Хольт бросил ранец на кровать. Ну что ж, все идет своим чередом!

6

   Хольт стал новобранцем. Танкистом. «Танкист Хольт!» Шагая с пулеметом на плече, он горланил так, что в ушах звенело. «Под далеким Седаном, на французской земле, в карауле стоял наш танкист на холме!» Все пережитое представлялось ему игрой, детской игрой, только прелюдией к настоящей казарменной муштре. Теперь он редко задумывался. Гоняли их немилосердно, жизнь была невыносимо тяжела. Но танкист Хольт уже не мечтал вырваться из этой огромной казармы, хоть и проклинал ее, как каторгу; не мечтал избавиться от своих начальников, хотя ненавидел и презирал их. Он мирился и с муштрой, и со службой, и с издевками, ибо уже знал: чем дальше — тем хуже. А на этот раз предстояла отправка в самое пекло — на Восточный фронт! Одиннадцатая танковая дивизия, для которой здесь готовили пополнение, дралась на Востоке. А там в эти дни на рейх сыпались удары, потрясавшие его до основания. Итак, лучше не желать никаких перемен.
   Хольта обучали на стрелка-радиста. Программа была обширная, и проходили ее ускоренным порядком. Радиоаппаратура, ультракоротковолновые и средневолновые передатчики и приемники. Работа и обслуживание рации, настройка, смена частоты, радиотелефон и телеграф, уход за аппаратурой, устранение неисправностей. Ежедневно два часа на ключе. После обеда они отправлялись с двухколесной тележкой, па которой была смонтирована аппаратура, в окрестные деревни, выбирали защищенное от ветра местечко — то где-нибудь за ригой, то на крестьянском дворе. И тут же начиналось: передача по радиотелефону, прием по радиотелефону. Но только они успевали привыкнуть к месту, как новыи приказ гнал их дальше по шоссе, где гулял злой ноябрьский ветер.
   По вечерам они зубрили коды, как когда-то в школе латынь. «QZL» значило «смысл неясен», а чтобы лучше запомнить, они говорили: «квакать цапле лень». Никто уже не спрашивал «Который час?», а просто «QTR», то есть «дайте время». Они изучали также шифровальные таблицы для радиотелефона и телеграфа и кодовую сетку.
   Практиковались на боевых машинах, правда, устаревших, снятых с вооружения 23-тонных танках III, которые за недостатком горючего никогда не покидали гаража. Посадка и высадка, выход из танка при его повреждении, установка и снятие радиоаппаратуры, пулемет стрелка-радиста и башенное вооружение, наводка и заряжание пушки. Настоящий двигающийся танк (если не считать дребезжащих шасси без башен, с приваренными сзади громоздкими газогенераторами — на них обучали механиков-водителей) Хольт за все время видел только раз: это было, когда они обучались «пропусканию танков через себя». Хольт пригнулся в небольшом окопчике: голова втянута в плечи, карабин зажат между колен. Широкая гусеница надвинулась на окоп, закрыла его, обрушила на Хольта землю и песок и вновь открыла небо. Хольт выбрался из-под земли, протер глаза и побежал за танком, чтобы, как предписано, прыгнуть на корму… А стрелковая подготовка? Карабин, гранатомет, пулеметы образца 1934 и 1942 годов, пистолеты образца 1908 и 1938 годов, пистолет-автомат, штурмовой автомат образца 1944 года, яйцевидная ручная граната и граната с рукояткой, уплотненный и удлиненный заряды, противотанковые средства, дымовая свеча, тарельчатая мина, магнитная кумулятивная мина, противотанковое ружье и фаустпатрон. Самыми изнурительными были пехотные учения. Ночные переходы с ориентировкой на местности, целые дни напролет выматавающие занятия на стрельбище, стрельба боевыми патронами в условиях, максимально приближенных к боевым, захват цели в треугольник, поражение танков с ближних дистанций; потом военные игры — отделение против отделения, во время которых дозволялось расстреливать запасы холостых патронов штабс-ефрейтора Киндхена, иногда в поле, а то и на улицах уснувшего городка, где перепуганные жители выглядывали из затемненных окон. Обучение ближнему бою, удары прикладом, фехтование на ружьях; лопата как оружие, граната с рукояткой в качестве палицы, стрельба из пулемета на бегу — одна рука под сошками, другая на спуске. При этом полагалось изо всех сил кричать ура. Химическое оружие, защитная накидка, обеззараживание, смена фильтра, оказание первой помощи. И сверх всего этого еще занятия по двум десяткам всевозможных тем: меры против шпионажа, венерические заболевания, служба противотанкового наблюдения, тактика танкового боя на ящике с песком…
   Четырнадцать часов занятий ежедневно! Только от одного они были избавлены в эту зиму 1944 года — от муштры на плацу и шагистики. Сроки военной подготовки все сокращались, а муштра и без того входила в пехотные учения. Впрочем, два часа на стрельбище стоили шести часов строевой подготовки на плацу. Ружейным приемам уже не обучали, не было и строевых учений, только повороты, немного маршировки, отдание чести.
