Феттер вернулся лишь после полуночи и зычно отрапортовал.
   Хольт вздрогнул.
   — Обсудим положение, — сказал Вольцов.
   Феттер повесил автомат на крючок возле двери. Вольцов надел офицерскую фуражку Венерта. Его знобило, и он попросил Феттера накинуть на него также и шинель лейтенанта. Зыбкий свет керосиновой лампы отбрасывал на побеленную стену подвала его чудовищную тень.
   — Господа!
   Хольт насторожился. Опять этот голос, резкий, металлический, чужой голос! У Хольта забегали мурашки по спине: голос, отдающий приказы, голос судьбы. Он проник в его усталый мозг, как когда-то вторгался во все грезы, настигая его и на берегу реки и в тиши госпитальной палаты, голос, от которого никуда не уйти.
   — Рота отбила первую атаку и должна…
   Голова Хольта была будто налита свинцом. Голос Вольцова отогнал усталость. Хольт прислушался, и вдруг слова перестали быть пустым звуком, их смысл открылся ему.
   — …героически погибнуть!
   Как часто он это слышал! Об этом говорилось во всех хрестоматиях, прославлявших героев, начиная со священного отряда Пелопида и кончая образами Эрнста Юнгера. В последние годы призыв героически погибнуть не сходил со страниц газет. Это была фраза, угроза, истерический вопль. Но теперь, в устах Вольцова, она прозвучала как смертный приговор.
   Выхода нет, думал Хольт.
   Вольцов протянул ему коробку сигарет, но Хольт покачал головой. Вольцов глубоко затянулся:
   — Я всю жизнь был поборником шлиффеновской трактовки Канн… Еще Клаузевиц учил, что концентрический удар… Наполеон говорит, что более слабая сторона не должна…
   Разглагольствования Вольцова вызывали у Хольта недоумение, словно он слышал подобные речи впервые. Да кто же это, думал он, стоит там, наклонившись над картами?
   — …подошли, если бы не… и я бы в случае… удалось бы, но… наверное удалось бы, если б…
   Я бы, если бы, в случае, наверное…
   Завеса прорвалась. Хольт проснулся. Он пришел в себя. Раньше он видел и темный подвал, и стол с картами, и пьяного лейтенанта лишь неясно, расплывчато, будто сквозь туман. Теперь все предстало перед ним ясно, выпукло, четко. Мысль заработала с последовательностью и остротой, которые целую вечность притупляли апатия и равнодушие, — если он вообще когда-нибудь способен был мыслить, он, ищущий с завязанными глазами в темноте… Мыслительный аппарат в один миг перепахал весь прежний опыт, по-новому осмыслил все впечатления, перевернул всю его жизнь с головы на ноги и перенес его из прошлого в настоящее.
   Хольт словно завороженный глядел на Вольцова. Он знает его больше двух лет, срок немалый. Два года они бок о бок воюют. Рядом стояли у орудия на зенитной батарее, видели и атаки на бреющем полете, и бомбовые ковры, вышли живыми из боев на Карпатах, бежали сквозь снег и вьюгу с Восточного фронта, сидели в одном танке. От глупых мальчишеских выходок до рукопашной с американцами — все пережили вместе. Да, Хольт знал Вольцова, ничего в нем не было нового, ничем он не мог его удивить.
   Но во втором часу раннего апрельского утра 1945 года он как бы впервые его узнал, впервые увидел. Он глядел на Вольцова не отрываясь, как на постороннего: рослый, плечистый военный, нервно подергивая бровями, стоял у карты и, подкрепляя свои объяснения движением руки, говорил: «Я бы такую атаку…» Чужой человек, хотя желтый свет керосиновой лампы озарял хорошо знакомое лицо.
   Разбитая, обескровленная рота, продолжал думать Хольт, люди повалились и спят, смертельно усталые, в кустах, под деревьями, в разбомбленных подвалах, кто в пропитанных кровью бинтах, у кого сотрясение мозга, у кого шок.
