Страница:
Мы вошли в кафе выпить по чашке кофе. Здесь уже не было того оживления, какое царило до войны, когда наши войска стояли под Пиротом.
Удивительный человек - мой приятель. Он мог сразу же сообразить, чем заполнить время, особенно если речь шла о ночи. Я опоздал получить пакет и должен был ждать до рассвета. Вот мы и размышляли, как провести ночь, оказавшуюся в нашем распоряжении.
Лаза быстро нашел себе лошадь с такими же достоинствами, как у моей, и мы вдвоем направились через маленькое неогороженное кладбище по дороге на Княжевац.
Примерно на половине пути между Пиротом и Темской стоял уединенный запущенный кабачок. Бывало, я часто заглядывал в него. Там за грязным и липким кабацким прилавком работала хорошенькая, веселая девушка Дуня. Ее знают, конечно, все, кому довелось побывать в этих местах. Она каждому улыбалась, и при этом на ее румяных щеках появлялись две манящие ямочки.
Месяц скрывался за облаками. С размытой дождями дороги под копытами наших ленивых кляч не подымалась пыль. Приятно шелестели ветви высоких тополей. Опавшая листва шуршала по краям дороги.
Издалека мы увидели слабый свет, пробивавшийся через маленькое грязное окошечко низкого кабачка и напоминавший угасающую маленькую лампадку.
Теперь недовольные кони будут грызть коновязь, а мы, добравшись до кабака, с удовольствием выпьем здешнего превосходного вина.
Входим в низкие двери. Дрожит свет небольшой закопченной лампы, висящей на средней балке низкого потолка. Никого нет. Только над маленькой тарелочкой, из которой, может быть, ел какой-нибудь усталый путник, жужжит ленивая осенняя муха, и кажется, что слышишь пряху и тупое жужжание ее веретена. Опустив голову на грязный прилавок, крепко спит Дуня, руки ее с вязанием лежат на коленях.
- Дуня, Дуня!
Девушка вздрогнула и застыдилась, что не слышала, как мы вошли.
- Ты устала?
- Нет, нет... Какого вам вина, белого или красного?
- Дай нам красного и приготовь по чашке кофе.
Сразу видно, что Дуня теперь совсем не такая, какая была до войны. Тогда она умела отшутиться, весело ответить на любой вопрос. Придем, бывало, бабка Ягда поставит на жар сковородки для яичницы, а мы шутим, убеждаем Дуню, что мы хорошие люди, спрашиваем, пойдет ли она за кого-нибудь из нас замуж. Она смеется, не верит, что мы холостые. Тогда она была уже помолвлена и, стоило нам заговорить об ее женихе, сразу убегала.
В этот вечер мы долго просидели в кабаке. Но Дуня молчала, ни о чем не спрашивала нас, кратко отвечала на вопросы.
Мы ошиблись. Если бы это была прежняя Дуня, мы бы весело провели время. А тут - мы молчим, и она молчит.
Меня уже стало клонить ко сну. Приятель мой в этот вечер тоже словно забыл о шутках. Рассказывал мне что-то важное, серьезное. А у меня, как только закрою глаза, голова сразу опускается на грудь. Видя это, ион умолк. Молчим, кругом тишина. Слышно, как постукивают спицы в руках у Дуни, да как наши клячи грызут коновязь.
- Ну что же, поедем?
- Да.
Он пошел отвязать лошадей, а я остался расплатиться. Дуня подошла и только сейчас узнала во мне старого знакомого, с которым столько раз шутила. Улыбнулась такой улыбкой, от которой я всегда вспыхивал. На ее румяных щеках появились две милые ямочки.
Когда я отдавал ей деньги, она задержала мою руку, доверчиво посмотрела мне в глаза.
- Ты был там? - быстро спросила она.
- Где там?
- В бою.
- Да.
- Много погибло из пятнадцатого полка?
- Погибло?.. Погибло много.
Дуня выпустила мою руку, по лицу ее пробежало темное облачко, между бровями появилась тонкая морщинка. Она опустила глаза. От прерывистого дыхания кофточка на ее груди то натягивалась, то собиралась в складки. Потом Дуня ушла на свое место, взяла вязание и сделала вид, что углубилась в работу.
В это время в дверях показался мой приятель; он держал поводья наших кляч, и мне ничего не оставалось, как только пожелать Дуне спокойной ночи.
Выйдя на улицу, мы сели на своих ленивцев и вялой рысцой двинулись в путь.
Месяц куда-то пропал, небо было пустым, как лист чистой бумаги. Я дремал на своем скакуне, а приятель напевал что-то, но что именно, до сих пор не могу вспомнить.
ШИНЕЛЬ
Как раз над Моралией, на Плоче, нас застигли морозы, от которых мы страдали больше, чем от вражеских винтовок. Вот тогда-то я понял, почему у нас говорят, что иногда и душа может замерзнуть. Грудь дышит с трудом; веки отяжелели; суставы окоченели; руки и ноги еле двигаются, а палец, когда сгибаешь его, кажется, вот-вот переломится. Холод сковал все, и словно вдыхаешь не воздух, а глотаешь кусочки льда.
Плоча пустая и голая - за один день мы повыдергали весь кустарник и сухостой. Измучаешься, пока найдешь хоть немного дров.
Каждое утро в Ниш, в больницу, увозят несколько обмороженных. Не проходит ни одного дня, чтобы не падали лошади.
Сколько времени мы не видели ни солнца, ни ясных дней, словно оказались у бога в немилости!
А у моего друга Алексы не было даже шинели. Когда наступал вечер, он, бедняга, просился под одеяло то к одному, то к другому. Но, говорят, что там, где замерзает душа, нет места жалости и дружбе. Кто бы тогда на Плоче уступил половину своего одеяла даже родственнику? Никто. Однажды ночью, просясь под одеяло, Алекса предлагал одному солдату деньги, но тот только дернул ногой и пробурчал: "Отстань".
Интендант, каждый день ездивший в Ниш за продуктами, привез как-то старую, рваную шинель. В госпитале умер раненый, и санитар из-под полы продавал его вещи. Интендант вспомнил бедного Алексу и купил для него шинель за двенадцать грошей. Алекса радовался, как ребенок. Наконец-то и он хоть разок согреется, если вообще можно согреться под шинелью на Плоче. Шинель была довольно крепкая, хотя полы несколько побились, да под мышкой, почти у самой застежки, грязное пятно и дыра от пули, которая и свела в могилу прежнего владельца шинели.
Надел ее Алекса, радуется, как ребенок в праздник. Отряхивает, прилаживает, ощупывает карманы и вдруг в одном из них находит письмо.
- Дай сюда, - сказал я. - Может, по письму узнаем, чья была шинель.
Письмо прочитали вслух.
