Визе поднялся и, словно во власти чужой воли, впервые в жизни солгал учителю. Низко опустив голову, он пробормотал:
   — Да, это Хольт… Я подтверждаю.
   Хольт слышал только, как кровь молотом стучит в ушах.
   На четыре часа в карцер? Пожалуйста! Уведомление директора о моем отчислении на имя моей мамаши? Она будет только смеяться… А теперь он полез в журнал… Знал бы он, как мне все безразлично!
   — Так-так-так! Скажите на милость! — язвил Маас, его грызло разочарование. — Он еще и опоздал на двадцать минут, этот молодчик! — Иронические интонации у Мааса были свидетельством особенно яростного и опасного гнева. — Или у вашей хозяйки — помнится, ее зовут фрейлейн Денгельман, Евсевия Денгельман, если не ошибаюсь, — хотя, впрочем, нет, кажется, Евлалия, благозвучное имя Евлалия, известное уже древним грекам… — Он устремил неподвижный взгляд из-за роговых очков на юношей, которые, как зачарованные, смотрели ему в рот, и наконец завершил свою фразу: — …или у этой почтенной дамы опять шла носом кровь?
   Хольт зажмурился. Все плыло перед его глазами — знакомые лица и предметы… В ушах его многократным эхом отдавалось «шланосомкровь… шланосомкровь…» Им овладела блаженная усталость, целительное равнодушие ко всему… Завести бы парусную лодку, думал он, теперь, когда Гильберт стал моим другом… Все получилось так, как нужно. Вольцов спасен благодаря мне. — …Отвечайте же!
   Ах, да! Надо еще проучить Мааса. Ему как будто не терпится? Ладно, я тебе отвечу. Меня ты своими длинными периодами не удивишь! Для меня это детская игра!
   — Вотще и втуне… — начал Хольт. Лицо его пылало, и только от крыльев носа до уголков рта и вниз к подбородку выделялся белый треугольник. Весь класс пришел в движение, а Маас, услышав эти архаизмы из уст ученика, подозрительно наморщил лоб. — Вотще и втуне нос моей хозяйки, чье имя Евлалия… Евлалия, как вы любезно изволили вспомнить, кровоточил, однако… — он чуть ли не выкрикнул это «однако», увидев, что Маас уже открыл рот, чтобы прервать его, — однако… нынче утром полиция, нагрянувшая, когда некий субъект… одетый в серую куртку… со многими заплатами… и ехавший на велосипеде, попал под машину, мчавшуюся по улице, что ведет через железнодорожное полотно… что идет от вокзала… что находится рядом с моим домом…
   Он остановился. И это дело сделано! Словно сквозь туман видел он устремленные на него глаза одноклассников и возвышающегося над ними Мааса: ученый советник перегнулся через кафедру, и нижняя челюсть его отвалилась…
   — …допросила меня как свидетеля, чтобы… занести мои показания… в протокол, — закончил Хольт и боком без чувств рухнул на пол.
   Петер Визе побежал за швейцаром, Рутшер лепетал:
   — Он еще утром по д-д-дороге в школу был какой-то чудной!

2

   Маас, наклонившись над Хольтом, констатировал: «Скарлатина!» Вольцов отстранил его мощной рукой. А вскоре прибыла санитарная карета.
   Стояли первые дни июня. Хольт лежал в инфекционном отделении городской больницы. Вольцов каждое утро перелезал через высокую каменную ограду и садом крался к его окну. Его призывный свист проникал в палату.
   Первые дни Хольт лежал без сознания, с высокой температурой, но потом дело быстро пошло на поправку. Слабость и чувство вялости исчезли. Вскоре силы к нему вернулись, и он уже тяготился пребыванием в больнице, хотелось поскорее вырваться на волю. По вызову сестер Денгельман приезжала его мать, побывала у всех врачей, раздала сиделкам и санитарам щедрые чаевые и уехала, так и не повидавшись с сыном, за что он был ей только благодарен.