   При выходе из казармы предписывалось «поведение как в боевой обстановке» Огромный казарменный двор площадью в несколько гектаров был искусственно превращен в изрытое воронками поле, в центре которого, словно грозный призрак, высился искареженный остов сотни раз выгоревшего Т-34 — по нему стреляли учебными фаустпатронами, ставили вокруг него дымовые завесы. Гнев унтер-офицеров обрушивался на всякого, кто осмеливался выйти из дверей, не пригнувшись. Даже с котелками — все равно, пустыми или полными — полагалось скакать из воронки в воронку, согнувшись в три погибели.
   Инструкторам незачем было прибегать к шагистике, чтобы как это у них называлось, «допечь новобранца»; во время пехотных учений ему вполне могли показать, что такое «прусский дух», «вымотать кишки», «вымездрить мозги» и «вытрясти душу». Дежурный унтер-офицер заботился о том, чтобы в спальнях не благодушествовали, он не только сдергивал одеяла и простыни на пол, но и выбрасывал их из окон второго этажа.
   Особенно любили унтеры опрокидывать шкафчик, чтобы все вещи разлетелись по комнате. По ночам устраивались «балы-маскарады», новобранцев заставляли скрести пол зубными щетками и учиняли бесстыдный осмотр определенных частей тела; бывали и проверки оружия, начинавшиеся в субботу вечером и заканчивавшиеся лишь в воскресенье после отбоя.
   Хольт сносил это, не жалуясь, Гомулка вообще молчал, Феттер день ото дня все больше тупел, а Вольцов видел во всем «тренировку для фронта», где будет «еще похуже». Зато маленький, болезненный Петер Визе совсем зачах. Вольцов равнодушно сказал Хольту:
   — Так или иначе, он все равно погибнет. Только сильные выдерживают испытание.
   Хольт часто останавливал свой взгляд на хрупком юноше. Он думал: три месяца военной подготовки… еще два месяца… еще один… Значит, Петеру осталось еще два месяца жизни… один месяц… А Визе мечтает о консерватории!
   — Знаешь, я теперь твердо решил стать пианистом! Больше всего хочется мне играть Шопена и Рубинштейна… Рубинштейна я ведь только в прошлом году открыл. Даже не понимаю, чем он мне так нравится. Может быть, потому, что в его юношеских вещах столько… темперамента, а мне-то его как раз и недостает… А «Костюмированный бал»! — это я непременно должен тебе сыграть, это изумительно! Но ты прав, Шуман мне, конечно, гораздо ближе, я просто упивался им! Пожалуй, он даже чересчур мне близок, я теряю самого себя.
   — Обязательно приду на твой концерт, так и знай! — сказал Хольт.
   Петер взглянул на часы:
   — — Надо еще успеть Беку и Ревецкому ботинки почистить.
