Страница:
Это был, насколько я мог рассмотреть, низкорослый молодой паренек, со светлыми и живыми глазами. Он с наслаждением затягивался моей цигаркой и смотрел мне в глаза.
- Ах да, боже мой! - сказал он вдруг, засунул руку в солдатский мешок, вытащил оттуда пучок базилика и стал нюхать его.
- Что это? - спросил я.
Он помолчал немного. Потом кивнул:
- Ну, так и быть, слушай. И можешь рассказать всем, если хочешь,
- Ну!
- Снилась мне только сейчас большая больница, большая, как окружная канцелярия, даже еще больше. И как будто лежу я на койке - ранен так же, как сейчас. Рана была очень тяжелая, и я все стонал. Смотрят меня доктора, много докторов, сто, двести, кто знает, сколько их было. Все столпились около моей койки, высовывается то один, то другой, тычут руками и осматривают мою рану. Руки у них холодные-холодные, как лед. А ноги у всех деревянные. Ни у кого нет своих. Топают, топают этими ногами около моей кровати, не приведи господь! Потом они приготовили инструменты, пилы, ножи, топоры и еще, бог знает, какие штуки. Каждый держал что-нибудь в руках. У меня похолодело сердце, смотрю по сторонам, может быть, кто-нибудь поможет... - Тут он прервал рассказ, послюнил расклеившуюся цигарку, поднял голову и посмотрел вокруг.
- Ты никуда не торопишься? Я тебя не задерживаю? - спросил он меня и продолжал: - Я тебе не сказал, что в этой больнице были и другие раненые, но все врачи столпились вокруг меня. Я их спрашиваю: "Что вам надо? Почему вы от меня не уходите?" А они все в один голос: "Мы хотим отрезать тебе ногу!" И все такие веселые, радостно топают своими деревяшками. "Боже мой, - говорю я, - неужели никто не защитит меня от этих людей с деревянными ногами?" В это время из соседней комнаты донесся запах базилика. Запахло, как в церкви ладаном. "Это моя мама!" - обрадовался я, а они, услышав это, побросали свои инструменты, отскочили от меня, собрались вокруг другого раненого и кричат оттуда: "Если у тебя есть мать, то, может быть, у этого нет!" А моя мать будто бы и не подходила ко мне, но я почувствовал, как чьи-то теплые руки перевязали мне рану, погладили по голове и поправили волосы. Теплые, очень теплые руки, словно руки мамы. Я не вижу ее, только слышу запах базилика и поэтому знаю, что моя мать около меня...
Тут он замолчал, взял свой базилик и стал нюхать.
- А твоя мать жива? - спросил я.
- Нет. Умерла четыре месяца назад.
- Прости ее, господи!
- Этот базилик я взял с ее могилы, когда пошел на войну, и положил в свой мешок.
Он задумался и сказал напоследок:
- Цветы, верно, запахли, когда я спал!
- Может быть, - согласился я, потом замолчал тоже, и показалось мне, что запах этой веточки, доносившийся и до меня, был словно дыхание матери.
В это время вестовой принес мне пакет, я положил его за пазуху, оставил раненому немного табаку, вскочил на коня и опять отправился в непроглядную, гнетущую тьму, вниз по Видену. Там у огонька, наверное, уже отдыхали мои товарищи.
НА ПОЛЕ БОЯ
Однажды я задержался по служебным делам в селе Колотине, расположенном около Драгоманского ущелья, и потом отправился через ущелье к Драгоманским Ханам, ниже которых вчера разыгралась битва, а теперь наши войска стояли на отдыхе.
Ночь застала меня около разрушенного моста, почти на самой середине ущелья. Светил месяц. Небо было чистым, как девичье лицо. Высокие скалы бросали вниз свои тени. В ущелье было темно. Там, где лучи месяца находили среди скал лазейки, они освещали левую сторону ущелья, ложась на камни большими светлыми пятнами. Ежевица, протекающая с правой стороны дороги, поблескивала то здесь, то там, и ее приятное монотонное журчание в тихом ущелье походило на шум раковины. Порой залетит птица, но сразу же взмывает вверх, и лишь хлопанье ее крыльев разносится в пустом ущелье, словно шум ветра или топот копыт.
Моя огромная тень то пропадает во мраке, то возникает передо мной, то светлеет, то вдруг снова темнеет. Полы длинной шинели заткнуты за пояс, правой рукой я держусь за ремень, а в левой дымится цигарка, мой единственный товарищ в этой дикой тишине.
По обе стороны дороги попадаются кострища: черный пепел размок от снега и дождя. Тут, верно, грелись озябшие путники. На вершинах скал иногда заметишь белую точку: видно, испуганная коза забралась туда и объедает оставшиеся листья с сухих и голых кустов терновника.
До самого мостика, где меня застала ночь, ущелье очень узкое: остается лишь небольшое пространство с правой стороны дороги. Но в четверти часа пути за мостиком раскинулась красивая равнина, пересеченная Ежевицей, которая здесь делится на несколько рукавов, образуя настоящее болото, а потом совсем исчезает среди гор.
Вчера, третьего ноября, здесь произошла жестокая битва. Бой начался на склонах Драгоманского ущелья. Девятый полк, шедший по левому склону, должен был спуститься вниз. Началась сильная стрельба, так как внизу сидели в засаде болгары, которым было приказано задержать наши части, если они пойдут по Драгоманскому ущелью. Девятый полк открыл огонь с высоты, а седьмой полк пошел в наступление с фронта. Неприятель не выдержал перекрестного огня, оставил свои позиции и, преследуемый нашими частями, стал отступать по левому склону к Чепню.
На поле и теперь еще видны следы разгромленной неприятельской засады: перевернутый котел, из которого вылился целый ручей солдатской чорбы 1, загашенные, залитые костры, клочья одежды, патронташи, нож, деревянная солдатская ложка, манерка, ветошь, обмундирование. Все это раскидано в беспорядке, а у самого потока лежит болгарский пехотинец - одна из многочисленных жертв вчерашней битвы. На погонах болгарина стоит номер девять. Пуля ударила его под левый сосок, в самое сердце. Он, наверное, еще несколько мгновений был жив и ужасно мучился. Левой рукой он разодрал рану, пытаясь, должно быть, вытащить свинец, проникший глубоко в грудь, правую руку поднял над головой и сжал в кулак. Его уже помутневшие глаза были широко раскрыты, губы искусаны. От раны через грудь протянулась кровавая лента, на земле лужица синей крови. Снег с дождем, выпавший утром, намочил его редкие волосы, в глазных впадинах скопилась талая вода.
1 Чорба - суп, похлебка.