   Зато посещения Вольцова его радовали. Вольцов был вестником привычного мира. После заболевания Хольта школу на две недели закрыли, и это в такой же мере способствовало его популярности среди гимназистов, как и смелое выступление против Мааса. Он стал героем дня. Вольцов больше ему не завидовал, довольствуясь тем, что делил с ним его славу.
   Когда температура наконец спала, Хольт, услышав свисток, вскочил с постели и бросился к окну.
   — Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил Вольцов.
   — Да я, собственно, уже здоров. Но теперь, говорят, начнется шелушение, мне прописали горячие ванны.
   — Давай не залеживайся, — сказал Вольцов. Накануне в школе возобновились занятия, так как никто больше не заболел. — Тоска зеленая! — продолжал Вольцов. — Как только ты выпишешься, мы что-нибудь сотворим…
   — Понимаю. Какое-нибудь приключение?
   — Приключения — вздор! — твердо заявил Вольцов. — Карл Май и вся эта ерундистика — одно вранье… Настоящее дело — это война.
   — А что слышно насчет набора в зенитные части?
   — Говорят, уже скоро. Может, даже осенью.
   Эта новость и вовсе отбила у Хольта охоту к шкальным занятиям. Он подумал: а вдруг повезет и не надо будет возвращаться в класс!..
   — После больницы мне полагается двухнедельный отпуск, — сказал он. — А там и летние каникулы… Вот было бы здорово! А то как вспомню Мааса…
   — Маас — последняя сволочь! — ответил Вольцов. Он стоял на клумбе, широко расставив ноги, попирая башмаками розы и гвоздики. — Знаешь, что он сказал? Будто твоя скарлатина хитрая выдумка, чтобы уйти от наказания. Но тут Гомулка не выдержал: «На такую выдумку не у всякого хватит ума, господин ученый, советник!» Маас упек его на два часа в карцер.
   Как-то Вольцов привел с собой коротышку Петера Визе. Он подсадил Петера на ограду, тот, конечно, напоролся на гвоздь и вырвал ceбe клок из штанов.
   — Когда ты поправишься, я буду играть тебе все, что захочешь, — сказал Визе. На следующий день он принес книги.
   Хольт и всегда-то увлекался чтением, а в эти томительные дни, когда он с таким нетерпением ждал выписки, он набрасывался без разбора на все, что ему приносили из больничной библиотеки. Были тут и его любимые авторы, он пробегал их по второму или третьему разу: Стивенсон, Джек Лондон, Карл Май, повести из жизни индейцев Фрица Штейбена и «Пограничники» Гагерна, «Избранное из Ницще — подборка для фронтовиков», «Ave, Ева» Ганса Йоста и, конечно же, военные романы и повести без счету, начиная с геройских деяний подводника Веддигена и кончая «Семерыми под Верденом», не говоря уже о сочинениях Эрнста Юнгера, таких, как «Роща 125», «Огонь и кровь», «Стальные грозы», а также писания Боймельбурга, Цеберлейна, Этингхофера и прочих… А теперь он набросился на книги, которые принес ему Петер Визе. Это были «Новеллы» Шторма и «Фантастические повести» романтиков.
