Пол Остер
Мистер Вертиго
Часть первая
Когда мне было двенадцать, я впервые пошел по воде. Научил меня, как это сделать, человек в черных одеждах, однако, не буду врать, я не сразу усвоил сей фокус. Начиная с того самого дня, когда я, сирота, девяти лет от роду, клянчивший в Сент-Луисе на улицах мелочь, попался ему на глаза, мастер Иегуда три года упорно со мной работал и только потом разрешил показать номер публике. Это случилось в двадцать седьмом году, том самом, когда всходила звезда Бейба Рута и Чарльза Линдберга, а над прочим миром стала сгущаться вечная ночь. Я продержался почти до Октябрьского краха и достиг высоты, какая той парочке и не снилась. Тогда я сделал такое, чего раньше не сумел ни один американец, а потом не делал никто.
Мастер Иегуда выбрал меня, потому что я был самый маленький, самый грязный и самый жалкий.
— Ты похож на животное, — сказал он, — образец людского ничтожества. — Это была его первая адресованная мне фраза, и даже теперь, шестьдесят восемь лет спустя, я все еще слышу, как он ее произносит. — Ты похож на животное.
Если останешься здесь, не дотянешь и до весны. Если уедешь со мной, я научу тебя летать.
— А то будто кто летает, — сказал я. — Это птички летают, мистер, а я вроде как без перьев.
— Много ты знаешь, — сказал мастер Иегуда. — Ничего ты не знаешь. Потому что никто и ничто. Если не взлетишь до тринадцати лет, отрубишь мне голову топором. Хочешь, напишу расписку. Тогда, если я не выполню обещания, моя судьба будет в твоих руках.
Был субботний вечер, начало ноября, и стояли мы около входа в «Парадиз», классный ресторан в центре города, где наливали спиртное, в джаз-банде играли негры и разносчицы сигарет ходили в прозрачных платьях. Я всегда караулил там по выходным: выпрашивал мелочь, бегал по поручениям, а для тех, кто с деньгами, ловил такси. Сначала я было подумал, что мастер Иегуда тоже надрался, болтаясь по ночным кабакам, как и все эти богатенькие придурки в черных смокингах и шелковых цилиндрах. Выговор у него был чужой, так что я сразу вычислил, что он не из наших, но на это мне было плевать. Что же до болтовни о полетах, то пьяные все несут околесицу, а мне доводилось услышать и не такое.
— Кто высоко взлетает, при посадке и шею может свернуть, — сказал я.
— О технике поговорим позже, — сказал мастер. — Освоить ее нелегко, но, если будешь слушаться и делать, как я говорю, мы с тобой станем миллионерами.
— У вас вон и так миллионы, — сказал я. — Я-то вам на кой?
— У меня, убогий ты мой, доллар, может быть, и найдется. Возможно, ты и увидел во мне некое сходство с буржуем, но лишь по той причине, что в башке у тебя опилки. А теперь слушай внимательно. Судьба дает тебе шанс, второго такого не будет. Я уезжаю утром «Синей птицей» в шесть тридцать, и если ты не придешь, я уеду и без тебя, а ты можешь клянчить здесь у прохожих хоть до скончания света.
— Вы не ответили, — сказал я.
— За тем, что ты сам ответ на мои молитвы, сынок. Вот «на кой». За тем, что у тебя есть дар.
— Чего? Нету у меня никакого дара. А если б и был, вам-то откуда чего знать, мистер Обезьяний Колпак? Мы знакомы-то две минуты.
— Опять ошибаешься, — сказал мастер Иегуда. — Я неделю за тобой наблюдаю. А если ты думаешь, будто твой отъезд огорчит дядю с тетей, то, значит, понятия не имеешь, с кем прожил четыре года.
