Опустив на руки тяжелую голову, сидел я в своей мрачной комнатке с зажженной грязной свечкой.
   Пришел солдат, кажется не из моего отделения, но из нашего взвода. Я дал ему грязную винтовку и попросил почистить.
   - Кто-то опять умер, - сообщил он.
   - Из нашего батальона?
   - Не знаю. Говорят, белградец.
   Кто же это опять, думал я про себя, и как раз в это время донеслись глухие звуки колокола, возвещавшего о чьей-то смерти. Я махнул рукой, как делает человек, отгоняющий от себя дым, вывел своих солдат, и мы отправились на широкое болотистое поле мокнуть на учении.
   Вы думаете, мы сожалели о смерти нашего товарища? Нет. Во время перерывов мы, как обычно, сходились кучками, и начинался разговор, какой ведут между собой люди, привыкшие к смерти и видевшие ее своими глазами.
   Пришел солдат из четвертого взвода, немножко раскосый белобрысый парень, и начал, задыхаясь от смеха:
   - Вы подумайте только! Тот, который сегодня умер, продавал мне свои пайки. Сегодня я должен был отдать ему двадцать грошей, а он умер.
   - Ха-ха-ха... заплатишь ему на том свете, - подхватил солдат с закрученными усами и в драных опанках.
   - А если бы это был трактирщик! - ввязался в разговор капрал Среич. Его надо было бы хоронить в бочке, а не в гробу!..
   Мы сговорились воспользоваться смертью незнакомого солдата. Я пошел к командиру и попросил, чтобы нас пятерых отпустили на похороны "товарища" и "хорошего друга". Командир разрешил, мы вскинули винтовки на ремень и, веселые, отправились в ближайший кабачок.
   Большое тонкое облако неслось низко над землей, дождь накрапывал сильнее. Издалека доносились глухие звуки колокола.
   Я решил все-таки идти в госпиталь.
   Перед дверьми уже стоял десяток насквозь промокших солдат с капралом; они должны были изображать почетный караул в похоронной процессии. Винтовки повернули стволами к земле, надвинули покрепче шапки и переминались с ноги на ногу, проклиная все на свете за то, что именно их назначили в караул.
   По длинному и мрачному госпитальному коридору угрюмо шествовал молодой поп в грязной порыжелой камилавке, похожей на перезрелую грушу. На нем были огромные солдатские сапоги, в каких, наверное, солдаты Скобелева переходили Балканы 1. Грохот этих сапог раздавался под сводами длинного низкого помещения. Поп ругал всех подряд за то, что его заставили хоронить беднягу.
   1 Скобелев Михаил Дмитриевич (1843-1882) - русский генерал. Во время русско-турецкой войны 1877-1878 года провел труднейший переход через Балканские горы.
   Появился грязный катафалк, похожий на дроги. Старик, отставной солдат, в кителе старого покроя и в сапогах вообще без всякого покроя, держал поводья и бранился на чем свет стоит, злясь, что именно ему пришлось везти неизвестного покойника.
   Из комнаты вынесли бедный зеленый гроб. На крышке его двумя белыми полосами было изображено что-то вроде креста. Полосы напоминали две извилистые речки, пересекающие друг друга в своем течении.
   Поп что-то пробормотал, и процессия тронулась. Дождь пошел сильнее, он хлестал прямо в лицо. Воздух стал мутным и тяжелым. Мы направились на кладбище.
   Идущий впереди солдат сунул крест, как лопату, под мышку и прыгает через грязные лужи; поп спрятал свечу в карман и задрал рясу на голову, за ним громыхают, подпрыгивая на камнях, похоронные дроги; тощая, заморенная кляча опустила свою тяжелую голову, уши ее повисли, как упавшие крылья. Она еле идет, то и дело останавливается, пока ругань и кнут возницы не заставляют ее снова двинуться вперед. Угрюмый старик забрался на катафалк и закрылся с головой каким-то старым рядном. Ему очень хотелось, чтобы кляча была более послушна. Тогда бы он смог быстрее избавиться от неприятной работы и завернуть в какой-нибудь кабак. Что же остается делать в такую погоду?
   Дождь лил не переставая. С недокрашенного гроба струйками стекала зеленая и белая краска. За катафалком, сохраняя подобие строя, двигался десяток солдат. Капрал вскинул винтовку на ремень, а солдаты заткнули полы шинелей за пояс и надвинули поглубже шапки, пытаясь защититься от дождя.
   Я шел последним. В мире, наверное, не было более печальных похорон.
   Мы шли молча, никто не проронил ни слова, только изредка бормотал поп да старик крикливо ругал свою ленивую клячу.
   Снова послышался глухой звон маленького колокола, встретивший нас на кладбище своим печальным приветствием; какая-то большая заблудившаяся птица крикнула, пролетая над нашими головами, и захлопала крыльями, пытаясь, наверное, стряхнуть с себя воду.
   Мы остановились около глубокой, небрежно вырытой могилы. Из нее вылез тощий могильщик, ворча, что мы так долго задержались.
   Никто из нас, даже поп, не знал, кого мы схоронили.
