Между тем, на собрании нью-йоркского Землячества жена Залмана Ботерашвили высказала предположение, будто при Нателином состоянии и связях бояться будущего, то есть смерти, незачем. В Союзе такое, мол, количество нищих, развратников и незанятых мыслителей, что за деньги, за секс или из инакомыслия многие охотно согласятся умереть вместо неё.
К тому времени Залман уже стал раввином и поэтому даже жену – по крайней мере, на людях – поучал в духе добронравия. Объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно, ибо у каждая своя смерть, он добавил, будто почти никто своей смертью не умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза.
«А ты-то что скажешь?» – спросил он меня, поскольку я был уже председателем.
Я ответил уклончиво: Ежели Натела действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не собирается.
Жена раввина высказала предположение, что Элигулова обзавелась надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройдёт, мол, и года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а наоборот, в наши края, в Нью-Йорк.
Развернулись дебаты: впускать её в Америку или нет?
Подавляющее большинство высказалось против. Сослалось на заботу о нравственной незапятнанности отечества. Америки. Я заявил, что впускать Нателу или нет никто нас спрашивать не будет. Тем более, что мы ещё не граждане при отечестве, но лишь беженцы при нём. Мне возразили: Это глупая формальность, и в Америке господствует не бюрократия, то есть воля книжников, а демократия, то есть правление большинства. Которому плевать на любые книги. Ибо оно занято борьбою со злом.
Постановили поэтому навестить гуртом нью-йоркского сенатора Холперна, то есть Гальперина, и потребовать у него присоединиться к их битве со злом. Сенатор, как рассказал Даварашвили, ответил резонно. Почти как в хороших книгах. Сделать я, дескать, ничего пока не в силах, ибо не известно даже действительно ли эта ваша Натела собирается в Америку. Обещал, на всякий случай, сообщить ФБР, что она гебистка.
Доктор похвалил его за ум, порядочность и особенно скромность. Ко всем, мол, внимательно прислушивается, держит в кабинете только портреты жены и президента, а зарплату получает маленькую.
Я с доктором не согласился: Если кто-нибудь умён и порядочен, но всё равно прислушивается к народу, он как бы мало ни получал, получает много. Ещё я высказал предположение, что ФБР – тоже из заботы о народе – захочет «освоить» Нателу и настоит, наоборот, на том, чтобы её, теперь уже не секретаршу, а референтку Абасова, обязательно впустили.
Несмотря на заготовленную впрок могильную плиту, Элигулова в Нью-Йорк всё-таки прибыла. Безо всякого предварительного известия. К тому времени почти весь Петхаин уже скопился в Квинсе – и передавать оттуда информацию было уже некому. Последний слух о ней гласил, правда, что Натела продаёт дом и собирается поселиться в Москве, куда с воцарением Андропова перевели генерала Абасова.
Андропов поставил тому в заслугу образцовую деятельность по мобилизации армянской диаспоры в Париже и поэтому поручил «заботу» обо всех советских эмигрантах в Америке. Говорили даже, что с Андроповым Абасова свела близко Натела, сдружившаяся со знаменитой телепаткой Джуной Давиташвили. Тоже колдуньей, вхожей через Брежнева ко всем хворым кремлёвцам.
Говорили ещё, будто в Нателу прокралась какая-то неизвестная болезнь, от которой Джуна её и лечила. Хотя и менее успешно, чем должностных лиц. По словам Джуны, причина неуспеха заключалась не в незначительности Нателиной служебной позиции, а в её еврейском происхождении. Которое рано или поздно приводит именно к неизлечимой форме психоза.
Подобно Нателе, Джуна, сказали, собирается поселиться в той же Москве, из чего жена раввина Ботерашвили, наслышавшись о прогрессистских тенденциях в поведении петхаинских жён в Америке, заключила, будто две тбилисские колдуньи повязаны меж собой лесбийским развратом.
Эту сплетню как раз многие петхаинские жёны ревностно отвергли. Возмутились даже: А как же Абасов, хахаль? Какой, дескать, лесбийский разврат при живом мужике? Тут уже раввин поддержал жену и, призвав меня в свидетели, заявил, что принцип дуализма, хоть и пагубен для души, известен даже философии. Петхаинкам термин понравился своим благозвучием – и они загордились.
Вместо Москвы Натела подалась в Квинс.
И объявилась на народном гулянии в День Национальной Независимости.
Петхаинцы праздновали Национальную Независимость охотно, ибо жили в квартирах без центрального охлаждения, а гуляния устраивались в холле Торгового Центра, где, несмотря на скопление выходцев из Африки, Узбекистана и Индии, циркулировал остуженный благовонный воздух.
Если бы июль в Нью-Йорке был посуше, как в Тбилиси, или прохладней, как в Москве, не было бы на празднике и меня. Я не терпел сборищ. Они утверждали правоту некоего марксистско-кафкианского учения, что человек есть общественное насекомое, коллектив которых обладает возможностями, немыслимыми для отдельного организма. Особенно моего.
Мне казалось немыслимым гуляние в честь независимости. Причём, независимости всеобщей, а не моей личной.
Об отсутствии личной напоминало мне присутствие жены. Кризис этой независимости ощущал я в тот праздничный день особенно остро: в отличие от пасшихся косяком петхаинских жён, моя не отступала от меня ни на шаг.
Раввин Ботерашвили с повисшей на его руке грузной раввиншей приветствовал нас со страдальческой улыбкой. Я поздравил его с великим праздником.
В ответ он поправил каравеллу под гладко выбритым подбородком, кивнул в сторону петхаинских жён и шёпотом поздравил меня с тем, что моя, как видно, так и не примкнула к дуализму. Наградил её за это поцелуем руки с изнанки и назвал её не "женой" моей, а "супругой". Потом повернул голову и чмокнул в волосатый подбородок свою "супругу". Похвалился, что и она всю жизнь следует за ним по пятам, «как следовала за Гамлетом тень его отца".
Я не понял сравнения, но отозвался вопросом: Не гложет ли его, не дай Бог, боль в селезёнке? Или в каком-нибудь прочем скрытом от глаз органе? Не понял теперь он. Я выразился возвышенней. Отчего, спросил, на мудром раввинском лице стынет печать вселенского страдания?
Ответила раввинша. Вчера она купила ему вот эти итальянские туфли с фантастической скидкой по случаю сегодняшней Независимости. Размер не тот, но можно разносить.