Когда я подошел ближе, от убитого с карканьем взлетели два-три ворона, уже успевшие справить свою кровавую тризну. Месяц ярко освещал поляну и отражался в блестевшей лужице, залитой желтым светом, словно в ней переливалось растопленное золото. Поляна окружена высокими горами. Темные тени соединяют их друг с другом в одну сплошную стену. Извилистые контуры скал, ясно различимые внизу, уходят далеко вверх, превращаясь в еле видимые ниточки. Далеко, очень далеко показалось на дороге темное пятно. Оно постепенно спускается, увеличивается, наконец становится ясно различима группа людей. Дождусь их: в этой дыре, огражденной горами, рядом с трупом, напоминающим о недавней битве, легче и теплее станет на сердце, если кто-нибудь еще будет с тобой рядом.
Это были пятеро пленных и двое наших конвойных. Один пленный маленький, без шапки: должно быть, потерял в бою. На левом плече его висит белая сумка, заменяющая болгарским солдатам ранец, к поясному ремню привешен котелок; за ремень, как за кушак, заткнуто две или три ложки. Остальные четверо тоже с сумками. Они молчаливы и озабочены. Только первый идет свободно и болтает по дороге с нашими солдатами. На погонах у пленных стоит номер девять.
Я отвел их в низину. Пусть посмотрят: может быть, узнают своего мертвого товарища. Тот, что был без шапки, как увидел убитого, всплеснул руками, и слезы брызнули у него, словно у маленького ребенка. Он опустился около трупа на колени, вытер полой своей шинели кровь и воду с его лица и крепко поцеловал.
- Так ты знаешь его?
- Как не знать? Мы из одного села, - ответил пленный на своем языке. Затем замолчал и долго с грустью смотрел на мертвого товарища. - Нет у него никого, - проговорил он. - Бедняк он, несчастный, все на других работал.
Мы присели отдохнуть, и каждый задумался над чем-то своим. Маленький пленный сел тоже, вытер рукавом слезы и начал свертывать цигарку. Прикурив, он стал рассказывать о своем мертвом товарище и очень долго говорил о нем. Я запомнил не все, только самое главное.
Убитого звали Мане Зотов. Он был бедным, совсем бедным, но хорошим человеком, и все село любило его. Мане был хорошим работником и незаменимым весельчаком в компании. Сначала служил у одного хозяина (я забыл его имя), потом у мельника. А заглядывался он на дочку Горчи Сида, сельского старосты и самого богатого крестьянина. Это была очень красивая девушка, самая красивая в селе. Горче не хотел и слышать о Зотове. Один раз он так избил свою дочь, что соседи едва отняли ее. В ярости он топтал ее ногами и хотел убить только за то, что она прямо в глаза сказала ему: "Не пойду ни за кого другого, только за Мане!" И чего только не говорили в селе: будто бы Зака (так звали девушку) хотела убежать от отца в город, будто отец хотел однажды выгнать ее, и многое другое. Как-то Мане решил украсть ее, собрал друзей, договорился с Закой, но Горче узнал об этом, арестовал Мане и отправил в городской суд. Мане просидел в тюрьме несколько месяцев. Вот так целых три года сражались Горче и Мане. Горче обратился к властям с просьбой, чтобы Мане изгнали из села как дурного человека. Дело дошло до суда, но все село поднялось и отстояло Мане. Крестьяне любили Мане и были на его стороне: одни потому, что были в ссоре со старостой, другие, да, пожалуй, и все, были за то, чтобы Мане женился на Заке, если уж она не хочет выходить ни за кого другого. Многие уговаривали Горчу, советовали ему не доводить дело до беды, выдать девушку за Мане и взять его к себе в дом. Мане - славный парень, работящий; дом у Горчи большой, и трудолюбивому человеку дело всегда найдется. Но Горче терпеть не мог этих разговоров, ссорился с теми, кто ему советовал, а с одним даже подрался. Это был его хороший приятель, и теперь, вот уже год, они не смотрят друг на друга. А когда стали отправляться на границу воевать с Сербией, Зака стала сама не своя. Она поклялась любой ценой добиться своего, а там - будь что будет. Все село знало, что задумала Зака. Утром должны были провожать уходящих в армию. Соберется все село, родственники и знакомые, придут люди еще из двух сел. Отсюда уже пойдут дальше. И задумала Зака перед всем миром выбежать и броситься Мане на шею, а уж тогда Горче - хочет он или не хочет - должен выдать ее замуж, чтобы избежать срама, так как после этого никто в селе на ней не женится. Говорят, что так ее научили женщины. Услышал об этом и Горче. Рано утром начали все сходиться, пришли уже и из других сел, собрались мужчины, женщины, дети целая ярмарка. Уходивших в армию украсили цветами, нагрузили пирогами, сыром и другой снедью и питьем. Пришел и Мане. Грустный сидел он на пороге церкви. Родных у него нет; никто не провожает и не угощает его. Но Мане больше опечален тем, что не видел Заку и не попрощался с нею. Послал он к ней одну женщину, но ответа все не было. Вдруг разнесся слух, что Горче запер Заку в подвал, продержал ее там всю ночь и не выпустит, пока не уйдут новобранцы. Раздался крик: "Вперед! Разнесем подвал! Какое он имеет право арестовывать ни в чем не повинных людей?!" Все согласились с этим, и огромная толпа, вооруженная палками и ружьями, собралась у дома Горчи. Еще немножко - и быть беде. Но Мане вышел перед толпой и говорит: "Что вы хотите делать? Не доводите до греха. Я и Зака обручены перед богом. Теперь знаете об этом и вы. И пусть Горче хоть на девять замков закроет подвал, если хочет!" Все радостно закричали: "Так! Хорошо! Мы все свидетели. Три села будут свидетелями, что ты обручен с Закой!" И возвратились к церкви. Когда время пришло выступать, стали прощаться, палить по дороге из ружей. А надо было опять проходить мимо дома Горчи. Вышел Горче к воротам и машет рукой: "Стойте, братья, подождите немного!". Все остановились. "Выноси, Зака, ракию", - приказал Горче и повернулся лицом к дому. "А ты, Мане, иди сюда, целуй руку!" Что тут было! Все словно окаменели. Наверное, сердце его сгорело от стыда и муки, впрочем, точно никто не знает, что с ним случилось. Зака вынесла ракию, Мане поцеловал Горче руку, загремели выстрелы, и все стали целоваться с Мане и Горче, женщины втащили Мане в дом, чтобы он и там побывал, но ненадолго, - надо было двигаться в путь. Зака заплакала, запричитала, у Мане навернулись слезы, но он был весел и не шел, а летел вперед. И вот так все кончилось.
Солдат замолчал. После его рассказа мы не могли промолвить ни слова.
- И на войне, - продолжил немного спустя пленный, - он был все время весел. Иногда говорил нам в шутку: "Вы все погибнете, многие погибнут, а я вернусь. Сердце мне предсказывает, что я вернусь!"
Невольно каждый из нас украдкой посмотрел на труп. Мокрые волосы светились под месяцем, как шелк, а глаза, или, лучше сказать, две впадины, пусто смотрели в чистое небо.