— Это я-то понятия не имею? — сказал я, вдруг неожиданно осознав, что мой собеседник отнюдь не похож на субботнего пьяницу. Он был кое-кто похуже: полицейский или инспектор, который шляется по улицам от нечего делать, и коли засек меня возле ресторана, стало быть, я в дерьме по самые уши.
— Твой дядя Склиз еще тот подарок, — продолжал мастер, наконец завладев моим вниманием по-настоящему. — Не ожидал, что в Америке есть такие придурки. Злобный, вонючий да в придачу еще с мерзкой рожей. Что ж удивляться, коли ты превратился в помоечную дрянь. Сегодня утром мы имели с ним, с твоим, значит, дядюшкой, довольно продолжительную беседу, и он оказался очень даже не против распрощаться с тобой навсегда, даже денег не попросил. Только подумай, шпендрик. Даже денег не попросил. А его толстомясая, эта свинья, которую он называет женой, сидела рядом и хоть бы слово сказала. Решать тебе, однако примешь ты мое предложение или нет, в любом случае туда тебе лучше не возвращаться. Ты огорчишь их обоих, точно тебе говорю. Просто до невозможности, ну и сам понимаешь.
Может быть, я и был животное, но и у животных есть чувства, так что, выслушав эту тираду, я почувствовал себя так, будто меня пнули под дых. Дядя Склиз с тетей Пег, конечно, были не ангелы, однако их дом давно стал моим домом, и что я там никому не нужен, прошибло до самых пяток. Мне, в конце концов, было девять лет. Я был крепкий мальчишка, но все же совсем не настолько, насколько хотел показаться, и не смотри на меня тогда сверху вниз темные глаза мастера, наверное, я расплакался бы прямо на улице.
До сих пор, вспоминая тот вечер, я так и не могу понять, сказал ли тогда мастер правду. Беседовать с родственничками он, безусловно, беседовал, однако спокойно потом мог все переврать. Не сомневаюсь, он к ним заходил — описал он их точно, — но вот чтобы Склизу уж так захотелось от меня избавиться, что он даже не спросил о наличных, это звучало почти невероятно и тем больнее задело. Не берусь утверждать, будто мастер Иегуда надул этого ублюдка и сбежал со мной, не заплатив, но, независимо от того, был уговор или нет, учитывая все происшедшее позже, сам Склиз явно считал себя потерпевшим. Не хочу сейчас попусту тратить время, гадая, соврал мастер или не соврал. В конечном итоге важно лишь, что в тот вечер он заставил меня сделать, как он хотел. Убедил меня не возвращаться, и я, раз поддавшись, больше себе не принадлежал. Наверняка именно этого мастер и добивался — чтобы мне не за что было цепляться. Когда вдруг разом теряешь тех, ради кого жил, то без разницы, что будет дальше. Тогда думаешь, лучше бы ты умер, и неожиданно для себя оказываешься готов сделать любую глупость, даже отправиться в ночь с первым попавшимся встречным.
— О'кей, мистер, — сказал я, голосом, который вдруг стал на две октавы ниже, и пронзая его самым убийственным взглядом, — вы добились, чего хотели. Только если не сделаете, чего сказали, прощайтесь со своей головой. Я, конечно, может, и маленький, но меня все равно не обманешь.