Я в ответ сообщил ей с тревогой в голосе, что местный писатель Хемингуэй застрелился именно из-за тесной обуви. Ни она, ни раввин этому не поверили. Я оскорбился, но жена ущипнула меня в локоть – и пришлось поменять тему. Спросил: Не кажется ли им, обоим супругам, что в холле пахнет пряным запахом прижжённых трав?
Воистину! – согласился раввин и качнул головой: Американская культура благовоний не перестаёт поражать воображение. Раввинша добавила, что аромат напоминает ей бабушкину деревню в Западной Грузии, что у неё ноет сердце и хочется от счастья плакать. И что она уже купила целый пакет распылителей с запахом прижжённых трав.
Гвалт в огромном холле нарастал быстро и настойчиво, как шум приземляющегося «корабля дураков». Люди стали толкаться, и всех обволакивал дух неспешащего гулянья. Повсюду пестрели разноцветные лотки: орехи, блины, пироги, пицца, бублики, шашлыки, фалафелы, раки, устрицы, тако, джаиро – всё, что бурлящий котёл Америки выбрасывает чревоугодливым пришельцам из Старого Света.
Покупали пищу все, кроме самых новых пришельцев, которые, тем не менее, понатаскали сэндвичей из дому, но к которым мы с раввином себя уже не относили и поэтому могли щегольнуть перед супругами приобретением в складчину объёмистой коробки с пушистыми кукурузными хлопьями.
Со всех сторон, даже с верхних ярусов, доносились по-праздничному наглые звуки чавканья бесчисленных ртов. Гадких запахов не было – только звуки, и, подобно раввину, я ощущал гордость за американскую культуру борьбы со зловониями.
Непонятными показались мне только отсеки для курящих. Хотя они ничем не были отгорожены, раввин с восторгом отозвался о власти, защищавшей его право оградить себя от табака. Я обратил его внимание, что эти открытые отсеки защищают его от гадкого табачного перегара не лучше, чем защитили бы в бассейне от чужой, а значит, гадкой, мочи неперегороженные зоны для писающих.
Что же касается гадких звуков разжёвывания и проглатывания пищи, – я с надеждой посматривал в сторону помоста в конце холла. Согласно обещанию, с минуты на минуту, после короткого митинга, к микрофонам на сцене вылетят из-за гардины вокалисты из Мексики – и стеклянный купол над этим захмелевшим от обжорства пространством задребезжит от бешеных ритмов во славу национальной независимости гринго. Самого старшего в братской семье народов Нового Света.
И правда: не успел я ответить на приветствие протиснувшегося к нам доктора Даварашвили, как на сцену плеснул сзади – нам в глаза – слепящий свет юпитеров, а из группы выступивших из-за гардины людей отделился и шагнул к микрофону фундаментально упитанный рыжеволосый гринго. С рыжими же подтяжками и с универсальным голосом представителя власти.
Он сразу же объявил, что все мы, собравшиеся в холле, живём в самое историческое из времён, но объяснять это не стал.
Раввин одобрительно качнул головой, а доктор шепнул мне, что этого англосакса зовут Мистер Пэнн и он является председателем Торговой Палаты всего Квинса.
Мистер Пэнн сказал ещё, что Америка есть оплот мира во всём мире. И что она представляет собой лучшее изо всего, что случилось с человечеством после того, как оно спустилось с деревьев. И создало Библию.
Раввин снова согласился, а оратор воскликнул, что будущее Америки сосредоточено в руках простых тружеников, и поэтому всем нам следует проявлять осторожность в движении к цели. Которую он опять же не назвал.
Раввин испугался ответственности, а доктор объявил нам, что оратор является его пациентом. Жена снова ущипнула меня в локоть. Чтобы я не позволил себе усомниться вслух, что Мистер Пэнн, крупный начальник и англосакс, нашёл необходимым лечиться у петхаинца.
Хотя ущипнули меня, – дрогнула рука у раввинши. Коробка с кукурузой полетела вниз. Раввин, доктор и я кинулись подбирать хлопья с мраморного настила. Сидя на корточках, Залман спросил шёпотом у доктора – не смог бы он в процессе лечения походатайствовать перед Мистером Пэнном об удвоении государственной дотации на закупку нами, петхаинцами, синагоги в Квинсе.
Ответил ему Мистер Пэнн. Объявил, что только американское правительство является правительством законов, а не людей. То есть – ответ вышел отрицательный, ибо по закону правительство не может выделить нам больше того, что нам же удалось собрать между собой.
Доктор, тем не менее, пообещал поговорить с оратором. В процессе лечения. Сказал даже, будто у нас неплохой шанс, поскольку – и это секрет – наиболее благосклонно оратор относится к грузинам. Ненавидит же он дальнеазиатов. Называет их недоносками и возмущается тем, что им не запрещают иммигрировать.
Продолжая подбирать кукурузу, доктор прыснул со смеху и сообщил, что вспомнил рассказанный Мистером Пэнном анекдот о корейцах: Даже эпилептики среди них легко тут пристраиваются. В качестве эротических вибраторов.
Раввин застенчиво улыбнулся, но я рассмеялся громко: передо мной стояли и жужжали, как вибраторы, крохотные кореянки с одинаково кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах.
Одна из них обернулась и растерялась, увидев меня – на корточках и со вскинутыми на неё глазами. Отшатнулась и бросила подругам звонкую корейскую фразу – как если бы вдруг оборвалась пружина в механизме. Вибраторы все вместе испортились – умолкли и тоже испугались, ибо на корточках сидел не только я. Перекинулись взглядами, проткнули, как буравчики, брешь в толпе и скрылись.
Мистер Пэнн тотчас же заговорил о них. Особенно охотно, радостно объявил он, приезжают к нам из Азии. За последние годы иммиграция корейцев выросла на 108 процентов!
Теперь уже затряслись в хохоте и раввин с доктором.
Моя жена и раввинша глядели на нас с недоумением.
Я взглянул в сторону юпитеров, на фоне которых, под аплодисменты толпы, Мистер Пэнн отошёл от микрофона и уступил место следующему оратору. Тощему корейцу с кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Кореец квакнул несколько слов, и они оказались английскими.
Спасибо, дескать, Америке! И слава! И вообще! Подумал и ещё раз квакнул: Америка лучше Кореи! Демократия! Снова подумал: Прогресс! Труд! Равенство! Братство! И вообще! Потом ещё раз подумал, но ничего больше изречь по-английски не захотел или не смог. Раскланялся и спустил в себе пружину: выстрелил корейскую фразу.