- И вот... теперь все, - кивнул головой пленный в сторону Мане, поднялся, поцеловал его в лоб и смахнул рукавом новую слезу.
- Да... вот ведь как получилось! - проговорил один из наших солдат, сопровождавших пленных.
Может быть, меня и не растрогал бы так этот рассказ, если бы рядом не лежал труп солдата, который таким счастливым пошел на войну, с таким нетерпением ждал конца ее и не думал, что вот на этой голой поляне кусок свинца разорвет его любящее сердце. Я встал, ножом срезал локон с мертвого чела и передал рассказчику:
- Возьми это и сохрани. Бог даст, ты вернешься домой, в свое село. На, отдай это Заке.
Пленный с благодарностью посмотрел на меня, вытащил из-за пазухи грязный платок, завернул в него прядку волос и опять спрятал за пазуху.
Потом все поднялись. Пленные пошли вниз ущельем, а я один отправился своей дорогой. Месяц скрылся за облако, из Чепня подул холодный ветер, предвещая туманный день. Передо мной, как змея, извивалась длинная темная дорога.
КТО ЭТО!
Стрельба прекратилась. Неприятель отступил. Приближался вечер. О, скоро ли придет этот вечер? Его ждут все: и те, кто храбро сражался, и те, кто не был храбрым, так как одни устали телом, а другие душой.
Командиру подвели коня. В бою поручик все время был на ногах, шел в строю, среди солдат, ободрял их, а иногда и сам брал в руки винтовку. Теперь он вскочил на коня, въехал на пригорок у дороги и взмахнул саблей, подавая знак для сбора роты.
Сильный ветер развевает лошадиную гриву, задирает полы плаща. Командир с трудом откидывает их от лица, прижимает ногой, подсовывает под седло и снова машет саблей.
Собираются. Вот и унтер-офицер машет винтовкой, созывая своих. Около него набралось уже человек двадцать. Подходят один за другим, лениво, медленно, устало. Патронташи открыты. У кого-то развязался опанок, этот мучается с винтовкой: что-то испортилось; третий вытаскивает из опанка колючку, один крестится, другой о чем-то расспрашивает, а тот плеснул из фляжки водой на разгоряченное лицо и сразу посвежел, словно умылся. Солдаты поправляют ремни, счищают окопную грязь. Наконец собрались. Довольные, смотрят друг на друга. У всех одна мысль: "Ну вот, кажется, все здесь. Слава богу. И на этот раз головы целы".
Унтер-офицеры строят роту. Солдаты переговариваются, окликают друг друга. Командир нагнул голову от ветра, прижал рукой шапку, не обращает на нас внимания и молчит. Но вот он поднял голову, спустился с пригорка, подъехал к строю и не приказал, а просто попросил рассчитаться.
Начали с правого фланга: "Первый, второй, третий, четвертый..." И так до конца строя.
- Последний неполный? - спросил командир.
- Да, господин поручик, - донесся голос капрала с левого фланга.
- Сто шестьдесят три... одного нет?
Все молчали.
- Командиры взводов, вас спрашиваю, - уже строже прикрикнул поручик. Одного нет?
Взводные переглянулись, солдаты зашевелились, стали оглядываться, перешептываться, но никто не отвечал. Ветер дул все сильнее, словно хотел сбросить поручика с коня. Поручик в нетерпении сердито крикнул:
- Командиры взводов, вперед!
Вышло четыре унтер-офицера, он обернулся к правофланговому, старшему по роте.
- Сколько сегодня утром числилось в роте?
- Сто шестьдесят четыре, господин поручик!
- Где же еще один?
- Он погиб, господин поручик, - раздался голос из второй шеренги.
- Погиб? Кто?
Все молчали. Командир вышел из себя.
- Построить повзводно и пересчитать своих людей!
Взводы разделились, и снова послышалось: "первый, второй, третий..."
Подошел унтер-офицер второго взвода: "Господин поручик! В моем взводе одного не хватает".
- Кого же?
Унтер-офицер молчал. Командир натянул поглубже шапку на голову, правой рукой сунул в рот бороду и принялся ее жевать. Должно быть, он очень злился. Не сказав ни слова унтер-офицеру, он измерил его таким злым взглядом, что у того задрожали губы. Командир сам подошел ко второму взводу.
- Солдаты! Кто погиб из вашего взвода?
Солдаты переглядывались, спрашивая друг друга глазами. Начали громко переговариваться: "Кого же нет?" Все хорошо знали, что один погиб, но никак не могли вспомнить, кто это был.
Командир сердито пришпорил коня и, выехав вперед, через плечо крикнул: "За мной, марш!" На унтер-офицеров он и не взглянул, даже не дал им команду встать на свои места. Они сами разбежались по взводам.
Рота беспорядочно двинулась. Все зашептались, заговорили, заспорили. В общем шуме то здесь, то там слышался вопрос: "Да кто же это?"
Командир второго взвода притих. Он знал, что его ждут неприятности, но никак не мог вспомнить, кого же из его людей не хватало. В гневе он ругал капралов, капралы, в свою очередь, распекали солдат.
Все ссорились, препирались на ходу, но так и не могли вспомнить имя погибшего.
Командир взвода не спал всю ночь, размышляя о случившемся. Он был совсем убит этим.
На другой день унтер-офицер хлопнул меня по плечу:
- А знаешь, кто вчера погиб?
- Кто?
- Да Сречко. Помнишь, такой маленький из второго отделения.
- А... верно! - вспомнил и я.
ПЕТАР ДАБИЧ
Пленных было четверо. А сопровождали их трое - два рядовых и я. Один из пленных, невысокий тучный человек, с низким лбом и маленькими глазками, был очень разговорчивым, но недоверчивым и пугливым. Он рассказывал о своем доме, о том, что у него есть незамужняя сестра, две пары волов, большое поле и одиннадцать коз. Отец его был старостой в селе, но с год назад умер. Пленный все беспокоился о сестре: как она там одна управляется.
Второй пленный был тоже невысокого роста, с длинными, почти до колен, руками, на вид слабый, забитый. Семенит ногами, мотает головой. Он ко всему равнодушен: кажется, его совсем не заботит, куда мы его ведем, плохо ли, хорошо ли ему будет. Если его о чем-нибудь спросишь, ответит быстро и весело, словно ведут его не в плен, а домой.
Третий - ростом повыше - человек с несоразмерно маленькой головой на широких плечах, длинной сухой шеей и большим кадыком. Когда он ел на ходу хлеб, казалось, что я видел, как проходит по его горлу каждый кусок. У него было много хорошего табака, и он все время угощал им нас и своих товарищей. Повернет быстро голову, неуклюже, не спеша засунет ручищу в карман мундира, вытащит кисет и всех подряд угощает. Товарищи не давали ему и слова сказать. Как только он раскроет рот, они сразу же в один голос: "Молчи, Тонче! Молчи!" Как будто он обязательно должен сказать глупость. Тонче, не обижаясь, покорно подчиняется им.
