Страница:
— Ну а здесь, — продолжал Хольт с вызовом, — в этой дыре, работа рядовым химиком на более чем скромном участке тебя удовлетворяет?
— Вот именно, — сказал профессор, — она меня удовлетворяет.
Лицо его тонуло в полумраке комнаты. Выразительный профиль заслонял лампу. Белые, пронизанные светом волосы отливали серебром. Как зачарованный, смотрел Хольт на отца: склонив голову и уставив глаза в темноту, тот, видимо, размышлял о чем-то своем.
— Так случилось, что во второй половине моей жизни, — неторопливо начал профессор, — я похоронил множество иллюзий. Ты стал старше — хорошо! Одной из этих иллюзий было убеждение, будто можно, сторонясь злобы дня, спокойно работать на пользу людям… Сюда же я причисляю мою женитьбу, сюда отношу и мое желание… иметь сына… чтобы воспитать его, как мне хочется… Когда человек свободен от иллюзий, он может ждать. А для этой цели эта моя комната… и эта моя работа подходят как нельзя лучше.
Хольт, не отрываясь, смотрел на старого профессора. Непонятные речи отца поразили его своей серьезностью; как он ни старался подавить в себе впечатление от этих слов, они вызвали в нем далекие воспоминания детства. В то время, когда между родителями не пролегла еще трещина, когда язвительные речи матери еще не заронили ему в душу тлетворный яд, отец был для него воплощением всего хорошего на земле — всеведущий, всемогущий, добрый и мудрый учитель и друг. В то время постепенно лед таял.
— Папа, — сказал он и сам удивился, как неожиданно тепло вдруг прозвучал его голос, — ты говорил мне когда-то: у каждого человека должна быть своя задача, иначе он прозябает как животное… В Леверкузене у тебя была задача, что же ты бросил ее на полдороге?
Старый Хольт вместе со стулом повернулся к свету, в этом движении было что-то обещающее. Теперь отец и сын сидели рядом, освещенные лампой.
— Верно, — сказал он, — я это говорил. Но есть нечто и выше: совесть, чувство ответственности, верность себе… Кое-кому кажется, а особенно в наши дни, будто это пустые слова. Но за словами стоят далеко не пустые понятия. Я не мог нарушить присягу врача, а у меня требовали именно этого. По мнению моих сотрудников и коллег… да и твоей матери… я не только легкомысленно разрушил свое житейское благополучие, но якобы повел себя как предатель и изменник. Зато совесть моя будет чиста, когда все это пойдет прахом.
— Когда… что пойдет прахом? — переспросил Хольт. Профессор устремил на него такой взгляд, что у Хольта мороз пробежал по коже.
— Так называемый Третий рейх, — сказал он.
В сознании Хольта вспыхнули сотни раз напетые слова — «измена… разложение», но они тут же растворились в пустоте, не найдя опоры. И снова им овладел страх.
— Ты хочешь сказать…
Он так и не кончил, зачарованный истовой и серьезной речью, которая доносилась к нему словно издалека.
— Ты носишь их форму, носишь на рукаве эту… свастику, и ты пришел ко мне требовать, чтобы я сказал тебе всю правду. Под тем самым знаком, какой ты носишь на рукаве, национал-социалисты подготовили и развязали самую страшную из грабительских и завоевательных войн, известных мировой истории, и теперь они проигрывают ее окончательно и бесповоротно. Мне предложили тогда от концерна «ИГ-Фарбен» работать над созданием особого рода химических средств, которые в конечном счете должны были способствовать массовому уничтожению людей, и я отклонил это предложение. Мало того, я заклеймил как преступные их попытки испробовать на крупных млекопитающих действие различных ядов, которые обычно служат для уничтожения вредителей; я понимал, куда метят эти опыты, проводимые в грандиозных масштабах, и оказался прав: в настоящее время эсэсовцы убивают в концлагерях сотни тысяч людей смесью синильной кислоты и метилового эфира хлоругольной кислоты… Этот препарат поставляет им концерн ИГ.
Хольт сделал рукой движение, выражавшее беспомощность, одну только беспомощность и страх. Профессор, видимо, понял. Он замолчал. Настольная лампа изливала мутный свет, отбрасывая исполинские тени на выбеленные стены. Хольт долгие секунды боролся со снедавшим его страхом и подавил его в себе, но заодно погасил искорку тепла, едва затеплившуюся в его душе. Вернулось чувство, что он здесь чужой, и отчужденность снова легла между отцом и сыном, ширясь и разливаясь, точно дыхание мороза. Хольта охватил озноб. Он смотрел на отца, озаренного мутным светом лампы, и снова видел перед собой старого чудака, человеконенавистника… Швыряет мне свою правду, словно собаке кость, думал он, толкает меня в пропасть: туда, мол, тебе и дорога.Одно стало ему ясно: надо бежать отсюда… Свихнувшийся старик, думал он… Сосет свою трубку и пялится в пространство… Здесь сердце замерзнет, превратится в ледышку. На что он мне сдался? — думал Хольт. Что привело меня сюда и зачем я стал его пытать?.
Вон отсюда! Но куда же? К Герти! — решил он. Там ждет меня тепло, чувство безопасности, утешение…
— Хорошо было повидаться с тобой после стольких лет, — сказал он как можно более непринужденно. — К сожалению, — и он голосам выразил это сожаление, — завтра утром мне катить обратно. При нынешнем напряженном положении в воздушной войне…
Но профессор уже понял. Наступил его черед сделать беспомощный жест рукой, и рука бессильно упала на стол.
— А раз так — давай ложиться спать. Будем надеяться, что эта ночь пройдет без тревоги.
Наступило утро, ясное, морозное. Профессор, высокий, статный, шагал к себе в лабораторию. Сын настороженно смотрел ему вслед. Отчужденность, разочарование, страх вылились в ожесточение. Шагай себе! — думал он со злобой. Шагай! Ты мне не нужен, ты, со своей… правдой!
Он устремился на вокзал. Скорый поезд для отпускников помчал его на запад. Все отделения были забиты солдатами всевозможных родов войск. Повсюду небритые лица, разомлевшие со сна или изможденные долгим бдением-Сегодня сочельник!
Магдебург. Стоп!.. Ни шагу дальше на север. В Ганновере пришлось застрять на ночь. Ни поезда, ни попутной машины. Бесцельно слонялся он по улицам. Спускались сумерки. Он вернулся на вокзал и сел ждать в зале для пассажиров. Наступил вечер.
Внезапно громко заговорило радио. Чья-то приветственная речь. Только бы ничего не слышать!.. А потом — тихая ночь, святая ночь!.. Сочельник. Праздничный благовест немецких соборов… Хольт уронил голову на руки.
