Страница:
За день до очередного свободного дня он позвонил фрау Цише и осведомился, можно ли ее навестить.
— Разумеется, если у вас нет в виду чего-нибудь более интересного.
Она сама ему открыла, она была одна в квартире. И опять она предстала перед Хольтом какой-то новой, еще не знакомой ему гранью. На этот раз она говорила с ним до странности деловито. Она опустилась на тахту в гостиной. Он придвинул себе кресло. Оба курили.
— Почему вы сказали: если у вас нет в виду чего-нибудь более интересного? — спросил он. — Мне больше всего хочется увидеть вас.
— В самом деле? — протянула она и удобнее расположилась на тахте. — А может быть — писать письма некоей фрейлейн Барним?
Он так смешался, что от растерянности ляпнул бестактность:
— Вы, кажется, шпионите за мной?
— Немножко, — ответила она и решительным движением бросила в пепельницу сигарету. — Во всяком случае, мне удалось вытянуть из моего пасынка нечто существенно важное.
— И это…
— Что вы не из тех, кто хвастает своими победами, — сказала она, глядя на него твердо и даже с вызовом, — словом, что вы умеете держать язык за зубами.
Он сидел, словно пораженный столбняком, пока взгляд его не упал на большую фотографию в безвкусной рамке. И тут возбуждение, лихорадочно гнавшее кровь по его жилам, на секунду вылилось в слепую ярость. Он швырнул портрет на пол с такой силой, что стекло разлетелось вдребезги. Она испуганно вскрикнула, и он кинулся к ней. Она потянула его к себе, вниз. Он принял ее похоть за страсть.
Он пробыл у нее до позднего вечера. Они лежали в спальне на широком супружеском ложе. Он, не отрываясь, глядел на ее расслабленное лицо, словно стараясь разгадать, что кроется за этим холодным лбом.
— Любишь меня? — спросил он наивно.
Она изумленно открыла глаза. Ее взгляд заставил его забыть, как неуместен этот вопрос. Но она уже снова закрыла глаза и выдохнула чуть слышное «да». А потом улыбнулась с закрытыми глазами.
Она лжет!
— Неправда, ты меня не любишь!
Она повернула к нему голову.
— Любовь… — сказала она презрительно. — Что такое любовь? Ведь я же не девочка-подросток. Я отдалась тебе — чего еще ты хочешь?
— А… сердце? — беспомощно пролепетал он. Она притянула его голову к своей груди.
— Молчи!
Перед его уходом она сказала:
— Ты бы лучше попросил себе отпуск на ночь, как все.
7
— Разумеется, если у вас нет в виду чего-нибудь более интересного.
Она сама ему открыла, она была одна в квартире. И опять она предстала перед Хольтом какой-то новой, еще не знакомой ему гранью. На этот раз она говорила с ним до странности деловито. Она опустилась на тахту в гостиной. Он придвинул себе кресло. Оба курили.
— Почему вы сказали: если у вас нет в виду чего-нибудь более интересного? — спросил он. — Мне больше всего хочется увидеть вас.
— В самом деле? — протянула она и удобнее расположилась на тахте. — А может быть — писать письма некоей фрейлейн Барним?
Он так смешался, что от растерянности ляпнул бестактность:
— Вы, кажется, шпионите за мной?
— Немножко, — ответила она и решительным движением бросила в пепельницу сигарету. — Во всяком случае, мне удалось вытянуть из моего пасынка нечто существенно важное.
— И это…
— Что вы не из тех, кто хвастает своими победами, — сказала она, глядя на него твердо и даже с вызовом, — словом, что вы умеете держать язык за зубами.
Он сидел, словно пораженный столбняком, пока взгляд его не упал на большую фотографию в безвкусной рамке. И тут возбуждение, лихорадочно гнавшее кровь по его жилам, на секунду вылилось в слепую ярость. Он швырнул портрет на пол с такой силой, что стекло разлетелось вдребезги. Она испуганно вскрикнула, и он кинулся к ней. Она потянула его к себе, вниз. Он принял ее похоть за страсть.
Он пробыл у нее до позднего вечера. Они лежали в спальне на широком супружеском ложе. Он, не отрываясь, глядел на ее расслабленное лицо, словно стараясь разгадать, что кроется за этим холодным лбом.
— Любишь меня? — спросил он наивно.
Она изумленно открыла глаза. Ее взгляд заставил его забыть, как неуместен этот вопрос. Но она уже снова закрыла глаза и выдохнула чуть слышное «да». А потом улыбнулась с закрытыми глазами.
Она лжет!
— Неправда, ты меня не любишь!
Она повернула к нему голову.
— Любовь… — сказала она презрительно. — Что такое любовь? Ведь я же не девочка-подросток. Я отдалась тебе — чего еще ты хочешь?
— А… сердце? — беспомощно пролепетал он. Она притянула его голову к своей груди.
— Молчи!
Перед его уходом она сказала:
— Ты бы лучше попросил себе отпуск на ночь, как все.
7
— Смотри, чтобы мой пасынок ничего не пронюхал, — предупреждала фрау Цише. И так как Хольт порой только на заре возвращался к себе на позицию, пришлось выдумать «подругу» — служаночку в Гельзенкирхене.
— Беда, если Цише что-нибудь заподозрит, — напоминала она, — это будет кастастрофа… Он ненавидит меня, берегись!
Одно время Хольт пытался ближе сойтись с Цише. Как-то он спросил его:
— Чем занимается твой отец?
— Он уполномоченный рейха по укреплению германского начала в генерал-губернаторстве, — ответствовал тот.
Хольт понятия не имел, что это значит.
— Что же он, собственно, делает?
Цише снизошел до объяснений.
— Ты, конечно, знаешь, что поляки — неполноценная нация. Однако и тут имеются градации, существуют ведь белокурые славяне, у которых исстари сохранился значительный процент германской крови. Мой отец отбирает таких детей по концлагерям, да и вообще по всей стране. Их отдают в немецкие семьи или отсылают в Германию для воспитания в немецком духе. Впоследствии их приобщат к нордической расе; таким образом при дальнейшем регулировании воспроизводства можно будет добиться значительного улучшения расы.
— А как же их родители? — спросил Хольт. Цише пожал плечами.
На этом и кончились попытки к сближению. А вскоре случайно сделанное Хольтом открытие и вовсе привело к ссоре и даже к взаимной вражде между несостоявшимися приятелями. У Цише имелся на батарее дружок, маленький белокурый блондин с шелковистыми волосами и мечтательным взглядом, по фамилии Финк. Как-то вечером Хольт нечаянно подглядел их тайное свидание в блиндаже «Антона». Те его не заметили, да и Хольт никому не рассказал о своем наблюдении.