Четвертый пленный - человек среднего роста, блондин, чут-чуть раскосый. Он, бедняга, ранен в бедро и сам не может идти. Его товарищи, а это были очень хорошие товарищи, по очереди, минут по двадцать-тридцать, несут его на своих плечах. Когда приходит очередь сменяться Тонче и он начинает опускать ношу, все кричат: "Неси, неси, Тонче, ты еще можешь!" И он, несчастный, не возражает, несет дальше.
Идем мы так час, два, три, четыре. Иногда остановимся, немного отдохнем, поговорим, выкурим по цигарке и снова потихоньку вперед.
Взошел месяц. Днем солнце растопило снег, появились лужи. Сейчас они блестят, отражая свет месяца. Сухой холодный воздух предвещает морозную ночь. В грязи вспыхивают и пляшут звездочки маленьких льдинок. Слева тянутся холмы. Снизу они темно-синие, а вверху, где уже стаял снег, появились желто-красные пятна. День еще не кончился, но уже чувствуется дыхание ночи. В тишине издалека доносится собачий лай. Раньше нам попадались встречные, сейчас кругом пустынно. Цариброд еще далеко, часа два ходьбы, а такой медленной, как наша - и все четыре.
Данил, мой солдат, идущий впереди пленных, недоволен тем, что ночь застанет нас в пути. А Петар шагающий сзади, рядом со мной, такой же беззаботный, каким был весь день. Данил хороший солдат, даже лучше, чем Петар, но он всегда недоволен: выполняет свои обязанности и ничего больше. Он, например, считает, что если конвоируешь пленных, то не следует с ними разговаривать и даже смотреть на них надо строго. Когда угощают его табаком, он отказывается, хотя своего табака у него нет и очень хочется курить. Данил думает, что его подкупают, задабривают. Это очень добросовестный солдат.
Между тем Петар, маленький подвижный человечек с большими светлыми глазами, все время разговаривает с пленными, даже утешает их. Тому, который рассказывал о своей незамужней сестре, большом поле, двух парах волов и одиннадцати козах, Петар сказал:
- Э, дай тебе бог выпутаться из беды, в которую ты попал. А вернешься домой - наладишь свое хозяйство!
Тонче, когда тот уже пятый раз угостил его табаком, Петар посоветовал:
- Ты побереги его, братец. Кто знает, что придется завтра курить. Неизвестно, что с тобой дальше будет. Я-то и завтра найду табак, а вот кто тебе даст!
Сказав что-нибудь в этом роде, он оборачивался ко мне и спрашивал:
- Правда, капрал? Ведь правда?..
Шли мы так еще час. Одолевала усталость. Быстро опускалась ночь. Наконец нам пришлось остановиться для длительного отдыха, так как предстояло идти еще часа два, а бедняги пленные уже не могли сделать ни шагу. Они сильно устали. Их совсем измучил раненый, которого они несли по очереди, меняясь сначала через полчаса, потом через пятнадцать, десять и, наконец, через пять минут. Но и после отдыха ни у кого не было сил нести раненого. Заставили Тончу. Он взвалил его на плечи, однако, пройдя десять шагов, остановился и заявил, что дальше нести не может. И снова мы отдыхали; Данил морщился и готов был по-военному как конвойный приказать пленным идти во что бы то ни стало. Он раза два взглянул на меня исподлобья, ожидая, что я именно так и поступлю. Петар несколько раз подходил ко мне. Он хотел что-то сказать, но не решался.
Прошли мы еще шагов пятьдесят - опять отдых. Данил свернул цигарку и в нетерпении начал курить, переминаясь с ноги на ногу, а Петар подошел ко мне и нерешительно начал:
- Думается мне, капрал, эти люди ни перед кем не виноваты, - тут он покосился на Данила, - они, правда, наши противники и, можно сказать, враги, но ведь и им тоже было приказано. Так или нет?
- Да, Петар, так!
- Ну, вот видишь, и мы могли так же попасть в плен, и нас бы гнали. Ведь могли бы? А потом с ними еще и раненый. А кто его ранил? Мы ранили. Так ему, верно, суждено было, но если мы его ранили, мы ведь виноваты перед ним. Так, капрал?
- Так!
- Ну, так вот! (Тут он выразительно и уже смелее посмотрел на Данила.) И разве они, капрал, не люди, а? Посмотри на них: словно родные братья, своего раненого не бросают, а все по очереди несут. Ведь это настоящие люди, так ведь, капрал?
- Так, Петар. Но что ты хочешь, чего ты тянешь?
- Я говорю, не будет беды, если я им помогу, а вы говорите, что хотите. Вот и все!
Решительно сказав эти слова, он уже без стеснения снял с плеча винтовку и дал ее Данилу.
- Подержи, - сказал он и подошел к пленным. - Давайте-ка мне этого братка на спину!
Я изумился, а Петар взвалил раненого на спину и решительными, сильными шагами двинулся вперед.
Мы тронулись за ним.
Почти целый час он не снимал раненого со своей спины, не сказав за это время ни слова. Пленные отдохнули, и вскоре раненого переложили на спину Тонче.
Петар догнал Данила, взял винтовку, потом подошел ко мне и с гордостью спросил:
- Правильно я сделал, капрал?
- Правильно, Петар! - ответил я.
Скоро мы вошли в Цариброд.
Этого благородного человека звали Петар Дабич.
ДУНЯ
Завтра под Пиротом будет кровавое сражение. Наша часть еще днем отступила к Сукову Мосту, а под вечер расположилась в поле около Бериловаца, слева от дороги, ведущей на Софию.
Как раз по дороге из Пирота промчался на коне мой знакомый, оглянулся, махнул рукой и крикнул, что на почте в Пироте лежит для меня пакет.
Господин подполковник разрешил взять хромого коня из обоза. Вечером мне следовало ехать в Пирот и утром вернуться сюда, если часть будет располагаться на этом же месте.
Я сел на клячу без седла и без подстилки. Несмотря на все мои старания, лошадь шла вяло, жестоко мстя за понукания своим костлявым хребтом. Пришлось испытать всевозможные способы езды, даже и тот, которым пользуются при езде на ослах.
Как бы то ни было, поздним вечером мы с клячей прибыли в Пирот. Я привязал ее за столбик ограды одного строящегося дома, уверенный в том, что никто не отважится присвоить себе такую клячу, способную только есть.
Первым, кого я встретил у входа в кафе Рабена, был мой приятель Лаза, человек всегда веселый; у него в Пироте были какие-то "дела". Он хладнокровно рассказал мне, что на Сарлаке выше Пирота строятся укрепления для предстоящих боев. Стрелять будут прямо над крышами пиротских жителей, поэтому многие из них уже уехали к Паланке.