В Гельзенкирхен он прибыл утром, на трамвае добрался до Эссена и сразу позвонил. Фрау Цише крайне удивилась.
— Можно к тебе? — спросил он.
— — Ни в коем случае. Я с минуты на минуту жду Гюнтера Цише. Он отпросился на весь день.
— Мне очень тяжело, — пожаловался он. — Я сжег за собой корабли… Не оставляй меня одного!
Он услышал в трубке ее голос: «Подожди минутку!» Но ждать пришлось долго. И наконец: «Поезжай в Боркен, это за Везелем, на другом берегу. Как-нибудь разыщешь. Оттуда пойдешь по шоссе и свернешь у развилки вправо. Дойдешь до соседней деревни, это примерно в двух километрах. Увидишь гостиницу „У источника“. Там мы и встретимся. К черту Цише! Меня подвезет знакомый на машине».
Хольт чувствовал себя на седьмом небе.
— Пока, — сказала она, — я тоже страшно рада.
Только во второй половине дня добрался Хольт до цели. Он попал в приветливую деревенскую гостиницу. Фрау Цише забилась в уголок, юная, неприметная. Он схватил ее за руку. Она медленно повернула руку, над которой он склонился, и теплой ладошкой зажала ему рот.
Они шли по открытой, занесенной снегом местности. Широкая равнина тонула в надвигающихся сумерках — тихий, поэтический ландшафт. На луга, на заросли лозняка и ольшаника медленно ложились хлопья снега. Здесь уж, верно, рукой подать до голландской границы. Мороз крепчал. К вечеру разъяснилось. В темноте над их головами то и дело слышалось гудение. Где-то вдалеке стреляли зенитки. Но все это их уже не касалось. Здесь не объявляли тревогу, У них было в запасе два долгих дня. Они топали по глубокому снегу.
— Не правда ли, чудесный зимний пейзаж, — говорила она. — Тебе здесь нравится? — И это было в ней чем-то новым. Позднее он рассказал ей об отце.
— Уж очень он мрачно смотрит, — сказала она, — хотя в основном он прав. — И она заговорила о бессилии человека и о всемогуществе судьбы. — Мы только пешки в большой игре. — Ему было отрадно эта слышать в его нынешнем подавлением настроении. — Забудь все это, — потребовала она. То же самое говорила ему Ута: забудь все это.
— Но я не в силах ничего забыть!
— Это только кажется. Увидишь: вернешься на батарею — и все эти печальные мысли вылетят у тебя из головы.
В полупустом зальце горело на елке несколько свечек. Печка дышала благодатным теплом. Гостиница была битком набита пострадавшими от бомбежек, но для фрау Цише здесь всегда находилась комната. Когда-то, по ее рассказам, они останавливались здесь во время загородных экскурсий.
Они сидели после ужина у изразцовой печки, тесно прижавшись друг к другу. По радио снова звучало «Тихая ночь, святая ночь»… но только слова были другие: «Приветствую тебя Бальдур, светодавец!..» Хольт ничего не слышал. Теперь, когда стемнело и за окнами притаилась грозная ночь, он был бессилен бороться с обступившими его воспоминаниями — воспоминаниями о .седовласом старике и его словах. Потом они поднялись к себе. Хольт искал у нее прибежища, и она, видимо угадывая, что в нем происходит, отдалась ему покорно и безвольно. Но он еще долго лежал без сна и боролся со страхом, который только постепенно отступал. Не поддаваться, думал он. Я и тогда с этим справился, когда услышал впервые от Уты и… болтовню Герти с себя стряхнул… Не надо поддаваться! Одно наслаивается на другое, думал он, это… как постепенно увеличивающаяся нагрузка, словно судьба хочет меня испытать… Судьба!.. — думал он.
Утро встало в белесом холодном тумане, но потом норд-ост рассеял густые облака. В ясном морозном небе сверкало зимнее солнце, отбрасывая синие тени от каждого ивового кустика. Часами блуждали они по засыпанной снегом равнине. Он шел с ней бок о бок, но мысли его витали далеко. Судьба… — думал он вновь и вновь. То исполинское, темное, неведомое, что распоряжается нами, людьми… Она рассказала ему о своей жизни. Ребенком она училась танцевать, шестнадцати лет объездила с балетной труппой всю Европу — Францию, Англию, Россию…
Он насторожился.
— Ты и в России была?
— Эта страна так же беспредельна, как раскинувшееся над ней небо, в ее бесконечных просторах теряешься и утопаешь… Почитай Достоевского, — говорила она. Глаза его устремились к далекому горизонту, туда, где мерцающий снег без всякого перехода сливался с небесной синевой. Простор, бесконечность, думал он, а разве наша жизнь не бесконечная дорога — дорога в никуда, над которой нависло грозовое небо? — Прочти, что пишет Рильке о русской душе, — услышал он ее голос. И только тут паутина его мыслей рассеялась. Он остановился.
— Русская душа? Но ведь это же недочеловеки? — спросил он, уже ничему не удивляясь.
— Надо же было что-то придумать, чтобы безнаказанно их истреблять, — усмехнулась она.
Как странно! Это новое противоречие уже не причинило ему боли… Жизнь продолжается, думал он, возвращаясь на батарею. Ей дела нет до нас, до наших разочарований и страхов, она парит на, недосягаемой высоте, вынуждая нас следовать по предуказанному пути, и мы бессильны ей противиться.
8
— Вот именно, — сказал профессор, — она меня удовлетворяет.
Лицо его тонуло в полумраке комнаты. Выразительный профиль заслонял лампу. Белые, пронизанные светом волосы отливали серебром. Как зачарованный, смотрел Хольт на отца: склонив голову и уставив глаза в темноту, тот, видимо, размышлял о чем-то своем.
— Так случилось, что во второй половине моей жизни, — неторопливо начал профессор, — я похоронил множество иллюзий. Ты стал старше — хорошо! Одной из этих иллюзий было убеждение, будто можно, сторонясь злобы дня, спокойно работать на пользу людям… Сюда же я причисляю мою женитьбу, сюда отношу и мое желание… иметь сына… чтобы воспитать его, как мне хочется… Когда человек свободен от иллюзий, он может ждать. А для этой цели эта моя комната… и эта моя работа подходят как нельзя лучше.
Хольт, не отрываясь, смотрел на старого профессора. Непонятные речи отца поразили его своей серьезностью; как он ни старался подавить в себе впечатление от этих слов, они вызвали в нем далекие воспоминания детства. В то время, когда между родителями не пролегла еще трещина, когда язвительные речи матери еще не заронили ему в душу тлетворный яд, отец был для него воплощением всего хорошего на земле — всеведущий, всемогущий, добрый и мудрый учитель и друг. В то время постепенно лед таял.