Когда он несколько дней спустя часам к шести утра вернулся в барак, валясь с ног от усталости, Цише только покачал головой. Но во время послеобеденного перерыва он в присутствии Вольцова, Феттера и Гомулки отчитал Хольта:
— Тебе семнадцать лет, а ты уже вовсю с бабами путаешься.
Хольт смущенно молчал. Вольцов фыркнул.
— Никого это не касается! — огрызнулся Хольт. На что Цише:
— Мне просто дико, что человек может валяться в грязи, не испытывая к ней отвращения. — Он стоял, прислонясь к шкафчику, и смотрел на Хольта сверху вниз: — Лично я держусь прекрасных слов, которые Флекс предпослал своему «Путешественнику»: «Остаться чистым, созревая, — вот самое высокое и прекрасное искусство жизни!»
Но тут Хольта взорвало.
— И ты, лицемерный скот, толкуешь о чистоте! А твои гнусные проделки с Финном?..
Услышав это, Феттер заржал от восторга, а Цише ринулся на Хольта, но он был слишком неуклюж, чтобы с ним справиться. С тех пор они стали смертельными врагами.
Хольт описал фрау Цише эту сцену. Она внимательно его выслушала.
— Ты поступил недальновидно, — сказала она. — Ты нажил в нем заклятого врага.
— Что значит — дальновидно или недальновидно?.. Ты так… расчетлива! Он мне нахамил, я ответил ему тем же, мы квиты!
Они сидели в гостиной. Она положила свои маленькие детские пальчики на его руку и сказала со вздохом:
— В тебе говорит твой строптивый возраст… Ты и сам станешь расчетливым, когда лучше узнаешь жизнь, а иначе…
— Что иначе?
— А иначе ничего не добьешься в жизни.
Во время обычных воздушных тревог они проводили вечера дома, у радиоприемника. Пусть грохочут зенитки, какое им дело!
— Опасно прицельное бомбометание, — пояснял Хольт. — А так разве только случайно где-нибудь упадут одна-две бомбы.
Комендант бомбоубежища напрасно бил тревогу. Они не подавали признаков жизни, квартира была хорошо затемнена. Приходящая служанка являлась через день.
Хольт любил эти часы воздушной тревоги. В доме все затихало, а отдаленный лай зенитных батарей заглушал все прочие шумы. Хольт стоял плечом к плечу с фрау Цише на коленях перед радиоприемником. Передатчик таинственно тикал, слабый свет, исходивший от шкалы радиоприемника, падал ей на лицо. Он обнимал ее плечи и смотрел на нее, не сводя глаз, и чем больше смотрел, тем больше ею пленялся. Она прислонялась к нему. Каждое его прикосновение приводило ее в трепет. А после отбоя они уходили в спальню и ложились на большую кровать.
— «Об этом можно говорить вслух!» — не раз повторяла она, цитируя название популярной книжки. Вначале его приводил в ужас ее цинизм. Но однажды в ответ на упреки в бесстыдстве она высмеяла его сентиментальность.
— Я лишаю тебя иллюзий? — говорила она. — Но к чему тебе иллюзии? Это лишний груз. Когда-нибудь ты будешь мне благодарен.
— Благодарен? — Это не умещалось у него в сознании.
— Большинство людей во всем, что касается любви, примитивны, как животные, — уверяла она.
— …Это — если сердце молчит, — возражал он, — и нет настоящего чувства…
Но она называла это детским лепетом… — К чему тебе пустая болтовня! Животное не знает наслаждения — вот в чем все различие. Да и не каждому оно доступно. Это искусство, которому надо учиться, а ведь вы, мужчины, ужасно эгоистичны…
— А как же любовь? — допытывался он.
— Одни разговоры, — уверяла она. — Никакой любви нет, есть только жажда наслаждений.
Порой она внушала ему страх. — Любовь, преклонение, почитание — все это очень мило, но скоро приедается. Женщине не нужно, чтобы ей поклонялись, она хочет, чтобы ее поработили и дарили ей наслаждение. Быть может, сначала она и сама этого не понимает, но если ее партнер чего-то стоит, она быстро входит во вкус. Запомни же! Мужчина не должен увиваться за женщиной, не должен ее уговаривать, женщину надо покорить, и не столько уговорами, как силой. Любовь? Ни одна женщина не будет верна мужу, если он ее только любит, но не удовлетворяет.
— Как же вас после этого уважать? — спрашивал Хольт.
— Уважать? — протянула она. — Кому нужно ваше уважение? Почитай Вейнингера. Его книга, правда, у нас запрещена, но познакомиться с ней стоит! Вот кто знал женщин! Почитай, что он о нас пишет, и все твое уважение как рукой снимет.
Эти рассуждения и отталкивали Хольта и одновременно притягивали к ней, так же как ее необузданная чувственность. Иногда пересиливало отвращение, как оно и было в данном случае. Но она гасила эту начинающуюся холодность, осыпая его ласками. Когда же он снова подпадал под ее власть, в нем разгоралась ревность.
Занималось утро, когда он спросил ее со злобой:
— Что заставило тебя выйти за этого человека?
Она смотрела на него с удивлением, подперев голову рукой.
— Ты, кажется, его ненавидишь? Как странно! Ведь ты его даже не знаешь! — Она взяла с ночного столика сигарету и спички. Он следил за каждым движением ее обнаженной руки. Она закурила сигарету и сунула ему в зубы. — Он и в самом деле заслуживает презрения, в этом смысле я просто не знаю ему равного!
Ему показалось, что он ослышался.
— Ты хочешь сказать, что он — сильная личность, а таких либо почитают, либо ненавидят?
— Вздор! Он просто-напросто свинья, отъявленный подлец со всеми задатками уголовного преступника. Если бы нацисты не сделали его большой шишкой, бог знает, до чего бы он докатился!
Свинья, отъявленный подлец, нацисты! Вот так характеристика! Слово «нацист» он и слышал всего два раза в жизни! До тысяча девятьсот тридцать третьего оно, кажется, считалось бранным. Куда я попал? — думал Хольт. Однако он и виду не подал и, затянувшись сигаретой, сказал:
— Тем более я не понимаю, как ты за него вышла.
— С каждым бывает в жизни, что он ставит все на карту, — возразила она. — Надо только, чтобы это была верная карта.
— И ты поставила на человека, к которому питаешь одно презренье?
— Тогда я, разумеется, не догадывалась, какую омерзительно гнусную работу он ведет. В то время все представлялось в другом свете. Я сказала себе: с этого человека есть что взять, ну и, естественно, за него ухватилась.
— И это при твоей… наружности! На что он тебе сдался?
Она улыбнулась.
— Я всего лишь обыкновенная провинциальная танцовщица! Надо же позаботиться о своем будущем!
Она продалась, думал он, продалась этому человеку!
