— Не торопитесь же так, мистер, — сказал Склиз, вдруг мгновенно забыв про свою обаятельную улыбку. В голосе зазвенели злость и раздражение, без которых я его и не помнил. — Мы с вами заключили сделку, и нечего теперь юлить.
   — Сделку? — сказал мастер Иегуда. — Это какую же сделку?
   — Ту самую. В Сент-Луисе, четыре года назад. Вы что думали, я забуду, или как? Я, мистер, не идиот. Вы пообещали поделиться со мной прибылями, и — вот он я, делитесь. Двадцать пять процентов. Вы мне их обещали, и теперь я хочу их получить.
   — Насколько я помню, мистер Спаркс, — сказал мастер Иегуда, стараясь не выходить из себя, — вы готовы были ноги мне целовать, только бы я избавил вас от нахлебника. Тогда вы так этому радовались, что обслюнявили мне обе манжеты. Вот такая и была наша сделка, мистер Спаркс: я попросил разрешения забрать мальчика, и вы мне его дали.
   — Но я поставил условие. Я тогда вам все ясно сказал, а вы согласились. Двадцать пять процентов. Чего ж вы отпираетесь? Вы сами их пообещали, а я поверил вам на слово.
   — Это вам, приятель, приснилось. Если, как вы утверждаете, мы заключили сделку, покажите, где это записано. Покажите мне ту бумагу, где написано, будто вам из наших доходов причитается хотя бы цент.
   — Да мы же просто ударили по рукам. У нас было джентльменское соглашение, на словах.
   — У вас прекрасное воображение, мистер Спаркс, но сами вы негодяй и лжец. Если хотите жаловаться, наймите адвоката, и посмотрим, что скажет суд. А до тех пор лучше не показывайте мне на глаза свою мерзкую рожу. — С этими словами мастер Иегуда повернулся ко мне и сказал: — Идем, Уолт, пора. Нас ждут в Урбане, и хватит терять время.
   Мастер бросил на стол доллар, поднялся, и я за ним тоже. Но Склиз еще не закончил, и последнее слово в той забегаловке осталось за ним.
   — Думаете, вы один умный, мистер? — сказал он. — Думаете, от меня так просто избавиться? Еще никому не сошло назвать Эдварда Дж. Спаркса лжецом, слышали? Правильно: пошли к выходу, так и идите себе, это не важно. Это последний раз, когда вы повернулись ко мне спиной. Я вас, приятель, предупредил. Я пойду по вашему следу. За вами и этим паршивым щенком, а когда я вас догоню, тогда вы очень пожалеете о том, что здесь так со мной говорили. И всю оставшуюся жизнь будете жалеть.
   Он дошел следом за нами до дверей, потом до машины и, пока мы заводили мотор, стоял рядом и сыпал идиотскими угрозами. Мотор наконец завелся, слов стало не слышно, но я видел, как шевелятся его губы и вздулись вены на жилистой шее. Так он и остался стоять посреди дороги: потрясая кулаками от ярости и беззвучно вопя об отмщении. Сорок лет он шел через пустыню и ничего не вынес оттуда, кроме ошибок и неудач. Теперь же, глядя на его лицо через заднее окошко автомобиля, я понял, что наконец у этого придурка появилась цель и жизнь обретала смысл.
   Когда мы выехали за пределы города, мастер повернулся и сказал мне через плечо:
   — Болтает он много, только сделать ничего не может. Все это блеф, ерунда и чушь от начала и до конца. Кто родился неудачником, тот неудачником и помрет, но если он хоть раз и впрямь попытается прибрать тебя к рукам, Уолт, я убью его. Обещаю. В клочки разорву, в Канаде лет двадцать будут натыкаться на его ошметки.