- Ах да, боже мой! - сказал он вдруг, засунул руку в солдатский мешок, вытащил оттуда пучок базилика и стал нюхать его.
- Что это? - спросил я.
Он помолчал немного. Потом кивнул:
- Ну, так и быть, слушай. И можешь рассказать всем, если хочешь,
- Ну!
- Снилась мне только сейчас большая больница, большая, как окружная канцелярия, даже еще больше. И как будто лежу я на койке - ранен так же, как сейчас. Рана была очень тяжелая, и я все стонал. Смотрят меня доктора, много докторов, сто, двести, кто знает, сколько их было. Все столпились около моей койки, высовывается то один, то другой, тычут руками и осматривают мою рану. Руки у них холодные-холодные, как лед. А ноги у всех деревянные. Ни у кого нет своих. Топают, топают этими ногами около моей кровати, не приведи господь! Потом они приготовили инструменты, пилы, ножи, топоры и еще, бог знает, какие штуки. Каждый держал что-нибудь в руках. У меня похолодело сердце, смотрю по сторонам, может быть, кто-нибудь поможет... - Тут он прервал рассказ, послюнил расклеившуюся цигарку, поднял голову и посмотрел вокруг.
- Ты никуда не торопишься? Я тебя не задерживаю? - спросил он меня и продолжал: - Я тебе не сказал, что в этой больнице были и другие раненые, но все врачи столпились вокруг меня. Я их спрашиваю: "Что вам надо? Почему вы от меня не уходите?" А они все в один голос: "Мы хотим отрезать тебе ногу!" И все такие веселые, радостно топают своими деревяшками. "Боже мой, - говорю я, - неужели никто не защитит меня от этих людей с деревянными ногами?" В это время из соседней комнаты донесся запах базилика. Запахло, как в церкви ладаном. "Это моя мама!" - обрадовался я, а они, услышав это, побросали свои инструменты, отскочили от меня, собрались вокруг другого раненого и кричат оттуда: "Если у тебя есть мать, то, может быть, у этого нет!" А моя мать будто бы и не подходила ко мне, но я почувствовал, как чьи-то теплые руки перевязали мне рану, погладили по голове и поправили волосы. Теплые, очень теплые руки, словно руки мамы. Я не вижу ее, только слышу запах базилика и поэтому знаю, что моя мать около меня...
Тут он замолчал, взял свой базилик и стал нюхать.
- А твоя мать жива? - спросил я.
- Нет. Умерла четыре месяца назад.
- Прости ее, господи!
- Этот базилик я взял с ее могилы, когда пошел на войну, и положил в свой мешок.
Он задумался и сказал напоследок:
- Цветы, верно, запахли, когда я спал!
- Может быть, - согласился я, потом замолчал тоже, и показалось мне, что запах этой веточки, доносившийся и до меня, был словно дыхание матери.
В это время вестовой принес мне пакет, я положил его за пазуху, оставил раненому немного табаку, вскочил на коня и опять отправился в непроглядную, гнетущую тьму, вниз по Видену. Там у огонька, наверное, уже отдыхали мои товарищи.
НА ПОЛЕ БОЯ
Однажды я задержался по служебным делам в селе Колотине, расположенном около Драгоманского ущелья, и потом отправился через ущелье к Драгоманским Ханам, ниже которых вчера разыгралась битва, а теперь наши войска стояли на отдыхе.
Ночь застала меня около разрушенного моста, почти на самой середине ущелья. Светил месяц. Небо было чистым, как девичье лицо. Высокие скалы бросали вниз свои тени. В ущелье было темно. Там, где лучи месяца находили среди скал лазейки, они освещали левую сторону ущелья, ложась на камни большими светлыми пятнами. Ежевица, протекающая с правой стороны дороги, поблескивала то здесь, то там, и ее приятное монотонное журчание в тихом ущелье походило на шум раковины. Порой залетит птица, но сразу же взмывает вверх, и лишь хлопанье ее крыльев разносится в пустом ущелье, словно шум ветра или топот копыт.
Моя огромная тень то пропадает во мраке, то возникает передо мной, то светлеет, то вдруг снова темнеет. Полы длинной шинели заткнуты за пояс, правой рукой я держусь за ремень, а в левой дымится цигарка, мой единственный товарищ в этой дикой тишине.
По обе стороны дороги попадаются кострища: черный пепел размок от снега и дождя. Тут, верно, грелись озябшие путники. На вершинах скал иногда заметишь белую точку: видно, испуганная коза забралась туда и объедает оставшиеся листья с сухих и голых кустов терновника.
До самого мостика, где меня застала ночь, ущелье очень узкое: остается лишь небольшое пространство с правой стороны дороги. Но в четверти часа пути за мостиком раскинулась красивая равнина, пересеченная Ежевицей, которая здесь делится на несколько рукавов, образуя настоящее болото, а потом совсем исчезает среди гор.
Вчера, третьего ноября, здесь произошла жестокая битва. Бой начался на склонах Драгоманского ущелья. Девятый полк, шедший по левому склону, должен был спуститься вниз. Началась сильная стрельба, так как внизу сидели в засаде болгары, которым было приказано задержать наши части, если они пойдут по Драгоманскому ущелью. Девятый полк открыл огонь с высоты, а седьмой полк пошел в наступление с фронта. Неприятель не выдержал перекрестного огня, оставил свои позиции и, преследуемый нашими частями, стал отступать по левому склону к Чепню.
На поле и теперь еще видны следы разгромленной неприятельской засады: перевернутый котел, из которого вылился целый ручей солдатской чорбы 1, загашенные, залитые костры, клочья одежды, патронташи, нож, деревянная солдатская ложка, манерка, ветошь, обмундирование. Все это раскидано в беспорядке, а у самого потока лежит болгарский пехотинец - одна из многочисленных жертв вчерашней битвы. На погонах болгарина стоит номер девять. Пуля ударила его под левый сосок, в самое сердце. Он, наверное, еще несколько мгновений был жив и ужасно мучился. Левой рукой он разодрал рану, пытаясь, должно быть, вытащить свинец, проникший глубоко в грудь, правую руку поднял над головой и сжал в кулак. Его уже помутневшие глаза были широко раскрыты, губы искусаны. От раны через грудь протянулась кровавая лента, на земле лужица синей крови. Снег с дождем, выпавший утром, намочил его редкие волосы, в глазных впадинах скопилась талая вода.
1 Чорба - суп, похлебка.