   Будто что-то разбилось в груди у Хольта. Этот Вольцов, думал он, стоит у карты, а там, снаружи, спит в изнеможении рота, спят люди, но для Вольцова они ничтожная величина в уравнении со многими неизвестными, только стрелки на карте, пешки, игрушечные макеты в большом ящике с песком, неодушевленные предметы и больше ничего. Но кто же Вольцов для них, для меня?
   Смутная догадка мелькнула, укрепилась, стала уверенностью. У Хольта даже дух захватило. Повязка спала с глаз, темноту сменил яркий свет.
   Он — это наша судьба.
   Судьба, думал он, провидение, бог, мы бессильны, мы пешки в большой игре… Судьба, думал он, моя судьба — это Вольцов. И где у меня были глаза, где разум? Моя судьба — человек, живой человек из плоти и крови, с мозгом и бьющимся сердцем, присваивающий себе власть над жизнью и смертью; он — или другой — как здесь, в подвале, так и всюду, по всей стране, и в малом и в великом… Он понял: нечто безымянное, система, хорошо продуманная, знаки различия, мундиры, целая иерархия насилия — вот наша судьба! Всё ложь и обман. Тупость обожествлялась, а провидение оказывалось холодным расчетом! Не перст судьбы над гонимыми, не предначертающее путь провидение, не бог над бренными смертными, а человек над человеком, властелин над безвластными, смертный над , смертными.
   Он пристально посмотрел на Вольцова. Теперь он видел его насквозь. Этот унтер-офицер в фуражке лейтенанта, у которого голова полна всевозможных планов, осуществимых и неосуществимых, но всегда смертоносных, начиненных историческими фактами и параллелями — для каждой ошибки пример, и для каждого убитого пример, — этот человек, так же как Цише, и отец Цише, и Бем, и Венерт, и прочая сволочь, — олицетворенное насилие: это преступник, присвоивший себе власть посылать людей на смерть, убийца по призванию и профессии. А я был его послушным орудием, его подголоском, думал Хольт.
   Его подавляло чувство собственной вины. Оно затягивало его в омут прежней апатии; я всегда стоял не на той стороне, с самого начала, в Словакии, на Восточном фронте, до сегодняшнего дня. Я во всем участвовал. Я все видел и молчал. Что-то от этого было и во мне. Да, я виновен.
   В душе бродило и поднималось новое чувство: жгучая ненависть. Теперь он понял все. Он понял и возмущение Гомулки, там, у противотанкового заграждения, и слова ефрейтора: «Вот она, милитаристская сволочь! Она не хочет вымирать, будет убивать и дальше! Нет, эти хуже!» И он осознал, на чью сторону ему следовало встать: на сторону Гомулки, ефрейтора, словачки, узников в полосатых куртках. Он посмотрел на Вольцова: вы нас погубили, а этот готовит новые убийства, рисует стрелки будущих атак и рассуждает, почему часть сил должна быть брошена на север… Часть сил! И всего-то навсего пятьдесят солдат!
   Он словно прозрел: клочок земли, треугольник — две деревни и городок — шоссе, холм и ручей — это ведь не что иное, как огромный ящик с песком, в котором Вольцов, присвоив себе роль судьбы, играет жизнью безвластных людей и замышляет их гибель с болезненным сладострастием отпрыска старинного рода, в течение двух веков поставлявшего одних только убийц.