"Дорогой сынок! Уже целый месяц от тебя нет весточки. Я расспрашивал всех и узнал, что вы в Пироте. Напиши нам, где вы и, самое главное, как твое здоровье. У нас очень холодно, а у вас, наверное, еще хуже. Говорят, что войны больше не будет, заключили перемирие. Слава богу, что ты уцелел! Ты ведь знаешь, что мать только о тебе и думает. Каждую ночь видит тебя во сне, а по утрам рассказывает мне свои сны. Сегодня одно, завтра другое. Но, слава богу, все снится к хорошему. До сих пор, как я уже писал раньше, она делит с тобой каждый кусочек. Ставит на стол еду и для тебя, как будто и ты сидишь рядом с нами. Если у нее зачешется глаз, щека или еще что-нибудь, она говорит, что это ты вспоминаешь о ней. Ты, конечно, знаешь эти бабьи приметы! Каждый день молится за тебя и зажигает лампадку. И я, сынок, каждый день молю бога.
Знаешь, что сделала мать несколько дней назад? Почти сосватала тебе невесту. Были у нас после ужина гости: господин учитель и госпожа учительница, торговец Стева с женой и Йова, ружейный мастер, с женой и свояченицей. Все просили меня передать приветы, когда буду тебе писать. И вот в тот вечер, как я уже сказал, после ужина все были у нас. Твоя мать сразу же завела разговор о тебе, о том, как мы этой осенью были на уборке урожая у Исайла. Потом спрашивает Йовину свояченицу: "Скажи, Анджа, ведь ты заглядывалась тогда на моего сына?" Бедная Анджа выбежала из комнаты, а твоя мать и говорит Йове: "Дай бог, чтобы мой сын возвратился живым и здоровым, и тогда я как-нибудь приду к тебе, соседушка, хоть ты меня и не ожидаешь!" А Йова ей ответил: "Только дожить бы всем до этого дня! Дал бы бог здоровья и тем, кто дома, и тем, кто в пути! Тогда все было бы хорошо!" Мы все выпили рюмку и за твое здоровье.
Трудно мне писать, а хотелось бы рассказать очень многое. Как только сяду писать, мать уже около меня, никак не дает закончить и хочет описать все-все в одном письме. Она просит передать, что мы с невестой ждем тебя, а когда будешь писать нам, передавай привет и Андже.
Мать обнимает и целует тебя в обе щеки, в лоб и губы. От всех тебе поклоны, низко кланяется тебе отец и просит сразу же ответить на это письмо.
С приветом
твой отец Джордже".
Когда я дочитал, мы переглянулись с Алексой. Он молча взял письмо, аккуратно сложил его и сунул снова в карман.
- Что ты будешь с ним делать?
- Сохраню, - ответил Алекса.
НОМЕР 23
Лежа в нишском госпитале, я от скуки вел записи. Просто так, без всякого порядка. У меня не было записной книжки, поэтому приходилось писать на клочках бумаги, на рецептах или на обратной стороне отцовских писем. С того времени я никогда не перечитывал этих бумажек и только на днях нашел их в кармане мундира, который, вернувшись с фронта, забросил в угол, собираясь подарить какому-нибудь нищему. Давайте сейчас вместе и прочтем их.
27 ноября
Не так угнетает меня болезнь, как мертвая госпитальная тишина. Даже если кто-нибудь из больных говорит, то совсем тихо, почти шепчет. После первых же слов раскашляется, и этот сухой кашель громко раздается в высокой и просторной госпитальной палате. Послышится голос или заскрипят двери, проедет под окном телега или застонет больной - вот и все звуки. А время тянется медленно, очень медленно. Ох, сколько пройдет времени, пока большая стрелка часов один раз проползет по кругу... Вечность, целая вечность.
А больничный запах! А изможденные лица, виднеющиеся из-под одеял, и желтые, как воск, костлявые руки, протянутые из под простыни к стакану с водой или к лекарству на тумбочке, что стоит возле каждой кровати! Лица больных бледные, одинаковые, глаза у всех ввалились, взгляд сумрачный, губы сухие... И свет, проникающий к нам через большое госпитальное окно, какой-то тусклый, бледный, и санитар, тихо расхаживающий между кроватями, тоже бледный... Только доктор, который каждое утро осматривает нас, - красный, пышущий здоровьем, с толстой шеей и сильными руками. Здесь он выглядит как свежий весенний цветок среди сухих осенних листьев.
Над моей постелью, на черной дощечке, написан мелом номер 23. Иными словами, я и не существую. Есть просто номер 23, который страдает такой-то болезнью. Санитар и не знает моего имени.
- Это лекарство для номера двадцать три, - кричит он своим помощникам.
Фельдшер щупает мне пульс и говорит:
- Этому сегодня лучше.
- Кому? - спрашивает доктор.
- Этому, номеру двадцать три.
Я негодую, мне хочется сказать, что я совсем не "этот" и не "23", что у меня есть свое имя. Но кто меня послушает? И какое им дело до моего имени?
28 ноября
Возмущает меня, именно возмущает и нервирует то, что меня нет, а есть только номер 23. Сначала я не замечал этого, теперь же все очень хорошо вижу. Но что толку возмущаться сейчас? Разве я не привык к тому, что я не существую?!
Пока ты в отделении, тебя там знают по имени. Знают даже твоих родственников. Когда отделения образуют взвод, тебя уже меньше видят, но все-таки тебя знают. Взводы собираются в роту, ты начинаешь чувствовать себя потерянным, растворившимся. Твое я - это только частица чего-то общего, большого. А вот когда роты объединяются в батальон, тогда уже совершенно ясно чувствуешь, что тебя больше нет, а существует только номер. Тебе кричат: "Ты! Ты! Четвертый с левого фланга! Стать смирно!" Это и есть ты. И ты становишься смирно. А когда батальоны составляют полк, а полки - дивизии, массы, огромные массы, выстраиваются друг за другом и сплошной стеной встает серая толпа... где тогда ты? У этих масс одно имя, шагают они в ногу по одной команде... Где тогда ты? С зеленого дубового листка упадет капелька в горный ручей, ручей унесет ее в речку, а речка - в реку, а река - в море... разве капельку в море заметишь?!
Погибну, например, я на войне, а будет значиться, что погиб не я, а третий с правого фланга первого отделения второго взвода третьей роты второго батальона, четвертого и т. д. Я, мое я совсем второстепенное дело.
Только для моих родных, для тех, кто будет плакать обо мне, погибну я, только я, а не какой-то номер...