   Я был горд тем, как мастер вел себя в забегаловке, но это не означает, будто я не испугался. Старший брат моей матери гад был ушлый, а когда он вбивал что-то в голову, обычно шел до конца. Честно говоря, мне до его финансовых интересов не было никакого дела. Возможно, мастер и впрямь пообещал тогда двадцать пять процентов, а возможно, и нет, но как бы то ни было, мне на это было плюнуть и растереть, и единственное, чего я хотел, так это никогда больше в жизни не видеть своего вонючего родственничка. Он столько раз колотил меня головой о стенку, что во мне не было к нему никаких чувств кроме ненависти, и что бы ему там на самом деле ни причиталось, он не заслуживал ни цента. Увы, мои доводы не имели никакого значения. Доводы мастера тоже. Последнее слово оставалось за Склизом, и я шкурой чувствовал, что он, как и сказал, последует теперь за нами и будет следовать до тех пор, пока не возьмет меня за горло.
   С той минуты страх и дурные предчувствия меня не оставляли. Они отравили все, что ни происходило в те дни и месяцы, даже радость работы, которая приносила все больший и больший успех. Куда бы мы ни поехали, куда ни пошли, я повсюду ждал встречи со Склизом. Сидели мы в ресторане, шли через холл гостиницы или же выходили из машины, каждую секунду я ждал его появления, представляя себе, как он сейчас возникнет, без всякого предупреждения навсегда прорвав, изуродовав ткань моего существования. Ожидание стало невыносимым. От неопределенности, от того, что счастье мое может исчезнуть в мгновение ока. Единственным местом, где я продолжал чувствовать себя в безопасности, была площадка для выступлений. По крайней мере на людях, когда я был в центре внимания, Склиз ни за что не осмелился бы напасть, и там я мог забывать о тревогах, занимавших мысли все прочее время, и о страхе, от которого изнывало сердце. Я бросался в работу как никогда, наслаждаясь тем чувством свободы и защищенности, какое она мне давала. Что-то изменилось во мне, и я наконец понял, кто я такой: не Уолтер Роули, двенадцатилетний мальчишка, превращающийся в Чудо-мальчика на время спектакля, а настоящий Уолт, Чудо-мальчик — человек, которого нет, пока он не поднимется в воздух. Почва под ногами стала иллюзией, ничьей землей, где живут призраки, где расставлены ловушки и где все происходящее ложь. Теперь единственной моей реальностью был воздух, и все время, когда я не выступал, я двадцать четыре часа в сутки жил сам себе чужой, забыв обо всех прежних радостях, отказавшись от прежних привычек, и места себе не находил от отчаяния и страха.
   Работа меня спасала, и, к счастью, ее было много, а заказов на зиму пришло еще больше. Вернувшись в Вичиту, мастер Иегуда уселся за расписание, и число выступлений в неделю оказалось рекордным. Потом мастеру в голову пришла блестящая мысль: в самые холода отправиться во Флориду. Там мы и провели вторую половину зимы, начиная с середины января, а потом и всю весну, исколесив полуостров из конца в конец, и все это время с нами — в первый и единственный раз — ездила миссис Виттерспун. Вопреки той галиматье, будто бы она может нас сглазить, миссис Виттерспун принесла удачу. Не только свободу от Склиза (о котором не было ни слуху ни духу), но огромные толпы, огромные сборы и радость приятной компании (она, как и я, тоже любила кино). В тот год во Флориде как раз был земельный бум, и туда, на пальмовый берег, спасаясь от зимних холодов, стайками и целыми стаями начала слетаться шикарная публика, сплошь в белых костюмах и бриллиантовых ожерельях. Это был мой первый опыт выступлений перед богатым зрителем. Я выступал в клубах, на площадках для гольфа, на роскошных ранчо, и все эти холеные, лощеные люди, в чьих жилах текла голубая кровь, искушенные в