   Хольт, не двигаясь, закрыв глаза, лежал на своей больничной койке и думал о героях прочитанных книг — они, как живые, теснились перед ним. Элизабет, Лизхен, дочь старого кукольника, смуглая Рената с хутора… Познакомиться бы с такой девушкой, думал он со стесненным сердцем. Вольцов презирал девушек, он говорил, что любовь недостойна мужчины. Не то Хольт: он всегда стремился соединить несоединимое. Героические образы «Песни о Нибелунгах» или «Повести о плаще короля Лаурина», индейские вожди, отважные ковбои, персонажи военных рассказов в шинелях защитного цвета сливались для него в некий идеальный образ героя, в чьей бурной, богатой приключениями жизни находили себе место и сказочные драконы, и обаятельные девушки Шторма, и фанатическая борьба во имя справедливости в духе Карла Моора… А теперь он прочел рассказ Новалиса о юных любовниках: укрывшись в пещере среди скал, они под разряды громов и молний «слились в первом поцелуе, соединившем их навеки…» Хольт в мечтах представлял себе этот священный поцелуй…
   Хольт рос в семье единственным, балованным ребенком. Развитый не по летам, он от мальчишеских проказ легко переходил к угрюмой замкнутости. Рано проснувшиеся зовы пола рождали в нем мечтательность и беспредметное томление. Его все больше манили девушки и, не находя в них увлекательной тайны, он сам окружал их ореолом загадки, набрасывая на явления обыденности некую «мифологическую» дымку. Ведь именно так поступали его любимые авторы, затемнявшие в своих писаниях всякое живое представление о жизни и любви, — тот же Ганс Йост, утверждавший, что назначение женщины — быть «жрицей крови»… Читал Хольт и об извечном «евангелии женщины», о загадочном мифе пола, читал и думал… От жизни ждал он ответа на все эти вопросы. Его сжигало нетерпение, он грезил о подвигах и приключениях.
   Родители его давно разошлись, Хольт жил с матерью, состоятельной женщиной из семьи крупных промышленников; мальчик все больше ее чуждался, хоть она всячески его баловала, стараясь привязать к себе. Уже в годы войны он внезапно убежал из дому; его разыскали в Гамбурге, вернули, а спустя примерно год она сдалась на его просьбы и отпустила сюда, в этот тихий городок, который кто-то описал ей идиллическим уголком, целительным эдемом, тем более что расположен он вдали от промышленных центров, над которыми все гуще стягивались грозовые тучи бомбежек.
   Здесь царило спокойствие. Кругом высились лесистые горы, за ними открывались живописные дали с лишь изредка вкрапленными деревушками. Хольт отдыхал тут душой. Он вырос в Леверкузене и Бамберге. Привязанность к отцу и матери, уже с детских лет подточенная воздействием юнгфолька и гитлерюгенда, теперь окончательно угасла, и он жил мечтами о дружбе и любви. Друга он нашел, как ему казалось…
   Впрочем, Вольцова он не посвящал в свои тайные мечтания о романтических героях, об Элизабет, Ундине и первом поцелуе в пещере среди скал.
   Вольцов регулярно свистел у него под окном, у Вольцова были иные заботы:
   — Тебе надо как можно скорее развить в себе боевые качества!
   Хольт вышел из больницы в первых числах июля. Он высчитывал в уме: десять дней отпускных, а уже с восемнадцатого начнутся летние каникулы — остается всего ничего. Упорно говорили, что их вот-вот отправят в зенитную часть. А что, если я уже отмучился, думал он, и на всей этой школьной волынке можно будет поставить крест!
   Свой отпуск он провел на реке, а иногда бродил по окрестностям города. Однажды, захватив бутерброды и вырезав крепкую палку, он отправился в горы. Вскоре и последние деревни остались позади, и он углубился в чащу лиственного леса. После полудня уже в нескольких часах пути от города он взобрался на вершину высокой горы. Перед ним в речной излучине, уходя к северо-западу, тянулось горнов плато, сплошь изрезанное оврагами и скалистыми ущельями, по которым ручьи низвергались в реку. Тут и там над плато возвышались на несколько сот метров сопки позднейшего вулканического происхождения. За темно-зеленым ковром лиственных и смешанных лесов поблескивала на солнце лента реки, а дальше волнистые холмы сливались с равниной. Ни деревень, ни дорог, ни человеческого жилья! Как хорошо, думал Хольт. Без компаса мне бы отсюда не выбраться. Здесь можно было бы жить, как Карл Моор со своей шайкой!
