Я припарковал свой автомобиль и поднялся на крыльцо. День еще только клонился к вечеру, но в окне первого этажа горел свет, и я решил, что коли уж я приехал, то пойду до конца, и позвонил в звонок. Не людоеды же здесь живут, может быть, впустят в дом, покажут, как тут и что, из уважения к прошлому. Больше я ни на что не рассчитывал: просто войти и взглянуть. Стоять на крыльце было холодно, и я, в ожидании, пока мне откроют, не-вольно вспомнил, как попал сюда впервые, замерзший до полусмерти после блужданий в страшной метели. Мне пришлось позвонить еще раз, и тогда только раздались шаги, дверь открылась, но я так увлекся воспоминаниями о первой своей встрече с миссис Виттерспун, что не сразу сообразил, что женщина, которая стоит передо мной, она и есть: старше, воздушней, в морщинках, но все равно это была она, та же самая миссис Виттерспун. Я узнал бы ее где угодно. С 1938 года она не потолстела ни на фунт, волосы у нее были выкрашены в тот же рыжий пижонский цвет, а ясные голубые глаза были голубыми и ясными, как прежде. Ей должно было уже быть года семьдесят три или семьдесят четыре, но на вид ей было от силы шестьдесят, в крайнем случае шестьдесят три. Как всегда, в модном платье, с прямой, как всегда, спиной и, как всегда, с сигаретой в зубах и со стаканом шотландского виски. Такую женщину не любить невозможно. За время после нашей с ней встречи мир успел рухнуть, воскреснуть, перемениться, а она оставалась такой же.
   Я узнал ее раньше, чем она меня. Что было не удивительно, поскольку меня время пощадило меньше. Веснушки мои исчезли, и я был ничем не примечательный человек, коренастый, плотный, с поредевшими и поседевшими волосами, в круглых очках на носу. Трудно было признать во мне того лихого франта, с которым она обедала в ресторане у Леммеля тридцать восемь лет назад. На мне была обычная будничная одежда: рабочая куртка, штаны цвета хаки, башмаки грубой кожи, белые носки, а воротник у куртки я, стоя на ветру, поднял. Лица моего, вероятно, было почти не видно, да если бы и было, я так устал, так извелся за время до и после запоя, что наверняка мне в любом случае пришлось бы назваться.
   Остальное ясно без слов, не так ли? Слезы были пролиты, рассказы были рассказаны, а мы все говорили и говорили, и проговорили до ночи. Все было как в добрые старые времена на этой Коронадо-эвенью, и не сомневаюсь, счастливее встречи не было ни у нее, ни у меня за всю жизнь. Сначала я рассказывал, что было со мной, потом она, и то, что случалось с ней, было не менее странно, не менее неожиданно, чем то, что случалось со мной. Она отнюдь не умножила свои миллионы во время техасского бума, скважины оказались без нефти, и она разорилась. Разведка в то время велась в основном наудачу, а миссис Виттерспун не повезло. К 1938 году она потеряла девять десятых своего капитала. Разумеется, она все равно оставалась не нищей, но из лиги Пятой Авеню пришлось уйти, а потом она еще несколько раз прогорела и в конце концов собрала вещички и вернулась в Вичиту. Она думала, ненадолго — соберется с деньгами и мыслями и поедет дальше. Однако все повернулось иначе, и война ее застала все еще в Канзасе. Перед этим бесчеловечным ликом миссис Виттерспун прониклась духом патриотизма, добровольно пошла в медсестры и четыре года проработала в военном госпитале Вичиты. Я с трудом представил себе ее в роли Флоренс Найтингейл, но миссис Ви была женщина неожиданная, и хотя, конечно, любила деньги, но это ни в коем случае не означает, будто она ничего больше не ценила" После войны она опять открыла новое дело, на этот раз в Вичите, и постепенно ее предприятие стало приносить хороший доход. Прачечные-автоматы. После всех крупных операций с ценными бумагами, нефтью звучит чуть ли не смешно, но… почему бы и нет? Она одной из первых угадала коммерческие перспективы стиральных машин и, освоив практически незанятый рынок, здорово оторвалась от конкурентов.
   Когда мы встретились в 1974 году, у нее было двадцать прачечных в разных районах Вичиты и еще двенадцать в соседних городках. Называлась ее сеть «Чистый дом», и в сумме все эти пятачки и четвертачки складывались в неплохой капитал.