В разных конца холла одобрительно и дружно застрекотали вибраторы, и под аплодисменты толпы корейца обступили фотографы. Я опять прыснул со смеху. Залман сделал то же самое и нечаянно толкнул раввиншу, которая снова выронила из рук коробку с кукурузой. Мы втроём переглянулись, взорвались в хохоте и опять же – теперь, правда, с радостью – бросились вниз на корточки подбирать хлопья и наслаждаться внезапным ребяческим припадком беспечности.
– Жжжжж… – жужжал сквозь гогот Даварашвили и вертел указательным пальцем, подражая вибратору.
Залман перешёл на четвереньки и, мотая головой, ржал, как взбесившийся конь. Сидя на корточках, я повизгивал, терял равновесие и, пытаясь удержаться, хватался поминутно за рыжие, как у Пэнна, подтяжки на раввинской спине.
– Ещё, ещё! – повернулся к нам, всхлипывая, доктор. – Про наших докторов! – и покрутил тремя пальцами в воздухе.
– Ну, ну? – захихикал раввин.
Даварашвили проглотил слюну и зашептал:
– Про проктолога это, про жопного доктора. Они, знаешь, ставят диагноз пальцем – жик туда и диагноз готов!
– Ну, ну? – торопил раввин.
– А один проктолог из беженцев пихает туда больному сразу три пальца! Почему? На случай, если больной потребует консилиум!
Раввин расставил локти шире и, уронив голову на пол, затрясся, как в лихорадке, а потом принялся хлопать ладонями по мраморному полу. Мы же с доктором хохотали уже не над проктологом, а над Залманом. Когда раввин стал униматься, Даварашвили не позволил ему приподнять голову, – склонился над нею и зачастил:
– А вот тебе ещё: Какая разница между распятием и обрезанием? Отвечаю: распятие лучше: отделываешься от еврея сразу, а не по частям!
Зелёная фетровая шляпа отделилась от Залмановой головы и упала рядом с нею, ковшом вверх. Раввин уже стонал. Стоя теперь на коленях, доктор жмурился от беззвучного хохота и то раскидывал руки в стороны – это распятый еврей! – а то складывал их и чиркал одним указательным пальцем по другому: а это обрезанный!
Зарывшись головою в колени, я гикал, икал, считал себя счастливейшим из трёх долдонов и наслаждался беспечностью существования. Не было привычного страха, что кто-нибудь или что-нибудь снова посягнёт на моё право быть беспробудно глупым, как любой на свете праздник, тем более – праздник независимости.
Посягнула, как и прежде, жена. Пригнувшись надо мной и поблёскивая кроткими глазами, потребовала подняться на ноги.
Раввинша сделала то же самое, но – с раввином.
Даже докторша, сторонница дуализма, бросила подруг, протиснулась к нам, вцепилась в трясущиеся плечи супруга и стала вытягивать его в вертикальную позу. Все мы – «три петхаинских долдона» – походили, должно быть, на загулявших чаплиновских пьянчуг, которых жёны пытаются вытащить из грязной лужи и поставить торчком. Как принято стоять среди трезвых.
После нелёгкой борьбы жёнам удалось вернуть нас к независимым соотечественникам. Благодаря вкусу к инерции, дольше всех сопротивлялся я. Выпрямившись и защёлкнув мускулы в коленных сгибах, повернулся к доктору с раввином – перемигнуться.
С застывшими лицами, они стояли на цыпочках, не шевелились и не смотрели в мою сторону.
– Туда! – шепнула жена и развернула мою голову к сцене.
Я как раз увиденному не удивился.
Напротив: было такое ощущение, что наконец случилось то, чему давно уже пора случиться.
Она даже снилась мне на предыдущей неделе. Мы втроём – она, Исабела-Руфь и я – лежим впритык друг к другу на пустынном гавайском пляже. Лицом к коснувшемуся воды солнечному диску.
Они наблюдают розовый закат и держат меня в неволе. Связали мне руки за спиной и не позволяют мыслить об оставленной в Квинсе семье. Удаётся им это легко: то одна, то другая теребит мне волосы на загривке и требует читать вслух из раскрытой Бретской рукописи.
Я читаю, но получается – не из Библии, а из запретного евангелия.
Того самого, о котором директор музея рассказал Фейхтвангеру.
«Ученики спросили Иисуса: ”Когда же наступит Царствие?“ Иисус сказал: ”Оно не наступит как итог ожидания, и о нём нельзя будет сказать – Вот оно здесь! Или – Вот оно там! Скорее всего Царствие Отца Нашего давно уже рассеяно по земле, но люди его не видят… Тот, кто доискивается, да продолжит доискиваться. Когда доищется – его возьмёт печаль. После печали же к нему придёт удивление, и скоро он станет владычествовать надо всем».
– Ещё! – велела Натела и перевернула страницу.
«Иисус сказал: ”Ежели плоть заявилась в этот мир благодаря духу, – удивление. Но если дух стал существовать благодаря плоти, – удивление из удивлений. Воистину, диву даюсь: как получилось, что такое великое богатство поселилось среди такой нищеты?»
– Ещё, ещё! – требовали женщины и смотрели на закат.
«Ученики спросили его: ”Кто ты есть что говоришь такие слова?“ Иисус ответил: ”Вы не догадываетесь, увы, кто я есть по тем словам, которые я говорю вам. Вы уподобились евреям, ибо евреи любят древо, но презирают его плоды, либо же любят плоды и презирают древо».
– Не останавливайся! – мотнула головой Исабелла-Руфь.
«Вот ложе; двое возлягут на него отвести дух: один из них погибнет, а другой будет жить.»
Потом обе насытились мудростью, а солнце скрылось – и стало темно. Они перевернули меня на спину – и произошло молчание…
Я ждал Нателу со дня на день, потому что Петхаин находился теперь в Америке. Каждому нужен родной народ. Главная беда в жизни – смерть, которую скрывают от глаз сперва родители, а потом – родной народ.
Натела сказала в микрофон и об этом, но другими словами.
Из-за волнения я слушал её отрывками, но сама она выглядела спокойной: хотя говорила по бумажке и с акцентом, – говорила уверенно.
Издали Натела казалась мне состарившейся, а глаза – когда она смотрела в толпу – походили на уставшие от смотрения кровавые раны. Особенно – когда их слепили блицами. Фотографировали беспрерывно, как если бы пытались застать её в момент оглашения важной истины или отъявленной лжи. Но говорила она как раз просто: в отличие от большинства, я приехала не в Америку, а к своему народу – что, мол, возможно только в Америке. Так же, как отличаться от большинства позволено только здесь…
Народ – в том числе и родной – либо не понял этих слов, либо не поверил им: аплодировать не стал.