   Вершина, на которую он поднялся, была словно обрублена исполинским топором. Спускаясь вниз, он у ее подошвы и набрел на пещеру. К югу в глубокое ущелье уходила каменоломня. К северу проточные воды обнажили горную породу. Хольт видел перед собой долину с лесистыми склонами, усеянную обломками скал, делавшими ее непроходимой. У каменоломни, под сенью горы какая-то зверушка нырнула в заросли, быть может лисица; когда же Хольт, выслеживая ее, раздвинул кусты, он увидел расселину в скале, скрытую за кустом ежевики. Наломав сухих веток, Хольт между обвалившимися глыбами протиснулся в ущелье. Должно быть, старая штольня, подумал он, заброшенная с незапамятных времен. Пройдя несколько шагов, он уже мог выпрямиться во весь рост; дальше ход расширялся. По стенам, журча, стекала вода. Он зажег захваченный хворост — дым потянуло куда-то вглубь. И вот он уже в просторной сухой пещере метра три высотой. Сквозь широкую щель в скале, напоминавшую шахту, сверху падал яркий дневной свет.
   Хольта охватила радость первооткрывателя. Все свидетельствовало о том, что здесь давно никто не бывал. Дно пещеры было каменистое, стены из рыхлой породы. Уходившая вверх шахта, очевидно, вела наружу, к каменоломне.
   Когда Хольт наконец вышел из пещеры, день клонился к вечеру, и он решил здесь заночевать. Кругом алела земляника, он отлично поужинал. Судя по всему, тут водилась и дичь. Перед входом в пещеру, на самом уступе росла высокая густая трава. Из подушек мха и прошлогодних листьев он приготовил себе удобное ложе. А потом снова взобрался на вершину. Спустилась ночь, глубоко внизу фосфорическим блеском отсвечивала река.
   Вернувшись к входу в пещеру, Хольт разжег небольшой костер и, сунув в него сухое корневище, растянулся на своем ложе. Вокруг носились летучие мыши. Над самой его головой сверкали Плеяды. Глядя в пламя костра, Хольт размечтался о полной приключений жизни здесь, в горах, вдали от школы и от Мааса. Он грезил о певце и принцессе и об укромной пещере среди скал, где под разряды громов и молний первый поцелуй навек соединит влюбленных. Утром, с зарей он выступил в обратный путь.
   Хольт еще до полудня вернулся к себе в пансион и при виде завтрака, поданного ему сестрами Денгельман, сразу насторожился. Яйца, бутерброды с ветчиной и булочка с маком — а ведь они вечно плачутся, что не знают, чем меня кормить. Уж не промышляют ли они на черном рынке? Верно, им что-то от меня нужно! Так оно и оказалось. После долгих предисловий все наконец выяснилось. Сестры попросили Хольта пустить к себе в комнату десятилетнего мальчика — только с сентября, все равно ведь ему идти в армию… Отец мальчика, господин Венцель, держит гостиницу за городом, у него куры и свиньи…
   — Десятилетнего сопляка? — взъелся Хольт на Евлалию, в ответ на что Вероника неодобрительно покачала годовой, и железки в ее волосах воинственно забряцали. — Неужели нельзя подождать, пока меня не заберут?
   У господина Венцеля каждый год колют трех свиней, пояснила Вероника. Уходя, Хольт в сердцах хлопнул дверью. В сущности ему все это глубоко безразлично. До первого сентября его наверняка призовут. Он решил пойти на реку. Погода стояла по-прежнему жаркая.
   Он побрел через рыночную площадь и, проходя мимо кафе, остановился в нерешительности. Сразиться бы на бильярде! Бильярд считался в городе высшим шиком. Но что за интерес играть с самим собой! Он пошел дальше и на другой стороне площади заметил огненно-красную юбку.
   Мари Крюгер! Сердце у него забилось. Если не спеша пройти через аркады ратуши, соображал он, мы как раз сойдемся на Тальгассе…
   Хольт уже почти поравнялся с ней, и оба они одновременно свернули в переулок, который вел вниз, к реке.