30 ноября
Познакомился со своими соседями по палате. Им не нужно было представляться. Все очень легко: слева номер 22, справа - 24. Номер 22 ранен в правое бедро и не может лежать на правом боку, поэтому всегда обращен ко мне спиной и разговаривает с номером 21. Номер 24, наоборот, повернут ко мне. Это очень разговорчивый человек. Свинец раздробил ему одно ребро и застрял где-то внутри. На днях доктора начнут, наверное, копаться в его груди, искать пулю. Сейчас пока не решаются, так как от потери крови он очень ослаб и должен немного окрепнуть. Он мне рассказал свою жизнь, обычную, скучную историю. Сначала он был учеником, потом подмастерьем, наконец открыл бакалейную лавку и влез в долги. Женился и сумел расплатиться с долгами. Народил четверых детей и уже не мог много экономить. Уходя на войну, снова влез в долги. И тому подобное. Я уже сказал, что это обычная история, слушать которую было очень скучно. Но ему было мало рассказать мне всю свою прошлую жизнь, и он начал говорить о планах на будущее.
- Как только приеду домой, сразу скажу жене: "Анка, сейчас надо немного подтянуть ремень". А то как же? И лошадь продам. Есть у меня лошадь - и самому нужна, но перебьюсь как-нибудь и без нее. У меня семнадцать и... пять... всего тридцать три дуката долга, а получить я должен всего около трех или четырех дукатов. Так что тридцать дукатов чистого долга. А я в этом году обязательно должен рассчитаться с долгами, так как через год мой сын должен идти в гимназию. Хочу отправить его в Белград. Продам одежду, кровать, последнюю рубашку, но, дорогой друг, хочу своих детей вывести в люди, чтобы они благословляли, а не проклинали меня. У меня их четверо, и все мальчики. Каждому нужно выбрать свой путь. Да, нужно, нужно! Для своих детей, дорогой мой, я все бы отдал...
И так далее.
Я написал "и так далее", потому что крепко заснул, а номер 24 продолжал свой рассказ.
Я проснулся утром, когда открыли дверь в коридор и оттуда запахло ладаном. Я спросил санитара, не умер ли кто-нибудь? Он ответил:
- Да. Сегодня ночью умер номер двадцать четыре.
Действительно, на соседней кровати уже никого не было, а матрац и подушки были застланы новым бельем, словно здесь никто и не лежал.
4 декабря
Сегодня утром санитар сказал мне, что умер номер 47. Кто это?
Боже мой! Если бы и я вдруг умер, то для доктора, для начальника госпиталя, для санитара умер бы не я, а просто номер 23. Но мне, слава богу, сегодня совсем хорошо, и доктор сказал, что меня завтра уже выпишут из госпиталя.
МОЙ УЧЕНИК
Отгремели бои, и наступило время, когда можно было немного отдохнуть в сухом месте, под крышей.
Наша часть должна была остановиться в селе Малчи на Княжевацкой дороге.
Озябшие и усталые от долгой ходьбы, мы добрались туда под вечер. Одежда вся промокла от снега, который шел не переставая. Остановились мы перед сельской школой - там помещался штаб. Нас уже поджидали. При свете лучины кмет 1 объяснял что-то капитану. Нас разделили по десять человек, и десяток за десятком отправлялся на постой вслед за хозяином дома.
1 Кмет - сельский староста.
К нашему десятку подошел довольно высокий старик с мутными глазами, поздоровался с каждым из нас, как со своими гостями, и, зная, что в каждом десятке назначается старший, спросил:
- А кто у вас будет главным в моем доме?
Усталые "гости", двинувшиеся за ним, указали на меня. Старичок посмотрел на меня с удивлением, так как я был самым молодым в этом десятке, потом сказал:
- У меня на чердаке есть немного соломы, так я вам дам. Я все вам дам, только присматривай, старшой, у меня ведь дети дома!
Я успокоил старика, хотя мне в то время было не до разговоров... Мы с трудом шли за хозяином по глубокому снегу, засыпавшему пригорки и низины, на которых раскинулось это большое село с приземистыми домиками, крытыми камышом.
Небо прояснилось. Месяц, казалось, спустился прямо на холм. В его сиянии снег так и переливался причудливыми огоньками. Огромные тени, невероятно длинные, так как у каждого из нас за плечами была винтовка, плелись следом за нами.
Наконец дошли мы до домика нашего хозяина.
Нас встретил сиплым лаем здоровенный лохматый пес. Хозяин стукнул своей большой палкой в низкие двери и крикнул:
- Анка, посвети нам! Поторапливайся!..
Двери быстро растворились, и на пороге появилась старушка. В дрожащей руке она держала жестяную банку, над которой трепетал маленький коптящий огонек.
Все вошли в дом. Старушка смотрела на нас испуганно и сквозь зубы отвечала на приветствия. Посреди бедной лачуги в большом очаге светились подернутые пеплом уголья, рядом стояло два или три деревенских стула и несколько чурбанов для сидения. Мы тотчас же поснимали свои ранцы, сложили их вместе с винтовками в один из углов и, рассевшись около очага, стали раздувать огонь. Старушка поставила коптилку на один из чурбанов и вышла, чтобы принести немного дров. Хозяин взял зеленый графин и тоже куда-то вышел.
В тепле у очага мы стали отогреваться. Начались разговоры, которые обычно ведутся, как только представится случай хотя бы на минутку забыть ужасы солдатской жизни... Один вспоминает о доме, другой жалуется, что голоден, третий недоволен тем, что приказано стоять в этом селе, четвертый сильно замерз, и так далее и так далее.
В это время дверь в комнату потихоньку приоткрылась, и из нее начали выглядывать любопытные ребятишки. Им, конечно, казались удивительными эти чужаки, рассевшиеся около их очага.
Старушка вернулась с охапкой сухих веток, положила их на угли, и в очаге заплясало пламя. Хозяин принес полный графин вина и поставил передо мной.
- Пейте на здоровье! - Потом обернулся к дверям, ведущим в комнату, и позвал: - Пейчо, Пейчо!
В дверях появился босоногий мальчуган лет шести-семи. Он потягивался и протирал заспанные глаза.
- Ну-ка, сынок, слетай на чердак, принеси орехов!
Мальчик что-то пробормотал, слазил на чердак и принес нам полный медный таз орехов. Орехи считаются у них лучшей закуской к вину.
Так отогревались мы до полуночи, грызли орехи и попивали вино.
Хозяин, как человек пожилой, ушел спать пораньше. Старушка стояла у дверей, скрестив на груди руки, и не говорила ни слова. Маленький Пейчо быстро привык к нам. Он подошел ко мне и принялся расспрашивать обо всем, показывая пальцем то на поблекшую капральскую звездочку, то на желтые пуговицы мундира. Убедившись в том, что чужаки совсем обыкновенные люди, он уселся среди нас и с любопытством стал рассматривать каждого по очереди.
Когда усталость совсем нас одолела, да и вина в графине не осталось ни капли, мы подложили под головы ранцы и захрапели около затухающего огня.
Только утром мы как следует познакомились с домочадцами. Целая задруга 1 жила в этой низкой, темной лачуге, с двумя узенькими окошечками. Тут и женщины, мужья которых ушли на войну, и девушки, а ребятишек в доме столько же, сколько и нас, солдат.