   Но он поздно это осознал, слишком поздно. Он оставался глух ко всем сигналам или не понимал их. Ничто не пробудило его: ни гнусности Цише-отца, ни газовые камеры, ни издевательства над русскими военнопленными, ни мордобития, ни школьный двор в Словакии, ни лесопилка, ни шествие узников в полосатых куртках. Я был слепым орудием преступления, пособником зла и несправедливости. Страшный итог! Восемнадцать лет прожито напрасно, восемнадцать лет меня заставляли творить мерзости и обманывали, и теперь я виновен, виновен. Ненависть росла и разгоралась ярким пламенем. Хватит с меня, я восстану против «судьбы», я сильнее, я вступлю в бой! Я не дам Вольцову больше убивать! Вольцов сказал:
   — Итак, мы немедленно атакуем американцев на шоссе. Какие у тебя будут соображения, Хольт?
   Пора. За окном рассветало. Хольт надел каску. Он мельком подумал: мама… Но при этой мысли ничто не шевельнулось в душе. Отец… он сказал мне все. Но он кинул мне истину, как собаке кость, а я с заносчивостью мальчишки не хотел слышать правды, и это тоже моя вина.
   — Ну так как же, какие у тебя соображения? — нетерпеливо повторил Вольцов.
   Хольт встал и схватил автомат. Он сказал:
   — Рота отойдет назад или сдастся.
   Винклер у двери, не веря своим ушам, уставился на Хольта. Вольцов оперся обеими руками о стол и поднял голову. Хольт подошел к радиоприемнику. Из громкоговорителя доносился голос диктора: «Ожесточенные бои… Русские танки прорвались между Мускау и Губеном… Прорыв в районе Врицена… Прорыв… Прорыв…».
   — Выключи! — заорал Вольцов. — Мы будем здесь сражаться до последнего человека!
   Хольт сказал:
   — Нет, мы не будем сражаться!
   — Берегись! — прошипел Вольцов. — Я уже уложил одного, возьми себя в руки, не то…
   Хольт поднял пояс Вольцова с кобурой и швырнул за дверь в темный чулан.
   — Кончено, Вольцов, все! — сказал Хольт. Лицо Вольцова исказилось.
   — Винклер! — крикнул Хольт.
   Винклер сорвал автомат Феттера с крючка. Феттер отпрянул и беспомощно взглянул на Вольцова.
   Вольцов схватился было за кобуру и вдруг кинулся на Хольта. Но Хольт опрокинул стол с картами. Тяжелая столешница отбросила Вольцова к стене подвала. Хольт поднял автомат, направил его на Вольцова и закричал:
   — Я тебе не дам больше убивать людей, Вольцов!
   Вольцов уставился на дуло автомата, перевел взгляд на Хольта и побелел. На лбу его выступили капельки пота, дрожь пробегала по телу. Он не двинулся с места.
   — Винклер, — сказал Хольт. — Вы возьмете на себя командование. Не идите на Бухек — там эсэсовцы. Идите южнее, через луга, или сдавайтесь сразу в плен, как найдете нужным… — И вдруг спазма перехватила ему горло.
   Винклер уже взялся за ручку двери.
   — Пойдем с нами, Хольт!
   — Я догоню. Дверь захлопнулась.
   Вольцов хрипло произнес:
   — Это измена! Роты еще хватит на целые сутки уличного боя!
   Хольт шагнул к нему.
   — Вчера их было двести, а сколько осталось!.. Ты хочешь здесь разыграть героя из хрестоматии, но… — Он оборвал на полуслове. Этого ничем не переубедишь.
   — Роль палача не по мне, — сказал Хольт. — Я ухожу. — И на прощанье крикнул: — Но не попадайся мне на пути, Вольцов! Куда угодно спрячься, но не показывайся мне на глаза!
   Он уже стоял у двери. Лишь только Вольцов оказался вне прицела автомата, он пришел в неистовство. Он орал, наклонясь вперед:
   — Погоди, каторжник! Погоди, я приведу эсэсовцев из Бухека, я еще вернусь, я хочу посмотреть, как ты будешь болтаться рядом с Венертом на перекладине! — Он захлебывался от ярости.
   Хольт захлопнул за собой дверь. Медленно пошел через сады к окраине города.