В поезд мы сели затемно. Когда рассвело и сквозь тучи пыталось пробиться тусклое ноябрьское солнце, мы уже ехали на запад по штату Миссури. После смерти матери я ни разу не выезжал из Сент-Луиса, и мир за его пределами в то утро предстал мне мрачным: по обе стороны железной дороги тянулись одни только серые, голые, убранные кукурузные поля. Тащились мы до Канзас-сити, наверное, часов шесть, однако за всю дорогу мастер Иегуда не произнес и трех слов. Он почти все время спал, прикрыв шляпой лицо, а я был слишком испуган, чтобы что-нибудь предпринять, и лишь смотрел в окошко на пробегавшую мимо землю и старался собраться с мыслями. От приятелей в Сент-Луисе я не раз слышал о таких одиноких проезжих, похожих на мастера Иегуду, которые ловят маленьких мальчиков, заманивают к себе и творят с ними невесть что. Мне стало не по себе, когда я представил, как он снимает с меня одежду и трогает в тех местах, где мне совсем не понравится, но не этого я боялся. Я как-то слышал про мальчика, уехавшего вот так с чужим человеком, а потом только его и видели. После тот человек признался, как разрубил того парня на мелкие кусочки и сварил себе на обед. А другого посадили в темном подвале на цепь и полгода продержали на хлебе и воде. А еще одного заманили в дом и содрали с живого кожу. Оставшись с собой один на один и получив время подумать, я боялся чего-то подобного. Я позволил себя заманить, попался в лапы к чудовищу, и если на самом деле он хоть вполовину такой, каким кажется с виду, то, скорее всего, следующего утра мне уже не видать.
Мы вышли из вагона и пошли по заполненному людьми перрону.
— Хочу есть, — сказал я, дергая мастера за пальто. — Если не накормите, сдам первому же легавому.
— А куда ты дел яблоко, которое я тебе дал? — сказал он.
— Улетело в окошко.
— Та-ак. Значит, яблоко не считается? А как насчет бутерброда с ветчиной? Или, например, жареной куриной ножки, или пакета с пончиками?
— Там же. Вы же, конечно, не думали, что я схаваю вашу жрачку?
— Ну почему же? Кто не будет есть, молодой человек, тот весь сморщится и умрет.
— А-а, по крайней мере, не сразу. А вот когда яд, то укусишь раз и привет.
Впервые с момента нашей встречи мастер Иегуда улыбнулся. И если не ошибаюсь, то, по-моему, даже позволил себе засмеяться.
— Иными словами, ты мне не доверяешь?
— Да уж, черт побери. С какой стати мне вам доверять?
— Ладно, паршивец, расслабься, — сказал мастер Иегуда, ласково потрепав меня по плечу. — Ты еще не забыл, что ты мой талон на кормежку? Я тебя и пальцем не трону.
Другого ответа я и не ждал и вовсе не собирался за здорово живешь глотать сахарную водичку. Но мастер полез в карман, достал новенький, крепкий доллар и вложил мне в ладонь.
— Видишь вон там ресторанчик? — сказал он, показывая на домишко, который стоял в центре посреди станционных зданий. — Иди пообедай, ешь, сколько влезет. Я подожду тебя здесь.
— А вы? Вы что, совсем не едите, что ли?
— Обо мне не беспокойся, — ответил мастер Иегуда. — Мой желудок сам знает, когда и что нужно. — Я уже повернулся, чтобы идти, а он добавил: — Один небольшой совет, шпенек ты несчастный. На случай, если ты решил удрать, то сейчас как раз самое время. О долларе не беспокойся. Это — тебе, за причиненные неудобства.
В ресторанчик я вошел один, несколько успокоенный последними словами. Будь у него на мой счет и впрямь злодейские планы, зачем бы он сам давал мне возможность бежать? Я сел к стойке, заказал говядину по-ирландски и бутылку сарсапарильи. Официант в мгновение ока метнул передо мной тарелку, где была целая гора вареной копчухи с вареной капустой. Таких порций я в жизни не видел — это был стадион в Сент-Луисе, не меньше, но я смёл все до единой крошки и еще съел два куска хлеба, а потом запил второй бутылкой воды. Ничто не может сравниться с тем блаженным чувством уверенности, которое разлилось волной, когда я потом отдыхал за липкой заляпанной стойкой вокзального ресторана. Набив живот, я показался себе неуязвимым, и никакие беды были мне не страшны. Венцом всему было мгновение, когда мне предъявили счет, а я достал из кармана доллар. Я проел всего сорок пять центов, и, даже с вычетом пятака, который я швырнул официанту на чай, у меня было четыре монеты. Сейчас кажется, будто немного, но тогда полдоллара были для меня целое состояние. Это и есть мой шанс, сказал я себе тогда, сползая с высокого табурета и окидывая зал одним молниеносным взглядом. Можно вышмыгнуть в боковую дверь, и этот в черном никогда не узнает, от кого получил по башке. Ничего подобного я, однако, не предпринял, я сделал другой выбор, который переменил все течение моей жизни раз и навсегда. Вместо этого я пошел к поджидавшему мастеру, потому что тот пообещал сделать из меня миллионера. Такова оказалась сила тех пятидесяти центов: я решил рискнуть — мало ли, он не врет.