Когда я подошел ближе, от убитого с карканьем взлетели два-три ворона, уже успевшие справить свою кровавую тризну. Месяц ярко освещал поляну и отражался в блестевшей лужице, залитой желтым светом, словно в ней переливалось растопленное золото. Поляна окружена высокими горами. Темные тени соединяют их друг с другом в одну сплошную стену. Извилистые контуры скал, ясно различимые внизу, уходят далеко вверх, превращаясь в еле видимые ниточки. Далеко, очень далеко показалось на дороге темное пятно. Оно постепенно спускается, увеличивается, наконец становится ясно различима группа людей. Дождусь их: в этой дыре, огражденной горами, рядом с трупом, напоминающим о недавней битве, легче и теплее станет на сердце, если кто-нибудь еще будет с тобой рядом.
Это были пятеро пленных и двое наших конвойных. Один пленный маленький, без шапки: должно быть, потерял в бою. На левом плече его висит белая сумка, заменяющая болгарским солдатам ранец, к поясному ремню привешен котелок; за ремень, как за кушак, заткнуто две или три ложки. Остальные четверо тоже с сумками. Они молчаливы и озабочены. Только первый идет свободно и болтает по дороге с нашими солдатами. На погонах у пленных стоит номер девять.
Я отвел их в низину. Пусть посмотрят: может быть, узнают своего мертвого товарища. Тот, что был без шапки, как увидел убитого, всплеснул руками, и слезы брызнули у него, словно у маленького ребенка. Он опустился около трупа на колени, вытер полой своей шинели кровь и воду с его лица и крепко поцеловал.
- Так ты знаешь его?
- Как не знать? Мы из одного села, - ответил пленный на своем языке. Затем замолчал и долго с грустью смотрел на мертвого товарища. - Нет у него никого, - проговорил он. - Бедняк он, несчастный, все на других работал.
Мы присели отдохнуть, и каждый задумался над чем-то своим. Маленький пленный сел тоже, вытер рукавом слезы и начал свертывать цигарку. Прикурив, он стал рассказывать о своем мертвом товарище и очень долго говорил о нем. Я запомнил не все, только самое главное.
Убитого звали Мане Зотов. Он был бедным, совсем бедным, но хорошим человеком, и все село любило его. Мане был хорошим работником и незаменимым весельчаком в компании. Сначала служил у одного хозяина (я забыл его имя), потом у мельника. А заглядывался он на дочку Горчи Сида, сельского старосты и самого богатого крестьянина. Это была очень красивая девушка, самая красивая в селе. Горче не хотел и слышать о Зотове. Один раз он так избил свою дочь, что соседи едва отняли ее. В ярости он топтал ее ногами и хотел убить только за то, что она прямо в глаза сказала ему: "Не пойду ни за кого другого, только за Мане!" И чего только не говорили в селе: будто бы Зака (так звали девушку) хотела убежать от отца в город, будто отец хотел однажды выгнать ее, и многое другое. Как-то Мане решил украсть ее, собрал друзей, договорился с Закой, но Горче узнал об этом, арестовал Мане и отправил в городской суд. Мане просидел в тюрьме несколько месяцев. Вот так целых три года сражались Горче и Мане. Горче обратился к властям с просьбой, чтобы Мане изгнали из села как дурного человека. Дело дошло до суда, но все село поднялось и отстояло Мане. Крестьяне любили Мане и были на его стороне: одни потому, что были в ссоре со старостой, другие, да, пожалуй, и все, были за то, чтобы Мане женился на Заке, если уж она не хочет выходить ни за кого другого. Многие уговаривали Горчу, советовали ему не доводить дело до беды, выдать девушку за Мане и взять его к себе в дом. Мане - славный парень, работящий; дом у Горчи большой, и трудолюбивому человеку дело всегда найдется. Но Горче терпеть не мог этих разговоров, ссорился с теми, кто ему советовал, а с одним даже подрался. Это был его хороший приятель, и теперь, вот уже год, они не смотрят друг на друга. А когда стали отправляться на границу воевать с Сербией, Зака стала сама не своя. Она поклялась любой ценой добиться своего, а там - будь что будет. Все село знало, что задумала Зака. Утром должны были провожать уходящих в армию. Соберется все село, родственники и знакомые, придут люди еще из двух сел. Отсюда уже пойдут дальше. И задумала Зака перед всем миром выбежать и броситься Мане на шею, а уж тогда Горче - хочет он или не хочет - должен выдать ее замуж, чтобы избежать срама, так как после этого никто в селе на ней не женится. Говорят, что так ее научили женщины. Услышал об этом и Горче. Рано утром начали все сходиться, пришли уже и из других сел, собрались мужчины, женщины, дети целая ярмарка. Уходивших в армию украсили цветами, нагрузили пирогами, сыром и другой снедью и питьем. Пришел и Мане. Грустный сидел он на пороге церкви. Родных у него нет; никто не провожает и не угощает его. Но Мане больше опечален тем, что не видел Заку и не попрощался с нею. Послал он к ней одну женщину, но ответа все не было. Вдруг разнесся слух, что Горче запер Заку в подвал, продержал ее там всю ночь и не выпустит, пока не уйдут новобранцы. Раздался крик: "Вперед! Разнесем подвал! Какое он имеет право арестовывать ни в чем не повинных людей?!" Все согласились с этим, и огромная толпа, вооруженная палками и ружьями, собралась у дома Горчи. Еще немножко - и быть беде. Но Мане вышел перед толпой и говорит: "Что вы хотите делать? Не доводите до греха. Я и Зака обручены перед богом. Теперь знаете об этом и вы. И пусть Горче хоть на девять замков закроет подвал, если хочет!" Все радостно закричали: "Так! Хорошо! Мы все свидетели. Три села будут свидетелями, что ты обручен с Закой!" И возвратились к церкви. Когда время пришло выступать, стали прощаться, палить по дороге из ружей. А надо было опять проходить мимо дома Горчи. Вышел Горче к воротам и машет рукой: "Стойте, братья, подождите немного!". Все остановились. "Выноси, Зака, ракию", - приказал Горче и повернулся лицом к дому. "А ты, Мане, иди сюда, целуй руку!" Что тут было! Все словно окаменели. Наверное, сердце его сгорело от стыда и муки, впрочем, точно никто не знает, что с ним случилось. Зака вынесла ракию, Мане поцеловал Горче руку, загремели выстрелы, и все стали целоваться с Мане и Горче, женщины втащили Мане в дом, чтобы он и там побывал, но ненадолго, - надо было двигаться в путь. Зака заплакала, запричитала, у Мане навернулись слезы, но он был весел и не шел, а летел вперед. И вот так все кончилось.
Солдат замолчал. После его рассказа мы не могли промолвить ни слова.
- И на войне, - продолжил немного спустя пленный, - он был все время весел. Иногда говорил нам в шутку: "Вы все погибнете, многие погибнут, а я вернусь. Сердце мне предсказывает, что я вернусь!"
Невольно каждый из нас украдкой посмотрел на труп. Мокрые волосы светились под месяцем, как шелк, а глаза, или, лучше сказать, две впадины, пусто смотрели в чистое небо.