— Какая же у него работа?
— Он отбирает детей по концлагерям. Потом их будут скрещивать с арийцами, как скрещивают скот. Где бы какая гнусность ни творилась — он обязательно там. Это он решает, направить ребенка в Германию или удушить газом.
Страшное предчувствие подкралось к Хольту, сердце у него сжалось. Ему почудилось, что какие-то глухие подземные толчки колеблют под ним почву.
— Смотри только помалкивай, — слышал он как сквозь сон се слова. — В генерал-губернаторстве евреев и поляков истребляют сотнями тысяч. Это поручено СС. Цише это называет «ослаблением неполноценной расы». Евреев, говорят, уже истребили начисто.
Неполноценные нации. Нордическая раса господ. Евреи и арийцы — вот, стало быть, как это изображают, думал он, холодея.
— Но ведь с расовой теорией это все не так, — попытался он протестовать. — У меня отец профессор, я слышал, как он кому-то объяснял, что расовая теория все равно, что религия…
— С религией сравнение удачное, — сказала она. — Римляне убивали христиан, инквизиция сжигала еретиков, а мы истребляем газом евреев и поляков. Но я-то, конечно, ничего этого не знала, когда выходила за Цише. Он был крейслейтером и в то время очень выдвинулся. Это и привлекло меня. Хочется ведь быть среди тех, кто стоит наверху. — Она понизила голос. — Правда, теперь мы катимся с горки вниз. Как знать, может, в один прекрасный день все это дутое великолепие взлетит на воздух.
Незадолго до утренней поверки Хольт возвращался в барак окольными тропками. Когда он попросил Готтескнехта отпустить его в город на ночь, тот сказал ему:
— Не будьте дураком и не лишайте себя рождественского отпуска. — И добавил, понизив голос: — Берите по-прежнему увольнительную на день. А если вздумаете немного задержаться, предупредите меня. — Так Хольт и делал. Но сегодня он столкнулся с Готтескнехтом носом к носу.
— Чтобы этого больше не было! — приказал Готтескнехт. — Я вам категорически запрещаю.
— Господин вахмистр, да я же ни в одном глазу, бодр душой и телом.
— Вот и хорошо! Видите? Вон до того дерева восемьдесят пять метров по самому точному измерению. Ну-ка, зайчиком прыг-скок! Восемьдесят скачков! Если не собьетесь со счету, я позволю вам обратно приползти на брюхе.
От Готтескнехта Хольт узнал, что ему разрешен рождественский отпуск. Хольт собирался ехать с Вольцовом. И вдруг, поддавшись внезапному побуждению, выправил бумаги на город, где жил его отец. Они уже четыре года не виделись. Матери он ничего не сообщил, да и отца не уведомил о своем посещении.
Отъезд был назначен на двадцать второе декабря. За несколько дней до этого Шмидлинг вечером в орудийном окопе отвел в сторону Вольцова и Хольта.
— Вот что, — сказал он. — Ребята, которые с Гамбурга, да и другие, с «Берты», грозятся вам ребра пересчитать. Они нападут на вас ночью в бараке.
На следующий день, когда Цише отправился в соседний барак на занятия, друзья стали держать военный совет.
— Негодяй Гюнше не унимается, — бушевал Вольцов. — Мне надоела эта канитель. Я — за внезапное нападение. Мы разнесем их берлогу вдребезги!
— Если мы начнем первыми, вина падет на нас, — пытался возразить Гомулка.
— Глупости! — сказал Вольцов и достал из заднего кармана свой неразлучный справочник. Полистав его, он прочитал: «Когда в 1629 году Густав-Адольф решил предпринять поход в Германию, он произнес перед шведским риксдагом следующие исторические слова: „Мое мнение таково, что во имя нашей безопасности, нашей чести и конечного мира нам надлежит первыми напасть на врага“.
Началась подготовка. Вольцов и Хольт, сбежав с немецкого, занялись тем, что изрезали на ремни добротный портфель Вольцова, а потом прибили их гвоздями к крепким кнутовищам. Прежде чем спрятать это оружие в свой шкафчик, Вольцов смазал ременные плети жиром.
Уже много дней валил снег. Скоростные эскадрильи, летавшие на Берлин, все последние ночи поворачивали назад еще в Голландии. В тот вечер тоже не ждали тревоги, так как с обеда пошла крутить вьюга.
На этот раз в карательной операции участвовали также Феттер и Рутшер. Рутшеру на медпункте удалили миндалины, и он почти не заикался. «Нечего откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня!» — заявил Вольцов. И сразу же после вечернего обхода друзья повскакали с коек и начали одеваться. Маленький Кирш, живший в «Берте» и шпионивший для Вольцова, прибежал с донесением, что там все легли спать.
— Надеть каски, — приказал Вольцов. Цише растерянно наблюдал эти сборы.
— Либо твои друзья дадут священную клятву оставить нас в покое, либо мы разнесем их логово, — грозился Вольцов. — Лежи и не рыпайся, — приказал он грубо. — Кирш, ты отвечаешь за то, что Цише шагу не сделает из барака.
Крадучись, обошли они кругом барак «Цезарь» и с северной стороны приблизились к «Берте». На цыпочках прошли по коридору и ворвались в просторную спальню. Вольцов включил свет, Рутшер и Феттер тяжелым, столом забаррикадировали дверь, открывавшуюся наружу.
Гамбуржцы в испуге присели на своих койках.
— Добрый вечер! — приветствовал их Вольцов. — Вы господа, говорят, собираетесь напасть на нас превосходящими силами?
— Пошли вы к черту! — крикнул кто-то со сна.
— Молчать! — заорал на него Вольцов. — Клянитесь честью, что нам не грозит ночное нападение. Да нельзя ли поживее?
Гюнше испуганно таращился снизу вверх на Вольцова, стоявшего в угрожающей близости от его ложа.
— Это что? Шантаж? Мы не позволим над собой издеваться!
— Ладно, дело ваше! — прорычал Вольцов. — Как сказал Шлаффен, лучшей обороной является нападение. Вперед, храбрецы!.. — И в то время как Хольт и остальные избивали плетьми застигнутых врасплох гамбуржцев, Вольцов взял в руки аквариум, весивший добрый центнер, поднял его над головой и под общий крик ужаса швырнул его по направлению к койке Гюнше. Тот только успел поджать ноги. Тяжелый стеклянный ящик, расплескивая воду, со звоном ударился о стойку, так что кровать заходила ходуном. Пятьдесят литров воды вылилось на постель и на пол, повсюду звенело разбитое стекло, в лужах на полу прыгали и трепыхались рыбки… На гамбуржцев словно столбняк нашел. Хольт успел трижды занести кнут над спиной Вильде, прежде чем тот сделал попытку защититься. Тем временем Вольцов расшвырял шкафы, об стену полетели горшки с цветами, а за ними вазы, настольные лампы и пепельницы, какая-то картина проплыла через всю комнату, как метательный диск, и раскололась на части. Друзья Вольцова ожесточенно орудовали кнутами.