Потом мы сели в другой поезд, потом в третий и в тот же день, часам примерно к семи, попали туда, где находилась конечная цель нашего путешествия, крошечный городишко под названием Си-бола. В течение дня, как и утром, мастер Иегуда со мной почти не разговаривал. Я успел немного с ним освоиться и в конце концов даже перестал пытаться угадывать, что он сделает и когда. Едва я решал, будто понял, и выстраивал очередную схему, как мастер мгновенно ее опровергал, поступив совершенно противоположным образом.
— Можешь называть меня «мастер Иегуда», — сказал он, впервые назвавшись. — Если хочешь, для краткости просто «мастер». Но никогда и ни при каких обстоятельствах не называй меня просто Иегудой. Все понятно?
— Сами себя так прозвали, — сказал я, — или родители нарекли?
— Нареченное мое имя тебе знать ни к чему. «Мастера Иегуды» вполне достаточно.
— Да ладно вам, как хотите. Ну, а меня зовут Уолтер. Уолтер Клерборн Роули. Для краткости можно просто Уолт.
— Мне можно называть тебя как угодно. Захочу «червяком», буду звать «червяком». Захочу «свиньей», будешь откликаться и на «свинью». Понял?
— Эй, черт, мистер! Не понял, с какой стати?
— К тому же я не терплю ни лжи, ни притворства. Ни лени, ни жалоб, ни заявлений вроде того, что ты будто бы передумал. Приспособишься — станешь самым счастливым мальчишкой на свете.
— Ясное дело. Кабы безногому да ноги, писал бы стоя.
— Сынок, о тебе мне известно все. Морочить голову лучше и не пытайся. Знаю, что в семнадцатом твой отец погиб в Бельгии при газовой атаке. Знаю про мать — и как она за паршивый доллар выделывала черт знает что у вас в Восточном районе, и как четыре с половиной года назад дурак полицейский выстрелил из револьвера и снес ей полголовы. Конечно, малыш, не думай, будто мне тебя вовсе не жалко, только о вранье со мной лучше забудь.
— О'кей, мистер Умник. Но коли вы и сами все знаете, чего ж болтать о том, что и так всем известно?
— Того ж. «Того ж», что ты так и не поверил ни единому моему слову. Разговоры о полетах, это, по-твоему, так себе, ерунда, чушь собачья. Уолт, тебя ждет большая работа, какой ты никогда и не нюхал, и ты будешь долго мечтать только о том, как бы удрать, однако если у тебя хватит сил, если ты мне поверишь, то не пройдет и трех лет — полетишь. Клянусь. Ты поднимешься над землей и взлетишь в воздух, как птица.
— Вы, мистер, часом не забыли, что я из Миссури? У нас там сказкам не верят.
— Мы теперь не в Миссури, мой юный друг. Мы в Канзасе. Такой плоской унылой пустыни ты еще в жизни не видел. Когда в тысяча пятьсот сороковом году Коронадо пришел сюда искать золото индейцев, у него половина людей сошли от тоски с ума. Здесь не поймешь, где находишься. Здесь ни гор, ни деревьев, ни даже ям на дороге. Канзасская степь ровная, чистая, как смерть, и когда ты пообживешься, то и сам поймешь: сбежать отсюда можно только вверх, только в небо, оно здесь тебе одно и друг, и помощник.