Сконфуженная молчанием, Натела раскланялась и попятилась назад. Снова появился Мистер Пэнн. Обхватил её за талию и объявил в микрофон, что госпожа Элигулова приехала из благодатной Грузии и не только, оказывается, отказалась от финансовой помощи, но привезла с собой важный подарок: от имени всех грузинских евреев она передала музею в Квинсе древнюю рукопись Ветхого Завета. И стал ей аплодировать от имени музея в Квинсе.
Толпа поддержала его сперва неуверенно, как если бы не поверила сообщению, а потом громко и дружно, как если бы вспомнила, что Америка есть страна чудес.
Под шум аплодисментов вылетели на сцену вокалисты из братской Мексики, но петхаинцы, включая нас шестерых, – раввина, доктора и меня с жёнами, – высыпали, не сговариваясь, на улицу ко входу в Торговый Центр и собрались в кучку. Было очень жарко и душно, но никто не рисковал начать разговор об Элигуловой. Бубнили только, что в День Независимости в Нью-Йорке всегда очень жарко и душно.
Мне представилось, будто в глубине души каждый из бубнивших о жаре петхаинцев испытывал не только гордость за Нателу, но даже нежность к ней. Тем более что в праздничные дни люди кажутся менее зловредными, чем в будни. Что бы ни говорить о ней или думать, – в этом хаосе непонятых, но предельно простых страстей, в этой Америке, Натела являлась их плотью и кровью.
И даже если душа у неё порченая, то не пора ли осознать хотя бы на чужбине, что эта душа – частица нашей собственной. И что другого источника кроме добра нет даже у зла…
– Чего она, стерва, от нас хочет? – произнесла наконец раввинша.
Все сразу умолкли. Паузу нарушил раввин:
– Хочет жить с нами.
– А зачем? – возмутилась раввинша. – Зачем вдруг такое надумала? Купила же себе камень в Петхаине, там бы и оставалась. Не к добру это, билив ми!
Петхаинцы поверили: не к добру.
Мне стало стыдно за собственное молчание, и я сказал:
– А что нам? Она же ничего ни у кого из нас не просит.
– А зачем ей мы? – возмутилась теперь докторша. – Она всё с американцами, с начальниками! Видели как этот, с рыжими подтяжками, за талию её? Пли-и-из – и всё такое! Видели?
– При чём тут рыжие подтяжки? – возмутился уже и раввин.
– Я не о подтяжках, – оправдалась докторша, – я о том, что он очень крепко держал её за талию…
– А я поражаюсь другому, – отозвался её муж. – Отдать нашу библию не нам, а какому-то вонючему музею!
– Нашу? – возразил я. – Вспомни откуда книга эта в Грузию попала. Из Греции. А кто привёз? Испанка.
– Но это ж Америка! – напомнил мне доктор.
– А кому бы ты приказал ей книгу возвращать? Испании? Или Греции? Куда мы приехали, в конце концов? Не в Америку ли?
– Америке на всё плевать! Спрашиваешь тут у человека: «Как живёшь?» – а он тебе: «Файн!», то есть «Пошёл на фиг!»
Доктор сердился не на Америку и даже не на Нателу, но на судьбу, распорядившуюся библией не в его пользу:
– Никто тут за библию эту не скажет нам спасибо, никто! Здесь нету хозяина, нету главного народа! Пусть хотя бы лежала она где лежала!
– В Гебе? – воскликнул я, сознавая, что недопонимаю Нателу и сам, хотя мне и хотелось сказать что-нибудь в её защиту. – Не в Гебе же! И потом: в Петхаине тоже уже нету главного народа…
– Дело не в этом, – вмешался раввин. – Можно ведь было её продать, а деньги – нам для синагоги. А продать – Израилю!
Петхаинцы дружно согласились: продать бы Израилю, а деньги – нам для синагоги. Возник вопрос: А нельзя ли оспорить этот дар? Ведь, по сути дела, книга принадлежит не Нателе Элигуловой, а нам, петхаинцам!
К удивлению моей жены, я горячо поддержал эту идею, ибо в процессе дискуссии мне удалось выяснить у себя, что, подобно остальным петхаинцам, я на неё сердился. Впрочем, сердиться у меня было оснований больше, чем у остальных. Во-первых, я был председателем Землячества, а главное – план по вызволению библии из Гебе и возвращению её народу принадлежал мне.
Прежде, чем бежать с книгой в квинсовский музей, Нателе следовало связаться хотя бы со мной. Вот, мол, привезла библию, как теперь с нею быть? Твоя, мол, идея, – ты и решай! Дело даже не в библии. Предположим, что её не было и в помине. Или – что Натела её с собой не привезла. В любом случае ей надлежало связаться со мной! Вот, дескать, приехала! Не у меня ли она спрашивала на лестнице: Любишь, не любишь? Издевалась?!
– Я уверен, что нам надо оспорить этот дар! – заключил я вслух.
– Свяжись с адвокатом! – кивнул раввин. – А я поговорю с Ребе. И не мешало бы связаться ещё с прессой.
– Свяжемся! – пообещал я. – Ещё как свяжемся! Потому что, знаете… Даже нету слов! Очень нечутко с её стороны! Очень! Никто не имеет права действовать от имени народа без его мандата!
– Именно! – подхватил доктор. – Особенно – народа многострадального! За кого она нас принимает! Мы ведь уже в Америке!
Петхаинцы зашумели: За кого она, действительно, нас принимает?! Мы ведь, билив ми, уже не в Петхаине! Шумели долго, но, в конце концов, стали догадываться, что если сейчас же не укроются от духоты и жары, станут народом куда более многострадальным.
– Вернёмся в здание, – предложил раввин и пошёл впереди паствы. – И запомните: если она подойдёт к нам – молчать! Ни слова о книге!
– Правильно, ни слова! – шагал я рядом.
– Как же так?! – выпалила вдруг моя жена. – Вы что – с ума посходили?! Так же нельзя! Человек только что приехал, а мы… Надо хотя бы пригласить на обед, приласкать, пригреть… Или просто поговорить…
– Я приглашать не намерена! – отозвалась докторша.
– Я зову её к себе, – сказала жена.
– Меня там не будет! – пригрозила докторша.
– Меня тоже! – заявил я.
– Ты что – тоже спятил? – осведомилась у меня жена. – Что с тобой произошло? От жары? Я лично иду её разыскивать и приглашать к себе, а там кто из вас захочет, тот и придёт! – и, отделившись от многострадального народа, она скрылась в весёлой толпе разноцветных американцев.