1 Задруга - общество, союз; несколько родственных семейств, живущих одним хозяйством в одном доме.
Пейчо стал уже совсем "своим человеком". Смекалистый мальчуган внимательно следил за каждым моим словом, живо и рассудительно расспрашивал обо всех мелочах.
Почти каждый вечер мы собирались около этого огня. Я сидел на самом высоком стуле. Передо мной - графин доброго малчанского вина, в руках кочерга, чтобы подправлять огонь: это удовольствие у них всегда уступается самому старшему, а я был "главным". Около меня обычно сидел Пейчо, опершись своей грязной ручонкой о мое колено, а с другой стороны - дед Минчо, наш хозяин. Минчо рассказывал нам о турецких временах. В полутьме виднелись головы женщин и ребятишек, неподвижно стоящих за нами; старушка графин за графином подносила вино, оплаченное нами в складчину.
- А ты грамотный, капрал? - спросил меня как-то дед Минчо.
- Грамотный, - отвечаю. - Я учился в школе!
- Да... - хотел что-то сказать старик, но взглянул на меня и замолчал. Поправив огонь, он снова посмотрел на меня и сказал:
- Хотел вот я отдать Пейчо учиться, да учитель ушел в армию, такой же молодой, как и ты!
- А ты, Пейчо, хочешь учиться читать? - спросил я малыша.
Тот радостно посмотрел на меня, словно хотел сказать: "Ну чего же спрашивать? Конечно хочу".
- Я тебя буду учить, Пейчо. Хорошо?
Мальчик вскочил, подбежал к старушке, потом по очереди ко всем родным, радостно крича:
- Капрал будет учить меня грамоте! Капрал будет учить меня грамоте!
На другой день, рано утром, я отправился по своим служебным делам в Ниш. Закончив дела, я зашел в книжный магазин и купил букварь.
Стоял крепкий мороз. И трех минут невозможно было продержать поводья руки мгновенно коченели. Изредка выглядывало солнце и рассыпало по равнине блестящие искры. Тонкие тени телеграфных проводов, пересекающие снежные поля, плясали перед глазами. Укатанная дорога блестела, твердые комья снега из-под копыт лошади летели через голову.
Когда я приехал в Малчу, Пейчо варил для меня ракию с медом. Значит, запомнил мои слова: на днях я сказал, что люблю с мороза выпить стакан горячей ракии.
Я дал Пейчо букварь и показал картинки. Мальчик подскочил от радости. Мы решили начать сразу же.
Пейчо принес стул, поставил его около маленького грязного окна. Я уселся, положил букварь на колени, а мой маленький ученик, сняв шапку, поцеловал мне руку и стал рядом.
За окном поднялась метель, сильный восточный ветер срывал с крыш целые сугробы. Мелкие снежные иглы бились в оконце, в щелях свистел ветер. Во дворе печально скрипел старый рассохшийся колодезный журавль, а здоровенный лохматый пес, спасаясь от непогоды, забился под сани.
Все собрались в комнате и с необыкновенным любопытством столпились вокруг меня. Старушка смотрит в мои глаза, и мне сдается даже, что она принимает меня за волшебника. У деда Минчо глаза так и играют: то он взглянет на меня, то на книгу, словно спрашивает: "Неужели ты можешь все это прочитать?"
Целая история отражалась в тусклом старческом взгляде, и каждый легко мог ее прочесть по его глазам. В них чувствовалась какая-то таинственность, то, что может удивительным образом взволновать любого.
Но надо было начинать урок.
- Посмотри, Пейчо! Видишь, здесь овца. Что здесь нарисовано?
- Овца!
- Ну, так вот это О. Посмотри О, О, овца! Ну-ка, повтори!
- О, О, овца.
- Запомни, какое оно О!.. - И переворачиваю страницу. - Ну вот, теперь найди мне здесь О!
Сообразительный ребенок искал недолго, он тут же нашел О в одном из слов.
У деда Минчо около глаз появились морщинки, борода его задрожала. Старушка с удивлением посмотрела на меня, лицо ее сморщилось, на глазах появились слезы.
- Мать-то твоя жива?
Это были первые слова, услышанные мною от молчаливой старушки.
- Жива, бабушка!
У меня к горлу невольно подступили слезы.
- Дай-ка я тебя, сынок, как мать поцелую!..
Старушка нежно поцеловала меня, а я смахнул слезы, вызванные этим материнским поцелуем.
Так прошло три недели. Пейчо успевал хорошо. Он уже мог прочитать по складам весь букварь, Я научил его писать имя.
Однажды ночью пришел приказ двигаться дальше. До рассвета было еще далеко, когда нас разбудили сигналы сбора.
Первым встал дед Минчо, зажег коптилку и поставил на огонь джезву, чтобы подогреть для нас немного ракии.
На улице опять мело. Снег шел крупными хлопьями. Земля и кровли домов были покрыты толстой белой пеленой.
Когда я надел ранец, ко мне подошел Пейчо и протянул большое яблоко. Малышу тяжело было расставаться со мной.
Яблоко я получил в награду... Но самой большой, самой милой и дорогой для меня наградой был материнский поцелуй старушки.
Когда мы оглянулись, перед домом стояли все члены семьи. Они долго смотрели нам вслед, пока мы не скрылись...
Метель усиливалась. Мы надвинули поглубже шапки, повесили винтовки за спину, спрятали руки в карманы и медленно побрели по глубокому снегу...
ПОХОРОНЫ
Когда наступило перемирие, меня перевели в пятнадцатый полк. Трудно мне было сначала среди незнакомых людей. Но нигде так быстро не преодолевается эта трудность, как в армии. Первый, разделивший с тобой одеяло или паек и вместе хлебавший суп из одного котелка, или первый, кто помог надеть ранец, становится твоим товарищем. Вы жалуетесь друг другу на невзгоды солдатской жизни, вместе переживаете удачи и неудачи, и вскоре вы уже жить друг без друга не можете.
Пятнадцатому полку приказано было расквартироваться в Ягодине, где мы и оставались во время перемирия. Немногие поместились в высоких господских домах. Остальные - в бедных избушках на окраине, но, слава богу, кров над головой был у каждого.
Я помню те пасмурные и сырые дни. Слабое зимнее солнце едва светило; по мглистому серому небу, словно перья, проносились мелкие темные облака. С широких низких крыш из-под слежавшегося, грязного снега по кривым водосточным трубам стекали с приятным журчанием ручейки и разливались в большие лужи.
Сырость преследовала нас повсюду. Почти каждым день перед госпиталем толпились простуженные, изможденные солдаты.
Вчера умерли двое. Сегодня тоже двое.
Прошел мелкий надоедливый дождик, стало душно, как в дни поздней осени. По телу пробегала лихорадочная дрожь, дышать становилось трудно.