Кое-кто из гамбуржцев, придя в себя, соскочил с койки, но удары сыпались градом, к тому же им мешали защищаться длинные ночные рубахи; Они были босиком, а кругом валялись осколки стекла.
Снаружи распахнули дверь. Из соседних спален сбежались старшие курсанты, тоже в ночных рубахах, но им мешал войти стол, а Феттер и Гомулка самоотверженно защищали вход. Наконец Вольцов завершил свою разрушительную работу. Он раздавил ногами столик, на котором стоял аквариум приговаривая: «Вот вам на растопку!», разорвал и клочья календарь и швырнул радиоприемник в своего главного врага — Гюнше, который ошалело сидел на койке, окруженный трепыхающимися рыбками, и только одеялом успел заслониться от этого снаряда.
— Баста! — крикнул Вольцов. — А теперь приятных сновидений!
Комната выглядела как после прямого попадания. Друзья проложили себе путь через коридор, где сгрудились старшие курсанты, и кинулись бежать к бараку «Дора».
На утренней поверке атмосфера была накалена. Хольт чувствовал, что среди гамбуржцев и их закадычных приятелей нет прежнего согласия. Может, они хоть теперь оставят нас в покое, думал он. О ночном нападении, по-видимому, не было доложено по инстанции, существовал неписаный закон — не посвящать начальство в методы так называемого самовоспитания.
Однако капитан был в курсе дела.
— Слушать всем! — заорал он на построении. — Пятеро бандитов из расчета «Антон» этой ночью, как вандалы, разгромили «Берту»… Неслыханное безобразие — швыряться аквариумами! — И перед тем, как удалиться, прибавил с досадой: — Трое из этих пятерых собираются в отпуск. Я им покажу отпуск!..
И все же два дня спустя Хольта и его друзей вызвали в канцелярию для получения отпускных документов.
— Вы, стало быть, к папаше едете? — спросил Готтескнехт. — Я сам из тех мест.
Хольт, Вольцов и Гомулка остановили в Эссене тягач, который довез их до Касселя. Машина кое-как тащилась сквозь снежный буран по заметенным сугробами дорогам. Из Касселя поезд доставил их в Эрфурт, где им подвернулся старый грузовичок. Автострада была очищена от льда, но грузовичок утомительно медленно полз по зимнему ландшафту. Под натянутый брезент задувал ветер. Вольцов сидел впереди, в кабине водителя. Гомулка, прикорнув под хлопающим на ветру брезентом, заметил с удовлетворением:
— Оказывается, жизнь может быть прекрасна и без пушек!
Погруженный в свои .мысли Хольт утвердительно кивнул. Он ехал к почти незнакомому человеку. Четыре года — немалый срок! Над его далеким детством витали образы отца и матери, но даже и сейчас воспоминания о родительском доме леденили душу. Мать: «Ты хоронишь себя в лаборатории. Для этого тебе не нужна такая жена, как я…» — и все в таком же духе, свары и раздоры… »Зачем ты так много работаешь, папа?» — «У каждого должна быть своя жизненная задача, сынок! Без жизненной задачи человек прозябает, как животное».
Прозябает, как животное, охотится на оленей, палит из пушки, дерется с товарищами… А у меня какая задача? — спрашивал себя Хольт. И отвечал: Война. Мы воюем за Германию. С детства читал он в хрестоматиях: Шлагетер, Лангемарк и так далее… Умереть за отечество!
Грузовичок остановился.
— Кто-то хотел здесь слезть?
Хольт простился с друзьями. Он долго брел по шоссе. Kpyгом лежал снег, небо нависло, серое и хмурое.
Город показался ему бесконечно чужим — нетронутый бом-бежками гигант, давящая, сбивающая с толку громада. Следуя по адресу, Хольт свернул в цереулок. По обе стороны тянулись ряды высоких домов. Гореть будут на славу, подумал Хольт. Грязный, облезлый дом, третий этаж, замызганная дверь в квартиру. Хольту вспомнилась их леверкузенская вилла, дом его матери в Бамберге, высокий, светлый, современной архитектуры, окруженный зеленью, южный фасад весь из стекла. Здесь, в этой грязной лачуге, он увидел надпись «Хольт» на картонной табличке — ни докторской степени, ни профессорского звания. Он позвонил. Угрюмая хозяйка дала ему адрес какого-то городского учреждения.
— Хольт? — отозвался привратник. — Он все еще у себя. День и ночь копается, ступайте наверх! — Коридоры, лаборатории, маленький, слабо освещенный закуток. Человек, склонившийся над микроскопом.
Так вот он каков, его отец! Волосы на массивном черепе белы как снег. Старший Хольт выпрямился, долго тер себе глаза и наконец узнал сына.
— Вернер! В самом деле Вернер! — повторял он с удивлением.
Хольт застыл в проеме двери. Им овладело острое разочарование, он не отдавал себе отчета почему. Угнетала теснота бедного рабочего помещения, худосочный свет настольной лампы, поношенный отцовский пиджак… Вспомнились вечные припевы матери: «чудак, не от мира сего… у него только работа на уме.»
— Я думал обрадовать тебя своим приездом… после долгой разлуки, — сказал Хольт. — И, кажется, помешал!
Профессор Хольт собирал свои банки и склянки.
— Напротив! Ты очень меня обрадовал! И нисколько не помешал. Я тут после работы расположился испробовать кое-какие способы крашения — раньше до этих вещей не доходили руки!
А ведь верно, думал Хольт со все возрастающим разочарованием. Ничего ему не нужно, кроме его работы…
Неподвижно, прислонясь к дверному косяку, наблюдал он, как отец убирает в шкафчик пузырьки, пробирки и колбы, как заботливо укладывает в полированный деревянный ящик свой микроскоп.
— Ну вот, мой мальчик, а теперь пойдем!
Улицы были погружены в темноту. Две-три машины с затемненными фарами пронеслись по влажному от тающего снега асфальту. Хольт молча шагал рядом с профессором, который был значительно выше его ростом. Рассказывать? Разве его что-нибудь интересует? Ведь он затворник, не от мира сего. Неохотно и скупо Хольт рассказал о себе.