Когда поезд въехал под крышу вокзала, было уже темно и я не сумел проверить, насколько описание моего нового дома соответствует действительности. Сибола, какой я ее помню в те времена, была как две капли воды похожа на все прочие захолустные городишки. Но поскольку в свои девять лет я не имел ни малейшего представления, какими они должны быть, то отметил лишь, что ночь в Канзасе немного холоднее и немного темнее, чем в Сент-Луисе. Для меня было новое все: и незнакомые запахи, и чужие звезды на небе. Если бы мне сказали, что я попал в Изумрудный город, наверное, я чувствовал бы себя точно так же.
Мы прошли насквозь здание вокзала и встали у двери, всматриваясь в темноту. Было всего семь вечера, но городок как вымер, и, кроме нескольких светившихся вдалеке окон, я не заметил ни единого признака жизни.
— Не беспокойся, — сказал мастер Иегуда, — сейчас за нами приедут.
Он взял меня за руку и хотел было сжать покрепче, но я ее выдернул.
— Держите свои лапы подальше, мистер Мастер, — сказал я. — Вы уж небось решили, будто я ваша собственность, а вот фиг.
Когда я произнес эти слова, секунд через девять в дальнем конце улицы появился крытый брезентом фургон, запряженный крупной серой лошадью. Фургон был точь-в-точь как в вестерне у Тома Микса, который я видел летом в «Кино-Паласе», но Бог ты мой, на дворе-то был 1924 год, и когда эта рухлядь понеслась по улице, грохоча всеми своими досками, я решил, будто мне мерещится. Однако мастер Иегуда при виде фургона замахал рукой, а через минуту тот был уже возле нас, и серая лошадь, с вырывавшимися из ноздрей клубами пара остановилась, кося глазом и звеня сбруей. На козлах сидел кто-то плотный, почти что круглый, закутанный в одеяла, в широкополой шляпе, так что я даже не понял, мужчина это, женщина или медведь.
— Привет, мамаша Сью, — сказал мастер Иегуда. — Посмотри, кого я привез.
Примерно минуту женщина смотрела на меня ничего не выражавшими, холодными, как камень, глазами и вдруг ни с того ни с сего просияла улыбкой, самой теплой и самой дружеской из всех, какие мне посчастливилось видеть за свою жизнь. Во рту у нее торчало в лучшем случае зуба три, темные глаза сверкнули, и я, заметив их блеск, решил, что она цыганка. Стало быть, эта мамаша Сью хозяйка цыган, а мастер Иегуда ее сын, и он Князь Тьмы. Сейчас они отвезут меня в замок, откуда нет возврата, и либо сегодня же ночью съедят, либо превратят в раба, в ничтожное пресмыкающееся, какого-нибудь евнуха, с шелковой банданой на голове и кольцом в ухе.
— Прыгай сюда, сынок, — сказала мамаша Сью. Голос у нее оказался до того хриплый и не женский, что если бы не мелькнувшая уже улыбка, я перепугался бы до смерти. — Сзади есть одеяла. Коли ты большой и соображаешь, что для тебя хорошо, что плохо, то уж сообразишь и как их употребить. Ехать долго, ночи холодные, а ты же не хочешь добраться до места с отмороженной задницей.
— Его зовут Уолт, — сказал мастер, взбираясь позади нее на козлы. — Безмозглый бродяжка с кабацких задворков. Если меня не подводит чутье, именно его я искал все годы. — Тут, повернувшись ко мне, мастер почти сердито добавил: — А это, малыш, мамаша Сью. Веди себя хорошо, и тебе воздастся добром. Попробуй ее разозлить — пожалеешь, что родился на свет. Она беззубая, толстая, только лучше матери у тебя не было.