   Долина и шоссе все еще тонули в предутреннем тумане; туман скрывал грузовики американцев, но он же прикрывал и отходящую роту. Окопы и виллы на окраине опустели. Среди воронок валялись убитые. В городе не осталось ни души.
   Хольт стоял у въезда возле разбитого танка. Последние солдаты, пригнувшись, перебегая от куста к кусту, исчезли в тумане… Все стихло. Хольт посмотрел в сторону американцев. Теперь, когда он порвал с Вольцовом и отрекся от всего своего прошлого, Хольт чувствовал себя одиноким. Что будет со мной? Ему вспомнился Гомулка.
   Он долго стоял, прислонясь к обгоревшей броне танка.
   Стало совсем светло. Туман медленно поднимался. Хольт услышал крики, кричали где-то в городе. Он обернулся и пошел к рыночной площади.
   Топот кованых сапог по мостовой. Кто-то бежал по улице к въезду в город. Это был Феттер. Хольт прижался к стене, но, увидев, что Феттер без оружия и от страха почти потерял рассудок, выступил вперед. Феттер схватил его обеими руками за плечи и пролепетал:
   — Вольцов… его хотят… — и вдруг завопил: — его хотят повесить! — Рот его непроизвольно открывался и закрывался, выпаливая отдельные слова. — Эсэсовцы из Бухека… они и тебя ищут… Командует Мейснер… — И с отчаянием заорал: — Мейснер из нашего городка… Ты же знаешь его!
   Все это походило на наваждение, на кошмар, и вдруг Хольта как громом поразило: Мейснер вешает Вольцова! Первое его побуждение было бежать, бежать вниз на шоссе, к американцам, но затем в нем опять вскипела ненависть, перед глазами встали картины прошлого: Цише старший, лесопилка, охранники и их жертвы в полосатых куртках… И мысль в эти последние минуты войны обратить оружие против эсэсовцев погасила все другие соображения.
   Он побежал по узким, кривым улочкам к рыночной площади, нашел подвал, превращенный в блиндаж, пересек сад и спрыгнул вниз. Окинул взглядом брошенное там оружие и боеприпасы. Феттер в страхе стоял у двери, выходившей в сад. Хольт вскарабкался на приставленные к окну ящики. Увидел рыночную площадь и на фоне выгоревшего шермана, всего в каких-нибудь пятидесяти метрах, группу людей. Услышал крик Вольцова. Потом круг разомкнулся, и Хольт увидел Вольцова. Руки его были скручены светло-желтым офицерским ремнем за спину, голова обнажена, и на шею уже надета петля. Его потащили к фонтану, в центре которого высилось нечто похожее на большой канделябр. В большом белокуром эсэсовце, распоряжавшемся всем, Хольт узнал Мейснера. Венерт, покачиваясь, стоял рядом и вытянутой рукой указывал на Вольцова, который рычал как зверь изменившимся до неузнаваемости голосом.
   Все это увидел Хольт, но взор его будто застлала пелена. Вдруг пелена разорвалась. Веревку перебросили через канделябр. Хольт подумал: убийцы казнят друг друга!
   Он спрыгнул в подвал, подхватил пулемет. Феттер, бледный и беспомощный, стоял в полумраке с автоматом в руках. Хольт поднялся с пулеметом и патронным ящиком к окну. Замок отвести, крышку поднять, крышку закрыть, предохранитель спустить, установить прицел, прижать к плечу.
   А теперь да помилует вас бог!
   Вольцов неподвижно висел над фонтаном. Эсэсовцы четко и резко выделялись в рамке прицела. Хольт нажал на спуск. Хлестнула очередь. Наконец-то! Вот вам за лесопилку! Вот вам за узников в полосатых куртках, вот вам за родителей Гундель!.. Он будто скинул с плеч бремя прошлого.