- И вот... теперь все, - кивнул головой пленный в сторону Мане, поднялся, поцеловал его в лоб и смахнул рукавом новую слезу.
- Да... вот ведь как получилось! - проговорил один из наших солдат, сопровождавших пленных.
Может быть, меня и не растрогал бы так этот рассказ, если бы рядом не лежал труп солдата, который таким счастливым пошел на войну, с таким нетерпением ждал конца ее и не думал, что вот на этой голой поляне кусок свинца разорвет его любящее сердце. Я встал, ножом срезал локон с мертвого чела и передал рассказчику:
- Возьми это и сохрани. Бог даст, ты вернешься домой, в свое село. На, отдай это Заке.
Пленный с благодарностью посмотрел на меня, вытащил из-за пазухи грязный платок, завернул в него прядку волос и опять спрятал за пазуху.
Потом все поднялись. Пленные пошли вниз ущельем, а я один отправился своей дорогой. Месяц скрылся за облако, из Чепня подул холодный ветер, предвещая туманный день. Передо мной, как змея, извивалась длинная темная дорога.
КТО ЭТО!
Стрельба прекратилась. Неприятель отступил. Приближался вечер. О, скоро ли придет этот вечер? Его ждут все: и те, кто храбро сражался, и те, кто не был храбрым, так как одни устали телом, а другие душой.
Командиру подвели коня. В бою поручик все время был на ногах, шел в строю, среди солдат, ободрял их, а иногда и сам брал в руки винтовку. Теперь он вскочил на коня, въехал на пригорок у дороги и взмахнул саблей, подавая знак для сбора роты.
Сильный ветер развевает лошадиную гриву, задирает полы плаща. Командир с трудом откидывает их от лица, прижимает ногой, подсовывает под седло и снова машет саблей.
Собираются. Вот и унтер-офицер машет винтовкой, созывая своих. Около него набралось уже человек двадцать. Подходят один за другим, лениво, медленно, устало. Патронташи открыты. У кого-то развязался опанок, этот мучается с винтовкой: что-то испортилось; третий вытаскивает из опанка колючку, один крестится, другой о чем-то расспрашивает, а тот плеснул из фляжки водой на разгоряченное лицо и сразу посвежел, словно умылся. Солдаты поправляют ремни, счищают окопную грязь. Наконец собрались. Довольные, смотрят друг на друга. У всех одна мысль: "Ну вот, кажется, все здесь. Слава богу. И на этот раз головы целы".
Унтер-офицеры строят роту. Солдаты переговариваются, окликают друг друга. Командир нагнул голову от ветра, прижал рукой шапку, не обращает на нас внимания и молчит. Но вот он поднял голову, спустился с пригорка, подъехал к строю и не приказал, а просто попросил рассчитаться.
Начали с правого фланга: "Первый, второй, третий, четвертый..." И так до конца строя.
- Последний неполный? - спросил командир.
- Да, господин поручик, - донесся голос капрала с левого фланга.
- Сто шестьдесят три... одного нет?
Все молчали.
- Командиры взводов, вас спрашиваю, - уже строже прикрикнул поручик. Одного нет?
Взводные переглянулись, солдаты зашевелились, стали оглядываться, перешептываться, но никто не отвечал. Ветер дул все сильнее, словно хотел сбросить поручика с коня. Поручик в нетерпении сердито крикнул:
- Командиры взводов, вперед!
Вышло четыре унтер-офицера, он обернулся к правофланговому, старшему по роте.
- Сколько сегодня утром числилось в роте?
- Сто шестьдесят четыре, господин поручик!
- Где же еще один?
- Он погиб, господин поручик, - раздался голос из второй шеренги.
- Погиб? Кто?
Все молчали. Командир вышел из себя.
- Построить повзводно и пересчитать своих людей!
Взводы разделились, и снова послышалось: "первый, второй, третий..."
Подошел унтер-офицер второго взвода: "Господин поручик! В моем взводе одного не хватает".
- Кого же?
Унтер-офицер молчал. Командир натянул поглубже шапку на голову, правой рукой сунул в рот бороду и принялся ее жевать. Должно быть, он очень злился. Не сказав ни слова унтер-офицеру, он измерил его таким злым взглядом, что у того задрожали губы. Командир сам подошел ко второму взводу.
- Солдаты! Кто погиб из вашего взвода?
Солдаты переглядывались, спрашивая друг друга глазами. Начали громко переговариваться: "Кого же нет?" Все хорошо знали, что один погиб, но никак не могли вспомнить, кто это был.
Командир сердито пришпорил коня и, выехав вперед, через плечо крикнул: "За мной, марш!" На унтер-офицеров он и не взглянул, даже не дал им команду встать на свои места. Они сами разбежались по взводам.
Рота беспорядочно двинулась. Все зашептались, заговорили, заспорили. В общем шуме то здесь, то там слышался вопрос: "Да кто же это?"
Командир второго взвода притих. Он знал, что его ждут неприятности, но никак не мог вспомнить, кого же из его людей не хватало. В гневе он ругал капралов, капралы, в свою очередь, распекали солдат.
Все ссорились, препирались на ходу, но так и не могли вспомнить имя погибшего.
Командир взвода не спал всю ночь, размышляя о случившемся. Он был совсем убит этим.
На другой день унтер-офицер хлопнул меня по плечу:
- А знаешь, кто вчера погиб?
- Кто?
- Да Сречко. Помнишь, такой маленький из второго отделения.
- А... верно! - вспомнил и я.
ПЕТАР ДАБИЧ
Пленных было четверо. А сопровождали их трое - два рядовых и я. Один из пленных, невысокий тучный человек, с низким лбом и маленькими глазками, был очень разговорчивым, но недоверчивым и пугливым. Он рассказывал о своем доме, о том, что у него есть незамужняя сестра, две пары волов, большое поле и одиннадцать коз. Отец его был старостой в селе, но с год назад умер. Пленный все беспокоился о сестре: как она там одна управляется.
Второй пленный был тоже невысокого роста, с длинными, почти до колен, руками, на вид слабый, забитый. Семенит ногами, мотает головой. Он ко всему равнодушен: кажется, его совсем не заботит, куда мы его ведем, плохо ли, хорошо ли ему будет. Если его о чем-нибудь спросишь, ответит быстро и весело, словно ведут его не в плен, а домой.
Третий - ростом повыше - человек с несоразмерно маленькой головой на широких плечах, длинной сухой шеей и большим кадыком. Когда он ел на ходу хлеб, казалось, что я видел, как проходит по его горлу каждый кусок. У него было много хорошего табака, и он все время угощал им нас и своих товарищей. Повернет быстро голову, неуклюже, не спеша засунет ручищу в карман мундира, вытащит кисет и всех подряд угощает. Товарищи не давали ему и слова сказать. Как только он раскроет рот, они сразу же в один голос: "Молчи, Тонче! Молчи!" Как будто он обязательно должен сказать глупость. Тонче, не обижаясь, покорно подчиняется им.