Я не знал тогда, сколько мы ехали. Наш дом стоял в степи, от городка в шестнадцати или семнадцати милях, но узнал я об этом намного позже, а тогда фургон покатил по дороге, я забился под одеяла и быстро уснул. Проснулся я, когда фургон уже стоял. Меня разбудил мастер, легко пошлепав по щекам, а иначе наверняка я проспал бы там до утра.
Мамаша Сью осталась распрягать лошадь, а мы пошли в дом, где первая комната оказалась кухней: она была пустая, с дровяной печкой, тускло светившейся в одном углу, и мерцающей керосиновой лампой в другом. За столом сидел и читал книгу черный мальчишка лет примерно пятнадцати. Причем не коричневый, как большинство негров, которых я видел в Сент-Луисе, а совершенно, абсолютно, до такой степени черный, что отливал синевой. Он был самый что ни на есть эфиоп из самых глубин черной Африки, и едва я его увидел, сердце упало в пятки. Он был тощий, костлявый, с выпученными глазами, с огромными толстыми губами, а когда поднялся нам навстречу, оказалось, что он еще весь перекривленный и кособокий.
— Это самый лучший мальчишка на свете, — сказал, обращаясь ко мне, мастер, — и зовут его Эзоп.
Поздоровайся, Уолт, и пожми ему руку. Он теперь будет твоим братом.
— Черномазому? Да вы что! — сказал я. — Вы что, спятили, мистер, да ни за что в жизни.
Мастер Иегуда вздохнул, протяжно и громко. Будто слова мои вызвали в нем, в глубинах души, не гнев, а скорбь, и он ее так выдохнул. Потом очень спокойно и медленно мастер сделал палец крючком и приставил мне под подбородок, точно посередине, где прощупывается кость. Потом надавил в эту точку, и шею тотчас пронзила ужасная боль, которая мгновенно распространилась по всей голове. В жизни я не испытывал такой боли. Я хотел было закричать, но горло перехватило, и мне удалось издать лишь слабый сдавленный писк. Мастер же продолжал давить, и я вскоре почувствовал, как ноги мои отрываются от земли. Я поднимался, как перышко, а он будто и не прилагал никаких усилий, будто я был не я, а какая-то божья коровка. Наконец лица у нас оказались на одном уровне, и я увидел его глаза.
— Здесь у нас не принято так разговаривать, — сказал он. — Все люди братья, а в нашей семье мы привыкли относиться друг к другу с уважением. Такой у нас закон. Нравится он тебе или нет, но подчиниться придется. Закон есть закон, а кто нарушит его, превратится в слизня и будет ползать по земле веки вечные.
И они накормили меня, и одели меня, и дали мне комнату, которая была только моей. Не били, не колотили, не пинали и не щипали, и даже не драли за уши, но, несмотря на хорошее отношение, никогда еще в жизни мне не было так плохо и никогда меня так не душили горечь и гнев. Первые шесть месяцев я думал лишь, как убежать. Я был городской мальчишка, в крови у меня гудел джаз, я верил в счастливый случай и всегда был к нему готов, я любил людской водоворот, скрип троллейбусных тормозов, вонь бутлегерского виски в сточных канавах. Любил что-нибудь отмочить, нахулиганить — я был ловкий и быстроногий, бойкий на язык, веселый чертенок, хранимый сотнею ангелов, а тут оказался на краю света в дыре, где не было ничего. -кроме неба, а небо это сулило только погоду, да и то почти всегда плохую.