зрелищах, принимали меня с таким же восторгом, как жалкие нищие бедолаги. Разницы не было никакой. Мой спектакль оказался универсален, и у всех от него одинаково захватывало дух, у бедных и у богатых. Когда наступила пора возвращаться в Канзас, я уже снова стал прежним. После встречи со Склизом прошло несколько месяцев, вот я и решил, что если бы он что-то задумал, то давно появился бы у нас на пути. К концу же апреля, отправляясь на гастроли по Среднему Западу, я о нем почти забыл. Отвратительный эпизод в забегаловке в Гибсон-Сити уплыл в далекое прошлое, и временами мне даже казалось, будто этого ничего не было. Я перестал бояться, успокоился и если в ту весну и думал о чем-то помимо работы, так это только о волосах, которые начинали расти на животе и под мышками, о своей, так сказать, новой поросли, знаменовавшей вступление в мир влажных снов и грязных мыслей. Я потерял осторожность, и потому то, чего я боялся, чего ожидал с самого начала, все же произошло, но гром грянул в тот момент, когда я его не ждал. Мы с мастером приехали в Миннесоту в
   Нортфидд, маленький городок, примерно миль на сорок южнее Сент-Пола, и, как обычно, перед вечерним выступлением я по привычке отправился в местный кинотеатр, где собирался приятно убить пару часиков. Тогда уже вошло в моду звуковое кино, и я смотрел все подряд при первой возможности, и мне все было мало, хотя некоторые ленты я видел по три-четыре раза. В тот день показывали «Какаорехи», новую комедию Братьев Маркс, снятую во Флориде. Один раз я ее уже посмотрел, но мне жутко нравились эти клоуны, в особенности Гарпо в дурацком парике, который здорово так вопил, потому, узнав, что она идет в местном кинотеатре, я запрыгал на месте от радости. Кинотеатр был огромный, с залом мест на двести или даже на триста, но, вероятно, оттого, что на улице стояла чудесная весенняя погода, зрителей на сеанс пришло хорошо если полтора десятка. Мне до этого, разумеется, не было никакого дела. Я устроился поудобнее в кресле с пакетом попкорна и принялся хохотать, не обращая на видневшиеся в темноте, рассеянные по залу фигуры никакого внимания. Я сидел так минут двадцать или тридцать, а потом вдруг у меня за спиной резко и сладко запахло каким-то странным лекарством. Через секунду запах усилился. Я хотел было повернуться, посмотреть, что там происходит, но на лицо мне легла мокрая тряпка, от которой несло как раз этой вонючей дрянью. Я рванулся, пытаясь отстраниться, но чья-то рука сзади удержала мою голову, и не успел я собраться с силами, чтобы повторить попытку, как все неожиданно закончилось. Мышцы ослабли, кожа покрылась потом, голова как бы сама собой отделилась от тела и поплыла. Когда я пришел в себя, я не знал, на каком я свете.
 
   Я себе представлял все возможные варианты схватки со Склизом — драки, даже вооруженный налет со стрельбой в темной улочке, — но мне и в голову не приходило, что он задумает меня похитить. Любые действия, которые требовали бы тщательной подготовки, не входили modus operandi моего дяди. Склиз по жизни был раздолбай, решения у него менялись в ритме банджо, так что обычно он если действовал, то сгоряча, и уж коли изменил ради меня всем своим привычкам и правилам, то это означало, что он всерьез рассчитывал хорошо за мой счет поживиться. Впервые в жизни дяде Склизу выпал счастливый случай, и он не собирался терять его так, за здорово живешь. Что угодно, только не это. На этот раз дядя Склиз решил действовать "наверняка — как гангстер, как настоящий, крутой профессионал, — подготовиться, продумать детали и бить без промаха. Он жаждал не просто денег и не просто мести, он жаждал того и другого, а похищение — схватить меня, получить выкуп — был отличный способ убить одним камнем двух этих миленьких птичек.