Надо идти на учение, а от этой сырости чувствую себя таким изломанным, что даже винтовку поднять трудно.
Удивительный человек - мой приятель. Он мог сразу же сообразить, чем заполнить время, особенно если речь шла о ночи. Я опоздал получить пакет и должен был ждать до рассвета. Вот мы и размышляли, как провести ночь, оказавшуюся в нашем распоряжении.
Лаза быстро нашел себе лошадь с такими же достоинствами, как у моей, и мы вдвоем направились через маленькое неогороженное кладбище по дороге на Княжевац.
Примерно на половине пути между Пиротом и Темской стоял уединенный запущенный кабачок. Бывало, я часто заглядывал в него. Там за грязным и липким кабацким прилавком работала хорошенькая, веселая девушка Дуня. Ее знают, конечно, все, кому довелось побывать в этих местах. Она каждому улыбалась, и при этом на ее румяных щеках появлялись две манящие ямочки.
Месяц скрывался за облаками. С размытой дождями дороги под копытами наших ленивых кляч не подымалась пыль. Приятно шелестели ветви высоких тополей. Опавшая листва шуршала по краям дороги.
Издалека мы увидели слабый свет, пробивавшийся через маленькое грязное окошечко низкого кабачка и напоминавший угасающую маленькую лампадку.
Теперь недовольные кони будут грызть коновязь, а мы, добравшись до кабака, с удовольствием выпьем здешнего превосходного вина.
Входим в низкие двери. Дрожит свет небольшой закопченной лампы, висящей на средней балке низкого потолка. Никого нет. Только над маленькой тарелочкой, из которой, может быть, ел какой-нибудь усталый путник, жужжит ленивая осенняя муха, и кажется, что слышишь пряху и тупое жужжание ее веретена. Опустив голову на грязный прилавок, крепко спит Дуня, руки ее с вязанием лежат на коленях.
- Дуня, Дуня!
Девушка вздрогнула и застыдилась, что не слышала, как мы вошли.
- Ты устала?
- Нет, нет... Какого вам вина, белого или красного?
- Дай нам красного и приготовь по чашке кофе.
Сразу видно, что Дуня теперь совсем не такая, какая была до войны. Тогда она умела отшутиться, весело ответить на любой вопрос. Придем, бывало, бабка Ягда поставит на жар сковородки для яичницы, а мы шутим, убеждаем Дуню, что мы хорошие люди, спрашиваем, пойдет ли она за кого-нибудь из нас замуж. Она смеется, не верит, что мы холостые. Тогда она была уже помолвлена и, стоило нам заговорить об ее женихе, сразу убегала.
В этот вечер мы долго просидели в кабаке. Но Дуня молчала, ни о чем не спрашивала нас, кратко отвечала на вопросы.
Мы ошиблись. Если бы это была прежняя Дуня, мы бы весело провели время. А тут - мы молчим, и она молчит.
Меня уже стало клонить ко сну. Приятель мой в этот вечер тоже словно забыл о шутках. Рассказывал мне что-то важное, серьезное. А у меня, как только закрою глаза, голова сразу опускается на грудь. Видя это, ион умолк. Молчим, кругом тишина. Слышно, как постукивают спицы в руках у Дуни, да как наши клячи грызут коновязь.
- Ну что же, поедем?
- Да.
Он пошел отвязать лошадей, а я остался расплатиться. Дуня подошла и только сейчас узнала во мне старого знакомого, с которым столько раз шутила. Улыбнулась такой улыбкой, от которой я всегда вспыхивал. На ее румяных щеках появились две милые ямочки.
Когда я отдавал ей деньги, она задержала мою руку, доверчиво посмотрела мне в глаза.
- Ты был там? - быстро спросила она.
- Где там?
- В бою.
- Да.
- Много погибло из пятнадцатого полка?
- Погибло?.. Погибло много.
Дуня выпустила мою руку, по лицу ее пробежало темное облачко, между бровями появилась тонкая морщинка. Она опустила глаза. От прерывистого дыхания кофточка на ее груди то натягивалась, то собиралась в складки. Потом Дуня ушла на свое место, взяла вязание и сделала вид, что углубилась в работу.
В это время в дверях показался мой приятель; он держал поводья наших кляч, и мне ничего не оставалось, как только пожелать Дуне спокойной ночи.
Выйдя на улицу, мы сели на своих ленивцев и вялой рысцой двинулись в путь.
Месяц куда-то пропал, небо было пустым, как лист чистой бумаги. Я дремал на своем скакуне, а приятель напевал что-то, но что именно, до сих пор не могу вспомнить.
ШИНЕЛЬ
Как раз над Моралией, на Плоче, нас застигли морозы, от которых мы страдали больше, чем от вражеских винтовок. Вот тогда-то я понял, почему у нас говорят, что иногда и душа может замерзнуть. Грудь дышит с трудом; веки отяжелели; суставы окоченели; руки и ноги еле двигаются, а палец, когда сгибаешь его, кажется, вот-вот переломится. Холод сковал все, и словно вдыхаешь не воздух, а глотаешь кусочки льда.
Плоча пустая и голая - за один день мы повыдергали весь кустарник и сухостой. Измучаешься, пока найдешь хоть немного дров.
Каждое утро в Ниш, в больницу, увозят несколько обмороженных. Не проходит ни одного дня, чтобы не падали лошади.
Сколько времени мы не видели ни солнца, ни ясных дней, словно оказались у бога в немилости!
А у моего друга Алексы не было даже шинели. Когда наступал вечер, он, бедняга, просился под одеяло то к одному, то к другому. Но, говорят, что там, где замерзает душа, нет места жалости и дружбе. Кто бы тогда на Плоче уступил половину своего одеяла даже родственнику? Никто. Однажды ночью, просясь под одеяло, Алекса предлагал одному солдату деньги, но тот только дернул ногой и пробурчал: "Отстань".
Интендант, каждый день ездивший в Ниш за продуктами, привез как-то старую, рваную шинель. В госпитале умер раненый, и санитар из-под полы продавал его вещи. Интендант вспомнил бедного Алексу и купил для него шинель за двенадцать грошей. Алекса радовался, как ребенок. Наконец-то и он хоть разок согреется, если вообще можно согреться под шинелью на Плоче. Шинель была довольно крепкая, хотя полы несколько побились, да под мышкой, почти у самой застежки, грязное пятно и дыра от пули, которая и свела в могилу прежнего владельца шинели.
Надел ее Алекса, радуется, как ребенок в праздник. Отряхивает, прилаживает, ощупывает карманы и вдруг в одном из них находит письмо.
- Дай сюда, - сказал я. - Может, по письму узнаем, чья была шинель.
Письмо прочитали вслух.