   — Здравствуйте! — сказал Хольт. Она удивленно кивнула и не без колебаний пожала его протянутую руку. — Ну как? — пролепетал он. И снова: — Ну как?.. Вы тоже купаться? — И про себя: господи, что я такое плету?
   Он не замечал, что его смущение ее забавляет. Он видел только ее улыбку, и от этой улыбки весь его страх как рукой сняло. Он пошел с ней рядом.
   — А вы, видно, решили прогулять занятия?
   — Я болел скарлатиной, у меня отпуск для поправки.
   Жаль, товарищи не видят его с этой девушкой. Говорили, что родители ее умерли и она живет одна, снимает комнату. Ей было семнадцать лет. Стройная, красивая, настоящая цыганка, она одевалась с вызывающей небрежностью. На узком смуглом лице горели большие черные глаза с чуть косым разрезом. От правой бровки на загорелый лоб отходил полукруглый шрам. Ее кудрявые каштановые волосы вечно казались растрепанными, она перевязывала их яркими лентами. Да и вообще ей нравились кричащие тона: огненно-красные юбки, ослепительно желтые блузки, зеленые косынки. Гимназистки презирали ее, школьники украдкой на нее заглядывались. Мари не была допущена в местное общество — общество мелких бюргеров особенно ревниво оберегает свои границы. В городе не было ни заводов, ни фабрик. Гимназисты не водились с учениками средней школы, а те сторонились учеников-ремесленников и служанок. Совместное пребывание в рядах гитлерюгенда и союза девушек ничего не меняло в этой замкнутой олигархии. Нужна была немалая самоуверенность и даже мужество, чтобы среди бела дня шагать по улице рядом с Мари Крюгер. Хольт и сам находил ее чуточку вульгарной, ведь и он был воспитан в духе кастовой ограниченности, но от этой девушки исходило манящее очарование, и он махнул рукой на предрассудки.
   — Вы, должно быть, недавно в наших краях? — спросила Мари приветливо. — Другие гимназисты ужас какие воображалы и задаваки.
   Они просто не решаются с тобой заговорить, подумал Хольт.
   — А особенно важничают ребята из банна[1] , верно?
   Они миновали Мельничную запруду и подошли к парку на берегу реки. Она оглядела его искоса:
   — А вы не фюрер в гитлерюгенде?
   — Я? Нет! Я был фюрером в юнгфольке. Но я не подхожу под общую мерку. Теперь я индивидуалист. Гитлерюгенд меня не интересует. Раньше я, правда, что-то там находил. А теперь предпочитаю быть сам по себе. После каникул меня все равно возьмут в зенитную часть.
   Она промолчала.
   Короткий высохший рукав реки с неожиданным названием «Мельничная запруда» образовал вместе с главным руслом полуостров, именуемый Парковым островом; он тянулся на несколько километров вдоль правого берега выше города. Здесь, среди древесных насаждений, находилась гребная станция «Викинг», а рядом расположились теннисные корты, каток и купальни. Ниже по реке, за парком, тянулась болотистая низина Шварцбрунн, перерезанная лабиринтом рукавов, стариц и омутов, окаймленных камышовыми зарослями. Эти низменные топкие места были доступны с берега только в середине лета, при самом низком стоянии воды. Купальни занимали обширную площадь. Тут была лужайка для солнечных ванн, спускавшаяся к реке, где покачивался на якоре плот, поддерживаемый пустыми бочками, с бассейном для%не умеющих плавать и пятиметровой вышкой. Вдоль лужайки выстроились в несколько рядов деревянные кабинки; ввиду ежегодных половодий они стояли на фундаменте из балок, напоминая свайные постройки.
   Мать не жалела Хольту карманных денег, он снимал одну из самых дорогих кабинок, сдаваемых на круглый год. Он поспешно разделся и, отыскав на лужайке Мари Крюгер, присел рядом с ней на траву. Здесь в эти часы никого не было. Только старик сторож, прикорнув в тени под вышкой, удил с плота рыбу.