— Папа, — сказал он и сам удивился, как неожиданно тепло вдруг прозвучал его голос, — ты говорил мне когда-то: у каждого человека должна быть своя задача, иначе он прозябает как животное… В Леверкузене у тебя была задача, что же ты бросил ее на полдороге?
Старый Хольт вместе со стулом повернулся к свету, в этом движении было что-то обещающее. Теперь отец и сын сидели рядом, освещенные лампой.
— Верно, — сказал он, — я это говорил. Но есть нечто и выше: совесть, чувство ответственности, верность себе… Кое-кому кажется, а особенно в наши дни, будто это пустые слова. Но за словами стоят далеко не пустые понятия. Я не мог нарушить присягу врача, а у меня требовали именно этого. По мнению моих сотрудников и коллег… да и твоей матери… я не только легкомысленно разрушил свое житейское благополучие, но якобы повел себя как предатель и изменник. Зато совесть моя будет чиста, когда все это пойдет прахом.
— Когда… что пойдет прахом? — переспросил Хольт. Профессор устремил на него такой взгляд, что у Хольта мороз пробежал по коже.
— Так называемый Третий рейх, — сказал он.
В сознании Хольта вспыхнули сотни раз напетые слова — «измена… разложение», но они тут же растворились в пустоте, не найдя опоры. И снова им овладел страх.
— Ты хочешь сказать…
Он так и не кончил, зачарованный истовой и серьезной речью, которая доносилась к нему словно издалека.
— Ты носишь их форму, носишь на рукаве эту… свастику, и ты пришел ко мне требовать, чтобы я сказал тебе всю правду. Под тем самым знаком, какой ты носишь на рукаве, национал-социалисты подготовили и развязали самую страшную из грабительских и завоевательных войн, известных мировой истории, и теперь они проигрывают ее окончательно и бесповоротно. Мне предложили тогда от концерна «ИГ-Фарбен» работать над созданием особого рода химических средств, которые в конечном счете должны были способствовать массовому уничтожению людей, и я отклонил это предложение. Мало того, я заклеймил как преступные их попытки испробовать на крупных млекопитающих действие различных ядов, которые обычно служат для уничтожения вредителей; я понимал, куда метят эти опыты, проводимые в грандиозных масштабах, и оказался прав: в настоящее время эсэсовцы убивают в концлагерях сотни тысяч людей смесью синильной кислоты и метилового эфира хлоругольной кислоты… Этот препарат поставляет им концерн ИГ.
Хольт сделал рукой движение, выражавшее беспомощность, одну только беспомощность и страх. Профессор, видимо, понял. Он замолчал. Настольная лампа изливала мутный свет, отбрасывая исполинские тени на выбеленные стены. Хольт долгие секунды боролся со снедавшим его страхом и подавил его в себе, но заодно погасил искорку тепла, едва затеплившуюся в его душе. Вернулось чувство, что он здесь чужой, и отчужденность снова легла между отцом и сыном, ширясь и разливаясь, точно дыхание мороза. Хольта охватил озноб. Он смотрел на отца, озаренного мутным светом лампы, и снова видел перед собой старого чудака, человеконенавистника… Швыряет мне свою правду, словно собаке кость, думал он, толкает меня в пропасть: туда, мол, тебе и дорога.Одно стало ему ясно: надо бежать отсюда… Свихнувшийся старик, думал он… Сосет свою трубку и пялится в пространство… Здесь сердце замерзнет, превратится в ледышку. На что он мне сдался? — думал Хольт. Что привело меня сюда и зачем я стал его пытать?.
Вон отсюда! Но куда же? К Герти! — решил он. Там ждет меня тепло, чувство безопасности, утешение…
— Хорошо было повидаться с тобой после стольких лет, — сказал он как можно более непринужденно. — К сожалению, — и он голосам выразил это сожаление, — завтра утром мне катить обратно. При нынешнем напряженном положении в воздушной войне…
Но профессор уже понял. Наступил его черед сделать беспомощный жест рукой, и рука бессильно упала на стол.
— А раз так — давай ложиться спать. Будем надеяться, что эта ночь пройдет без тревоги.
Наступило утро, ясное, морозное. Профессор, высокий, статный, шагал к себе в лабораторию. Сын настороженно смотрел ему вслед. Отчужденность, разочарование, страх вылились в ожесточение. Шагай себе! — думал он со злобой. Шагай! Ты мне не нужен, ты, со своей… правдой!
Он устремился на вокзал. Скорый поезд для отпускников помчал его на запад. Все отделения были забиты солдатами всевозможных родов войск. Повсюду небритые лица, разомлевшие со сна или изможденные долгим бдением-Сегодня сочельник!
Магдебург. Стоп!.. Ни шагу дальше на север. В Ганновере пришлось застрять на ночь. Ни поезда, ни попутной машины. Бесцельно слонялся он по улицам. Спускались сумерки. Он вернулся на вокзал и сел ждать в зале для пассажиров. Наступил вечер.
Внезапно громко заговорило радио. Чья-то приветственная речь. Только бы ничего не слышать!.. А потом — тихая ночь, святая ночь!.. Сочельник. Праздничный благовест немецких соборов… Хольт уронил голову на руки.
В Гельзенкирхен он прибыл утром, на трамвае добрался до Эссена и сразу позвонил. Фрау Цише крайне удивилась.
— Можно к тебе? — спросил он.
— — Ни в коем случае. Я с минуты на минуту жду Гюнтера Цише. Он отпросился на весь день.
— Мне очень тяжело, — пожаловался он. — Я сжег за собой корабли… Не оставляй меня одного!
Он услышал в трубке ее голос: «Подожди минутку!» Но ждать пришлось долго. И наконец: «Поезжай в Боркен, это за Везелем, на другом берегу. Как-нибудь разыщешь. Оттуда пойдешь по шоссе и свернешь у развилки вправо. Дойдешь до соседней деревни, это примерно в двух километрах. Увидишь гостиницу „У источника“. Там мы и встретимся. К черту Цише! Меня подвезет знакомый на машине».
Хольт чувствовал себя на седьмом небе.
— Пока, — сказала она, — я тоже страшно рада.
Только во второй половине дня добрался Хольт до цели. Он попал в приветливую деревенскую гостиницу. Фрау Цише забилась в уголок, юная, неприметная. Он схватил ее за руку. Она медленно повернула руку, над которой он склонился, и теплой ладошкой зажала ему рот.