В скудно обставленной комнатушке у самого окна стоял стол, а на нем в беспорядке валялись бумаги, книги, таблицы. В коридоре громко ворчала хозяйка, проклиная непредвиденные расходы, непрошеных гостей и дополнительную работу, когда у добрых людей канун праздников. Эта хмурая комната, весь этот чуждый, утлый мир леденили Хольту душу, и он почти с враждебным интересом следил за отцом, набивающим трубку. Чужой старик, отживший свой век, человек с характером, взвалил на себя обузу — жить в этой гнусной дыре, ходить в каких-то обносках, покорно выслушивать брань неряхи хозяйки, между тем как его, Хольта, мать живет в своей бамбергской вилле… Человек с характером — а вернее, упрямец, чудак, ненавидящий все живое… Что он там бормочет?.. Я после четырех лет разыскал его, и что я нахожу?..
— О себе, — сказал он вслух, — я главное рассказал. А ты, отец, как жилось тебе эти годы? «Меня это в самом деле интересует? — спрашивал он себя. — Или я говорю это так, для отвода глаз? Из всех чужаков самый мне чужой!» И все же в нем шевельнулось какое-то любопытство, желание заглянуть наконец за кулисы этой непростой судьбы.
— Как видишь, — сказал профессор, не выпуская из зубов короткой трубки, — живу, работаю. Стало на очередь то, для чего раньше не хватало времени, и я занимаюсь этим основательно, без спешки.
— Ладно, ладно, — не выдержал Хольт, — твоя работа… Я же в ней ни черта не смыслю. Ну а все прочее?.. — И он сказал напрямик: — Ты, я вижу, живешь в нужде… А ведь если вспомнить… У меня к тебе миллион вопросов. Как-никак, становишься взрослым… Почему ты, собственно…
Он замолчал. Не трогай этого, говорил ему внутренний голос.
— Почему, — спросил он, — ты ушел из семьи?
Профессор удивленно на него воззрился. Он все еще покуривал трубку. Настольная лампа освещала его лицо, в резких складках от крыльев носа к углам рта залегли глубокие тени.
— Твоя мать, — начал он раздумчиво, — и по сей день кажется мне достойнейшей в своем роде женщиной… Но именно поэтому мы не подходили друг другу.
— Ладно, ладно, — снова сказал Хольт, — но что послужило поводом? Ведь был же какой-то повод! Почему ты тогда в Леверкузене подал в отставку? — И снова что-то подсказало ему: не спрашивай, этого нельзя трогать!
— Меня не удовлетворяла моя работа, — сказал отец. Но чувствовалось, что он уклоняется от прямого ответа.
— Позволь, — подхватил Хольт, — ведь ты оставил Гамбург, чтобы заняться работой в промышленности, не так ли? Ты мечтая о деятельности большого масштаба! И вдруг эта работа перестала тебя удовлетворять?
— Вот именно, она перестала меня удовлетворять, — сказал профессор, испытующе и оценивающе глядя на сына.
— Беда, если Цише что-нибудь заподозрит, — напоминала она, — это будет кастастрофа… Он ненавидит меня, берегись!
Одно время Хольт пытался ближе сойтись с Цише. Как-то он спросил его:
— Чем занимается твой отец?
— Он уполномоченный рейха по укреплению германского начала в генерал-губернаторстве, — ответствовал тот.
Хольт понятия не имел, что это значит.
— Что же он, собственно, делает?
Цише снизошел до объяснений.
— Ты, конечно, знаешь, что поляки — неполноценная нация. Однако и тут имеются градации, существуют ведь белокурые славяне, у которых исстари сохранился значительный процент германской крови. Мой отец отбирает таких детей по концлагерям, да и вообще по всей стране. Их отдают в немецкие семьи или отсылают в Германию для воспитания в немецком духе. Впоследствии их приобщат к нордической расе; таким образом при дальнейшем регулировании воспроизводства можно будет добиться значительного улучшения расы.
— А как же их родители? — спросил Хольт. Цише пожал плечами.
На этом и кончились попытки к сближению. А вскоре случайно сделанное Хольтом открытие и вовсе привело к ссоре и даже к взаимной вражде между несостоявшимися приятелями. У Цише имелся на батарее дружок, маленький белокурый блондин с шелковистыми волосами и мечтательным взглядом, по фамилии Финк. Как-то вечером Хольт нечаянно подглядел их тайное свидание в блиндаже «Антона». Те его не заметили, да и Хольт никому не рассказал о своем наблюдении.
Когда он несколько дней спустя часам к шести утра вернулся в барак, валясь с ног от усталости, Цише только покачал головой. Но во время послеобеденного перерыва он в присутствии Вольцова, Феттера и Гомулки отчитал Хольта:
— Тебе семнадцать лет, а ты уже вовсю с бабами путаешься.
Хольт смущенно молчал. Вольцов фыркнул.
— Никого это не касается! — огрызнулся Хольт. На что Цише:
— Мне просто дико, что человек может валяться в грязи, не испытывая к ней отвращения. — Он стоял, прислонясь к шкафчику, и смотрел на Хольта сверху вниз: — Лично я держусь прекрасных слов, которые Флекс предпослал своему «Путешественнику»: «Остаться чистым, созревая, — вот самое высокое и прекрасное искусство жизни!»
Но тут Хольта взорвало.
— И ты, лицемерный скот, толкуешь о чистоте! А твои гнусные проделки с Финном?..
Услышав это, Феттер заржал от восторга, а Цише ринулся на Хольта, но он был слишком неуклюж, чтобы с ним справиться. С тех пор они стали смертельными врагами.
Хольт описал фрау Цише эту сцену. Она внимательно его выслушала.
— Ты поступил недальновидно, — сказала она. — Ты нажил в нем заклятого врага.
— Что значит — дальновидно или недальновидно?.. Ты так… расчетлива! Он мне нахамил, я ответил ему тем же, мы квиты!
Они сидели в гостиной. Она положила свои маленькие детские пальчики на его руку и сказала со вздохом:
— В тебе говорит твой строптивый возраст… Ты и сам станешь расчетливым, когда лучше узнаешь жизнь, а иначе…
— Что иначе?
— А иначе ничего не добьешься в жизни.
Во время обычных воздушных тревог они проводили вечера дома, у радиоприемника. Пусть грохочут зенитки, какое им дело!
— Опасно прицельное бомбометание, — пояснял Хольт. — А так разве только случайно где-нибудь упадут одна-две бомбы.
Комендант бомбоубежища напрасно бил тревогу. Они не подавали признаков жизни, квартира была хорошо затемнена. Приходящая служанка являлась через день.
Хольт любил эти часы воздушной тревоги. В доме все затихало, а отдаленный лай зенитных батарей заглушал все прочие шумы. Хольт стоял плечом к плечу с фрау Цише на коленях перед радиоприемником. Передатчик таинственно тикал, слабый свет, исходивший от шкалы радиоприемника, падал ей на лицо. Он обнимал ее плечи и смотрел на нее, не сводя глаз, и чем больше смотрел, тем больше ею пленялся. Она прислонялась к нему. Каждое его прикосновение приводило ее в трепет. А после отбоя они уходили в спальню и ложились на большую кровать.