"Дорогой сынок! Уже целый месяц от тебя нет весточки. Я расспрашивал всех и узнал, что вы в Пироте. Напиши нам, где вы и, самое главное, как твое здоровье. У нас очень холодно, а у вас, наверное, еще хуже. Говорят, что войны больше не будет, заключили перемирие. Слава богу, что ты уцелел! Ты ведь знаешь, что мать только о тебе и думает. Каждую ночь видит тебя во сне, а по утрам рассказывает мне свои сны. Сегодня одно, завтра другое. Но, слава богу, все снится к хорошему. До сих пор, как я уже писал раньше, она делит с тобой каждый кусочек. Ставит на стол еду и для тебя, как будто и ты сидишь рядом с нами. Если у нее зачешется глаз, щека или еще что-нибудь, она говорит, что это ты вспоминаешь о ней. Ты, конечно, знаешь эти бабьи приметы! Каждый день молится за тебя и зажигает лампадку. И я, сынок, каждый день молю бога.
Знаешь, что сделала мать несколько дней назад? Почти сосватала тебе невесту. Были у нас после ужина гости: господин учитель и госпожа учительница, торговец Стева с женой и Йова, ружейный мастер, с женой и свояченицей. Все просили меня передать приветы, когда буду тебе писать. И вот в тот вечер, как я уже сказал, после ужина все были у нас. Твоя мать сразу же завела разговор о тебе, о том, как мы этой осенью были на уборке урожая у Исайла. Потом спрашивает Йовину свояченицу: "Скажи, Анджа, ведь ты заглядывалась тогда на моего сына?" Бедная Анджа выбежала из комнаты, а твоя мать и говорит Йове: "Дай бог, чтобы мой сын возвратился живым и здоровым, и тогда я как-нибудь приду к тебе, соседушка, хоть ты меня и не ожидаешь!" А Йова ей ответил: "Только дожить бы всем до этого дня! Дал бы бог здоровья и тем, кто дома, и тем, кто в пути! Тогда все было бы хорошо!" Мы все выпили рюмку и за твое здоровье.
Трудно мне писать, а хотелось бы рассказать очень многое. Как только сяду писать, мать уже около меня, никак не дает закончить и хочет описать все-все в одном письме. Она просит передать, что мы с невестой ждем тебя, а когда будешь писать нам, передавай привет и Андже.
Мать обнимает и целует тебя в обе щеки, в лоб и губы. От всех тебе поклоны, низко кланяется тебе отец и просит сразу же ответить на это письмо.
С приветом
твой отец Джордже".
Когда я дочитал, мы переглянулись с Алексой. Он молча взял письмо, аккуратно сложил его и сунул снова в карман.
- Что ты будешь с ним делать?
- Сохраню, - ответил Алекса.
НОМЕР 23
Лежа в нишском госпитале, я от скуки вел записи. Просто так, без всякого порядка. У меня не было записной книжки, поэтому приходилось писать на клочках бумаги, на рецептах или на обратной стороне отцовских писем. С того времени я никогда не перечитывал этих бумажек и только на днях нашел их в кармане мундира, который, вернувшись с фронта, забросил в угол, собираясь подарить какому-нибудь нищему. Давайте сейчас вместе и прочтем их.
27 ноября
Не так угнетает меня болезнь, как мертвая госпитальная тишина. Даже если кто-нибудь из больных говорит, то совсем тихо, почти шепчет. После первых же слов раскашляется, и этот сухой кашель громко раздается в высокой и просторной госпитальной палате. Послышится голос или заскрипят двери, проедет под окном телега или застонет больной - вот и все звуки. А время тянется медленно, очень медленно. Ох, сколько пройдет времени, пока большая стрелка часов один раз проползет по кругу... Вечность, целая вечность.
А больничный запах! А изможденные лица, виднеющиеся из-под одеял, и желтые, как воск, костлявые руки, протянутые из под простыни к стакану с водой или к лекарству на тумбочке, что стоит возле каждой кровати! Лица больных бледные, одинаковые, глаза у всех ввалились, взгляд сумрачный, губы сухие... И свет, проникающий к нам через большое госпитальное окно, какой-то тусклый, бледный, и санитар, тихо расхаживающий между кроватями, тоже бледный... Только доктор, который каждое утро осматривает нас, - красный, пышущий здоровьем, с толстой шеей и сильными руками. Здесь он выглядит как свежий весенний цветок среди сухих осенних листьев.
Над моей постелью, на черной дощечке, написан мелом номер 23. Иными словами, я и не существую. Есть просто номер 23, который страдает такой-то болезнью. Санитар и не знает моего имени.
- Это лекарство для номера двадцать три, - кричит он своим помощникам.
Фельдшер щупает мне пульс и говорит:
- Этому сегодня лучше.
- Кому? - спрашивает доктор.
- Этому, номеру двадцать три.
Я негодую, мне хочется сказать, что я совсем не "этот" и не "23", что у меня есть свое имя. Но кто меня послушает? И какое им дело до моего имени?
28 ноября
Возмущает меня, именно возмущает и нервирует то, что меня нет, а есть только номер 23. Сначала я не замечал этого, теперь же все очень хорошо вижу. Но что толку возмущаться сейчас? Разве я не привык к тому, что я не существую?!
Пока ты в отделении, тебя там знают по имени. Знают даже твоих родственников. Когда отделения образуют взвод, тебя уже меньше видят, но все-таки тебя знают. Взводы собираются в роту, ты начинаешь чувствовать себя потерянным, растворившимся. Твое я - это только частица чего-то общего, большого. А вот когда роты объединяются в батальон, тогда уже совершенно ясно чувствуешь, что тебя больше нет, а существует только номер. Тебе кричат: "Ты! Ты! Четвертый с левого фланга! Стать смирно!" Это и есть ты. И ты становишься смирно. А когда батальоны составляют полк, а полки - дивизии, массы, огромные массы, выстраиваются друг за другом и сплошной стеной встает серая толпа... где тогда ты? У этих масс одно имя, шагают они в ногу по одной команде... Где тогда ты? С зеленого дубового листка упадет капелька в горный ручей, ручей унесет ее в речку, а речка - в реку, а река - в море... разве капельку в море заметишь?!
Погибну, например, я на войне, а будет значиться, что погиб не я, а третий с правого фланга первого отделения второго взвода третьей роты второго батальона, четвертого и т. д. Я, мое я совсем второстепенное дело.
Только для моих родных, для тех, кто будет плакать обо мне, погибну я, только я, а не какой-то номер...