К тому времени Залман уже стал раввином и поэтому даже жену – по крайней мере, на людях – поучал в духе добронравия. Объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно, ибо у каждая своя смерть, он добавил, будто почти никто своей смертью не умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза.
«А ты-то что скажешь?» – спросил он меня, поскольку я был уже председателем.
Я ответил уклончиво: Ежели Натела действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не собирается.
Жена раввина высказала предположение, что Элигулова обзавелась надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройдёт, мол, и года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а наоборот, в наши края, в Нью-Йорк.
Развернулись дебаты: впускать её в Америку или нет?
Подавляющее большинство высказалось против. Сослалось на заботу о нравственной незапятнанности отечества. Америки. Я заявил, что впускать Нателу или нет никто нас спрашивать не будет. Тем более, что мы ещё не граждане при отечестве, но лишь беженцы при нём. Мне возразили: Это глупая формальность, и в Америке господствует не бюрократия, то есть воля книжников, а демократия, то есть правление большинства. Которому плевать на любые книги. Ибо оно занято борьбою со злом.
Постановили поэтому навестить гуртом нью-йоркского сенатора Холперна, то есть Гальперина, и потребовать у него присоединиться к их битве со злом. Сенатор, как рассказал Даварашвили, ответил резонно. Почти как в хороших книгах. Сделать я, дескать, ничего пока не в силах, ибо не известно даже действительно ли эта ваша Натела собирается в Америку. Обещал, на всякий случай, сообщить ФБР, что она гебистка.
Доктор похвалил его за ум, порядочность и особенно скромность. Ко всем, мол, внимательно прислушивается, держит в кабинете только портреты жены и президента, а зарплату получает маленькую.
Я с доктором не согласился: Если кто-нибудь умён и порядочен, но всё равно прислушивается к народу, он как бы мало ни получал, получает много. Ещё я высказал предположение, что ФБР – тоже из заботы о народе – захочет «освоить» Нателу и настоит, наоборот, на том, чтобы её, теперь уже не секретаршу, а референтку Абасова, обязательно впустили.
29. Две тбилисские колдуньи повязаны лесбийским развратом
Несмотря на заготовленную впрок могильную плиту, Элигулова в Нью-Йорк всё-таки прибыла. Безо всякого предварительного известия. К тому времени почти весь Петхаин уже скопился в Квинсе – и передавать оттуда информацию было уже некому. Последний слух о ней гласил, правда, что Натела продаёт дом и собирается поселиться в Москве, куда с воцарением Андропова перевели генерала Абасова.
Андропов поставил тому в заслугу образцовую деятельность по мобилизации армянской диаспоры в Париже и поэтому поручил «заботу» обо всех советских эмигрантах в Америке. Говорили даже, что с Андроповым Абасова свела близко Натела, сдружившаяся со знаменитой телепаткой Джуной Давиташвили. Тоже колдуньей, вхожей через Брежнева ко всем хворым кремлёвцам.
Говорили ещё, будто в Нателу прокралась какая-то неизвестная болезнь, от которой Джуна её и лечила. Хотя и менее успешно, чем должностных лиц. По словам Джуны, причина неуспеха заключалась не в незначительности Нателиной служебной позиции, а в её еврейском происхождении. Которое рано или поздно приводит именно к неизлечимой форме психоза.
Подобно Нателе, Джуна, сказали, собирается поселиться в той же Москве, из чего жена раввина Ботерашвили, наслышавшись о прогрессистских тенденциях в поведении петхаинских жён в Америке, заключила, будто две тбилисские колдуньи повязаны меж собой лесбийским развратом.
Эту сплетню как раз многие петхаинские жёны ревностно отвергли. Возмутились даже: А как же Абасов, хахаль? Какой, дескать, лесбийский разврат при живом мужике? Тут уже раввин поддержал жену и, призвав меня в свидетели, заявил, что принцип дуализма, хоть и пагубен для души, известен даже философии. Петхаинкам термин понравился своим благозвучием – и они загордились.
Вместо Москвы Натела подалась в Квинс.
И объявилась на народном гулянии в День Национальной Независимости.
30. Право на беспробудную глупость
Петхаинцы праздновали Национальную Независимость охотно, ибо жили в квартирах без центрального охлаждения, а гуляния устраивались в холле Торгового Центра, где, несмотря на скопление выходцев из Африки, Узбекистана и Индии, циркулировал остуженный благовонный воздух.
Если бы июль в Нью-Йорке был посуше, как в Тбилиси, или прохладней, как в Москве, не было бы на празднике и меня. Я не терпел сборищ. Они утверждали правоту некоего марксистско-кафкианского учения, что человек есть общественное насекомое, коллектив которых обладает возможностями, немыслимыми для отдельного организма. Особенно моего.
Мне казалось немыслимым гуляние в честь независимости. Причём, независимости всеобщей, а не моей личной.
Об отсутствии личной напоминало мне присутствие жены. Кризис этой независимости ощущал я в тот праздничный день особенно остро: в отличие от пасшихся косяком петхаинских жён, моя не отступала от меня ни на шаг.
Раввин Ботерашвили с повисшей на его руке грузной раввиншей приветствовал нас со страдальческой улыбкой. Я поздравил его с великим праздником.
В ответ он поправил каравеллу под гладко выбритым подбородком, кивнул в сторону петхаинских жён и шёпотом поздравил меня с тем, что моя, как видно, так и не примкнула к дуализму. Наградил её за это поцелуем руки с изнанки и назвал её не "женой" моей, а "супругой". Потом повернул голову и чмокнул в волосатый подбородок свою "супругу". Похвалился, что и она всю жизнь следует за ним по пятам, «как следовала за Гамлетом тень его отца".
Я не понял сравнения, но отозвался вопросом: Не гложет ли его, не дай Бог, боль в селезёнке? Или в каком-нибудь прочем скрытом от глаз органе? Не понял теперь он. Я выразился возвышенней. Отчего, спросил, на мудром раввинском лице стынет печать вселенского страдания?
Ответила раввинша. Вчера она купила ему вот эти итальянские туфли с фантастической скидкой по случаю сегодняшней Независимости. Размер не тот, но можно разносить.
Я в ответ сообщил ей с тревогой в голосе, что местный писатель Хемингуэй застрелился именно из-за тесной обуви. Ни она, ни раввин этому не поверили. Я оскорбился, но жена ущипнула меня в локоть – и пришлось поменять тему. Спросил: Не кажется ли им, обоим супругам, что в холле пахнет пряным запахом прижжённых трав?