   На этот раз у него в деле был партнер, толстый, шире себя в плечах, вор по имени Фриц, и если учесть, что по части логических построений оба эти ублюдка выступали в самом наилегчайшем весе, то можно себе представить, сколько им пришлось потрудиться над разработкой плана, да и в поисках места, куда меня деть. Сначала меня прятали в пещере в окрестностях Нортфилда, в грязной, сырой дыре, где я провел трое суток, с ногами, связанными толстыми веревками, и с кляпом во рту; потом мне дали вторую дозу эфира и перевезли еще куда-то, в Сент-Полл или Миннеаполис, в какой-то подвал, наверное, в жилом доме. Там я пробыл всего сутки, а потом мы перебрались в заброшенное жилище какого-то первопроходца, в глубь — как я позже узнал — штата Южная Дакота. Пейзаж из окна там напоминал скорее лунный, нежели земной, — безлесный, безлюдный, безмолвный, и мы были так далеко от дорог, что если бы я и сбежал, долго пришлось бы блуждать в поисках помощи. В доме лежал запас консервов месяца на два, и все указывало на то, что мои похитители намерены вести долгую, изматывающую нервы игру. Так Склиз и хотел действовать: не торопясь. Хотел, чтобы мастер Иегуда на стенки полез от страха, для чего собирался тянуть время, причем чем дольше, тем лучше. Сам он никуда не спешил. Все так весело, зачем же лишать себя удовольствия?
   Я не помнил его таким наглым, веселым и самодовольным. Склиз слонялся по этой хибаре, будто генерал о четырех звездах, отдавал приказания и хохотал над своими же шуточками, глупей которых трудно было придумать. С души воротило смотреть и слушать, зато, по крайней мере, можно было не бояться тогда его кулаков. Сдав себе на руки всех тузов, Склиз подобрел и проявлял неожиданное великодушие. Это не означает, будто мне вовсе не доставалось — он мог двинуть по зубам, мог, коли пришла охота, оттаскать за уши, и тем не менее большей частью дело ограничивалось издевками и подначками. Он без конца хвастался тем, как «спутал карты этому поганому еврею», потешался над моими прыщами («Эй ты, гнойник ходячий, эка тебя усыпало!», «Ну, парень, смотри ты, на лбу-то вулкан да и только!»), без конца демонстрировал, что моя жизнь в его власти. Чтобы я в этом не сомневался, он время от времени подваливал ко мне, вращая на пальце револьвер, и приставлял к виску. «Чуешь, чем пахнет, парень? — говорил он и разражался хохотом. — Вот как нажму сейчас на курок, и размажет твои мозги по стенкам». Раза два — видимо, для пущей убедительности — он действительно щелкнул курком. Однако я знал: пока не получены деньги, Склиз не решится играть с заряженным оружием. Разумеется, каникулами ту мою жизнь не назовешь, однако все это было вполне терпимо. Все это было, как говорится, щипки да тычки, а я быстро смекнул, что терпеть его словесный понос куда лучше, чем валяться там же с переломанными ногами. Нужно было только держать язык за зубами, не возражать, и тогда, выпустив пар, минут через двадцать или пятнадцать Склиз иссякал. Впрочем, по большей части у меня не было выбора, поскольку держали они меня с кляпом во рту. Но, и когда вынимали, я старался не поддаваться на провокации. Я держал свое остроумие при себе, прекрасно осознавая, что чем меньше дерзить, тем моя же шкура целее. Это было единственное, что я знал. Склиз был псих, и никакой гарантии, что, получив выкуп, он не попытается меня убить, не было. Я не знал, какие он вынашивает на мой счет планы, и страдал от неопределенности. Тяготы заключения не шли ни в какое сравнение с ужасом, который я чувствовал из-за своих же фантазий, воображая, как он то перерезает мне горло, то сдирает кожу, то как я падаю, получив пулю в сердце.