   Первая очередь скосила трех или четырех стоявших перед фонтаном эсэсовцев. Вторая настигла Венерта, какого-то здоровенного детину и Мейснера. Венерт рухнул в чашу фонтана, а Мейснер повалился на мостовую. Остальные бросились в развалины. Но вот уже перед подвалом взметнулся песок и мелкие камни. Хольта обнаружили и теперь обстреливали со всех сторон. Осторожно! Они опасны, это их ремесло! Эсэсовцы подползали все ближе. Но и я опасен, я прикинусь убитым. Пулемет молчал. Человек шесть спрыгнули с развалин и бросились вперед. Длинная очередь прошила их и швырнула наземь. Еще хотите? Получите сполна!
   Но что-то отвлекло эсэсовцев. Хольт видел, как спрятавшиеся за обломками фигуры начали бить куда-то вправо, будто им и оттуда грозила опасность. Хольт дал очередь. Эсэсовцы ответили на огонь. Перед окном брызнула земля. Хольт сменил ленту.
   Вдруг у него за спиной, у выхода в садик, затрещал автомат и раздался крик Феттера:
   — Американцы!
   Американцы? Хольт выстрелил в эсэсовца, перебегавшего справа налево рыночную площадь. Тот на бегу уронил автомат а затем и сам повалился на мостовую. Стреляй в эсэсовцев! Бей вокруг, где только что покажется. Это конец!
   Только вот Гундель хотелось бы хоть разок еще повидать! Очередь загнала бегущего эсэсовца за угол дома. Хольт соскочил с ящика. В саду трещали выстрелы. Вон отсюда! Не хочу умирать в подвале! Он побежал через сад. Феттер куда-то исчез. Между кустами мелькали солдаты в хаки. Хольт столкнулся с американцем, оба повалились наземь, кто-то наступил ему на руку и вырвал пистолет.

Заключительный аккорд

   Первый лагерь был где-то в Тюрингии, в поле; отмеченный столбами квадрат, от столба к столбу проволока и две тысячи согнанных сюда отовсюду пленных офицеров и солдат всех родов оружия; среди них — Хольт, более суток не получавший ни пищи, ни воды.
   Он лежал на земле, завернувшись в плащ-палатку. Свирепствовала дизентерия. Заболевал то один, то другой. Небо заволокло. Пошел дождь. Мелкий, пронизывающий, затяжной дождь.
   Второй лагерь вмещал двадцать пять тысяч пленных. Перепаханное жнивье, огороженное колючей проволокой. Лили дожди. Земля раскисла. Пленные по колено вязли в грязи. Их не кормили. И здесь протекавший через лагерь ручей служил водопроводом, а заодно и отхожим местом. Все поголовно болели дизентерией и поносами с рвотой. Были смертельные случаи.
   Хольт сидел на мокрой земле, подтянув колени под самый подбородок и укрывшись с головой плащ-палаткой. Спускались сумерки. Дождь кончился. Грязь схватило морозом. Тело закоченело. То, что некогда было Вернером Хольтом, зенитчиком, бойцом трудовой повинности, танкистом, медленно угасало.
   С тех пор как американцы обезоружили Хольта и он очнулся в плену, его душевное напряжение не ослабло. Стоило ему закрыть глаза, как перед ним с необыкновенной ясностью возникали взрывающиеся, горящие танки, трупы, искалеченные тела раненых, видения рушащегося мира. Вставали воспоминания: пылающий город, лесопилка, узники в полосатых куртках… Картины потухали, их застилал туман.
   Серое небо, моросит дождь. Пленные, спина к спине, сидят в грязи. Безмолвие. Часовой по ту сторону колючей проволоки вытирает мокрое лицо. Дуло автомата звякает о край каски.
   Хольт прислушивается: шумит дождь — и только. Прислушивается к тому, что в нем самом: пустота, одна только пустота. Закидывает голову. Мелкий дождь брызжет в лицо. Перед глазами клубятся тучи, свинцово-серые тучи. Цепенеет мысль.