30 ноября
Познакомился со своими соседями по палате. Им не нужно было представляться. Все очень легко: слева номер 22, справа - 24. Номер 22 ранен в правое бедро и не может лежать на правом боку, поэтому всегда обращен ко мне спиной и разговаривает с номером 21. Номер 24, наоборот, повернут ко мне. Это очень разговорчивый человек. Свинец раздробил ему одно ребро и застрял где-то внутри. На днях доктора начнут, наверное, копаться в его груди, искать пулю. Сейчас пока не решаются, так как от потери крови он очень ослаб и должен немного окрепнуть. Он мне рассказал свою жизнь, обычную, скучную историю. Сначала он был учеником, потом подмастерьем, наконец открыл бакалейную лавку и влез в долги. Женился и сумел расплатиться с долгами. Народил четверых детей и уже не мог много экономить. Уходя на войну, снова влез в долги. И тому подобное. Я уже сказал, что это обычная история, слушать которую было очень скучно. Но ему было мало рассказать мне всю свою прошлую жизнь, и он начал говорить о планах на будущее.
- Как только приеду домой, сразу скажу жене: "Анка, сейчас надо немного подтянуть ремень". А то как же? И лошадь продам. Есть у меня лошадь - и самому нужна, но перебьюсь как-нибудь и без нее. У меня семнадцать и... пять... всего тридцать три дуката долга, а получить я должен всего около трех или четырех дукатов. Так что тридцать дукатов чистого долга. А я в этом году обязательно должен рассчитаться с долгами, так как через год мой сын должен идти в гимназию. Хочу отправить его в Белград. Продам одежду, кровать, последнюю рубашку, но, дорогой друг, хочу своих детей вывести в люди, чтобы они благословляли, а не проклинали меня. У меня их четверо, и все мальчики. Каждому нужно выбрать свой путь. Да, нужно, нужно! Для своих детей, дорогой мой, я все бы отдал...
И так далее.
Я написал "и так далее", потому что крепко заснул, а номер 24 продолжал свой рассказ.
Я проснулся утром, когда открыли дверь в коридор и оттуда запахло ладаном. Я спросил санитара, не умер ли кто-нибудь? Он ответил:
- Да. Сегодня ночью умер номер двадцать четыре.
Действительно, на соседней кровати уже никого не было, а матрац и подушки были застланы новым бельем, словно здесь никто и не лежал.
4 декабря
Сегодня утром санитар сказал мне, что умер номер 47. Кто это?
Боже мой! Если бы и я вдруг умер, то для доктора, для начальника госпиталя, для санитара умер бы не я, а просто номер 23. Но мне, слава богу, сегодня совсем хорошо, и доктор сказал, что меня завтра уже выпишут из госпиталя.
МОЙ УЧЕНИК
Отгремели бои, и наступило время, когда можно было немного отдохнуть в сухом месте, под крышей.
Наша часть должна была остановиться в селе Малчи на Княжевацкой дороге.
Озябшие и усталые от долгой ходьбы, мы добрались туда под вечер. Одежда вся промокла от снега, который шел не переставая. Остановились мы перед сельской школой - там помещался штаб. Нас уже поджидали. При свете лучины кмет 1 объяснял что-то капитану. Нас разделили по десять человек, и десяток за десятком отправлялся на постой вслед за хозяином дома.
1 Кмет - сельский староста.
К нашему десятку подошел довольно высокий старик с мутными глазами, поздоровался с каждым из нас, как со своими гостями, и, зная, что в каждом десятке назначается старший, спросил:
- А кто у вас будет главным в моем доме?
Усталые "гости", двинувшиеся за ним, указали на меня. Старичок посмотрел на меня с удивлением, так как я был самым молодым в этом десятке, потом сказал:
- У меня на чердаке есть немного соломы, так я вам дам. Я все вам дам, только присматривай, старшой, у меня ведь дети дома!
Я успокоил старика, хотя мне в то время было не до разговоров... Мы с трудом шли за хозяином по глубокому снегу, засыпавшему пригорки и низины, на которых раскинулось это большое село с приземистыми домиками, крытыми камышом.
Небо прояснилось. Месяц, казалось, спустился прямо на холм. В его сиянии снег так и переливался причудливыми огоньками. Огромные тени, невероятно длинные, так как у каждого из нас за плечами была винтовка, плелись следом за нами.
Наконец дошли мы до домика нашего хозяина.
Нас встретил сиплым лаем здоровенный лохматый пес. Хозяин стукнул своей большой палкой в низкие двери и крикнул:
- Анка, посвети нам! Поторапливайся!..
Двери быстро растворились, и на пороге появилась старушка. В дрожащей руке она держала жестяную банку, над которой трепетал маленький коптящий огонек.
Все вошли в дом. Старушка смотрела на нас испуганно и сквозь зубы отвечала на приветствия. Посреди бедной лачуги в большом очаге светились подернутые пеплом уголья, рядом стояло два или три деревенских стула и несколько чурбанов для сидения. Мы тотчас же поснимали свои ранцы, сложили их вместе с винтовками в один из углов и, рассевшись около очага, стали раздувать огонь. Старушка поставила коптилку на один из чурбанов и вышла, чтобы принести немного дров. Хозяин взял зеленый графин и тоже куда-то вышел.
В тепле у очага мы стали отогреваться. Начались разговоры, которые обычно ведутся, как только представится случай хотя бы на минутку забыть ужасы солдатской жизни... Один вспоминает о доме, другой жалуется, что голоден, третий недоволен тем, что приказано стоять в этом селе, четвертый сильно замерз, и так далее и так далее.
В это время дверь в комнату потихоньку приоткрылась, и из нее начали выглядывать любопытные ребятишки. Им, конечно, казались удивительными эти чужаки, рассевшиеся около их очага.
Старушка вернулась с охапкой сухих веток, положила их на угли, и в очаге заплясало пламя. Хозяин принес полный графин вина и поставил передо мной.
- Пейте на здоровье! - Потом обернулся к дверям, ведущим в комнату, и позвал: - Пейчо, Пейчо!
В дверях появился босоногий мальчуган лет шести-семи. Он потягивался и протирал заспанные глаза.
- Ну-ка, сынок, слетай на чердак, принеси орехов!
Мальчик что-то пробормотал, слазил на чердак и принес нам полный медный таз орехов. Орехи считаются у них лучшей закуской к вину.
Так отогревались мы до полуночи, грызли орехи и попивали вино.
Хозяин, как человек пожилой, ушел спать пораньше. Старушка стояла у дверей, скрестив на груди руки, и не говорила ни слова. Маленький Пейчо быстро привык к нам. Он подошел ко мне и принялся расспрашивать обо всем, показывая пальцем то на поблекшую капральскую звездочку, то на желтые пуговицы мундира. Убедившись в том, что чужаки совсем обыкновенные люди, он уселся среди нас и с любопытством стал рассматривать каждого по очереди.
Когда усталость совсем нас одолела, да и вина в графине не осталось ни капли, мы подложили под головы ранцы и захрапели около затухающего огня.
Только утром мы как следует познакомились с домочадцами. Целая задруга 1 жила в этой низкой, темной лачуге, с двумя узенькими окошечками. Тут и женщины, мужья которых ушли на войну, и девушки, а ребятишек в доме столько же, сколько и нас, солдат.