   Грозой новобранцев были оба отделенных учебного взвода. Унтер-офицер Ревецкий любил величать себя «прусским капралом». Характеристика Вольцова «допотопное животное, помесь дикого кабана с мартышкой» оказалась еще чересчур мягкой. Никогда нельзя было знать, что Ревецкий выкинет в следующую минуту. Бессердечный и подлый, он то манерничал и ломался, то опять делался грубым и тупым. Жестокий и вместе сентиментальный до приторности, сегодня такой, завтра другой, а послезавтра и вовсе неузнаваемый, он был велеречив, говорил, не повышая голоса, округленными фразами, потом вдруг принимался дико орать и сквернословить. По профессии он был актер и всегда кого-то играл, каков же он был на самом деле, никто не мог знать. Петера Визе при виде его бросало в дрожь, Хольт считал его сумасшедшим, Гомулка говорил: патологический тип!
   Лет Ревецкому было около сорока. Небольшого роста, примерно метр шестьдесят, изящного сложения, он сильно душился и тщательно следил за своими тонкими руками. Лицо помятое, все в мелких складках, над жестким красногубым ртом свисал мясистый, похожий на огурец нос. Ревецкий умел сморщить лицо наподобие плохо наклеенной на марлю карте и мог, весь сияя, разглаживать его, как свежевыстиранную простыню. Но глаза его оставались .холодными и злыми. Диапазон мимических преображении был у него безграничен. Он разговаривал то белым стихом, то в рифму, то снова впадал в омерзительный казарменный жаргон. Его пышный перманент был явным вызовом всем военным нормам. И такую почти дамскую прическу увенчивала пилотка. Когда же он надевал фуражку, все это великолепие выпирало из-под нее. Каким образом удавалось ему сохранить столь художественную шевелюру — оставалось загадкой. Да и многое в нем было загадочно.
   Хольт столкнулся с ним в первый же день. Он только начал укладывать вещи в шкафчик, как открылась дверь и в спальню вошел человечек, которого Хольт чуть было не принял за старушку. Однако унтер-офицерские погоны заставили его вытянуться и зычно отрапортовать:
   — Танкист Хольт, явился для прохождения службы!
   В холеных руках человечек держал тонкую тросточку.
   — Унтер-офицер Ревецкий, — со сладкой улыбкой пропел он. — Очень приятно. Для меня, конечно. Я — ваш капрал. — И, обведя тростью вокруг, добавил: — Оставь надежду всяк сюда входящий! — Трость непрестанно вертелась в его руках. — Кстати, это моя капральская палка, я еще не отказался от телесных наказаний, — и он благосклонно покачал головой. Дважды обойдя вокруг Хольта, он постучал тростью по голенищам своих сапог и с нежностью воскликнул: — Красавец рекрут! Душка рекрут, просто загляденье! — Неожиданно он остановился прямо перед Хольтом, смятое лицо его разгладилось, и он грозным шепотом спросил: — Уж не подумали ли вы, что я педик? — Его даже передернуло от отвращения. — Гомосексуалист?
   — Никак нет, господин унтер-офицер! — гаркнул Хольт. Ревецкий удовлетворенно кивнул.
   — Какое счастье обрести родную душу! — неожиданно продекламировал он, высоко подняв брови. Лицо его снова сморщилось.
   — Вот Вольцов знает о моей гетеросексуальности, — сказал он, указав тростью на Гильберта. — Он видел мою старуху. Стерва ненасытная, все соки из меня высасывает! — Лицо его просияло.
   Хольту казалось, что он видит все это во сне. Ревецкий, кашлянув, буркнул: «Продолжайте!» — и зашагал к дверям. Уже у дверей он вдруг заорал:
   — Если вы своим барахлом загадите спальню… — потом сразу вкрадчиво: — Чистота — моя слабость! — и снова крик: — Если я при проверке обнаружу пыль, здесь не останется ни стола, ни койки, ни шкафчика, ни стула, здесь останутся одни щепки!