   Присутствие Фрица отнюдь не развеивало моих опасений. Он никогда не спорил и торопливо, шаркая и отдуваясь, кидался исполнять любой из приказов, которыми дядюшка щедро сыпал по всякой мелочи. Фриц растапливал дровяную плиту, варил бобы, мыл пол, опорожнял ведра с дерьмом, связывал и развязывал мне то руки, то ноги. Бог знает, где Склиз раскопал эту коровью жвачку, но, думаю, более удачного помощника для него трудно было придумать. Громила с мозгами младенца, Фриц был прачкой, кухаркой, горничной и мальчиком на побегушках в одном лице и ни разу ни словом не возразил. Будто бы не сидел черт знает где, а отдыхал в шикарном пансионате, убивал время от нечего делать и в свое удовольствие, глядел в окошко, дышал себе воздухом. В течение первых десяти или двенадцати дней он почти не заговаривал со мной, однако потом, после первого письма мастеру, когда Склиз повадился ездить в город каждое утро — вероятно, для того, чтобы отправить следующее письмо, или позвонить, или еще каким-нибудь образом высказать свои требования, — мы с Фрицем стали проводить довольно много времени вдвоем. Не скажу, будто я добился взаимопонимания, но по крайней мере не боялся его так, как Склиза. Фриц ничего не имел лично против меня. Он просто делал свою работу, а я быстро понял, что будущее для него так же покрыто мраком, как и для меня.
   — Он ведь убьет меня, правда? — сказал я однажды, когда он кормил меня обедом, состоявшим из печеных бобов и крекеров. Больше всего Склиз опасался, что я улечу, и меня никогда не развязывали, даже когда я ел, спал или сидел на горшке. Так что Фриц кормил меня с ложки, будто младенца.
   — Чего? — сказал Фриц, как всегда с лету, блестяще схватив суть вопроса. Взгляд был такой, будто мысли у него застряли где-то в пробке на дороге между Питсбургом и Аланским хребтом. — Ты вроде чего сказал, а?
   — Он ведь хочет меня потом пристрелить? Так или нет? — повторил я. — Мне, черт побери, нужно знать, есть у меня хоть шанс уйти отсюда живым.
   — Да почем я знаю, пацан. Твоя дядя докладывается, что ли? Берет да делает.
   — Значит, ты только выполняешь, что велено, — ну и как оно, не обидно?
   — Не. А чего. Долю я свою получу, чего ж ерепениться? А как он с тобой поступит, не мое собачье дело.
   — Почему ты решил, будто он отдаст тебе долю?
   — А по кочану. Не отдаст — ноги повыдергаю, и всех делов.
   — Ничего ты, Фриц, не получишь. Вы же возитесь, как черепахи, вас вычислят по почтовому ящику, по всем этим письмам, и найдут вашу хибару за пару минут.
   — Ха! Умник. Думаешь, мы дураки, да?
   — Ага. Именно. Причем полные.
   — Ха. А что, если у нас еще один партнер в деле есть? Что, если этому партнеру-то мы и пишем?
   — Ну да?
   — Вот тебе и ну да. Чуешь, куда я гну, пацан? Это, значит, он и получает наши письма, а потом пересылает дальше — тем, значит, людям, которые при деньгах. Так как же нас найдут-то?
   — Ну, так партнера найдут. Он у вас что, сам невидимый, что ли?
   — Ага, невидимый. Берет, значит, такой специальный порошочек для невидимок, съел, и готово.
   Это была едва ли не наша самая длинная беседа, когда мой надсмотрщик пустил в ход весь словарный запас и все красноречие. Фриц не желал мне зла, однако вместо крови в жилах у него текла ледяная водица, в голове была вместо мозгов мякина, и мне до него было не достучаться. Я не знал, как его настроить против Склиза, как упросить снять веревки («Прости, пацан, не могу»), как поколебать в нем твердость. Любой другой человек на его месте ответил бы на мой вопрос либо да, либо нет. Да, сказал бы он, Склиз собирается перерезать тебе глотку, или потрепал бы мальчишку по макушке и как-нибудь бы успокоил. Пусть бы при этом солгал (все равно, по какой причине, со зла или наоборот), но что-нибудь бы да ответил. Любой, однако не Фриц. Фриц был честный до безобразия, и поскольку сам не знал, что будет дальше, то так прямо и сказал, наплевав на простые нормы обыкновенных людских приличий, по которым подобный вопрос требует однозначного ответа. Фриц никаких людских норм явно не выучил. Фриц был туп, как бревно, и даже прыщавый подросток с первого раза понял, что болтать с ним то же, что просто швырять слова на ветер.