Собственность мастера Иегуды составляли тридцать семь акров земли, двухэтажный домик, курятник, хлев и сарай. В курятнике жили с десяток кур, в сарае — серая лошадь и две коровы, в хлеву — шесть или семь свиней. Не было ни электричества, ни водопровода, ни граммофона — ничего. Для развлечений предназначалось лишь пианино в гостиной, но играл на нем только Эзоп, который так фальшивил, играя любую, самую примитивную мелодию, что, едва он касался клавиш, я спешил убраться подальше. Так что местечко это было не просто дыра, а полная задница, всемирный центр тоски смертной, и достало меня через день. Никто в доме даже не знал бейсбола, и не с кем было поболтать о моих родных «Кардиналах», а ничем другим я тогда не интересовался. Я жил с таким чувством, будто вдруг провалился в какую-то временную щель и оказался в каменном веке, в краях, где живут бронтозавры. От мамаши Сью я случайно узнал, что за семь лет до этого мастер Иегуда выиграл нашу ферму в карты. Вот так поиграли, сказал я. Кто проиграл, тот выиграл, а кто выиграл, сам дурак — теперь ему до скончания века сидеть и копаться в грязи в этом Дыркинвилле, Соединенные Штаты.
Признаю, я был маленький злобный звереныш, но оправдываться не собираюсь. Я был тем, кем был, кем стал, набираясь от всех и всего, где я вырос, и не вижу смысла делать по этому поводу большие глаза. Но вот что меня удивляет, так это терпение, с каким они относились ко мне все шесть месяцев, всё понимая и прощая мою тогдашнюю глупость. В первую зиму я бежал из дома четыре раза, один раз умудрившись добраться до Вичиты, и четыре раза они меня встретили, не задав ни единого вопроса. Вряд ли я тогда хоть на волос приподнимался над той самой грязью, был хоть на молекулу выше отметки, отделяющей человека от прочих, и логично было решение мастера, который, увидев, что душа моя подобна душе животных, приставил меня для начала именно к ним, то есть отправил в хлев.
Как ни противны мне были куры со свиньями, я предпочитал их компанию людям. Там я не знал, кого ненавижу сильнее, и каждый день менял их местами. Мамашу Сью и Эзопа я презирал, а о мастере даже думать не мог без гнева и возмущения. Это он, негодяй, заманил меня, из-за него я влип — конечно же, он у меня был главный за все ответчик. Больше всего меня изводили его оскорбительные, полные сарказма замечания и словечки, которые непрерывно летели в мой адрес, а также манера шпынять меня и гонять, с поводом и без повода, единственно из желания еще раз доказать, какая я дрянь. В обращении с теми двумя он был просто эталон вежливости, но хоть бы раз пропустил возможность уколоть меня. Как началось в первый день, так потом и поехало. Я довольно быстро пришел к выводу, что мастер Иегуда ничем не лучше, чем «дядюшка» Склиз, и пусть он мне не давал колотушек, как тот, но слова тоже имеют силу и тоже больно били по голове.
— Ну, мерзавец, — сказал он мне в то первое утро, — будь любезен, поведай, какие основы каких наук успели в тебя заложить?
— Основы? — сказал я и немедленно, как и положено уличному мальчишке, постарался дать быстрый и точный ответ. — У меня только одна основа — та, на которой сижу. Как у всех нормальных людей.
— Я спрашиваю тебя про школу, осел. Входил ли ты хоть единожды в класс, и если входил, то чему там успел научиться?
— Не ходил я ни в какую школу, больно нужно! Я что, не знаю, как время провести, что ли?
— Отлично. Слова мудреца, да и только. А как у нас обстоят дела с алфавитом? Буквы ты знаешь или нет?
— Кой-какие знаю. Те, которые практически полезные. А остальные мне без надобности. От них только голова болит — с какой бы стати мучиться?
— И какие же для тебя практически полезные?
— Надо подумать. Например, «о», эта мне нравится, и еще «у». Потом есть… ну… как их… «л», «р» и «е», и еще «т», которая как такой перекресток. Это мои любимые буквы, а остальные, да ну их к черту, плевать я на них хотел.
— Иными словами, ты можешь написать свое имя.
— О том и толкуем, хозяин. Я умею писать, как меня зовут, могу посчитать все года, хоть до второго пришествия, и знаю, что солнце на небе — это звезда. А еще знаю, что книжки для девчонок и маменькиных сынков, и если вы придумали меня учить по книжкам, то лучше сразу расторгнем наш договор и разбежимся.