   Таков был Ревецкий. Но он не всегда был так безобиден. Он был коварен.
   — Гомулка, — шипел он, — хитрец треклятый! Хотел бы я прочитать ваши мысли! Хотел бы сорвать с вас маску! С каким бы сладострастием я вас разоблачил! Затаившийся бунтовщик! Ну погодите, я вам настрочу такую характеристику, что вам не миновать штрафной роты!
   Он был подл.
   — Визе, маменькин сынок! — впивался он в Петера. — Когда вы, рохля, намерены снова написать вашей мамулечке?.. Нет, по чести? Сегодня вечером? Ну, так вы у меня напишете!
   И в тот же вечер после занятий:
   — Визе, нет, письма вам так и не удастся написать! Живо выстирать мой комбинезон!
   И хоть это покажется невероятным — он дрался! Кто-нибудь неправильно ответит на занятиях — Ревецкий начинает бушевать и вдруг вкрадчиво говорит: «Сегодня вечером, любезный, я вам устрою небольшой прогончик, будете бога благодарить, если отделаетесь легкой грыжей!» Затем подойдет вплотную к запуганной им жертве и запоет: «Прежде… давным-давно, ушли безвозвратно ire времена… все было проще — учили палкой! А мне это запрещено, меня посадят. Разве что вы сами попросите, чтобы я из сострадания и потехи ради вам всыпал» Обычно в таких случаях немедленно следовала просьба: «Господин унтер-офицер, я прошу вас!» Ревецкий ликовал: «Все слышали? Он сам пожелал! Вот потеха!» И тут же принимался обрабатывать палкой руки провинившегося, причем глаза его злобно сверкали, а губы кривились. «Сам напросился! На себя и пеняй! А палка погуляет по твоим пальчикам!»
   — Никто этому не поверит! — сказал Хольт Гомулке. Тот отвел его в сторону.
   — Ревецкий раньше был помощником инструктора в роте выздоравливающих. Сам знаешь, не успеешь выписаться из лазарета, как тебя уже муштруют почем зря. Не так давно Ревецкий загонял до смерти старого фронтовика. Тот хотел отпроситься в лазарет — он еле на ногах держался от резей в животе. Ревецкий его за это гонял по стрельбищу, пока тот не свалился. К тому времени гнойный аппендицит уже перекинулся на брюшину, и здешние врачи, конечно, опоздали с операцией. Вся рота жаловалась на Ревецкого. В конце концов его в принудительном порядке перевели. Не на фронт, нет, а к вам сюда.
   — Откуда ты все это знаешь? — удивился Хольт.
   Гомулка уклонился от ответа.
   — Хочешь — проверь. Я же тебе говорю, это патологический тип, садист. А здесь им такие нужны.
   Рядом с Ревецким всплывавшая порой в памяти карикатурная личность унтер-фельдмейстера Бема, крикуна и сквернослова, казалась до смешного ничтожной. По сравнению с Ревецким и второй отделенный — унтер-офицер Бек, бывший студент-богослов, могущий похвастаться лишь редкими приступами чудовищной ярости, внушал несравненно меньше ненависти и страха. А оба ефрейтора — помощники инструкторов — были лишь статистами при Ревецком, когда он выкидывал свои кунстштюки. К тому же Ревецкий исполнял роль палача при взводном командире. Франтоватый лейтенант Венерт не любил гонять новобранцев. Даже кипя от злости, он тихо и сдержанно говорил: «Не стану о вас руки марать! Ревецкий, займитесь этой пятеркой! Обрабатывайте их, пока не свалятся!» И Ревецкий отводил осужденных на сильно пересеченный участок рядом со стрельбищем, где было вдоволь заборов, канав, оврагов и холмов, или на изрытый воронками плац, складывал губы бантиком и щебетал: «То пришли тяжелые дни, о которых ты будешь говорить: нет мне удовольствия в них! Экклезиаст, глава двенадцатая, стих первый». Потом медленно прохаживался, заложив руки с тросточкой за спину, а жертвы его должны были бегать вокруг в противогазах и кричать: «Гуси, гуси, га-га-га!», пока не начинали задыхаться. Зная, что в противогазе при быстром движении не хватает воздуха, он не спешил отменить приказ. Случалось, что новобранцы теряли сознание. После одной такой «спецобработки» Хольт сказал: «Ну и подлец же!» А лейтенант Венерт обычно говаривал: «Да они только чуть вспотели! Ревецкий, добавьте им, а то они еще подумают, что попали в санаторий».