   А мужчины? — спросил я. Сколько хочешь, ответила она, больше, чем ты себе можешь представить. А Орвилл Кокс? — спросил я. Умер, его давно нет, сказала она. А Билли Байглоу? Жив. Между прочим, живет здесь, за углом. После войны она взяла его к себе на работу, и он был ее менеджером, ее правой рукой до самого последнего времени, до тех пор, пока полгода назад не ушел на пенсию. Малыш Билли уже успел разменять седьмой десяток, а после второго инфаркта доктор посоветовал ему поберечь мотор. Жена у него умерла семь лет назад, дочери выросли и уехали, нет их здесь, так что, конечно, они часто видятся. Лучше друга у нее не было за всю жизнь, сказала она, и по тому, как у нее потеплел голос, я догадался, что их отношения не исчерпываются беседами о сушилках и барабанах. Ага, сказал я, значит, терпение вознаграждено, крошка Билли получил то, чего добивался? Подмигнула она озорно, как раньше. Время от времени получает. Смотря в каком я настроении.
   Ей не пришлось меня связывать, вынуждая остаться. Работа дворника была бы только временной мерой, чтобы заполнить пустоту, так что я, найдя кое-что получше, не раздумывая тут же переменил планы. Разумеется, дело было не в деньгах. Я вернулся к себе домой, и когда миссис Виттерспун предложила мне занять место Билли, я сказал, что готов начать хоть на следующий же день. Мне было все равно, что делать. Предложи она мне остаться посудомойкой и драить кастрюли, я сказал бы да.
   Спать я стал наверху, в своей бывшей спальне, вскоре освоился с бизнесом и делал для нее все, как положено. Следил за исправностью оборудования, подсчитывал прибыль, уговорил миссис Виттерспун расширить дело в нескольких направлениях: выстроить павильоны с пиццей, боулингом и пинболом. Каждую осень в город приезжают толпы студентов, которым нужно еще и быстро поесть и дешево отдохнуть, а я как раз тот человек, кто может им это устроить. Не один час я сидел над расчетами столько, что отсидел все на свете, но мне нравилось опять быть у руля, и большинство из моих тогдашних проектов принесли неплохую прибыль. В следующие года три-четыре дела наши неслись резвым галопом, миссис Виттерспун даже назвала меня ковбоем, что из ее уст прозвучало как комплимент. Потом, совершенно неожиданно, умер Билли. У него случился новый инфаркт, причем случился за городом в гольфклубе «Чероки Экрз», и когда врачи добрались до него, было уже поздно. Миссис Ви после этого впала в ступор. Перестала ходить со мной по утрам в контору, предоставила мне принимать решения и вообще, казалось, утратила интерес к делу. Я после смерти Молли прошел через то же самое, однако у миссис Ви не было утешения, что время все лечит. У нее было все, кроме времени. Билли боготворил ее пятьдесят с лишним лет, а теперь он умер, и его никто не мог заменить.
   Как-то ночью, в разгар ее горя, я лежал с книжкой в постели и вдруг услышал, как она внизу плачет. Я спустился, вошел к ней в комнату, мы поболтали, потом я ее обнял и баюкал, пока она не уснула. Я и сам не заметил, как тоже уснул и утром проснулся под одеялом в ее большой двуспальной постели. Эта была та самая постель, которую она когда-то делила с мастером, и теперь, значит, наступила моя очередь спать с ней рядом и стать тем человеком, без которого нельзя жить. Главным образом это было ради удобства и ради компании, было приятнее спать не в двух, а в одной кровати, однако не стану уверять, что в нашей постели не вспыхивал огонь. Когда человек стареет, это отнюдь не означает, будто ему чужды страсти, а совесть если и мучила меня поначалу, то потом быстро угомонилась. Следующие одиннадцать лет мы жили как муж и жена. Не думаю, что должен стыдиться этого. Да, много лет назад она годилась мне в матери, но тогда я был уже старше многих из ваших дедушек, а когда доживаешь до этого возраста, то не обязан играть по правилам. Тогда идешь просто, куда тебе нужно, и делаешь то, что дает тебе жить. Почти все время, что мы прожили вместе, она оставалась в добром здравии. В восемьдесят пять лет она все еще выпивала до ужина два своих виски, время от времени выкуривала сигарету и, как правило, была достаточно бодрой, чтобы самой привести себя в порядок и прокатиться в огромном синем «кадиллаке». Она прожила то ли девяносто, то ли девяносто один год (я никогда не знал точно, в каком веке она родилась) и все время была на ногах и слегла только в последние восемнадцать месяцев или около этого. Под конец она почти потеряла зрение, слух, почти не вставала с постели, но, несмотря даже на все это, все равно оставалась собой, и я мог бы нанять сиделку или отправить ее в дом престарелых, но не сделал ни того, ни другого, а продал бизнес и сам стал выполнять всю черную работу. Я слишком многим был ей обязан, разве не так? Я купал ее и причесывал, носил на руках по дому, мыл ей задницу после каждого мелкого происшествия, как когда-то она вымыла мне.