Они шли по открытой, занесенной снегом местности. Широкая равнина тонула в надвигающихся сумерках — тихий, поэтический ландшафт. На луга, на заросли лозняка и ольшаника медленно ложились хлопья снега. Здесь уж, верно, рукой подать до голландской границы. Мороз крепчал. К вечеру разъяснилось. В темноте над их головами то и дело слышалось гудение. Где-то вдалеке стреляли зенитки. Но все это их уже не касалось. Здесь не объявляли тревогу, У них было в запасе два долгих дня. Они топали по глубокому снегу.
— Не правда ли, чудесный зимний пейзаж, — говорила она. — Тебе здесь нравится? — И это было в ней чем-то новым. Позднее он рассказал ей об отце.
— Уж очень он мрачно смотрит, — сказала она, — хотя в основном он прав. — И она заговорила о бессилии человека и о всемогуществе судьбы. — Мы только пешки в большой игре. — Ему было отрадно эта слышать в его нынешнем подавлением настроении. — Забудь все это, — потребовала она. То же самое говорила ему Ута: забудь все это.
— Но я не в силах ничего забыть!
— Это только кажется. Увидишь: вернешься на батарею — и все эти печальные мысли вылетят у тебя из головы.
В полупустом зальце горело на елке несколько свечек. Печка дышала благодатным теплом. Гостиница была битком набита пострадавшими от бомбежек, но для фрау Цише здесь всегда находилась комната. Когда-то, по ее рассказам, они останавливались здесь во время загородных экскурсий.
Они сидели после ужина у изразцовой печки, тесно прижавшись друг к другу. По радио снова звучало «Тихая ночь, святая ночь»… но только слова были другие: «Приветствую тебя Бальдур, светодавец!..» Хольт ничего не слышал. Теперь, когда стемнело и за окнами притаилась грозная ночь, он был бессилен бороться с обступившими его воспоминаниями — воспоминаниями о .седовласом старике и его словах. Потом они поднялись к себе. Хольт искал у нее прибежища, и она, видимо угадывая, что в нем происходит, отдалась ему покорно и безвольно. Но он еще долго лежал без сна и боролся со страхом, который только постепенно отступал. Не поддаваться, думал он. Я и тогда с этим справился, когда услышал впервые от Уты и… болтовню Герти с себя стряхнул… Не надо поддаваться! Одно наслаивается на другое, думал он, это… как постепенно увеличивающаяся нагрузка, словно судьба хочет меня испытать… Судьба!.. — думал он.
Утро встало в белесом холодном тумане, но потом норд-ост рассеял густые облака. В ясном морозном небе сверкало зимнее солнце, отбрасывая синие тени от каждого ивового кустика. Часами блуждали они по засыпанной снегом равнине. Он шел с ней бок о бок, но мысли его витали далеко. Судьба… — думал он вновь и вновь. То исполинское, темное, неведомое, что распоряжается нами, людьми… Она рассказала ему о своей жизни. Ребенком она училась танцевать, шестнадцати лет объездила с балетной труппой всю Европу — Францию, Англию, Россию…
Он насторожился.
— Ты и в России была?
— Эта страна так же беспредельна, как раскинувшееся над ней небо, в ее бесконечных просторах теряешься и утопаешь… Почитай Достоевского, — говорила она. Глаза его устремились к далекому горизонту, туда, где мерцающий снег без всякого перехода сливался с небесной синевой. Простор, бесконечность, думал он, а разве наша жизнь не бесконечная дорога — дорога в никуда, над которой нависло грозовое небо? — Прочти, что пишет Рильке о русской душе, — услышал он ее голос. И только тут паутина его мыслей рассеялась. Он остановился.
— Русская душа? Но ведь это же недочеловеки? — спросил он, уже ничему не удивляясь.
— Надо же было что-то придумать, чтобы безнаказанно их истреблять, — усмехнулась она.
Как странно! Это новое противоречие уже не причинило ему боли… Жизнь продолжается, думал он, возвращаясь на батарею. Ей дела нет до нас, до наших разочарований и страхов, она парит на, недосягаемой высоте, вынуждая нас следовать по предуказанному пути, и мы бессильны ей противиться.
8
Зима шла своим чередом, принося вперемежку со снегами и морозами согретые солнцем дни, все более и более теплые. Но. в январе ударили лютые морозы. Ночью ртуть в термометре опускалась до двадцати двух, а случалось, что и до двадцати шести ниже нуля. Невзирая на жестокие холода, английские бомбардировщики ночь за ночью перелетали границу.
Курсанты, коченея от холода, дежурили у пушки.
Кто-то сказал:
— Пятую зиму воюем!
— Дома нечем топить, — рассказывал Гомулка, — да и с едой день от дня все хуже.
— Как у них там, наверху, задница не отмерзнет! — удивлялся Феттер.
— Сказал тоже! — возразил ему Вольцов. — Они-то не страдают от холода. Четырехмоторные машины закрываются герметически, и пилоты, должно быть, обливаются потом в своих согретых электричеством комбинезонах.
— Так мы тебе и поверили! — сказал Хольт. — Обливаются потом… Глупости! — И он плотнее подоткнул шерстяной плед, прикрывавший ему ноги; но холод пронизывал до костей, забираясь все выше, зуб на зуб не попадал от бившей его дрожи.
— Говорят, в подбитом «стерлинге» нашли шоколад и первосортные сигареты, — со смаком рассказывал Феттер. — Они и кофе пьют настоящий!
— Ну, хватит болтать! — оборвал его Цише. — Это уже пахнет изменой!
— Я — изменник?! — вознегодовал Феттер. — Идиот ты — вот и все.
— Молчать! Принимаю воздушную обстановку.
Все замолкли и стали готовиться к стрельбе.
В эти студеные ночи Кутшера только в самую последнюю минуту появлялся на командирском пункте, чтобы при первой же возможности исчезнуть. «Позовите меня, если что важное», — говорил он Готтескнехту, уходя. Он заглядывал на минуту к прибористам, ни за что ни про что выгонял двух-трех курсантов в открытое морозное поле, бросал напоследок что-нибудь вроде «Плевать я на вас хотел…» — и исчезал. Он провел к себе в барак телефон с пункта управления.
Пока все было спокойно. Готтескнехт, нахлобучив на голову меховую шапку отнюдь не военного образца, ходил от орудия к орудию и раздавал таблетки Виберта.
— Возьмите, Хольт, это помогает от простуды и от кашля, по крайней мере так значится на коробке.
Как-то ночью, когда они окончательно закоченели, Вольцов сварил в блиндаже грог.
— Ишь чего выдумали, — распекал их Шмидлинг. — Обязаны были, как положено, спросить у меня разрешения. Какое вы имели полное право самовольничать?