— «Об этом можно говорить вслух!» — не раз повторяла она, цитируя название популярной книжки. Вначале его приводил в ужас ее цинизм. Но однажды в ответ на упреки в бесстыдстве она высмеяла его сентиментальность.
— Я лишаю тебя иллюзий? — говорила она. — Но к чему тебе иллюзии? Это лишний груз. Когда-нибудь ты будешь мне благодарен.
— Благодарен? — Это не умещалось у него в сознании.
— Большинство людей во всем, что касается любви, примитивны, как животные, — уверяла она.
— …Это — если сердце молчит, — возражал он, — и нет настоящего чувства…
Но она называла это детским лепетом… — К чему тебе пустая болтовня! Животное не знает наслаждения — вот в чем все различие. Да и не каждому оно доступно. Это искусство, которому надо учиться, а ведь вы, мужчины, ужасно эгоистичны…
— А как же любовь? — допытывался он.
— Одни разговоры, — уверяла она. — Никакой любви нет, есть только жажда наслаждений.
Порой она внушала ему страх. — Любовь, преклонение, почитание — все это очень мило, но скоро приедается. Женщине не нужно, чтобы ей поклонялись, она хочет, чтобы ее поработили и дарили ей наслаждение. Быть может, сначала она и сама этого не понимает, но если ее партнер чего-то стоит, она быстро входит во вкус. Запомни же! Мужчина не должен увиваться за женщиной, не должен ее уговаривать, женщину надо покорить, и не столько уговорами, как силой. Любовь? Ни одна женщина не будет верна мужу, если он ее только любит, но не удовлетворяет.
— Как же вас после этого уважать? — спрашивал Хольт.
— Уважать? — протянула она. — Кому нужно ваше уважение? Почитай Вейнингера. Его книга, правда, у нас запрещена, но познакомиться с ней стоит! Вот кто знал женщин! Почитай, что он о нас пишет, и все твое уважение как рукой снимет.
Эти рассуждения и отталкивали Хольта и одновременно притягивали к ней, так же как ее необузданная чувственность. Иногда пересиливало отвращение, как оно и было в данном случае. Но она гасила эту начинающуюся холодность, осыпая его ласками. Когда же он снова подпадал под ее власть, в нем разгоралась ревность.
Занималось утро, когда он спросил ее со злобой:
— Что заставило тебя выйти за этого человека?
Она смотрела на него с удивлением, подперев голову рукой.
— Ты, кажется, его ненавидишь? Как странно! Ведь ты его даже не знаешь! — Она взяла с ночного столика сигарету и спички. Он следил за каждым движением ее обнаженной руки. Она закурила сигарету и сунула ему в зубы. — Он и в самом деле заслуживает презрения, в этом смысле я просто не знаю ему равного!
Ему показалось, что он ослышался.
— Ты хочешь сказать, что он — сильная личность, а таких либо почитают, либо ненавидят?
— Вздор! Он просто-напросто свинья, отъявленный подлец со всеми задатками уголовного преступника. Если бы нацисты не сделали его большой шишкой, бог знает, до чего бы он докатился!
Свинья, отъявленный подлец, нацисты! Вот так характеристика! Слово «нацист» он и слышал всего два раза в жизни! До тысяча девятьсот тридцать третьего оно, кажется, считалось бранным. Куда я попал? — думал Хольт. Однако он и виду не подал и, затянувшись сигаретой, сказал:
— Тем более я не понимаю, как ты за него вышла.
— С каждым бывает в жизни, что он ставит все на карту, — возразила она. — Надо только, чтобы это была верная карта.
— И ты поставила на человека, к которому питаешь одно презренье?
— Тогда я, разумеется, не догадывалась, какую омерзительно гнусную работу он ведет. В то время все представлялось в другом свете. Я сказала себе: с этого человека есть что взять, ну и, естественно, за него ухватилась.
— И это при твоей… наружности! На что он тебе сдался?
Она улыбнулась.
— Я всего лишь обыкновенная провинциальная танцовщица! Надо же позаботиться о своем будущем!
Она продалась, думал он, продалась этому человеку!
— Какая же у него работа?
— Он отбирает детей по концлагерям. Потом их будут скрещивать с арийцами, как скрещивают скот. Где бы какая гнусность ни творилась — он обязательно там. Это он решает, направить ребенка в Германию или удушить газом.
Страшное предчувствие подкралось к Хольту, сердце у него сжалось. Ему почудилось, что какие-то глухие подземные толчки колеблют под ним почву.
— Смотри только помалкивай, — слышал он как сквозь сон се слова. — В генерал-губернаторстве евреев и поляков истребляют сотнями тысяч. Это поручено СС. Цише это называет «ослаблением неполноценной расы». Евреев, говорят, уже истребили начисто.
Неполноценные нации. Нордическая раса господ. Евреи и арийцы — вот, стало быть, как это изображают, думал он, холодея.
— Но ведь с расовой теорией это все не так, — попытался он протестовать. — У меня отец профессор, я слышал, как он кому-то объяснял, что расовая теория все равно, что религия…
— С религией сравнение удачное, — сказала она. — Римляне убивали христиан, инквизиция сжигала еретиков, а мы истребляем газом евреев и поляков. Но я-то, конечно, ничего этого не знала, когда выходила за Цише. Он был крейслейтером и в то время очень выдвинулся. Это и привлекло меня. Хочется ведь быть среди тех, кто стоит наверху. — Она понизила голос. — Правда, теперь мы катимся с горки вниз. Как знать, может, в один прекрасный день все это дутое великолепие взлетит на воздух.
Незадолго до утренней поверки Хольт возвращался в барак окольными тропками. Когда он попросил Готтескнехта отпустить его в город на ночь, тот сказал ему:
— Не будьте дураком и не лишайте себя рождественского отпуска. — И добавил, понизив голос: — Берите по-прежнему увольнительную на день. А если вздумаете немного задержаться, предупредите меня. — Так Хольт и делал. Но сегодня он столкнулся с Готтескнехтом носом к носу.
— Чтобы этого больше не было! — приказал Готтескнехт. — Я вам категорически запрещаю.
— Господин вахмистр, да я же ни в одном глазу, бодр душой и телом.
— Вот и хорошо! Видите? Вон до того дерева восемьдесят пять метров по самому точному измерению. Ну-ка, зайчиком прыг-скок! Восемьдесят скачков! Если не собьетесь со счету, я позволю вам обратно приползти на брюхе.
От Готтескнехта Хольт узнал, что ему разрешен рождественский отпуск. Хольт собирался ехать с Вольцовом. И вдруг, поддавшись внезапному побуждению, выправил бумаги на город, где жил его отец. Они уже четыре года не виделись. Матери он ничего не сообщил, да и отца не уведомил о своем посещении.