   И все же самым гнусным было то, что Ревецкий заставлял молодых солдат разыгрывать всякие унизительные сцены. Хольт испытал это на себе. Наступила ранняя зима с обильными снегопадами и крепкими морозами. И пять часов пехотного учения на стрельбище среди заснеженных холмов и оврагов превратились в сплошную муку. Как-то они снова отправились на ненавистное стрельбище. Хольт шагал впереди взвода с пулеметом на плече, Феттер — его второй номер — волок на себе ящики с холостыми патронами. Они залегли со своим пулеметом прямо на снегу. Неподалеку Хольт приметил обер-фельдфебеля Бургкерта в залепленной грязью водительской шинели. Во всей его фигуре было что-то бычье. Бургкерт имел обыкновение шататься по всей территории казармы, иногда он появлялся в мундире, увешанном орденами. Определенного о нем никто ничего не знал, знали только, что он любимчик командира батальона и потому пользуется особыми привилегиями. У него был вид опустившегося человека, и всегда от него разило вином. Он стоял на высотке, на самом ветру, словно ожидая, чтобы его занесло снегом. Около него уже намело целый сугроб. Засмотревшись на Бургкерта, Хольт прозевал приказ Ревецкого. Тот подскочил к нему и заверещал над самым ухом:
   — Сменить ствол! — Затем впился в секундомер. — Пять секунд… Десять секунд… — отсчитывал он.
   Руки Хольта окоченели от холода.
   — …Пятнадцать…
   — Готово! — заорал Хольт.
   — Плохо! Из рук вон! Отвратительно! — бушевал Ревецкий. — Лентяй! Бездарь! Кретин! Косорукий, косолапый, косорылый — на целую секунду опоздал!
   Хольт лежал не шевелясь.
   — А теперь ты у меня попрыгаешь! Изувечу! Встать, живо!
   Хольт поднялся.
   Унтер-офицер два раза обошел вокруг него, постукивая тростью по сапогам.
   — Нет, я придумал кое-что получше! Отныне вы будете молить господа бога, чтобы на войне у меня волос с головы не упал. Будете молиться каждый день! Сегодня же вечером явитесь с Феттером ко мне.
   За час до отбоя Хольт и Феттер поднялись на четвертый этаж, где помещались спальни унтеров. Ревецкий жил в одной комнате с Беком и еще одним унтер-офицером, пожилым и спокойным человеком по фамилии Винклер. Когда они вошли, Ревецкий в тренировочном костюме лежал на койке. Он подложил за спину гору подушек в цветастых наволочках, а руки молитвенно сложил на груди. Унтер-офицер Бек брился за столом, ухмыляясь в предвкушении спектакля. Винклер уже лег. Лицо Ревецкого передернулось.
   — Мне желательно, чтобы каждый вечер в двадцать один ноль ноль мне читали молитву, — сказал он. — Я решил стать набожным, ведь среди вас, чертей, мне грозит опасность впасть в грех, прогневить господа. Хольт, начинайте!
   Бек прыснул.
   — А вы, Феттер, вслед за тем сотворите мусульманскую молитву, — распорядился Ревецкий, — на тот случай, если аллах могущественнее Иеговы.
   Хольт, не долго думая, начал читать первую пришедшую ему на ум молитву:
   — Малютка я и чист душою…
   Ревецкий заорал как ужаленный:
   — Отставить! Безумный! Полоумный! Слабоумный! Разве это молитва для прусского капрала?