Спирт для горелки пожертвовал им орудийный мастер, но Вольцов так и не выдал, у кого он разжился араком. Они прихлебывали крепкий напиток из крышек от котелков и угостили Готтескнехта. Тот так раздобрился, что поставил Вольцову «отлично». Но алкоголь ударил юношам в голову, и потом наводчики путали координаты и допускали ошибки в установках: бомбардировщики летели в северном секторе неба, а «Антон» стрелял на юг. А тут еще утром выяснилось, что расчет извел все патроны ближнего действия. Скрыть это не удалось. И Готтескнехт переправил Волъцову «отлично» на «неуд».
Одиннадцатого января Хольту минуло семнадцать. Гамбургские родственники прислали ему сигарет, а мать — открытку с наспех нацарапанными словами: «Сердечно поздравляю с новым годом жизни!» Хольт презрительно хмыкнул.
— Вот они, родственнички! — пожаловался он Гомулке. — На большее их не хватает: ровно полторы строчки! — Он закурил сигарету — это была «Дели» — и с сокрушением оглядел зеленую коробку. — Да, Зепп! Так называемые кровные узы так истончились, что того гляди оборвутся. Совершенно чужие люди тебе ближе своих!
Сигареты пришли уже десятого, а точно одиннадцатого полевая почта доставила Хольту посылочку от Уты. Это была полная неожиданность. Насколько Хольт помнил, он ни разу не говорил Уте, когда его день рождения. Развернув бумагу, он увидел, что это небольшая книжка в шелковом переплете, как оказалось — стихи Фридриха Гельдерлина. Он бегло прочел приложенное письмо. Ута писала, что ее подруга Хельга Визе назвала эту посылку «незавидной»; копченый окорок, по ее словам, больше сказал бы сердцу солдата, чем томик стихов. Но она лучше знает его поэтическую натуру, склонную к духовным наслаждениям. Хольт засмеялся. Но когда он стал читать дальше, у него прошла охота смеяться. Кое-что в этой книжке, писала Ута, принадлежит к ее любимым стихам. К тому же она выбрала этот томик не без задней мысли. «Может быть, иные строки напомнят тебе обо мне». Он принялся листать страницы, читая наугад одно, другое… »Разве сердце мое не стало священным, преисполнившись новой жизни, с тех пор как я полюбил?»
Гомулка, сидевший напротив, глаз не сводил с Хольта. Наконец он поднялся и ушел. Из дверной щели потянуло ледяным холодом. Хольта пробрала дрожь.
Однако, когда во второй половине дня позвонила фрау Цише, поздравила и спросила, придет ли он, как обещал, — они бы провели вдвоем чудесный вечерок, — он, не раздумывая, бросился в канцелярию. Готтескнехт разрешил ему вечером отправиться в город. Но сразу же, как стемнело, просигналили тревогу, и Хольт всю ночь торчал у орудия.
Бомбардировщики снова искали запасные цели. Около сотни четырехмоторных машин отбомбились над Боттропом, а потом бомбы, преимущественно воздушные мины и зажигалки, полетели и на северную часть Эссена. Багровое пламя столбом взвилось в холодное синее ночное небо. Вольцов взобрался на бруствер и смотрел на пылающее море домов. «Вот уж где никто не пожалуется на холод!» Эта острота вызвала смех, короткий и гневный. Но один из дружинников оторвался от работы и сказал:
— Что ты скалишься, сопляк? Сразу видно, что там, в огне, у тебя нет близких!
Вольцов мигом соскочил в окоп, но Хольт схватия его за руку:
— Опомнись, что ты делаешь!
Три дня спустя фрау Цише праздновала день рождения. Хольт, к великому своему разочарованию, застал у нее целую ораву актеров и танцовщиц. Он места себе не находил от злости. Увидев это, фрау Цише подсела к нему и несколько минут уговаривала его:
— Пойми, ведь это не от меня зависит. Не могу же я их выгнать! Потерпи, может, что-нибудь удастся придумать и мы снова проведем вместе несколько дней.
С досады он налег на французские вина, которых у фрау Цише были, по-видимому, неисчерпаемые запасы. Он умышленно не приглашал ее танцевать и вертелся с подвыпившими хористками, проклиная в душе все и всех, и себя в первую очередь. Он чувствовал себя чужим среди этих людей, да и ее ощущал чужой и далекой. Было еще рано, когда он собрался уходить и небрежно, на ходу с ней попрощался. Она укоризненно шепнула:
— Не уходи. При первом же сигнале тревоги я отправлю их по домам.
— Мне пора на позицию, — сказал он с вызовом. Она высоко подняла брови. Сознание, что он ее огорчил, доставило Хольту удовольствие.
В темном коридоре он нечаянно спугнул парочку: какой-то усач в штатском тискал хористку. Хольт надел шинель.
— Уходите, камрад? — спросил его усач с добродушной общительностью подвыпившего человека.
— Никакой я вам не камрад! — отрезал Хольт. Но усач в штатском и не подумал обидеться.
— Сегодня смеемся, а завтра загнемся, — превесело затянул он. — Наш Великая Германия — ведь вы его знаете, гренадер, — пал смертью храбрых.
Хольт хлопнул дверью. Около Двух недель он не имел вестей от фрау Цише, а потом все же ей позвонил.
Морозы затянулись до последних чисел февраля. Не хватало топлива, курсанты мерзли и в бараках. Вольцов, украдкой забравшись в рабочий дачный поселок, сорвал там крышу и набил печку тесом и толем.
— Экие бандиты! — раскричался капитан, когда к нему пришли жаловаться. — Переводить на топливо сторожки, где ютятся погорельцы из разбомбленных домов! Конечно, Вольцов! Следующий раз, как у кого потечет крыша, я засажу вас в тюрьму! — Но никто не принял всерьез эту угрозу — между Кутшерой и Вольцовом давно установилось полное взаимопонимание.
В конце февраля снег стал бурно таять, и территория, где расположилась батарея, превратилась в непролазное болото. А потом наступила солнечная, по-весеннему теплая погода. Курсанты день и ночь проводили у орудия. Ночами налетали англичане, они вели неприцельное бомбометание, разрушая крупные города, а днем голубое небо бороздили сотни американских бомбардировщиков. Под прикрытием полчищ истребителей они нападали на промышленные объекты, железнодорожные и шоссейные узлы. В сорок третьем году преобладали ночные полеты, теперь соотношение изменилось.
Батарея раза четыре в день собиралась по тревоге. Объектом для нападения все чаще становился Рур. Расход боеприпасов значительно повысился, и молодежь, вместо школьной учебы, была занята подтаскиванием снарядов. Днем по всему пространству от голландской границы и далеко на восток шли воздушные бои. Ежедневно сыпались с неба подбитые самолеты — «мустанги», «фокке-вульфы» и «мессершмитты». И только бомбардировщики невозбранно следовали своим курсом.