Воистину! – согласился раввин и качнул головой: Американская культура благовоний не перестаёт поражать воображение. Раввинша добавила, что аромат напоминает ей бабушкину деревню в Западной Грузии, что у неё ноет сердце и хочется от счастья плакать. И что она уже купила целый пакет распылителей с запахом прижжённых трав.
Гвалт в огромном холле нарастал быстро и настойчиво, как шум приземляющегося «корабля дураков». Люди стали толкаться, и всех обволакивал дух неспешащего гулянья. Повсюду пестрели разноцветные лотки: орехи, блины, пироги, пицца, бублики, шашлыки, фалафелы, раки, устрицы, тако, джаиро – всё, что бурлящий котёл Америки выбрасывает чревоугодливым пришельцам из Старого Света.
Покупали пищу все, кроме самых новых пришельцев, которые, тем не менее, понатаскали сэндвичей из дому, но к которым мы с раввином себя уже не относили и поэтому могли щегольнуть перед супругами приобретением в складчину объёмистой коробки с пушистыми кукурузными хлопьями.
Со всех сторон, даже с верхних ярусов, доносились по-праздничному наглые звуки чавканья бесчисленных ртов. Гадких запахов не было – только звуки, и, подобно раввину, я ощущал гордость за американскую культуру борьбы со зловониями.
Непонятными показались мне только отсеки для курящих. Хотя они ничем не были отгорожены, раввин с восторгом отозвался о власти, защищавшей его право оградить себя от табака. Я обратил его внимание, что эти открытые отсеки защищают его от гадкого табачного перегара не лучше, чем защитили бы в бассейне от чужой, а значит, гадкой, мочи неперегороженные зоны для писающих.
Что же касается гадких звуков разжёвывания и проглатывания пищи, – я с надеждой посматривал в сторону помоста в конце холла. Согласно обещанию, с минуты на минуту, после короткого митинга, к микрофонам на сцене вылетят из-за гардины вокалисты из Мексики – и стеклянный купол над этим захмелевшим от обжорства пространством задребезжит от бешеных ритмов во славу национальной независимости гринго. Самого старшего в братской семье народов Нового Света.
И правда: не успел я ответить на приветствие протиснувшегося к нам доктора Даварашвили, как на сцену плеснул сзади – нам в глаза – слепящий свет юпитеров, а из группы выступивших из-за гардины людей отделился и шагнул к микрофону фундаментально упитанный рыжеволосый гринго. С рыжими же подтяжками и с универсальным голосом представителя власти.
Он сразу же объявил, что все мы, собравшиеся в холле, живём в самое историческое из времён, но объяснять это не стал.
Раввин одобрительно качнул головой, а доктор шепнул мне, что этого англосакса зовут Мистер Пэнн и он является председателем Торговой Палаты всего Квинса.
Мистер Пэнн сказал ещё, что Америка есть оплот мира во всём мире. И что она представляет собой лучшее изо всего, что случилось с человечеством после того, как оно спустилось с деревьев. И создало Библию.
Раввин снова согласился, а оратор воскликнул, что будущее Америки сосредоточено в руках простых тружеников, и поэтому всем нам следует проявлять осторожность в движении к цели. Которую он опять же не назвал.
Раввин испугался ответственности, а доктор объявил нам, что оратор является его пациентом. Жена снова ущипнула меня в локоть. Чтобы я не позволил себе усомниться вслух, что Мистер Пэнн, крупный начальник и англосакс, нашёл необходимым лечиться у петхаинца.
Хотя ущипнули меня, – дрогнула рука у раввинши. Коробка с кукурузой полетела вниз. Раввин, доктор и я кинулись подбирать хлопья с мраморного настила. Сидя на корточках, Залман спросил шёпотом у доктора – не смог бы он в процессе лечения походатайствовать перед Мистером Пэнном об удвоении государственной дотации на закупку нами, петхаинцами, синагоги в Квинсе.
Ответил ему Мистер Пэнн. Объявил, что только американское правительство является правительством законов, а не людей. То есть – ответ вышел отрицательный, ибо по закону правительство не может выделить нам больше того, что нам же удалось собрать между собой.
Доктор, тем не менее, пообещал поговорить с оратором. В процессе лечения. Сказал даже, будто у нас неплохой шанс, поскольку – и это секрет – наиболее благосклонно оратор относится к грузинам. Ненавидит же он дальнеазиатов. Называет их недоносками и возмущается тем, что им не запрещают иммигрировать.
Продолжая подбирать кукурузу, доктор прыснул со смеху и сообщил, что вспомнил рассказанный Мистером Пэнном анекдот о корейцах: Даже эпилептики среди них легко тут пристраиваются. В качестве эротических вибраторов.
Раввин застенчиво улыбнулся, но я рассмеялся громко: передо мной стояли и жужжали, как вибраторы, крохотные кореянки с одинаково кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах.
Одна из них обернулась и растерялась, увидев меня – на корточках и со вскинутыми на неё глазами. Отшатнулась и бросила подругам звонкую корейскую фразу – как если бы вдруг оборвалась пружина в механизме. Вибраторы все вместе испортились – умолкли и тоже испугались, ибо на корточках сидел не только я. Перекинулись взглядами, проткнули, как буравчики, брешь в толпе и скрылись.
Мистер Пэнн тотчас же заговорил о них. Особенно охотно, радостно объявил он, приезжают к нам из Азии. За последние годы иммиграция корейцев выросла на 108 процентов!
Теперь уже затряслись в хохоте и раввин с доктором.
Моя жена и раввинша глядели на нас с недоумением.
Я взглянул в сторону юпитеров, на фоне которых, под аплодисменты толпы, Мистер Пэнн отошёл от микрофона и уступил место следующему оратору. Тощему корейцу с кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Кореец квакнул несколько слов, и они оказались английскими.
Спасибо, дескать, Америке! И слава! И вообще! Подумал и ещё раз квакнул: Америка лучше Кореи! Демократия! Снова подумал: Прогресс! Труд! Равенство! Братство! И вообще! Потом ещё раз подумал, но ничего больше изречь по-английски не захотел или не смог. Раскланялся и спустил в себе пружину: выстрелил корейскую фразу.
В разных конца холла одобрительно и дружно застрекотали вибраторы, и под аплодисменты толпы корейца обступили фотографы. Я опять прыснул со смеху. Залман сделал то же самое и нечаянно толкнул раввиншу, которая снова выронила из рук коробку с кукурузой. Мы втроём переглянулись, взорвались в хохоте и опять же – теперь, правда, с радостью – бросились вниз на корточки подбирать хлопья и наслаждаться внезапным ребяческим припадком беспечности.