   Одним словом, мы в Южной Дакоте там не скучали, нечего и говорить, сплошные были игры да развлечения. Больше месяца я провел связанный, с кляпом во рту, под замком, в каморке в компании двенадцати ржавых лопат и вил, думая, что вот-вот погибну страшной, мучительной смертью. Уповать я мог только на мастера, и снова и снова принимался мечтать, как он врывается в дом вместе с отрядом полицейских, как стреляет в Склиза и Фрица и те падают, нашпигованные свинцом, и как увозит меня обратно, «в землю живущих». Однако неделя шла за неделей, а мое положение не менялось. Немного погодя оно, правда, переменилось, только не к лучшему, а, наоборот, к худшему. С тех пор как пошли письма и — как я тогда же заметил — уверенности у Склиза убавилось, настроение у него поползло вниз. Игра становилась серьезной. Первый всплеск восторгов миновал, и мало-помалу паясничанье сменялось привычными вспышками злобы. Склиз начал раздражаться на Фрица, бранился на однообразную стряпню, несколько раз запустил тарелкой о стену. Это были первые признаки, и следующие не заставили себя ждать: один раз он столкнул меня со стула, в другой — высмеял Фрица за то, что он толстый, в третий — затянул мне потуже узлы. Ясно было, что Склиз нервничает, однако я не понимал почему. Разговоры они вели без меня, своих писем мне не показывали, газет со статьями о похищении я и в глаза не видел, а по обрывкам приглушенных фраз, которые долетали в каморку, составить себе хоть мало-мальски связную картину было невозможно. Наверняка я знал только одно: Склиз снова становится Склизом. Я не мог ошибиться, но это означало, что еще немного, и он вовсе станет самим собой, а тогда вся моя предыдущая здешняя жизнь покажется отдыхом, приятной увеселительной прогулкой на какие-нибудь Антильские острова на шикарной, черт возьми, яхте.
   В начале июня из-за его нервозности ситуация накалилась почти до взрыва. Даже Фриц, безответный, невозмутимый Фриц, начал проявлять симптомы усталости и раздражения, и я по глазам его видел, что он вот-вот наконец обидится, и тогда Склизу, который не скупился на подначки, придется держать ответ. Я горячо об этом молился — чтобы у них вышла свара, а пока суд да дело, с немалым удовольствием наблюдал, как Склиз шпыняет напарника, как тот, огрызнувшись, угрюмо забивается в угол и как все чаще беседы их переходят в мелкие ссоры. Только эти ссоры и скрашивали мне жизнь — столько в воздухе висело для меня угрозы, что когда обо мне забывали, пусть на пять или десять минут, уже это было подарком судьбы, невообразимым блаженством.
   День ото дня погода становилась все жарче, и я прочувствовал это буквально на своей шкуре. Днем мне казалось, будто солнце не зайдет никогда, тело под веревками непрерывно зудело. С наступлением лета каморку, где я находился большую часть суток, населили пауки. Они бегали по ногам, плели на лице паутину, откладывали в волосах яйца. Едва мне удавалось стряхнуть одного, тотчас появлялся следующий. Комары со звоном пикировали в уши, в шестнадцати развешанных по мне паутинах бились мухи, а сам я при этом исходил потом, который тек изо всех пор нескончаемыми потоками. Если меня вдруг переставала терзать насекомая пакость, то начинала донимать жажда. Если отступала жажда, то подступала тоска, и в результате дух мой и воля таяли день ото дня. Я стал размазней, заплеванной тряпкой, о которую только ноги вытирать, и как ни силился оставаться мужественным и храбрым, наступали моменты, когда я сдавался и по щекам ручьями лились слезы.
   Как-то раз во время такого приступа слезотечения в моей каморке появился Склиз.