Четвертый пленный - человек среднего роста, блондин, чут-чуть раскосый. Он, бедняга, ранен в бедро и сам не может идти. Его товарищи, а это были очень хорошие товарищи, по очереди, минут по двадцать-тридцать, несут его на своих плечах. Когда приходит очередь сменяться Тонче и он начинает опускать ношу, все кричат: "Неси, неси, Тонче, ты еще можешь!" И он, несчастный, не возражает, несет дальше.
Идем мы так час, два, три, четыре. Иногда остановимся, немного отдохнем, поговорим, выкурим по цигарке и снова потихоньку вперед.
Взошел месяц. Днем солнце растопило снег, появились лужи. Сейчас они блестят, отражая свет месяца. Сухой холодный воздух предвещает морозную ночь. В грязи вспыхивают и пляшут звездочки маленьких льдинок. Слева тянутся холмы. Снизу они темно-синие, а вверху, где уже стаял снег, появились желто-красные пятна. День еще не кончился, но уже чувствуется дыхание ночи. В тишине издалека доносится собачий лай. Раньше нам попадались встречные, сейчас кругом пустынно. Цариброд еще далеко, часа два ходьбы, а такой медленной, как наша - и все четыре.
Данил, мой солдат, идущий впереди пленных, недоволен тем, что ночь застанет нас в пути. А Петар шагающий сзади, рядом со мной, такой же беззаботный, каким был весь день. Данил хороший солдат, даже лучше, чем Петар, но он всегда недоволен: выполняет свои обязанности и ничего больше. Он, например, считает, что если конвоируешь пленных, то не следует с ними разговаривать и даже смотреть на них надо строго. Когда угощают его табаком, он отказывается, хотя своего табака у него нет и очень хочется курить. Данил думает, что его подкупают, задабривают. Это очень добросовестный солдат.
Между тем Петар, маленький подвижный человечек с большими светлыми глазами, все время разговаривает с пленными, даже утешает их. Тому, который рассказывал о своей незамужней сестре, большом поле, двух парах волов и одиннадцати козах, Петар сказал:
- Э, дай тебе бог выпутаться из беды, в которую ты попал. А вернешься домой - наладишь свое хозяйство!
Тонче, когда тот уже пятый раз угостил его табаком, Петар посоветовал:
- Ты побереги его, братец. Кто знает, что придется завтра курить. Неизвестно, что с тобой дальше будет. Я-то и завтра найду табак, а вот кто тебе даст!
Сказав что-нибудь в этом роде, он оборачивался ко мне и спрашивал:
- Правда, капрал? Ведь правда?..
Шли мы так еще час. Одолевала усталость. Быстро опускалась ночь. Наконец нам пришлось остановиться для длительного отдыха, так как предстояло идти еще часа два, а бедняги пленные уже не могли сделать ни шагу. Они сильно устали. Их совсем измучил раненый, которого они несли по очереди, меняясь сначала через полчаса, потом через пятнадцать, десять и, наконец, через пять минут. Но и после отдыха ни у кого не было сил нести раненого. Заставили Тончу. Он взвалил его на плечи, однако, пройдя десять шагов, остановился и заявил, что дальше нести не может. И снова мы отдыхали; Данил морщился и готов был по-военному как конвойный приказать пленным идти во что бы то ни стало. Он раза два взглянул на меня исподлобья, ожидая, что я именно так и поступлю. Петар несколько раз подходил ко мне. Он хотел что-то сказать, но не решался.
Прошли мы еще шагов пятьдесят - опять отдых. Данил свернул цигарку и в нетерпении начал курить, переминаясь с ноги на ногу, а Петар подошел ко мне и нерешительно начал:
- Думается мне, капрал, эти люди ни перед кем не виноваты, - тут он покосился на Данила, - они, правда, наши противники и, можно сказать, враги, но ведь и им тоже было приказано. Так или нет?
- Да, Петар, так!
- Ну, вот видишь, и мы могли так же попасть в плен, и нас бы гнали. Ведь могли бы? А потом с ними еще и раненый. А кто его ранил? Мы ранили. Так ему, верно, суждено было, но если мы его ранили, мы ведь виноваты перед ним. Так, капрал?
- Так!
- Ну, так вот! (Тут он выразительно и уже смелее посмотрел на Данила.) И разве они, капрал, не люди, а? Посмотри на них: словно родные братья, своего раненого не бросают, а все по очереди несут. Ведь это настоящие люди, так ведь, капрал?
- Так, Петар. Но что ты хочешь, чего ты тянешь?
- Я говорю, не будет беды, если я им помогу, а вы говорите, что хотите. Вот и все!
Решительно сказав эти слова, он уже без стеснения снял с плеча винтовку и дал ее Данилу.
- Подержи, - сказал он и подошел к пленным. - Давайте-ка мне этого братка на спину!
Я изумился, а Петар взвалил раненого на спину и решительными, сильными шагами двинулся вперед.
Мы тронулись за ним.
Почти целый час он не снимал раненого со своей спины, не сказав за это время ни слова. Пленные отдохнули, и вскоре раненого переложили на спину Тонче.
Петар догнал Данила, взял винтовку, потом подошел ко мне и с гордостью спросил:
- Правильно я сделал, капрал?
- Правильно, Петар! - ответил я.
Скоро мы вошли в Цариброд.
Этого благородного человека звали Петар Дабич.
ДУНЯ
Завтра под Пиротом будет кровавое сражение. Наша часть еще днем отступила к Сукову Мосту, а под вечер расположилась в поле около Бериловаца, слева от дороги, ведущей на Софию.
Как раз по дороге из Пирота промчался на коне мой знакомый, оглянулся, махнул рукой и крикнул, что на почте в Пироте лежит для меня пакет.
Господин подполковник разрешил взять хромого коня из обоза. Вечером мне следовало ехать в Пирот и утром вернуться сюда, если часть будет располагаться на этом же месте.
Я сел на клячу без седла и без подстилки. Несмотря на все мои старания, лошадь шла вяло, жестоко мстя за понукания своим костлявым хребтом. Пришлось испытать всевозможные способы езды, даже и тот, которым пользуются при езде на ослах.
Как бы то ни было, поздним вечером мы с клячей прибыли в Пирот. Я привязал ее за столбик ограды одного строящегося дома, уверенный в том, что никто не отважится присвоить себе такую клячу, способную только есть.
Первым, кого я встретил у входа в кафе Рабена, был мой приятель Лаза, человек всегда веселый; у него в Пироте были какие-то "дела". Он хладнокровно рассказал мне, что на Сарлаке выше Пирота строятся укрепления для предстоящих боев. Стрелять будут прямо над крышами пиротских жителей, поэтому многие из них уже уехали к Паланке.