Хольт лежал у себя на койке, у него сильно болела грудь, утром им опять что-то прививали — то ли тиф, то ли дифтерит. Вольцов читал, Феттер, Кирш и Земцкий играли в скат.
— Снова сбито семь самолетов, — щебетал Земцкий, — когда-нибудь на это должны обратить внимание! — Он слушал передачи подгруппы. В иные дни в их секторе удавалось сбить за сутки от десяти до двенадцати самолетов.
— Наша противовоздушная оборона из сотни самолетов противника сбивает примерно пять — в сущности ничтожная цифра, — заметил Гомулка трезво.
— У вашего Гомулки все счеты и расчеты, — подал голос Цише со своей койки. — Знаем мы эти еврейские штучки! Они бьют на то, чтобы подорвать нашу обороноспособность!
— Как бы мы не подорвали твою обороноспособность палкой, — пригрозил ему Феттер.
Сигнал тревоги снова выгнал их из помещения. Стоя у орудия и надвигая на лоб каску, Хольт думал: откуда у Зеппа эти цифры?
Вольцов рассказывал им о положении на фронтах:
— Вы не представляете, что творится на Востоке. Я тут кое-что раскумекал из наших военных обзоров — ведь в оперативных сводках ни черта не пишут! Между южным и центральным участками фронта русские вклинились на пространстве в триста километров. Мы потеряли Житомир, потеряли Кировоград и Кривой Рог.
Но тут вскинулся Цише, как всегда возмущенный трезвой обстоятельностью Вольцова:
— Ведь фюрер в своем выступлении от девятого ноября сказал: «Не беда, если под давлением необходимости мы иной раз вынуждены отойти на несколько сот километров…»
— Под давлением военной необходимости! — передразнил его Вольцов. — Скажи уж прямо: под давлением русских… Все тех же русских! Лучше помолчи, дубина! Понятно, для таких сопливцев, как ты, фюрер старается позолотить пилюлю. Настоящая военная правда — для людей с крепкими, нервами, вроде меня!
Он достал себе карты всех театров войны и подолгу, склоняясь над столом, изучал изменения на фронтах. Цише следил за ним с затаенным недоверием.
Старшим курсантам двадцать шестого года рождения, приехавшим из Гамбурга и соседних городов Рура, предстояло отбывать трудовую повинность. Уже в середине февраля унтер-офицер Энгель вместе с тремя старшими ефрейторами укатил куда-то на восток за свежим пополнением из школьников рождения 1928 года.
После карательной операции Вольцова вражда между ним и гамбуржцами, казалось, утихла. Но верный Шмидлинг опять забил тревогу.
— Эти гамбуржцы, слышь, до того, как ехать на повинность, хотят вам всыпать, — предупредил он.
Вольцов только посмеялся в ответ.
Пятнадцатого марта увольнялись старшие курсанты, а двадцатого ждали новое пополнение. По приказу из подгруппы 107 батарея с двенадцатого марта на неделю выбыла из строя. Четыре орудия уходили в ремонт, в том числе и «Антон». Орудийный окоп срыли, и тяжелый тягач, зацепив пушку, потащил ее по рытвинам пашни. Вольцов, Хольт и Феттер сопровождали орудие в ремонтную мастерскую. Феттер за эти полгода заметно похудел и выровнялся. Юношей выматывали бессонные ночи.
В орудийной мастерской внимание Вольцова привлекла какая-то пушка.
— Глядите, — обрадовался он. — Это 8,8/41… С приспособлением для поражения наземных целей. — И он стал объяснять Хольту и Феттеру устройство оптических приборов. Сопровождавший орудие солдат-зенитчик нет-нет да и вставлял свои замечания. Хольт слушал и недоумевал: какие еще там наземные цели…
В предстоящие свободные дни курсанты мечтали отоспаться. Но не тут-то было. Кутшера спохватился, что на батарее расшаталась дисциплина, и назначил тактико-строевые занятия. Вернувшись в барак в первый вечер, курсанты затопили печку и смертельно усталые завалились спать.
Но тут к ним ворвался Земцкий.
— К вам сейчас нагрянут гамбуржцы. А с ними и другие. Человек тридцать.
— Вот сучье отродье! — выругался Вольцов. — Выходите все наружу! — Приняв на себя командование, он прежде всего взялся за Цише. — Клянись, что будешь соблюдать нейтралитет, а не то я запру тебя в шкаф. — Цише скрепя сердце обещал не вмешиваться, но тоже встал и оделся.
Вольцов занялся организацией обороны. Его предложение напасть на врага в открытом поле не встретило поддержки, несмотря на то что он, вооружась справочником, сослался на десяток классических примеров. Величайшие опасения вызывала печка. Она так пылала, что погасить ее не было никакой возможности. Хольт только что вывалил в нее целое ведро угля. Пламя бушевало. Труба раскалилась до самого потолка.
Они стащили у орудийного мастера снаряды со слезоточивым газом, — рассказывал Земцкий. Вольцов велел всем иметь при себе каски и противогазы.
Гомулка привез из рождественской побывки духовое ружье. Скатав шарик из хлебного мякиша, он в виде пробы выстрелил им в руку Вольцова.
— Здорово бьет, — одобрил Вольцов. — Целься, Зепп, прямо им в хари! — На сей раз он отказался от плетей. — Сегодня нам потребуется оружие посолидней.
Они поспешно разобрали на части решетку, лежавшую перед бараком. Кто-то приволок ящик фанты. Гомулка поставил стол на ребро узкой стороной и укрылся за ним с духовым ружьем.
Курсанты, коченея от холода, дежурили у пушки.
Кто-то сказал:
— Пятую зиму воюем!
— Дома нечем топить, — рассказывал Гомулка, — да и с едой день от дня все хуже.
— Как у них там, наверху, задница не отмерзнет! — удивлялся Феттер.
— Сказал тоже! — возразил ему Вольцов. — Они-то не страдают от холода. Четырехмоторные машины закрываются герметически, и пилоты, должно быть, обливаются потом в своих согретых электричеством комбинезонах.
— Так мы тебе и поверили! — сказал Хольт. — Обливаются потом… Глупости! — И он плотнее подоткнул шерстяной плед, прикрывавший ему ноги; но холод пронизывал до костей, забираясь все выше, зуб на зуб не попадал от бившей его дрожи.
— Говорят, в подбитом «стерлинге» нашли шоколад и первосортные сигареты, — со смаком рассказывал Феттер. — Они и кофе пьют настоящий!
— Ну, хватит болтать! — оборвал его Цише. — Это уже пахнет изменой!
— Я — изменник?! — вознегодовал Феттер. — Идиот ты — вот и все.
— Молчать! Принимаю воздушную обстановку.
Все замолкли и стали готовиться к стрельбе.