– Жжжжж… – жужжал сквозь гогот Даварашвили и вертел указательным пальцем, подражая вибратору.
Залман перешёл на четвереньки и, мотая головой, ржал, как взбесившийся конь. Сидя на корточках, я повизгивал, терял равновесие и, пытаясь удержаться, хватался поминутно за рыжие, как у Пэнна, подтяжки на раввинской спине.
– Ещё, ещё! – повернулся к нам, всхлипывая, доктор. – Про наших докторов! – и покрутил тремя пальцами в воздухе.
– Ну, ну? – захихикал раввин.
Даварашвили проглотил слюну и зашептал:
– Про проктолога это, про жопного доктора. Они, знаешь, ставят диагноз пальцем – жик туда и диагноз готов!
– Ну, ну? – торопил раввин.
– А один проктолог из беженцев пихает туда больному сразу три пальца! Почему? На случай, если больной потребует консилиум!
Раввин расставил локти шире и, уронив голову на пол, затрясся, как в лихорадке, а потом принялся хлопать ладонями по мраморному полу. Мы же с доктором хохотали уже не над проктологом, а над Залманом. Когда раввин стал униматься, Даварашвили не позволил ему приподнять голову, – склонился над нею и зачастил:
– А вот тебе ещё: Какая разница между распятием и обрезанием? Отвечаю: распятие лучше: отделываешься от еврея сразу, а не по частям!
Зелёная фетровая шляпа отделилась от Залмановой головы и упала рядом с нею, ковшом вверх. Раввин уже стонал. Стоя теперь на коленях, доктор жмурился от беззвучного хохота и то раскидывал руки в стороны – это распятый еврей! – а то складывал их и чиркал одним указательным пальцем по другому: а это обрезанный!
Зарывшись головою в колени, я гикал, икал, считал себя счастливейшим из трёх долдонов и наслаждался беспечностью существования. Не было привычного страха, что кто-нибудь или что-нибудь снова посягнёт на моё право быть беспробудно глупым, как любой на свете праздник, тем более – праздник независимости.
Посягнула, как и прежде, жена. Пригнувшись надо мной и поблёскивая кроткими глазами, потребовала подняться на ноги.
Раввинша сделала то же самое, но – с раввином.
Даже докторша, сторонница дуализма, бросила подруг, протиснулась к нам, вцепилась в трясущиеся плечи супруга и стала вытягивать его в вертикальную позу. Все мы – «три петхаинских долдона» – походили, должно быть, на загулявших чаплиновских пьянчуг, которых жёны пытаются вытащить из грязной лужи и поставить торчком. Как принято стоять среди трезвых.
После нелёгкой борьбы жёнам удалось вернуть нас к независимым соотечественникам. Благодаря вкусу к инерции, дольше всех сопротивлялся я. Выпрямившись и защёлкнув мускулы в коленных сгибах, повернулся к доктору с раввином – перемигнуться.
С застывшими лицами, они стояли на цыпочках, не шевелились и не смотрели в мою сторону.
– Туда! – шепнула жена и развернула мою голову к сцене.
Я как раз увиденному не удивился.
Напротив: было такое ощущение, что наконец случилось то, чему давно уже пора случиться.
31. Обе насытились мудростью
Она даже снилась мне на предыдущей неделе. Мы втроём – она, Исабела-Руфь и я – лежим впритык друг к другу на пустынном гавайском пляже. Лицом к коснувшемуся воды солнечному диску.
Они наблюдают розовый закат и держат меня в неволе. Связали мне руки за спиной и не позволяют мыслить об оставленной в Квинсе семье. Удаётся им это легко: то одна, то другая теребит мне волосы на загривке и требует читать вслух из раскрытой Бретской рукописи.
Я читаю, но получается – не из Библии, а из запретного евангелия.
Того самого, о котором директор музея рассказал Фейхтвангеру.
«Ученики спросили Иисуса: ”Когда же наступит Царствие?“ Иисус сказал: ”Оно не наступит как итог ожидания, и о нём нельзя будет сказать – Вот оно здесь! Или – Вот оно там! Скорее всего Царствие Отца Нашего давно уже рассеяно по земле, но люди его не видят… Тот, кто доискивается, да продолжит доискиваться. Когда доищется – его возьмёт печаль. После печали же к нему придёт удивление, и скоро он станет владычествовать надо всем».
– Ещё! – велела Натела и перевернула страницу.
«Иисус сказал: ”Ежели плоть заявилась в этот мир благодаря духу, – удивление. Но если дух стал существовать благодаря плоти, – удивление из удивлений. Воистину, диву даюсь: как получилось, что такое великое богатство поселилось среди такой нищеты?»
– Ещё, ещё! – требовали женщины и смотрели на закат.
«Ученики спросили его: ”Кто ты есть что говоришь такие слова?“ Иисус ответил: ”Вы не догадываетесь, увы, кто я есть по тем словам, которые я говорю вам. Вы уподобились евреям, ибо евреи любят древо, но презирают его плоды, либо же любят плоды и презирают древо».
– Не останавливайся! – мотнула головой Исабелла-Руфь.
«Вот ложе; двое возлягут на него отвести дух: один из них погибнет, а другой будет жить.»
Потом обе насытились мудростью, а солнце скрылось – и стало темно. Они перевернули меня на спину – и произошло молчание…
32. Главная беда в жизни – смерть
Я ждал Нателу со дня на день, потому что Петхаин находился теперь в Америке. Каждому нужен родной народ. Главная беда в жизни – смерть, которую скрывают от глаз сперва родители, а потом – родной народ.
Натела сказала в микрофон и об этом, но другими словами.
Из-за волнения я слушал её отрывками, но сама она выглядела спокойной: хотя говорила по бумажке и с акцентом, – говорила уверенно.
Издали Натела казалась мне состарившейся, а глаза – когда она смотрела в толпу – походили на уставшие от смотрения кровавые раны. Особенно – когда их слепили блицами. Фотографировали беспрерывно, как если бы пытались застать её в момент оглашения важной истины или отъявленной лжи. Но говорила она как раз просто: в отличие от большинства, я приехала не в Америку, а к своему народу – что, мол, возможно только в Америке. Так же, как отличаться от большинства позволено только здесь…
Народ – в том числе и родной – либо не понял этих слов, либо не поверил им: аплодировать не стал.