   Похороны я устроил ей классные. Много для этого сделал и не поскупился. После нее все стало моим — дом, автомобили, деньги, которые она заработала сама, деньги, которые для нее заработал я, и поскольку их в моей кухонной банке было вполне достаточно, чтобы безбедно прожить следующие семьдесят пять или даже сто лет, я решил устроить такие проводы, каких отродясь не видывали в Вичите. На кладбище ее сопровождал эскорт из ста пятидесяти машин. Движение остановилось на несколько миль вокруг, улицы были перекрыты полицией, а потом после похорон поминки продолжались до трех часов ночи, и одному Богу известно, сколько народа пили за ее упокой, зажевывая виски ножкой индейки или пирожным. Не скажу, будто я стал одним из самых уважаемых в Вичите людей, но какое-то уважение тем не менее заработал, и люди вокруг знали, кто я такой. Так что когда я попросил их прийти почтить память Марион, они пришли всей толпой.
   Это случилось полтора года назад. Первые месяца два я слонялся по дому, не зная, куда себя деть. Садоводничать я не любил никогда, гольф, в который я пробовал играть дважды, казался мне скучным, мне было семьдесят шесть и открывать новый бизнес не хотелось. Для Марион бизнес был как игра, она все умела зажечь, а без нее это было неинтересно, бессмысленно. Я решил на несколько месяцев покинуть Канзас и начать путешествовать, однако не успел я решить, куда сначала поеду, как мне пришла в голову мысль написать книгу. Не знаю, как это получилось. Просто однажды утром я проснулся, а меньше чем через час сидел на втором этаже, в гостиной, за письменным столом, с ручкой в руке, и думал над первой фразой. Я точно знал, что делаю то, что должен, а уверенность моя была настолько сильной, что теперь я нисколько не сомневаюсь: решение это пришло во сне. В одном из тех самых снов, которых не помнишь, которые забываются в ту самую секунду, едва проснешься и откроешь глаза.
   Начиная с прошлого августа я работаю ежедневно, неуклюже, по-стариковски подыскивая слова. Начал я в школьной тетради из дешевого магазина, в толстой тетради, с плотной, черно-белой в мраморных разводах обложкой, с широким расстоянием между голубыми строчками, а теперь их у меня набралось почти тринадцать, по одной за каждый месяц работы. Я никому еще не показывал ни страницы и, подойдя к концу, думаю, что это правильно, так и должно быть, по крайней мере до тех пор, пока я все не закончу. Каждое слово в этих тетрадях правда, но, черт возьми, могу спорить на обе руки, мало кто в это все поверит. Не то чтобы я боялся, что меня назовут лжецом, но у меня слишком мало осталось времени, чтобы тратить его на препирательства с дураками. Я достаточно их навидался, когда мы ездили с мастером, к тому же мне есть чем заняться, когда я закончу книгу, и это куда важнее. Первое, что я сделаю завтра, это утром отправлюсь в банк и все тринадцать тетрадей положу в депозитный сейф. Потом — на соседнюю улицу, к моему адвокату, Джону Фаско, где сделаю дополнение к завещанию и напишу, что тетради получит мой племянник Дэниел Куинн. Дэн сам сообразит, как быть с книгой. Исправит орфографические ошибки, найдет машинистку, которая все перепечатает набело, а потом, когда «Мистер Вертиго» выйдет, уже ни один придурок не сможет меня достать. Я уже буду мертв, и можете мне поверить — вот тогда я хорошо посмеюсь над ними, сверху ли, снизу ли, как получится.