В эти студеные ночи Кутшера только в самую последнюю минуту появлялся на командирском пункте, чтобы при первой же возможности исчезнуть. «Позовите меня, если что важное», — говорил он Готтескнехту, уходя. Он заглядывал на минуту к прибористам, ни за что ни про что выгонял двух-трех курсантов в открытое морозное поле, бросал напоследок что-нибудь вроде «Плевать я на вас хотел…» — и исчезал. Он провел к себе в барак телефон с пункта управления.
Пока все было спокойно. Готтескнехт, нахлобучив на голову меховую шапку отнюдь не военного образца, ходил от орудия к орудию и раздавал таблетки Виберта.
— Возьмите, Хольт, это помогает от простуды и от кашля, по крайней мере так значится на коробке.
Как-то ночью, когда они окончательно закоченели, Вольцов сварил в блиндаже грог.
— Ишь чего выдумали, — распекал их Шмидлинг. — Обязаны были, как положено, спросить у меня разрешения. Какое вы имели полное право самовольничать?
Спирт для горелки пожертвовал им орудийный мастер, но Вольцов так и не выдал, у кого он разжился араком. Они прихлебывали крепкий напиток из крышек от котелков и угостили Готтескнехта. Тот так раздобрился, что поставил Вольцову «отлично». Но алкоголь ударил юношам в голову, и потом наводчики путали координаты и допускали ошибки в установках: бомбардировщики летели в северном секторе неба, а «Антон» стрелял на юг. А тут еще утром выяснилось, что расчет извел все патроны ближнего действия. Скрыть это не удалось. И Готтескнехт переправил Волъцову «отлично» на «неуд».
Одиннадцатого января Хольту минуло семнадцать. Гамбургские родственники прислали ему сигарет, а мать — открытку с наспех нацарапанными словами: «Сердечно поздравляю с новым годом жизни!» Хольт презрительно хмыкнул.
— Вот они, родственнички! — пожаловался он Гомулке. — На большее их не хватает: ровно полторы строчки! — Он закурил сигарету — это была «Дели» — и с сокрушением оглядел зеленую коробку. — Да, Зепп! Так называемые кровные узы так истончились, что того гляди оборвутся. Совершенно чужие люди тебе ближе своих!
Сигареты пришли уже десятого, а точно одиннадцатого полевая почта доставила Хольту посылочку от Уты. Это была полная неожиданность. Насколько Хольт помнил, он ни разу не говорил Уте, когда его день рождения. Развернув бумагу, он увидел, что это небольшая книжка в шелковом переплете, как оказалось — стихи Фридриха Гельдерлина. Он бегло прочел приложенное письмо. Ута писала, что ее подруга Хельга Визе назвала эту посылку «незавидной»; копченый окорок, по ее словам, больше сказал бы сердцу солдата, чем томик стихов. Но она лучше знает его поэтическую натуру, склонную к духовным наслаждениям. Хольт засмеялся. Но когда он стал читать дальше, у него прошла охота смеяться. Кое-что в этой книжке, писала Ута, принадлежит к ее любимым стихам. К тому же она выбрала этот томик не без задней мысли. «Может быть, иные строки напомнят тебе обо мне». Он принялся листать страницы, читая наугад одно, другое… »Разве сердце мое не стало священным, преисполнившись новой жизни, с тех пор как я полюбил?»
Гомулка, сидевший напротив, глаз не сводил с Хольта. Наконец он поднялся и ушел. Из дверной щели потянуло ледяным холодом. Хольта пробрала дрожь.
Однако, когда во второй половине дня позвонила фрау Цише, поздравила и спросила, придет ли он, как обещал, — они бы провели вдвоем чудесный вечерок, — он, не раздумывая, бросился в канцелярию. Готтескнехт разрешил ему вечером отправиться в город. Но сразу же, как стемнело, просигналили тревогу, и Хольт всю ночь торчал у орудия.
Бомбардировщики снова искали запасные цели. Около сотни четырехмоторных машин отбомбились над Боттропом, а потом бомбы, преимущественно воздушные мины и зажигалки, полетели и на северную часть Эссена. Багровое пламя столбом взвилось в холодное синее ночное небо. Вольцов взобрался на бруствер и смотрел на пылающее море домов. «Вот уж где никто не пожалуется на холод!» Эта острота вызвала смех, короткий и гневный. Но один из дружинников оторвался от работы и сказал:
— Что ты скалишься, сопляк? Сразу видно, что там, в огне, у тебя нет близких!
Вольцов мигом соскочил в окоп, но Хольт схватия его за руку:
— Опомнись, что ты делаешь!
Три дня спустя фрау Цише праздновала день рождения. Хольт, к великому своему разочарованию, застал у нее целую ораву актеров и танцовщиц. Он места себе не находил от злости. Увидев это, фрау Цише подсела к нему и несколько минут уговаривала его:
— Пойми, ведь это не от меня зависит. Не могу же я их выгнать! Потерпи, может, что-нибудь удастся придумать и мы снова проведем вместе несколько дней.
С досады он налег на французские вина, которых у фрау Цише были, по-видимому, неисчерпаемые запасы. Он умышленно не приглашал ее танцевать и вертелся с подвыпившими хористками, проклиная в душе все и всех, и себя в первую очередь. Он чувствовал себя чужим среди этих людей, да и ее ощущал чужой и далекой. Было еще рано, когда он собрался уходить и небрежно, на ходу с ней попрощался. Она укоризненно шепнула:
— Не уходи. При первом же сигнале тревоги я отправлю их по домам.
— Мне пора на позицию, — сказал он с вызовом. Она высоко подняла брови. Сознание, что он ее огорчил, доставило Хольту удовольствие.
В темном коридоре он нечаянно спугнул парочку: какой-то усач в штатском тискал хористку. Хольт надел шинель.
— Уходите, камрад? — спросил его усач с добродушной общительностью подвыпившего человека.
— Никакой я вам не камрад! — отрезал Хольт. Но усач в штатском и не подумал обидеться.
— Сегодня смеемся, а завтра загнемся, — превесело затянул он. — Наш Великая Германия — ведь вы его знаете, гренадер, — пал смертью храбрых.
Хольт хлопнул дверью. Около Двух недель он не имел вестей от фрау Цише, а потом все же ей позвонил.
Морозы затянулись до последних чисел февраля. Не хватало топлива, курсанты мерзли и в бараках. Вольцов, украдкой забравшись в рабочий дачный поселок, сорвал там крышу и набил печку тесом и толем.
— Экие бандиты! — раскричался капитан, когда к нему пришли жаловаться. — Переводить на топливо сторожки, где ютятся погорельцы из разбомбленных домов! Конечно, Вольцов! Следующий раз, как у кого потечет крыша, я засажу вас в тюрьму! — Но никто не принял всерьез эту угрозу — между Кутшерой и Вольцовом давно установилось полное взаимопонимание.