   Он передразнил Хольта:
   — «Малютка я…» Уж не намекаете ли вы на малый рост своего капрала?
   — Никак нет, господин унтер-офицер!
   — Вон! — рявкнул Ревецкий. — Явиться через полчаса! И с порядочной молитвой! Из двух частей! Первая — грустная, дабы я мог вспомнить свою возлюбленную матушку и уронить слезу. Вторая — соленая, как оно и положено солдату! Вон!
   На лестнице Хольт сказал Феттеру:
   — Да он душевнобольной! Выживший из ума шут!
   — Какое там! — возразил Феттер. — Нашел себе забаву. Знает, что мы обязаны выполнить любой приказ.
   В спальне они созвали совет. Участие в нем приняли почти все — каждый мог завтра попасть в такую же переделку. Выручил Киндхен.
   — За три сигареты состряпаю — сказал он. — Я умею кропать стихи. Еще мальчишкой всякие адреса сочинял, к свадьбам там, ко дню рожденья. — Он взял листок бумаги. — Из двух частей, говоришь? Первая — серьезная, вторая — с сольцой? — И тут же начал строчить. Потом попросил: — Рифму на…
   — Спать! — крикнул Вольцов.
   — Жрать! — подсказал кто-то из угла.
   Киндхен быстро управился, прочел стишок вслух и заработал аплодисменты. Хольт поспешил вызубрить зарифмованные строки. А Киндхен, почуяв барыш, сказал:
   — Если ему на каждый вечер требуется стишок и вы закажете их мне оптом, я за семь штук, так и быть, скину тридцать процентов. Это вам встанет… пятнадцать сигарет в неделю.
   Снова Хольт и Феттер поднялись к Ревецкому.
   — Слетает ночь, — начал Хольт, — мерцают звезды, луна струит свой кроткий свет.
   Лицо Ревецкого просияло. Хольт продолжал:
   — В родном краю мамаша слезы роняет на сынка портрет.
   — Восхитительно! — простонал Ревецкий. — Божественно!
   Хольт мучительно силился вспомнить следующую строку.
   — Спи сладко, как под отчей крышей, уж кончил колокол звучать.
   Брови Ревецкого дрогнули. Хольт продолжал:
   — Поможет пусть тебе всевышний спокойно спать и славно…
   Унтер-офицер Бек заржал, Ревецкий крикнул:
   — Феттер! На колени! Лицом к Мекке! А теперь войте, как дервиш: алла-ил-алла!
   Феттер, воздев руки, затянул:
   — Алла-а-а-иль-алла-а-а-а!
   Хольт смотрел то на Ревецкого, лицо которого светилось неизъяснимым восторгом, то на Феттера, имевшего довольно жалкий вид, то на Бека, чуть не лопавшегося от смеха, — он зажал руки между колен и, обессилев, квохтал:
   — Караул!.. Сейчас в штаны напущу!
   Хольт сказал потом Вольцову:
   — Мне велено приходить каждый вечер. Обязан я?
   — Нет, не обязан, — ответил Вольцов. — Можешь жаловаться, и тебе наверняка скажут, что ты прав. Но я советую тебе трижды подумать. Унтеры не простят, что ты их лишил такой потехи.
   И Хольт не пошел жаловаться, хоть и презирал себя за это. Ревецкий даже показал этот спектакль унтерам штабной роты. А Киндхен изо дня в день поставлял новые молитвы, первая часть которых становилась все сентиментальное, а вторая — все более непристойной. Наконец Ревецкому это наскучило, и он объявил, что вновь намерен вести жизнь «богохульную и беспутную».