   — Что за скорбь, приятель? — сказал он. — Ты что, не знаешь, у тебя завтра важный день?
   Для меня было хуже смерти, что Склиз увидел мои слезы, потому я не прореагировал на вопрос и просто отвернулся в сторону. Я понятия не имел, о чем он, говорить мог только глазами и вопрос задать мне было нечем. К тому же все мне в тот момент было почти безразлично.
   — Завтра нам платят, парень. Бабки мы завтра получаем, денежки. Пятьдесят тысяч таких бабочек, таких бумажечек — налетались, накружились, и баста, пора в чемоданчик, в старый соломенный чемоданчик. То, что доктор прописал, а? Чем не пенсионный фонд? Бумажки-то немеченые — значит, тратить можно всю дорогу до Мексики, и фиг нас твои федералы найдут.
   У меня не было ни малейших причин не поверить его словам. Он говорил быстро и явно нервничая, так что и по виду было понятно, что что-то произошло. Тем не менее и на это я не прореагировал. Не хотел доставить ему такое удовольствие и продолжал смотреть в сторону. Склиз сел на кровать против моего стула. Я опустил глаза в пол, и тогда он подался вперед, развязал узел у меня на затылке и вынул кляп.
   — Смотри сюда, когда с тобой говорят.
   Я не хотел смотреть на него и разглядывал доски. Склиза будто подбросило — он вскочил и дал мне оплеуху, одну, но зато со всего размаху. Я поднял глаза.
   — Так-то лучше, — сказал он. В другой раз он довольно бы заулыбался, но сегодня ему было не до мелких побед. Он резко вдруг помрачнел и в течение нескольких секунд так сверлил меня взглядом, что я думал, сейчас дырки просверлит. — Везет тебе, племянничек, — продолжал он. — Пятьдесят тысяч баксов. А ты стоишь их, а? Не думал, что они на это пойдут. Мы цену подняли несколько раз, и ничего, не отступились. Черт возьми, парень, за меня бы кто столько отвалил. На рынке труда я, конечно, могу сшибить монету-другую, да и то когда в форме и когда повезет. А ты, значит, нашел себе жидка, который готов выложить пятьдесят кусков, только бы получить тебя обратно. Значит, ты какой-то особенный, а? Или они блефуют, как думаешь? Может, просто нас дурят? Обещают, а выполнять и не собираются?
   Я смотрел теперь ему прямо в лицо, но это не означает, будто я был намерен с ним разговаривать. Дядя Склиз нависал надо мной, впившись взглядом в мое лицо, сгорбившись на краю кровати, словно игрок на базе, готовый отбить мяч. Он сидел так близко, что я видел лопнувшие прожилки на белках и огромные, будто кратеры, поры. Он сидел, тяжело дыша, с подрагивавшими ноздрями, и вид у него был такой, будто он вот-вот бросится и откусит мне нос.
   — Уолт, Чудо-мальчик, — сказал он почти шепотом. — Приятно такое слушать, а? Уолт… Чудо… мальчик. Все про тебя знают, племянничек, вся эта долбаная страна о тебе только и говорит. Я, знаешь ли, сам ходил на тебя посмотреть, на твои, стало быть, представления. В прошлом году. Да причем не один раз, а несколько… может, шесть, может, семь. Чудеса, да и только, а? Шпенек какой-то идет по воде. Штука похитрей, пожалуй, чем радио, в жизни такого не видел. Никаких тебе проволок, никаких люков, зеркал. Что за фокус, Уолт? Как, черт побери, тебе это удается?
   Я не хотел ему отвечать, не хотел говорить ни единого слова, я только смотрел на него молча, прямо в глаза, секунд, может быть, десять или пятнадцать, отчего он вскочил и одной рукой, ребром ладони, въехал мне по макушке, а другой двинул в челюсть.
   — Нет никакого фокуса, — сказал я.
   — Ха-ха, — сказал он. — Ха-ха-ха.
   — Все по-честному, — сказал я. — То, что ты видел, то на самом деле и есть.