В конце февраля снег стал бурно таять, и территория, где расположилась батарея, превратилась в непролазное болото. А потом наступила солнечная, по-весеннему теплая погода. Курсанты день и ночь проводили у орудия. Ночами налетали англичане, они вели неприцельное бомбометание, разрушая крупные города, а днем голубое небо бороздили сотни американских бомбардировщиков. Под прикрытием полчищ истребителей они нападали на промышленные объекты, железнодорожные и шоссейные узлы. В сорок третьем году преобладали ночные полеты, теперь соотношение изменилось.
Батарея раза четыре в день собиралась по тревоге. Объектом для нападения все чаще становился Рур. Расход боеприпасов значительно повысился, и молодежь, вместо школьной учебы, была занята подтаскиванием снарядов. Днем по всему пространству от голландской границы и далеко на восток шли воздушные бои. Ежедневно сыпались с неба подбитые самолеты — «мустанги», «фокке-вульфы» и «мессершмитты». И только бомбардировщики невозбранно следовали своим курсом.
Хольт лежал у себя на койке, у него сильно болела грудь, утром им опять что-то прививали — то ли тиф, то ли дифтерит. Вольцов читал, Феттер, Кирш и Земцкий играли в скат.
— Снова сбито семь самолетов, — щебетал Земцкий, — когда-нибудь на это должны обратить внимание! — Он слушал передачи подгруппы. В иные дни в их секторе удавалось сбить за сутки от десяти до двенадцати самолетов.
— Наша противовоздушная оборона из сотни самолетов противника сбивает примерно пять — в сущности ничтожная цифра, — заметил Гомулка трезво.
— У вашего Гомулки все счеты и расчеты, — подал голос Цише со своей койки. — Знаем мы эти еврейские штучки! Они бьют на то, чтобы подорвать нашу обороноспособность!
— Как бы мы не подорвали твою обороноспособность палкой, — пригрозил ему Феттер.
Сигнал тревоги снова выгнал их из помещения. Стоя у орудия и надвигая на лоб каску, Хольт думал: откуда у Зеппа эти цифры?
Вольцов рассказывал им о положении на фронтах:
— Вы не представляете, что творится на Востоке. Я тут кое-что раскумекал из наших военных обзоров — ведь в оперативных сводках ни черта не пишут! Между южным и центральным участками фронта русские вклинились на пространстве в триста километров. Мы потеряли Житомир, потеряли Кировоград и Кривой Рог.
Но тут вскинулся Цише, как всегда возмущенный трезвой обстоятельностью Вольцова:
— Ведь фюрер в своем выступлении от девятого ноября сказал: «Не беда, если под давлением необходимости мы иной раз вынуждены отойти на несколько сот километров…»
— Под давлением военной необходимости! — передразнил его Вольцов. — Скажи уж прямо: под давлением русских… Все тех же русских! Лучше помолчи, дубина! Понятно, для таких сопливцев, как ты, фюрер старается позолотить пилюлю. Настоящая военная правда — для людей с крепкими, нервами, вроде меня!
Он достал себе карты всех театров войны и подолгу, склоняясь над столом, изучал изменения на фронтах. Цише следил за ним с затаенным недоверием.
Старшим курсантам двадцать шестого года рождения, приехавшим из Гамбурга и соседних городов Рура, предстояло отбывать трудовую повинность. Уже в середине февраля унтер-офицер Энгель вместе с тремя старшими ефрейторами укатил куда-то на восток за свежим пополнением из школьников рождения 1928 года.
После карательной операции Вольцова вражда между ним и гамбуржцами, казалось, утихла. Но верный Шмидлинг опять забил тревогу.
— Эти гамбуржцы, слышь, до того, как ехать на повинность, хотят вам всыпать, — предупредил он.
Вольцов только посмеялся в ответ.
Пятнадцатого марта увольнялись старшие курсанты, а двадцатого ждали новое пополнение. По приказу из подгруппы 107 батарея с двенадцатого марта на неделю выбыла из строя. Четыре орудия уходили в ремонт, в том числе и «Антон». Орудийный окоп срыли, и тяжелый тягач, зацепив пушку, потащил ее по рытвинам пашни. Вольцов, Хольт и Феттер сопровождали орудие в ремонтную мастерскую. Феттер за эти полгода заметно похудел и выровнялся. Юношей выматывали бессонные ночи.
В орудийной мастерской внимание Вольцова привлекла какая-то пушка.
— Глядите, — обрадовался он. — Это 8,8/41… С приспособлением для поражения наземных целей. — И он стал объяснять Хольту и Феттеру устройство оптических приборов. Сопровождавший орудие солдат-зенитчик нет-нет да и вставлял свои замечания. Хольт слушал и недоумевал: какие еще там наземные цели…
В предстоящие свободные дни курсанты мечтали отоспаться. Но не тут-то было. Кутшера спохватился, что на батарее расшаталась дисциплина, и назначил тактико-строевые занятия. Вернувшись в барак в первый вечер, курсанты затопили печку и смертельно усталые завалились спать.
Но тут к ним ворвался Земцкий.
— К вам сейчас нагрянут гамбуржцы. А с ними и другие. Человек тридцать.
— Вот сучье отродье! — выругался Вольцов. — Выходите все наружу! — Приняв на себя командование, он прежде всего взялся за Цише. — Клянись, что будешь соблюдать нейтралитет, а не то я запру тебя в шкаф. — Цише скрепя сердце обещал не вмешиваться, но тоже встал и оделся.
Вольцов занялся организацией обороны. Его предложение напасть на врага в открытом поле не встретило поддержки, несмотря на то что он, вооружась справочником, сослался на десяток классических примеров. Величайшие опасения вызывала печка. Она так пылала, что погасить ее не было никакой возможности. Хольт только что вывалил в нее целое ведро угля. Пламя бушевало. Труба раскалилась до самого потолка.
Они стащили у орудийного мастера снаряды со слезоточивым газом, — рассказывал Земцкий. Вольцов велел всем иметь при себе каски и противогазы.
Гомулка привез из рождественской побывки духовое ружье. Скатав шарик из хлебного мякиша, он в виде пробы выстрелил им в руку Вольцова.
— Здорово бьет, — одобрил Вольцов. — Целься, Зепп, прямо им в хари! — На сей раз он отказался от плетей. — Сегодня нам потребуется оружие посолидней.
Они поспешно разобрали на части решетку, лежавшую перед бараком. Кто-то приволок ящик фанты. Гомулка поставил стол на ребро узкой стороной и укрылся за ним с духовым ружьем.