   Осталось тупое безразличие. Животная жизнь заменила сознательные поступки. Любой самый нелепый слух вызывал надежды и разочарование, но Хольт оставался безучастен. Известие о безоговорочной капитуляции мало его тронуло, а просочившиеся сообщения о переселениях с востока даже не проникли в сознание. Вокруг идет медленный процесс умирания. Смерть от голода и тифа вызывает в памяти виденные им неописуемые страдания и муки… Молча наблюдает он агонию умирающих от голода людей.
   Лагерь сменялся лагерем: Хейдесхейм, Крейцнах, Бюдесхейм… Открытая местность с виноградниками и невозделанными полями, колючая проволока, двадцать восемь блоков, широкие лагерные улицы, триста тысяч военнопленных. Они спали на жесткой земле, рыли голыми руками ямы и лежки, спали, как звери, вповалку, тесно прижавшись друг к другу. А дождь лил и лил, потом пошел мокрый снег, замерзал, таял и снова замерзал. В мае наконец в лагере просохло. Но к этому времени пожилые солдаты в форме фольксштурма уже полегли сотнями.
   Понос изнурил Хольта, вечное недоедание мало-помалу превратило его в скелет. Но он каким-то чудом уберегся от тифа, от которого блоки все больше пустели. Голод превращал военнопленных в зверей.
   Хольт опустился. Волосы свалялись, он оброс бородой. Френч болтался на иссохшем теле. Мучила дизентерия и понос, неделями не удавалось вымыться. Он пригоршнями сыпал на себя хлорную известь. От постоянного запаха хлорки он потерял обоняние, кожа воспалилась и покрылась сыпью. Часами он просиживал на земле. Лишь раздача пищи заставляла его подняться. Он редко подходил к ограде, так как был слишком слаб, чтобы выдержать драку за окурок.
   В июне пошли ливни, сменившиеся удушливой жарой. Жара окончательно доконала Хольта. Все силы уходили на то, чтобы выстаивать в очереди за водой. События внешнего мира едва проникали в его сознание. Соседний блок опустел. Ходили слухи об освобождении, об отправке на бельгийские шахты..
   Хольт лежал на горячей, потрескавшейся от зноя земле. Над ним — бескрайнее небо, вокруг — колючая проволока. Что там, за оградой, существует мир с городами и деревнями, что там живут на свободе люди — он не мыслил себе. Это невозможно было себе представить.
   Хольт слабел день ото дня, но опять начал думать — непоследовательно, нелогично, он, словно в бреду, перебирал какие-то обрывки мыслей, воспоминаний и прежних чувств, всплывавшие из забытья. Лихорадочная мысль быстро теряла нить. Но из прошлого неудержимо вставали неясные, расплывчатые, лишенные контуров картины… Все новые и новые слухи: военнопленных должны освободить, их передадут французам… Хольт держался поближе к воротам, спал там и отходил, только когда раздавали пищу. Он чего-то ждал.
   Но ничего не происходило.
   Жарко палило полуденное солнце.
   От солнечных лучей, падавших на сомкнутые веки, перед глазами плыли красные круги. Несмотря на зной, он мерз, и ощущение холода как бы проясняло сознание.
   Освободят, думал он. Но куда же я пойду?
   Он встал. Всякий раз, когда он вставал, у него начинала кружиться голова. Мне нужно увидеть Гундель! Мысль эта не оставляла его. Мне нужно увидеть Гундель!
   Однажды их повели в другой блок. С десяток больших палаток, вокруг — военнопленные. Это был тот самый легендарный лагерь, откуда отпускали на волю. Хольт лег на землю. Рано утром он уже шагал между рядами палаток. Офицер поставил штемпель на отпускном свидетельстве.