   Штабс-ефрейтор Киндхен, как умел, утешал Хольта:
   — Ты же имеешь среднее образование. После войны сделаешься театральным рецензентом, поедешь в город, где Ревецкий служит в театре, и напишешь в газете: «Алоис Ревецкий — актер весьма посредственный, не обладает должными изобразительными средствами, чтобы вдохнуть жизнь в мало-мальски серьезную роль». А затем ты его докапаешь: «Ревецкий вновь доказал, что является весьма сомнительным приобретением для театра, дирекции не следовало его ангажировать». У меня дома, знаешь, небольшая фабрика, а наш майор, этот Рейхерт, сволочь такая, однажды загонял меня до полусмерти. По специальности он коммивояжер. Вот я его после войны…
   И он в который раз принялся расписывать, как он после воины отомстит командиру.
   Лейтенанту Венерту, командиру учебного взвода, недавно минуло двадцать один год. Белокурый и синеглазый, высокий и стройный, он тщательно следил за собой, и его черный мундир с серебряным черепом на петлицах был всегда безукоризненно вычищен и отутюжен. Он часто говорил о себе: «Я солдат до мозга костей!» или: «Я политический солдат… Для нас, пламенных национал-социалистов, существует только один закон — верность фюреру!» Он вообще любил поговорить: «Лучшую свою черту — нордическую твердость — германский народ променял на чечевичную похлебку романского гуманизма. Фюрер расторг эту гибельную для нас сделку. Пусть вновь в полную силу зазвучит девиз: наша честь — в верности! Это я и называю возрождением Германии». И он не только любил говорить, но говорил удивительно гладко. Часто он цитировал «Майн кампф», но еще чаще «Миф XX столетия» Розенберга. Он был представителем национал-социалистской партии в батальоне и с увлечением проводил «военно-политические занятия». Хольт считал, что Венерт похож на Цише. «Никогда не забывайте о лучезарной миссии, которая выпала на долю Германии, — разглагольствовал Венерт. — Две тысячи лет человечество жаждет избавления. Мир ждет своего спасителя. И мы, народ Германии, мы — его спаситель. Но мы не дадим, как тот ложный спаситель, распять себя. Мы сами пригвоздим своих врагов к кресту! Наше евангелие — сила!»
   Новобранцев он смешивал с грязью. Он, например, говорил:
   «Танкист Рейман, вы просто-напросто дерьмо! Никогда вам не постичь, какая вам явлена милость — жить в наше время! Никогда вас не озарит мысль, какая это великая честь — умереть за Адольфа Гитлера! Вы тупо влачите свою жизнь, жрете, напиваетесь. Вы лишь навоз на той ниве, что мы, национал-социалисты, перепахиваем мечом, дабы империя росла и процветала!»
   У него было два конька: лекции на такие примерно темы:
   «Герой и история», «Германская нация и героический дух» — и военные игры на ящике с песком. Он заставлял новобранцев петь эсэсовские песни. «Где ты, камрад» — называлась одна из них. В ней говорилось о белокурой подружке. Петер Визе жаловался Хольту: «В этих песнях нет чувства, одна сладкая водица!» Хольту было все равно — он орал во всю глотку. Когда пели дружно, их не мучили на марше. А это было главное.
   На фронте лейтенант Венерт был совсем недолго — всего несколько недель во Франции. Вольцов так о нем отзывался:
   «Говорить он мастак. Посмотрим, что останется от его „героического духа“ на передовой. Под тем, что он говорит, я готов подписаться. Вообще-то он мог бы быть моим идеалом, но… но я не могу отделаться от ощущения, что у него это маска, а на самом деле… Ну ладно, поживем — увидим!» Как-то раз они сцепились. Вольцов расхвастался своими познаниями в военном деле. Венерт обрезал его:
   — Вы бахвал, Вольцов! А я на своем веку встречал немало бахвалов, которые на поверку оказывались трусами.
   Вечером Вольцов сказал:
   — Бахвал и трус?.. Ну, погоди, этого я тебе не прощу!
   Несколько дней спустя на стрельбище впервые метали боевые гранаты. Отделение укрылось за кустами. Ревецкий выдал Хольту две гранаты: одну с рукояткой и одну лимонку. Хольт зарядил обе гранаты, сунул гранату с рукояткой за пояс и отполз к окопу, где их поджидал лейтенант Венерт.