   Мари растянулась на траве. На ней были красный купальный лифчик и трусики. Кожа ее золотилась густым ровным загаром, и лишь на груди, где лифчик слегка сдвинулся, сверкала белая полоска. Она закинула руки за голову и прикрыла глаза. Хольт сидел рядом и смотрел на нее. Черные завитки волос под мышками и ее стройное расслабленное тело волновали его… Это смуглое тело, мерно колыхавшееся в такт дыханию, умиляло его своей хрупкостью; он долго глядел на ее лицо, рот и думал: никто не смотрит… Будет она сопротивляться, если я ее поцелую? Пусть сопротивляется… Ведь я много сильнее.
   — Сколько вам лет? — спросила она.
   — Семнадцать, — соврал Хольт и лег рядом с ней на траву. Теперь он ее не видел и говорить было легче. — Когда я болел скарлатиной, вы мне приснились…
   Он услышал ее смех, и снова им овладела неуверенность.
   — Я иду в воду! — крикнул он. — Пошли вместе!
   — У меня нет резиновой шапочки. А без нее прическу испортишь. Шапочку теперь не купить. Я бы ничего не пожалела…
   — Я достану вам шапочку, — сказал он, подумав. — А что мне за это будет? — Она приподнялась на локте и посмотрела на него. Он заставил себя выдержать ее взгляд. — Я достану вам шапочку… а в награду… вы позволите себя поцеловать?..
   Она снова легла. Он настаивал:
   — Да или нет?
   Она лениво протянула:
   — Вам позволишь, а вы потом скажете: за какую-то дрянную шапочку она позволяет себя целовать.
   Он поднялся.
   — Будь я проклят, если даже подумаю такое. А без шапочки… вы же наверняка не позволите?..
   — Убирайся! — приказала она, смеясь. — Ну-ка, пошел в воду! — Он стремглав бросился вниз по откосу, убегая от ее неожиданного «ты», от ее молчаливого согласия. Доски плота загремели под его ногами, он с разбега прыгнул вниз головой. Вынырнув; он увидел, что она сидит на траве, а когда он поднял руку, она помахала ему в ответ.
   Хольт поплыл на другой берег, вскарабкался на дамбу и оглянулся, но ее уже и след простыл. Тогда он пошел лугом к густым ивовым зарослям, где у него с Вольцовом было назначено свидание.
   Здесь он бросился в мягкую траву и стал глядеть в безоблачное летнее небо.
   Он проснулся от резкого свиста — это подошел к берегу Вольцов в своей байдарке. Вольцов подсел к Хольту. Он прихватил с собой сигарет и спичек.
   — Ну, что нового в нашей богадельне?
   — Маас вернул письменные работы. Мне вывел, подлец, пятерку. Вероятно, оставят на второй год.
   — Ну и как же ты?
   Вольцов пожал плечами.
   — Оставят или не оставят — дела не меняет… Мы уже без пяти минут солдаты. После войны я поселюсь в наших восточных землях, хотя бы на той же Украине. Офицеру в военном поселении латынь ни к чему,
   А ведь он прав, подумал Хольт, в армии не спросят, какие у кого отметки…
   — Слышно что-нибудь насчет зенитной части?
   — Ничего не слышно… А вот рейхсфюрер призывает членов гитлерюгенда к участию в сборе урожая.
   — Нет уж, дудки, — пробормотал Хольт зло. — Пусть нас оставят в покое. Скорее бы взяли в зенитную артиллерию. Мне не терпится в дело. Смерть как хочется сразиться с этими воздушными пиратами!
   Вольцов лениво щурился на солнце.
   — По-настоящему война только разворачивается, — сказал он. — Я уже не боюсь, что мы попадем к шапочному разбору. Ты слышал, американцы высадились в Сицилии?
   Для Хольта это было неожиданностью.
   — Нет… Я уже целую вечность не слышал сводки.