   По ту сторону виноградника дожидался товарный состав. На открытых платформах лежали картонные коробки с продовольствием — рацион для солдат американской армии, даже с сигаретами. Хольт не спеша ел. Лежа на досках платформы, курил. Он мерз, его знобило. Потом его прошиб обильный пот. Ему стало дурно. Где же он найдет Гундель?
   Поезд пересек Рейн и двое суток шел на восток. Потом неожиданно остановился. Конвоиры согнали отпущенных военнопленных с платформ.
   Тысячи изголодавшихся людей, как тучи саранчи, облепили яблони, которыми было обсажено проходившее поблизости шоссе. Кто слишком ослабел, чтобы залезть на дерево, хватал кочан капусты с поля.
   Сырая капуста не насытила Хольта. Что-то гнало его на восток. Он все еще не знал, куда идти. К отцу? Нет. К Гундель! Он прошел две деревни, но нигде, сколько он ни стучал, ему не отворили. За накрепко запертыми воротами заливались цепные псы. Он покинул шоссе и направился на север. Шел до самого вечера. Выбившись из сил, присел на краю выгона, где паслись жеребята.
   Никому нет до меня дела. Так и остаться здесь лежать. Не вставать больше. К чему?
   Но нет, я должен еще увидеть Гундель! Мысль эта заставила его подняться.
   В тихом городке на берегу реки он долго и безуспешно искал Гундель. В доме адвоката Гомулки жили какие-то чужие люди. Кругом — чужие. Наконец он узнал: Гундель куда-то уехала.
   Он побрел дальше. Ослабев от голода, он просил милостыню, но никто ему ничего не подавал. Спал он в придорожных канавах.
   По утрам, в предрассветной прохладе он еще чувствовал себя отдохнувшим и более или менее бодрым, но к полудню, когда начинало припекать солнце, силы иссякали. Тогда он ложился в кусты, натягивал на себя плащ-палатку и спал, пока выпавшая на рассвете роса не будила его.
   Он продвигался медленно, слепой ко всему, что творилось вокруг. Он не видел ни обломков самолетов, ни выгоревших остовов танков среди цветущих лугов, не видел, как убирали урожай, не видел разрушенных деревень, взорванных мостов, потока возвращающихся на родину солдат и переселенцев на всех дорогах… Он брел, подгоняемый мучительной тревогой, пока не падал и не засыпал на несколько часов где-нибудь в кустах.
   Как-то он увидел свое отражение в деревенском пруду. Непомерно большая голова, заросшее всклокоченной бородой лицо со впалыми щеками, лихорадочно блестевшие глаза… Это ты! Вот что от тебя осталось! Когда-то ты пустился в путь, полный сил и задора, жаждал приключений, чтобы испытать себя, закалиться, пройти школу мужества. А возвращаешься сломленный, уничтоженный. Наклонившись над водой, он глядел на свое отражение. Где-то я уже видел таких. И вдруг он вспомнил: он идет к трамваю, возвращаясь на батарею, под мышкой толстая тетрадь — специальный выпуск информационного бюллетеня: «Недочеловеки»… У них были такие же лица.
   Он добрался до Веймара. Шли разговоры о демаркационной линии: «Нельзя же вам идти к русским… там ужас что творится…» Это мало беспокоило Хольта. Укладываясь спать на траве в парке, он видел слонявшихся по улицам американцев. Когда он проснулся, по мостовой протарахтела двуколка. На козлах сидел красноармеец. Хольт стоял на обочине. По дороге проехал грузовик с солдатами. Но Хольт слишком ослабел, чтобы почувствовать впитавшийся в плоть и кровь страх, от которого непроизвольно еще быстрее забился его лихорадочный пульс. Никто на него не обратил внимания.
   Тысячи и тысячи людей заполонили дороги. Никого не интересовала одинокая серая фигура на обочине.
   Вокзал, пыхтящий паровоз, все подножки заняты, вагоны набиты битком, на крышах люди в истрепанных френчах. Хольт примостился на буфере. Вечером поезд остановился.