Отъезд был назначен на двадцать второе декабря. За несколько дней до этого Шмидлинг вечером в орудийном окопе отвел в сторону Вольцова и Хольта.
— Вот что, — сказал он. — Ребята, которые с Гамбурга, да и другие, с «Берты», грозятся вам ребра пересчитать. Они нападут на вас ночью в бараке.
На следующий день, когда Цише отправился в соседний барак на занятия, друзья стали держать военный совет.
— Негодяй Гюнше не унимается, — бушевал Вольцов. — Мне надоела эта канитель. Я — за внезапное нападение. Мы разнесем их берлогу вдребезги!
— Если мы начнем первыми, вина падет на нас, — пытался возразить Гомулка.
— Глупости! — сказал Вольцов и достал из заднего кармана свой неразлучный справочник. Полистав его, он прочитал: «Когда в 1629 году Густав-Адольф решил предпринять поход в Германию, он произнес перед шведским риксдагом следующие исторические слова: „Мое мнение таково, что во имя нашей безопасности, нашей чести и конечного мира нам надлежит первыми напасть на врага“.
Началась подготовка. Вольцов и Хольт, сбежав с немецкого, занялись тем, что изрезали на ремни добротный портфель Вольцова, а потом прибили их гвоздями к крепким кнутовищам. Прежде чем спрятать это оружие в свой шкафчик, Вольцов смазал ременные плети жиром.
Уже много дней валил снег. Скоростные эскадрильи, летавшие на Берлин, все последние ночи поворачивали назад еще в Голландии. В тот вечер тоже не ждали тревоги, так как с обеда пошла крутить вьюга.
На этот раз в карательной операции участвовали также Феттер и Рутшер. Рутшеру на медпункте удалили миндалины, и он почти не заикался. «Нечего откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня!» — заявил Вольцов. И сразу же после вечернего обхода друзья повскакали с коек и начали одеваться. Маленький Кирш, живший в «Берте» и шпионивший для Вольцова, прибежал с донесением, что там все легли спать.
— Надеть каски, — приказал Вольцов. Цише растерянно наблюдал эти сборы.
— Либо твои друзья дадут священную клятву оставить нас в покое, либо мы разнесем их логово, — грозился Вольцов. — Лежи и не рыпайся, — приказал он грубо. — Кирш, ты отвечаешь за то, что Цише шагу не сделает из барака.
Крадучись, обошли они кругом барак «Цезарь» и с северной стороны приблизились к «Берте». На цыпочках прошли по коридору и ворвались в просторную спальню. Вольцов включил свет, Рутшер и Феттер тяжелым, столом забаррикадировали дверь, открывавшуюся наружу.
Гамбуржцы в испуге присели на своих койках.
— Добрый вечер! — приветствовал их Вольцов. — Вы господа, говорят, собираетесь напасть на нас превосходящими силами?
— Пошли вы к черту! — крикнул кто-то со сна.
— Молчать! — заорал на него Вольцов. — Клянитесь честью, что нам не грозит ночное нападение. Да нельзя ли поживее?
Гюнше испуганно таращился снизу вверх на Вольцова, стоявшего в угрожающей близости от его ложа.
— Это что? Шантаж? Мы не позволим над собой издеваться!
— Ладно, дело ваше! — прорычал Вольцов. — Как сказал Шлаффен, лучшей обороной является нападение. Вперед, храбрецы!.. — И в то время как Хольт и остальные избивали плетьми застигнутых врасплох гамбуржцев, Вольцов взял в руки аквариум, весивший добрый центнер, поднял его над головой и под общий крик ужаса швырнул его по направлению к койке Гюнше. Тот только успел поджать ноги. Тяжелый стеклянный ящик, расплескивая воду, со звоном ударился о стойку, так что кровать заходила ходуном. Пятьдесят литров воды вылилось на постель и на пол, повсюду звенело разбитое стекло, в лужах на полу прыгали и трепыхались рыбки… На гамбуржцев словно столбняк нашел. Хольт успел трижды занести кнут над спиной Вильде, прежде чем тот сделал попытку защититься. Тем временем Вольцов расшвырял шкафы, об стену полетели горшки с цветами, а за ними вазы, настольные лампы и пепельницы, какая-то картина проплыла через всю комнату, как метательный диск, и раскололась на части. Друзья Вольцова ожесточенно орудовали кнутами.
Кое-кто из гамбуржцев, придя в себя, соскочил с койки, но удары сыпались градом, к тому же им мешали защищаться длинные ночные рубахи; Они были босиком, а кругом валялись осколки стекла.
Снаружи распахнули дверь. Из соседних спален сбежались старшие курсанты, тоже в ночных рубахах, но им мешал войти стол, а Феттер и Гомулка самоотверженно защищали вход. Наконец Вольцов завершил свою разрушительную работу. Он раздавил ногами столик, на котором стоял аквариум приговаривая: «Вот вам на растопку!», разорвал и клочья календарь и швырнул радиоприемник в своего главного врага — Гюнше, который ошалело сидел на койке, окруженный трепыхающимися рыбками, и только одеялом успел заслониться от этого снаряда.
— Баста! — крикнул Вольцов. — А теперь приятных сновидений!
Комната выглядела как после прямого попадания. Друзья проложили себе путь через коридор, где сгрудились старшие курсанты, и кинулись бежать к бараку «Дора».
На утренней поверке атмосфера была накалена. Хольт чувствовал, что среди гамбуржцев и их закадычных приятелей нет прежнего согласия. Может, они хоть теперь оставят нас в покое, думал он. О ночном нападении, по-видимому, не было доложено по инстанции, существовал неписаный закон — не посвящать начальство в методы так называемого самовоспитания.
Однако капитан был в курсе дела.
— Слушать всем! — заорал он на построении. — Пятеро бандитов из расчета «Антон» этой ночью, как вандалы, разгромили «Берту»… Неслыханное безобразие — швыряться аквариумами! — И перед тем, как удалиться, прибавил с досадой: — Трое из этих пятерых собираются в отпуск. Я им покажу отпуск!..
И все же два дня спустя Хольта и его друзей вызвали в канцелярию для получения отпускных документов.
— Вы, стало быть, к папаше едете? — спросил Готтескнехт. — Я сам из тех мест.
Хольт, Вольцов и Гомулка остановили в Эссене тягач, который довез их до Касселя. Машина кое-как тащилась сквозь снежный буран по заметенным сугробами дорогам. Из Касселя поезд доставил их в Эрфурт, где им подвернулся старый грузовичок. Автострада была очищена от льда, но грузовичок утомительно медленно полз по зимнему ландшафту. Под натянутый брезент задувал ветер. Вольцов сидел впереди, в кабине водителя. Гомулка, прикорнув под хлопающим на ветру брезентом, заметил с удовлетворением:
— Оказывается, жизнь может быть прекрасна и без пушек!