1 Задруга - общество, союз; несколько родственных семейств, живущих одним хозяйством в одном доме.
Пейчо стал уже совсем "своим человеком". Смекалистый мальчуган внимательно следил за каждым моим словом, живо и рассудительно расспрашивал обо всех мелочах.
Почти каждый вечер мы собирались около этого огня. Я сидел на самом высоком стуле. Передо мной - графин доброго малчанского вина, в руках кочерга, чтобы подправлять огонь: это удовольствие у них всегда уступается самому старшему, а я был "главным". Около меня обычно сидел Пейчо, опершись своей грязной ручонкой о мое колено, а с другой стороны - дед Минчо, наш хозяин. Минчо рассказывал нам о турецких временах. В полутьме виднелись головы женщин и ребятишек, неподвижно стоящих за нами; старушка графин за графином подносила вино, оплаченное нами в складчину.
- А ты грамотный, капрал? - спросил меня как-то дед Минчо.
- Грамотный, - отвечаю. - Я учился в школе!
- Да... - хотел что-то сказать старик, но взглянул на меня и замолчал. Поправив огонь, он снова посмотрел на меня и сказал:
- Хотел вот я отдать Пейчо учиться, да учитель ушел в армию, такой же молодой, как и ты!
- А ты, Пейчо, хочешь учиться читать? - спросил я малыша.
Тот радостно посмотрел на меня, словно хотел сказать: "Ну чего же спрашивать? Конечно хочу".
- Я тебя буду учить, Пейчо. Хорошо?
Мальчик вскочил, подбежал к старушке, потом по очереди ко всем родным, радостно крича:
- Капрал будет учить меня грамоте! Капрал будет учить меня грамоте!
На другой день, рано утром, я отправился по своим служебным делам в Ниш. Закончив дела, я зашел в книжный магазин и купил букварь.
Стоял крепкий мороз. И трех минут невозможно было продержать поводья руки мгновенно коченели. Изредка выглядывало солнце и рассыпало по равнине блестящие искры. Тонкие тени телеграфных проводов, пересекающие снежные поля, плясали перед глазами. Укатанная дорога блестела, твердые комья снега из-под копыт лошади летели через голову.
Когда я приехал в Малчу, Пейчо варил для меня ракию с медом. Значит, запомнил мои слова: на днях я сказал, что люблю с мороза выпить стакан горячей ракии.
Я дал Пейчо букварь и показал картинки. Мальчик подскочил от радости. Мы решили начать сразу же.
Пейчо принес стул, поставил его около маленького грязного окна. Я уселся, положил букварь на колени, а мой маленький ученик, сняв шапку, поцеловал мне руку и стал рядом.
За окном поднялась метель, сильный восточный ветер срывал с крыш целые сугробы. Мелкие снежные иглы бились в оконце, в щелях свистел ветер. Во дворе печально скрипел старый рассохшийся колодезный журавль, а здоровенный лохматый пес, спасаясь от непогоды, забился под сани.
Все собрались в комнате и с необыкновенным любопытством столпились вокруг меня. Старушка смотрит в мои глаза, и мне сдается даже, что она принимает меня за волшебника. У деда Минчо глаза так и играют: то он взглянет на меня, то на книгу, словно спрашивает: "Неужели ты можешь все это прочитать?"
Целая история отражалась в тусклом старческом взгляде, и каждый легко мог ее прочесть по его глазам. В них чувствовалась какая-то таинственность, то, что может удивительным образом взволновать любого.
Но надо было начинать урок.
- Посмотри, Пейчо! Видишь, здесь овца. Что здесь нарисовано?
- Овца!
- Ну, так вот это О. Посмотри О, О, овца! Ну-ка, повтори!
- О, О, овца.
- Запомни, какое оно О!.. - И переворачиваю страницу. - Ну вот, теперь найди мне здесь О!
Сообразительный ребенок искал недолго, он тут же нашел О в одном из слов.
У деда Минчо около глаз появились морщинки, борода его задрожала. Старушка с удивлением посмотрела на меня, лицо ее сморщилось, на глазах появились слезы.
- Мать-то твоя жива?
Это были первые слова, услышанные мною от молчаливой старушки.
- Жива, бабушка!
У меня к горлу невольно подступили слезы.
- Дай-ка я тебя, сынок, как мать поцелую!..
Старушка нежно поцеловала меня, а я смахнул слезы, вызванные этим материнским поцелуем.
Так прошло три недели. Пейчо успевал хорошо. Он уже мог прочитать по складам весь букварь, Я научил его писать имя.
Однажды ночью пришел приказ двигаться дальше. До рассвета было еще далеко, когда нас разбудили сигналы сбора.
Первым встал дед Минчо, зажег коптилку и поставил на огонь джезву, чтобы подогреть для нас немного ракии.
На улице опять мело. Снег шел крупными хлопьями. Земля и кровли домов были покрыты толстой белой пеленой.
Когда я надел ранец, ко мне подошел Пейчо и протянул большое яблоко. Малышу тяжело было расставаться со мной.
Яблоко я получил в награду... Но самой большой, самой милой и дорогой для меня наградой был материнский поцелуй старушки.
Когда мы оглянулись, перед домом стояли все члены семьи. Они долго смотрели нам вслед, пока мы не скрылись...
Метель усиливалась. Мы надвинули поглубже шапки, повесили винтовки за спину, спрятали руки в карманы и медленно побрели по глубокому снегу...
ПОХОРОНЫ
Когда наступило перемирие, меня перевели в пятнадцатый полк. Трудно мне было сначала среди незнакомых людей. Но нигде так быстро не преодолевается эта трудность, как в армии. Первый, разделивший с тобой одеяло или паек и вместе хлебавший суп из одного котелка, или первый, кто помог надеть ранец, становится твоим товарищем. Вы жалуетесь друг другу на невзгоды солдатской жизни, вместе переживаете удачи и неудачи, и вскоре вы уже жить друг без друга не можете.
Пятнадцатому полку приказано было расквартироваться в Ягодине, где мы и оставались во время перемирия. Немногие поместились в высоких господских домах. Остальные - в бедных избушках на окраине, но, слава богу, кров над головой был у каждого.
Я помню те пасмурные и сырые дни. Слабое зимнее солнце едва светило; по мглистому серому небу, словно перья, проносились мелкие темные облака. С широких низких крыш из-под слежавшегося, грязного снега по кривым водосточным трубам стекали с приятным журчанием ручейки и разливались в большие лужи.
Сырость преследовала нас повсюду. Почти каждым день перед госпиталем толпились простуженные, изможденные солдаты.
Вчера умерли двое. Сегодня тоже двое.
Прошел мелкий надоедливый дождик, стало душно, как в дни поздней осени. По телу пробегала лихорадочная дрожь, дышать становилось трудно.
Надо идти на учение, а от этой сырости чувствую себя таким изломанным, что даже винтовку поднять трудно.