням.
   – Что ты там начал, Сэрж? – спросила Натела и опустила ладонь на мою шевелюру.
   – Любовью заниматься! Сам с собой! – крикнул он. – Шучу: вино начал!
   – Заканчивай тогда без меня! – крикнула и Натела. – Я тоже шучу. Но ты, правда, пей, я пока занята.
   – Я помогу тебе! – и послышался скрип отодвинутого кресла.
   – Уходи! – шепнула мне Натела и толкнула к выходу.
   В дверях я опомнился:
   – А это куда? – кивнул я на кипу бумаг в своём кулаке.
   Беги! – повторила Натела. Теперь уже жестом.

 



27. Где начало есть, там будет и конец



 
   Бумаги я просмотрел за семейным обедом. Расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была ещё копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика жене-хохлушке, а рядом с его подписью – проткнутое стрелою сердце и русская вязь: «Люби меня, как я тебя!»
   Ещё одна любовная записка, без подписи и по-грузински: Ты, дескать, стоишь – очень желанная – на том берегу. А я – очень несчастный – на этом. И между нами, увы, течёт широкая река. Что же теперь нам делать?
   Жена моя предложила вздыхателю поплыть к «очень желанной». Тем более, что, по её словам, в Грузии нету неодолимых рек…
   Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьёй и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского Музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты ”Молодой сталинец“ и называлась обстоятельно: «Беседа известного грузинского учёного с известным немецким романистом».
   Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал немецкому мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, – о чудотворной библии. Повествуя её историю, учёный особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнёсшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам.
   После официальной встречи известный романист отвлёк грузинского историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, историком, а самой первой владелицей Бретской рукописи – Исабелой-Руфь. Иудейкой из Испании.
   Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями.
   Согласно одной из легенд, рассказал он, Исабела-Руфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься – вместе с вышеупомянутым сочинением – на историческую родину. То есть на Святую землю.
   Местные евреи, однако, которые тогда ещё не были славными, но которых всё равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у неё чудотворную книгу на том основании, что Исабела-Руфь осквернила себя и её не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов – Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции – лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев.
   Бретский же манускрипт тотчас же, оказывается, утерял свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению. Причём, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов.
   О странствовавших еретиках, завлёкших Исабелу-Руфь в свои сети, грузинскому учёному было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное евангелие, которое начётчики отказались в своё время включить в Библию и которое приписывалось близнецу Иисуса Христа. Фоме.
   Господин писатель осведомился у товарища учёного: О чём же именно говорится в этом евангелии? Последний зачитал на память несколько пассажей, лишённых всякого смысла, как лишены его любые библейские пассажи.
   Под смех собравшейся вокруг собеседников толпы директор петхаинского музея воспроизвёл следующую белиберду:
   «Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец? Иисус ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало есть, там будет и конец. Блажен, кто определит место своё в начале, ибо он увидит и конец, и не будет ему кончины во веки веков».

 



28. Если кто-нибудь умён, но прислушивается к народу…



 
   С Нателой я больше не общался, но до её переселения в Квинс слышал о ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что слухам не остаётся в ней места, о Нателе – вдали от неё – петхаинцы сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине.
   Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие роскошь домысливать их и выбирать «нужные». Но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что страдание чередуется в жизни только со скукой.
   В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования – и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который, помимо замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника жизни между пустотой и болью.
   Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела, – везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло известие, что – как и предсказывал доктор – Сёма «Шепилов», романтик, обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на неё с охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся. Рана оказалась серьёзной, и жизнь его повисла на волоске.
   Через три дня волосок оборвался . То есть, получается, ей опять повезло, ибо если даже всё и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный волосок устраивал её уже больше необорванного. Кому, мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит?
   Потом пришли другие известия.
   Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха. Цветистого, как юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух брезговал не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о стрижке ногтей, а, наоборот, – ветру. Любой другой человек испугался бы божьей кары, которой после смерти – по закону – не избежать было теперь ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир, из-за чего придётся искать его на ощупь.
   Однако в этом, земном, мире взамен наказания к ней, мол, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. «Илья-пророк» был при ней. После гибели «Шепилова» она никуда, говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю.
   Абасов кликнул подчинённых и велел им выкопать яму под петухом. В согласии с приметой, он надеялся найти там клад. Вместо клада подчиненные нашли гроб с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда правилам, была похоронена тайно.
   Натела обрадовалась находке – и из загородной поляны перетащила мать к отцу, к Меир-Хаиму, на еврейское кладбище. Обоим заказала потом в Киеве надгробные памятники из чёрного мрамора. Без пятнышек или прожилок. Блестящие, как козырёк концертного рояля ”Бэккер“.
   Прислала, говорили, оттуда же могильную плиту и для себя – впрок. Это как раз петхаинцы одобрили. Во-первых, всё везде и всегда только дорожает. Во-вторых, евреями она брезгует – и в будущем рассчитывать ей не на кого. В-третьих же, и это главное, раз уж Натела сама призналась в собственной смертности, – мир ещё не порушился, всё в нём прекрасно и все в нём умирают! Даже выскочки!