Сконфуженная молчанием, Натела раскланялась и попятилась назад. Снова появился Мистер Пэнн. Обхватил её за талию и объявил в микрофон, что госпожа Элигулова приехала из благодатной Грузии и не только, оказывается, отказалась от финансовой помощи, но привезла с собой важный подарок: от имени всех грузинских евреев она передала музею в Квинсе древнюю рукопись Ветхого Завета. И стал ей аплодировать от имени музея в Квинсе.
Толпа поддержала его сперва неуверенно, как если бы не поверила сообщению, а потом громко и дружно, как если бы вспомнила, что Америка есть страна чудес.
Под шум аплодисментов вылетели на сцену вокалисты из братской Мексики, но петхаинцы, включая нас шестерых, – раввина, доктора и меня с жёнами, – высыпали, не сговариваясь, на улицу ко входу в Торговый Центр и собрались в кучку. Было очень жарко и душно, но никто не рисковал начать разговор об Элигуловой. Бубнили только, что в День Независимости в Нью-Йорке всегда очень жарко и душно.
Мне представилось, будто в глубине души каждый из бубнивших о жаре петхаинцев испытывал не только гордость за Нателу, но даже нежность к ней. Тем более что в праздничные дни люди кажутся менее зловредными, чем в будни. Что бы ни говорить о ней или думать, – в этом хаосе непонятых, но предельно простых страстей, в этой Америке, Натела являлась их плотью и кровью.
И даже если душа у неё порченая, то не пора ли осознать хотя бы на чужбине, что эта душа – частица нашей собственной. И что другого источника кроме добра нет даже у зла…
– Чего она, стерва, от нас хочет? – произнесла наконец раввинша.
Все сразу умолкли. Паузу нарушил раввин:
– Хочет жить с нами.
– А зачем? – возмутилась раввинша. – Зачем вдруг такое надумала? Купила же себе камень в Петхаине, там бы и оставалась. Не к добру это, билив ми!
Петхаинцы поверили: не к добру.
Мне стало стыдно за собственное молчание, и я сказал:
– А что нам? Она же ничего ни у кого из нас не просит.
– А зачем ей мы? – возмутилась теперь докторша. – Она всё с американцами, с начальниками! Видели как этот, с рыжими подтяжками, за талию её? Пли-и-из – и всё такое! Видели?
– При чём тут рыжие подтяжки? – возмутился уже и раввин.
– Я не о подтяжках, – оправдалась докторша, – я о том, что он очень крепко держал её за талию…
– А я поражаюсь другому, – отозвался её муж. – Отдать нашу библию не нам, а какому-то вонючему музею!
– Нашу? – возразил я. – Вспомни откуда книга эта в Грузию попала. Из Греции. А кто привёз? Испанка.
– Но это ж Америка! – напомнил мне доктор.
– А кому бы ты приказал ей книгу возвращать? Испании? Или Греции? Куда мы приехали, в конце концов? Не в Америку ли?
– Америке на всё плевать! Спрашиваешь тут у человека: «Как живёшь?» – а он тебе: «Файн!», то есть «Пошёл на фиг!»
Доктор сердился не на Америку и даже не на Нателу, но на судьбу, распорядившуюся библией не в его пользу:
– Никто тут за библию эту не скажет нам спасибо, никто! Здесь нету хозяина, нету главного народа! Пусть хотя бы лежала она где лежала!
– В Гебе? – воскликнул я, сознавая, что недопонимаю Нателу и сам, хотя мне и хотелось сказать что-нибудь в её защиту. – Не в Гебе же! И потом: в Петхаине тоже уже нету главного народа…
– Дело не в этом, – вмешался раввин. – Можно ведь было её продать, а деньги – нам для синагоги. А продать – Израилю!
Петхаинцы дружно согласились: продать бы Израилю, а деньги – нам для синагоги. Возник вопрос: А нельзя ли оспорить этот дар? Ведь, по сути дела, книга принадлежит не Нателе Элигуловой, а нам, петхаинцам!
К удивлению моей жены, я горячо поддержал эту идею, ибо в процессе дискуссии мне удалось выяснить у себя, что, подобно остальным петхаинцам, я на неё сердился. Впрочем, сердиться у меня было оснований больше, чем у остальных. Во-первых, я был председателем Землячества, а главное – план по вызволению библии из Гебе и возвращению её народу принадлежал мне.
Прежде, чем бежать с книгой в квинсовский музей, Нателе следовало связаться хотя бы со мной. Вот, мол, привезла библию, как теперь с нею быть? Твоя, мол, идея, – ты и решай! Дело даже не в библии. Предположим, что её не было и в помине. Или – что Натела её с собой не привезла. В любом случае ей надлежало связаться со мной! Вот, дескать, приехала! Не у меня ли она спрашивала на лестнице: Любишь, не любишь? Издевалась?!
– Я уверен, что нам надо оспорить этот дар! – заключил я вслух.
– Свяжись с адвокатом! – кивнул раввин. – А я поговорю с Ребе. И не мешало бы связаться ещё с прессой.
– Свяжемся! – пообещал я. – Ещё как свяжемся! Потому что, знаете… Даже нету слов! Очень нечутко с её стороны! Очень! Никто не имеет права действовать от имени народа без его мандата!
– Именно! – подхватил доктор. – Особенно – народа многострадального! За кого она нас принимает! Мы ведь уже в Америке!
Петхаинцы зашумели: За кого она, действительно, нас принимает?! Мы ведь, билив ми, уже не в Петхаине! Шумели долго, но, в конце концов, стали догадываться, что если сейчас же не укроются от духоты и жары, станут народом куда более многострадальным.
– Вернёмся в здание, – предложил раввин и пошёл впереди паствы. – И запомните: если она подойдёт к нам – молчать! Ни слова о книге!
– Правильно, ни слова! – шагал я рядом.
– Как же так?! – выпалила вдруг моя жена. – Вы что – с ума посходили?! Так же нельзя! Человек только что приехал, а мы… Надо хотя бы пригласить на обед, приласкать, пригреть… Или просто поговорить…
– Я приглашать не намерена! – отозвалась докторша.
– Я зову её к себе, – сказала жена.
– Меня там не будет! – пригрозила докторша.
– Меня тоже! – заявил я.
– Ты что – тоже спятил? – осведомилась у меня жена. – Что с тобой произошло? От жары? Я лично иду её разыскивать и приглашать к себе, а там кто из вас захочет, тот и придёт! – и, отделившись от многострадального народа, она скрылась в весёлой толпе разноцветных американцев.