   НА ПОБЫВКУ
   Приходилось ли вам когда-нибудь возвращаться после долгой разлуки и перенесенных невзгод в родные места, в родительский дом, откуда провожают вас со слезами и со слезами встречают?
   Помните, как бьется сердце, когда из-за пригорка покажется первая крыша, колокольня или дорога, ведущая к дому? Мысли бегут одна за другой: вон там, скоро, твой дом. И ты уже почти видишь и окна, и старую крышу, и калитку.
   Я очень тороплюсь, винтовку несу "не по уставу", а ранец уже снял с одного плеча. Осталось пройти вот эту улицу, еще одну маленькую, потом налево, четвертый дом.
   Но какие же длинные эти улицы! Когда-то я, бывало, и не замечал, как пробегал их.
   Мысленно я уже представляю знакомую с детства картину: вижу мой домик, прижавшийся к большому строению; четыре окошечка (в левом, как раз против ворот, выбито верхнее стекло); на окне - левкои в глиняном горшке, земля в нем совсем сухая: с тех пор, как сестра вышла замуж, их никто не поливает; вижу плохонькую крышу, на ней уже пять лет лежат две перекрещенные хворостины - остатки бумажного змея, заброшенного туда детьми; калитку с пожелтевшими клочками бумаги - здесь висело объявление о сдаче комнаты, давно уже смытое дождем и снегом. Все, все это стоит у меня перед глазами.
   Быстро прохожу мимо соседских домов, даже не останавливаюсь при встрече со знакомыми: только бы скорее поцеловать руку матери, отцу, обнять братьев... Все они думают сейчас обо мне и не знают, что я уже здесь, что я так близко от них.
   Мама сидит у очага, подогревает на маленькой жаровне ужин. Задумавшись, она быстро вяжет, а белый кот, найденный мною в этом доме, когда мы сюда переехали, греется около очага и время от времени сладко потягивается. Помню я и трехногие табуретки, и старые потрепанные сапоги, висящие у трубы, и общипанного хромого ворона, которого младший брат хотел научить говорить и даже подрезал ему что-то под языком. Ясно вижу, как ворон ходит по кухне и клюет оставшиеся крошки.
   Вспоминаются мне и наше старое зеркало в комнате на комоде (его подарил маме деверь, когда она выходила замуж), за шкафом - "дедушкин стул", сидя на котором дедушка и умер. Мне уже кажется, что я дома и слушаю, как длинный маятник наших круглых часов отбивает свое "тик-так"...
   Вот висит в углу в старой золотой раме икона святого Георгия, под ней маленькая красная лампадка. Здесь мама молила бога, чтобы он сохранил мне жизнь и здоровье. И вот я возвращаюсь живой и здоровый, возвращаюсь на побывку.
   Осталась еще улочка, и сразу же налево - четвертый дом. А вон дом моего кума. У них уже зажгли свечку. Постучать им в окно? Как бы мне обрадовались его дети. Нет, нет! Лучше я приду к ним завтра. А вот рядом с домом кума дом матери Благое.
   Ах, бедная мать Благое! Ни собаки, ни кошки не было у нее, один только сын, и как они любили друг друга!
   Помню, когда мы уезжали из Белграда, он стоял в строю рядом со мной. Она, бедняжка, пришла на Баницу еще до рассвета. Нам раздавали галеты и сало. У старушки полились слезы, когда и ее сыночку дали этот солдатский паек. А когда раздалась команда и грянула музыка, она совсем обезумела и готова была вырвать своего единственного сына из строя. На вокзале было много народа; прощались брат с братом, отец с сыном. Были здесь матери, сестры, знакомые, друзья. Старушка обняла Благое и не отпускает от себя, целует, смотрит на него и обливается слезами. Как будто чувствовала, что он не вернется.
   Схоронили мы ее единственного сына, далеко от родного дома схоронили. Никогда не упадет слеза матери на его могилу, никогда не запахнет там мята, не заалеет роза, посаженная материнскими руками.
   Зайти к ней? Нет, не смею.
   Вот она. Я вижу ее через окно - в черном платье, глаза ввалились, глубокие морщины избороздили старческое лицо. Перед ней на извивающемся синем пламени кипит в джезве вода (наверное, для кофе), а она сидит, облокотившись на стол и уронив голову на руки. Думает о чем-то? Нет! Одинокая, усталая, она, бедняжка, сомкнула очи и спит. А вода кипит, бурлит и льется через края джезвы.
   Под часами в маленькой рамке висит карточка Благое, чуть-чуть наискось, точно так же, как висела тогда, когда я приходил прощаться. Над кроватью его старый пиджак и соломенная шляпа. Он снял все это, когда получил мундир.
   Бедная старушка! Сколько бессонных ночей ты провела, глядя на одежду, висящую над кроватью, и на карточку, где запечатлен высокий лоб, густые ресницы и мягкая улыбка на устах твоего единственного сына!
   Завтра я расскажу тебе, как он погиб, как, умирая, вспоминал тебя, только тебя.
   Скорей, скорей! Вон большое строение, рядом - мой домик. Вот и разбитое стекло, а в нем - засохший стебель когда-то душистого левкоя. У нас тоже горит свеча, и на окнах задернуты занавески.
   "Тук, тук, тук!"
   - Мама, открывай!..