   На другой день ему удалось сесть на попутную машину, потом на товарный поезд, идущий на север. Он потерял счет дням. Он только смутно чувствовал: пора уже добраться до цели.
   В жаркий, безоблачный июльский день Хольт сидел на обочине. Сон его уже не освежал. День и ночь его то мучительно трясло от озноба, то прошибал пот. Он жевал щавель и пастушьи сумки. Мимо прогрохотала фура, в кузове стоял белый в коричневых пятнах теленок. Хольт взобрался на фуру, лег в солому, теленок принялся лизать ему лицо большим шершавым языком… В полдень он опять остался один на шоссе. Волоча ноги, двинулся дальше, но голова сама собой опускалась на грудь. Так он шел с час. Его клонило в сон.
   Грузовик обогнал его и остановился. Шофер поковырял огромной кочергой в дымившем газогенераторе. Хольт опять очутился в машине, среди чемоданов и узлов, женщин с младенцами на руках, закутанных в платки старушек, мужчин с костылями и култышками. Машина направлялась в большой, разрушенный бомбежкой город.
   Во второй половине дня Хольт стоял перед мрачным рядом сгоревших домов с разбитыми фасадами. Мимо куда-то спешили люди. Проехал переполненный трамвай. Возле груды развалин женщины, встав цепью, передавали друг другу кирпичи. Хольт заторопился. Заунывные, скрипучие звуки шарманки, слепой с желтой повязкой на руке. Узкая улочка, неповрежденный дом. Хольт взглянул на фасад. Рождество… Отсюда он бежал. Казалось, с тех пор прошла вечность.
   Он медленно поднялся по лестнице.
   — Доктор Хольт? Он больше здесь не живет. Русские назначили его директором фабрики. Акционерное общество Шпремберг… в Менкенберге…
   Хольт отправился в пригород.
   Отыскал красное кирпичное здание. Над воротами надпись — «Акционерное общество Шпремберг». Деревянная дощечка с русскими буквами. В ворота Хольт увидел большой фабричный двор. Он прошел мимо проходной будки. Его окликнул вахтер, однорукий — левый, пустой рукав подоткнут. Хольт, тяжело дыша, прислонился к стене. Потом пригнулся к окошечку.
   — Мне нужен доктор Хольт.
   Однорукий поправил его:
   — Профессор Хольт. Да, он здесь. — Он взялся за трубку и, не снимая ее, спросил:
   — А вы кто будете?
   Нет, подумал Хольт, только не возвращение… блудного сына… только не это! Приступ озноба спутал все мысли.
   — Мне… справиться… Пожалуйста, не… не находится ли у него… не известно ли ему что-нибудь…. — Он никак не мог выговорить фразу до конца. — Не известно ли ему что-нибудь о Гундель Тисс. Адрес или…
   — Гундель? — удивленно переспросил вахтер, снял руку с телефона, придвинул несколько сданных пропусков и стал листать. Потом отодвинул бумажки и пробормотал: — Пожалуй, лучше… — Он прижал трубку к уху плечом ампутированной руки и стал набирать номер. — Профессор… А, в лаборатории! — Нажал на рычаг и вновь стал набирать. — Господин профессор, тут у меня… солдат из плена. Справляется об адресе фрейлейн Тисе!
   Но Хольт всего этого уже не слышал. Он не видел, как вахтер кивнул, бросил трубку и, явно потрясенный, выбежал из проходной к воротам. Он стоял, прислонясь к стене, и глядел на улицу. Ему казалось, что яркие блики заходящего солнца на тротуаре завертелись и стали кружиться все быстрей и быстрей.
   Он услышал торопливые шаги, увидел белое расплывающееся пятно отцовского халата, а потом и это пятно закружилось.
   Временами он приходил в себя, а когда вновь впадал в забытье, уносил в свои горячечные сновидения образ склонившейся над постелью Гундель.