   — Что ж, эта высадка нам только на руку. Как можно одолеть невидимого врага? Будь я командующим, я добивался бы решительных генеральных сражений, если позволяет обстановка, конечно. Знаешь, кто мой идеал? Я недавно прочел про Мария. Вот был командир — сила! — Он поднялся. — По-моему, мы уже в августе можем явиться добровольно. Давай запишемся в бронетанковые войска! Нет оружия лучше танков!
   — Идет! — сказал Хольт. — Танки — это я понимаю! Так и вижу, как я на полной скорости врезаюсь в самое пекло, кругом рвутся гранаты. А поединок между двумя танками!.. Ты прав: война — единственное стоящее приключение. Ведь нет теперь пиратов или разбойников вроде Карла Моора, отдавшего жизнь за справедливость!
   С час они пролежали на солнце.
   — Самое интересное — это, я тебе скажу, командовать, — вернулся Вольцов к их давешнему разговору, — Стоишь у стола, заваленного картами, сдвинув фуражку на затылок, и так это не спеша постукиваешь по карте красным карандашом. Здесь… мы нанесем один удар, а здесь… другой… Потом отдаешь приказ… Твое слово решает исход боя.
   В купальнях царило оживление, это были часы пик. Мари Крюгер сидела на берегу, окруженная мужчинами. Хольт увидел ее еще издали, и сердце его сжала ревность. Друзья привязали байдарку и ступили на плот, где их почтительно приветствовали младшие школьники. У вышки сидели их сверстники — юноши и девушки постарше. Среди общего гомона выделялся звонкий задиристый голосок Земцкого. Заика Рутшер встретил их приветствием: «А…а… аве, Цезарь!» Здесь был чуть ли не весь класс: Визе, Феттер, Гомулка, да и Надлер со своими дружками — Шенке, Хампелем, Кибаком и как их еще там… С ними девушки: сестра Рутшера Ильза, изящная худенькая Дорис Вильке по прозвищу «Килька» и рослая блондинка Фридель Кюхлер с соломенно-желтыми волосами, предводительница местного союза девушек, дочь ландрата. Она встретила друзей возгласом: «Хайль Гитлер!» Хольт уселся на дощатый настил и стал смотреть на девушек. Увидев Вольцова, Дорис Вильке покраснела, она была неравнодушна к этому мрачноватому верзиле, но он не замечал ее чувств или не хотел замечать. Присутствие девушек сковывало школьников, все они немного церемонничали, и только Вольцов оставался самим собой.
   — У нас девушки — настоящие фельдфебели, смехота да и только! — говорил Вольцов, обращаясь к Фридель Кюхлер. — Оглянуться не успеешь, как все вы превратитесь в мужеподобных матрон.
   — Гренадеры в юбке, — подхватил Феттер. — Видел последнюю хронику?
   Фридель Кюхлер не замедлила отчитать Вольцова:
   — Ты говоришь совершеннейшую чушь. — Она умела придавать своему голосу благозвучные ораторские интонации. Как-то на торжественном утреннике гитлерюгенда она даже говорила по радио. — Ты, конечно, видел выступления общества «Вера и красота», их размеренные марши со знаменами, их героически торжественные шествия, завершающиеся играми и плясками… Нечего бояться, что эта брызжущая жизнерадостность приведет к какому-то огрубению… Наши девушки вскоре достигнут биологического совершенства, да и нравственно они ничем не уступают матерям былых поколений.
   — Ерунда! — презрительно фыркнул Вольцов, ничуть не вразумленный ее отповедью. — Дались тебе древние германцы! Кстати, у германцев женщине полагалось помалкивать в тряпочку и рожать детей!
   Хольт чувствовал себя неловко в этом кругу. Он находил гимназисток-сверстниц скучными, несмотря на их откровенные купальные костюмы.
   Кто-то из них сказал ему:
   — А мы как раз читали твое знаменитое сложно-распространенное предложение… — Это Петер Визе восстановил в памяти его запутанную фразу слово за словом и записал.
   — Маас, — вставил Гомулка, — никогда не оправится от этого удара. У него теперь отвращение к сложным периодам.