Погруженный в свои .мысли Хольт утвердительно кивнул. Он ехал к почти незнакомому человеку. Четыре года — немалый срок! Над его далеким детством витали образы отца и матери, но даже и сейчас воспоминания о родительском доме леденили душу. Мать: «Ты хоронишь себя в лаборатории. Для этого тебе не нужна такая жена, как я…» — и все в таком же духе, свары и раздоры… »Зачем ты так много работаешь, папа?» — «У каждого должна быть своя жизненная задача, сынок! Без жизненной задачи человек прозябает, как животное».
Прозябает, как животное, охотится на оленей, палит из пушки, дерется с товарищами… А у меня какая задача? — спрашивал себя Хольт. И отвечал: Война. Мы воюем за Германию. С детства читал он в хрестоматиях: Шлагетер, Лангемарк и так далее… Умереть за отечество!
Грузовичок остановился.
— Кто-то хотел здесь слезть?
Хольт простился с друзьями. Он долго брел по шоссе. Kpyгом лежал снег, небо нависло, серое и хмурое.
Город показался ему бесконечно чужим — нетронутый бом-бежками гигант, давящая, сбивающая с толку громада. Следуя по адресу, Хольт свернул в цереулок. По обе стороны тянулись ряды высоких домов. Гореть будут на славу, подумал Хольт. Грязный, облезлый дом, третий этаж, замызганная дверь в квартиру. Хольту вспомнилась их леверкузенская вилла, дом его матери в Бамберге, высокий, светлый, современной архитектуры, окруженный зеленью, южный фасад весь из стекла. Здесь, в этой грязной лачуге, он увидел надпись «Хольт» на картонной табличке — ни докторской степени, ни профессорского звания. Он позвонил. Угрюмая хозяйка дала ему адрес какого-то городского учреждения.
— Хольт? — отозвался привратник. — Он все еще у себя. День и ночь копается, ступайте наверх! — Коридоры, лаборатории, маленький, слабо освещенный закуток. Человек, склонившийся над микроскопом.
Так вот он каков, его отец! Волосы на массивном черепе белы как снег. Старший Хольт выпрямился, долго тер себе глаза и наконец узнал сына.
— Вернер! В самом деле Вернер! — повторял он с удивлением.
Хольт застыл в проеме двери. Им овладело острое разочарование, он не отдавал себе отчета почему. Угнетала теснота бедного рабочего помещения, худосочный свет настольной лампы, поношенный отцовский пиджак… Вспомнились вечные припевы матери: «чудак, не от мира сего… у него только работа на уме.»
— Я думал обрадовать тебя своим приездом… после долгой разлуки, — сказал Хольт. — И, кажется, помешал!
Профессор Хольт собирал свои банки и склянки.
— Напротив! Ты очень меня обрадовал! И нисколько не помешал. Я тут после работы расположился испробовать кое-какие способы крашения — раньше до этих вещей не доходили руки!
А ведь верно, думал Хольт со все возрастающим разочарованием. Ничего ему не нужно, кроме его работы…
Неподвижно, прислонясь к дверному косяку, наблюдал он, как отец убирает в шкафчик пузырьки, пробирки и колбы, как заботливо укладывает в полированный деревянный ящик свой микроскоп.
— Ну вот, мой мальчик, а теперь пойдем!
Улицы были погружены в темноту. Две-три машины с затемненными фарами пронеслись по влажному от тающего снега асфальту. Хольт молча шагал рядом с профессором, который был значительно выше его ростом. Рассказывать? Разве его что-нибудь интересует? Ведь он затворник, не от мира сего. Неохотно и скупо Хольт рассказал о себе.
В скудно обставленной комнатушке у самого окна стоял стол, а на нем в беспорядке валялись бумаги, книги, таблицы. В коридоре громко ворчала хозяйка, проклиная непредвиденные расходы, непрошеных гостей и дополнительную работу, когда у добрых людей канун праздников. Эта хмурая комната, весь этот чуждый, утлый мир леденили Хольту душу, и он почти с враждебным интересом следил за отцом, набивающим трубку. Чужой старик, отживший свой век, человек с характером, взвалил на себя обузу — жить в этой гнусной дыре, ходить в каких-то обносках, покорно выслушивать брань неряхи хозяйки, между тем как его, Хольта, мать живет в своей бамбергской вилле… Человек с характером — а вернее, упрямец, чудак, ненавидящий все живое… Что он там бормочет?.. Я после четырех лет разыскал его, и что я нахожу?..
— О себе, — сказал он вслух, — я главное рассказал. А ты, отец, как жилось тебе эти годы? «Меня это в самом деле интересует? — спрашивал он себя. — Или я говорю это так, для отвода глаз? Из всех чужаков самый мне чужой!» И все же в нем шевельнулось какое-то любопытство, желание заглянуть наконец за кулисы этой непростой судьбы.
— Как видишь, — сказал профессор, не выпуская из зубов короткой трубки, — живу, работаю. Стало на очередь то, для чего раньше не хватало времени, и я занимаюсь этим основательно, без спешки.
— Ладно, ладно, — не выдержал Хольт, — твоя работа… Я же в ней ни черта не смыслю. Ну а все прочее?.. — И он сказал напрямик: — Ты, я вижу, живешь в нужде… А ведь если вспомнить… У меня к тебе миллион вопросов. Как-никак, становишься взрослым… Почему ты, собственно…
Он замолчал. Не трогай этого, говорил ему внутренний голос.
— Почему, — спросил он, — ты ушел из семьи?
Профессор удивленно на него воззрился. Он все еще покуривал трубку. Настольная лампа освещала его лицо, в резких складках от крыльев носа к углам рта залегли глубокие тени.
— Твоя мать, — начал он раздумчиво, — и по сей день кажется мне достойнейшей в своем роде женщиной… Но именно поэтому мы не подходили друг другу.
— Ладно, ладно, — снова сказал Хольт, — но что послужило поводом? Ведь был же какой-то повод! Почему ты тогда в Леверкузене подал в отставку? — И снова что-то подсказало ему: не спрашивай, этого нельзя трогать!
— Меня не удовлетворяла моя работа, — сказал отец. Но чувствовалось, что он уклоняется от прямого ответа.
— Позволь, — подхватил Хольт, — ведь ты оставил Гамбург, чтобы заняться работой в промышленности, не так ли? Ты мечтая о деятельности большого масштаба! И вдруг эта работа перестала тебя удовлетворять?
— Вот именно, она перестала меня удовлетворять, — сказал профессор, испытующе и оценивающе глядя на сына.