   Последние четыре года убирать наш дом несколько раз в неделю приходит женщина. Зовут ее Иоланда Эбрам, и родом она с какого-то из островов, где тепло, с Ямайки или Тринидада — я забыл, откуда. Женщину эту не назвать разговорчивой, однако мы знакомы достаточно долго и успели познакомиться друг с другом поближе, а когда слегла Марион, она очень мне помогла. Лет ей от тридцати до тридцати пяти, она чернокожая, пышная, с плавной, красивой походкой и великолепным голосом. Мужа, насколько мне известно, у Иоланды нет, зато есть сын, восьмилетний мальчик по имени Юзеф. Я наблюдаю за ним, пока мать возится по дому, каждую субботу, в течение четырех лет, то есть пол его жизни, и, зная его теперь в действии, могу твердо сказать, что мальчишка еще тот геморрой — мелкий смышленый паршивец, который весь смысл своего пребывания на земле видит в том, чтобы учинить как можно больше проблем. В довершение ко всему он на удивление безобразен. У него худое, острое, асимметричное лицо и костлявое, жалкое, тощее как палка тело, хотя он растет, набирает вес и с каждым фунтом становится сильным и ловким, как задние крайние в НБА. Моим собственным пяткам, икрам и пальцам не раз доставалось от этого сорванца, и я за это его терпеть не могу, но в то же время я в нем вижу себя в его возрасте, а лицом он напоминает Эзопа, причем настолько, что когда мы с Марион его увидели в первый раз, то едва не потеряли дар речи — потому я прощаю ему все проделки. Ничего не могу с собой сделать. Мальчишка просто чертенок. Наглый, дерзкий, самоуверенный, но еще в нем есть и свет жизни, и я люблю наблюдать, как он очертя голову бросается в пучину новых неприятностей. Глядя на Юзефа, я понял, что нашел во мне мастер Иегуда и что он имел в виду, когда говорил про дар. В этом мальчике тоже есть дар. Если я когда-нибудь соберусь с духом, чтобы поговорить с матерью, я с удовольствием возьму его себе. Он начнет там, где остановился я, а потом пойдет дальше и сделает то, чего не делал никто никогда. Бог ты мой, вот ради этого стоило бы пожить подольше, не так ли? Этот старый затраханный мир опять заиграл бы красками.
   Вся проблема в тридцати трех ступенях. Одно дело сказать Иоланде, что я мог бы научить ее сына летать, но, предположим, она согласится, и что дальше? Даже мне становится дурно, когда я об этом думаю. Я сам на себе испытал жестокость и боль, так как же я причиню страдание? Таких, как мастер, больше не делают, и таких, как я, тоже больше не делают: глупых, доверчивых и упертых. Мы теперь живем в другом мире, и сегодня вряд ли получится сделать то, что сделали мы с мастером. Люди этого не позволят. Они позовут полицейского, напишут своему конгрессмену, вызовут семейного доктора. Мы утратили твердость, и, возможно, поэтому в мире стало немного уютней — не знаю. Однако я точно знаю, что все равно за все нужно платить, и чем больше ты хочешь, тем дороже заплатишь.
   Но, возвращаясь в памяти к временам в Сиболе и моей страшной инициации, я задаюсь вопросом: а что, если все-таки все можно сделать иначе? Когда я в конце концов впервые приподнялся над полом, то это не потому, что он меня научил. Я сделал это один, в холодной, остывшей кухне, наплакавшийся, в отчаянии, когда душа рвалась прочь и я больше не знал, кто я. Может быть, только отчаяние и важно. В этом случае испытания, которые он мне устроил, не более чем хитрость, фокус, которым мастер заставил меня поверить, будто я движусь вперед, когда на самом деле я никуда не двигался до тех пор, пока не упал ничком на пол. Что, если не было этих ступеней? Что, если все произошло тогда, в один миг, молниеносный преображающий миг? Мастер Иегуда был старой школы, и он был мудрец, сумевший заставить меня поверить в его фокусы и высокопарную дребедень. Но что, если его путь не единственный? Что, если есть другой, простой и прямой, когда все происходит изнутри и тело само включает в себе новый режим? Что тогда?
   Если честно, я не верю в некий особый талант, который якобы нужен, чтобы подняться над землей и поплыть по воздуху. Это есть во всех — в каждом мужчине, в каждой женщине, в каждом ребенке, и каждый — при условии, конечно, что будет упорно работать, — способен повторить трюки, которые делал Уолт Чудо-мальчик. Нужно забыть, кто ты есть. С этого все начинается, все остальное потом. Нужно дать себе испариться. Расслабьте мышцы, дышите, дождитесь, пока не почувствуете, как душа выплывает из тела, и тогда закройте глаза. Вот так это и происходит. Пустота внутри становится легче воздуха. Постепенно тело начинает весить столько же, сколько и пустота. Закрываешь глаза, раскидываешь в стороны руки, даешь себе испариться. А потом, опять постепенно, отрываешься от земли.
   Вот так.