— Не дрейфь, шпендрик. Твои слова для меня просто музыка. Чем ты глупее, тем лучше для нас обоих. Меньше исправлять, и, значит, мы с тобой сэкономим массу времени.
— А как насчет полетов? Когда начнем?
— Вот мы и начали. С этого момента все, что бы мы ни делали, направлено на обучение. Тебе это не всегда будет понятно, так что постарайся просто запомнить. Если будешь держать это в голове, то выдержишь, даже когда начнется трудное. У нас с тобой долгий путь, сынок, и для начала придется сломить твой дух. Хотел бы я по-другому, но иного способа нет. Впрочем, учитывая, из какого дерьма я тебя достал, с этой задачей мы справимся быстро.
Мастер Иегуда выбрал меня, потому что я был самый маленький, самый грязный и самый жалкий.
— Ты похож на животное, — сказал он, — образец людского ничтожества. — Это была его первая адресованная мне фраза, и даже теперь, шестьдесят восемь лет спустя, я все еще слышу, как он ее произносит. — Ты похож на животное.
Если останешься здесь, не дотянешь и до весны. Если уедешь со мной, я научу тебя летать.
— А то будто кто летает, — сказал я. — Это птички летают, мистер, а я вроде как без перьев.
— Много ты знаешь, — сказал мастер Иегуда. — Ничего ты не знаешь. Потому что никто и ничто. Если не взлетишь до тринадцати лет, отрубишь мне голову топором. Хочешь, напишу расписку. Тогда, если я не выполню обещания, моя судьба будет в твоих руках.
Был субботний вечер, начало ноября, и стояли мы около входа в «Парадиз», классный ресторан в центре города, где наливали спиртное, в джаз-банде играли негры и разносчицы сигарет ходили в прозрачных платьях. Я всегда караулил там по выходным: выпрашивал мелочь, бегал по поручениям, а для тех, кто с деньгами, ловил такси. Сначала я было подумал, что мастер Иегуда тоже надрался, болтаясь по ночным кабакам, как и все эти богатенькие придурки в черных смокингах и шелковых цилиндрах. Выговор у него был чужой, так что я сразу вычислил, что он не из наших, но на это мне было плевать. Что же до болтовни о полетах, то пьяные все несут околесицу, а мне доводилось услышать и не такое.
— Кто высоко взлетает, при посадке и шею может свернуть, — сказал я.
— О технике поговорим позже, — сказал мастер. — Освоить ее нелегко, но, если будешь слушаться и делать, как я говорю, мы с тобой станем миллионерами.
— У вас вон и так миллионы, — сказал я. — Я-то вам на кой?
— У меня, убогий ты мой, доллар, может быть, и найдется. Возможно, ты и увидел во мне некое сходство с буржуем, но лишь по той причине, что в башке у тебя опилки. А теперь слушай внимательно. Судьба дает тебе шанс, второго такого не будет. Я уезжаю утром «Синей птицей» в шесть тридцать, и если ты не придешь, я уеду и без тебя, а ты можешь клянчить здесь у прохожих хоть до скончания света.
— Вы не ответили, — сказал я.
— За тем, что ты сам ответ на мои молитвы, сынок. Вот «на кой». За тем, что у тебя есть дар.
— Чего? Нету у меня никакого дара. А если б и был, вам-то откуда чего знать, мистер Обезьяний Колпак? Мы знакомы-то две минуты.
— Опять ошибаешься, — сказал мастер Иегуда. — Я неделю за тобой наблюдаю. А если ты думаешь, будто твой отъезд огорчит дядю с тетей, то, значит, понятия не имеешь, с кем прожил четыре года.
— Это я-то понятия не имею? — сказал я, вдруг неожиданно осознав, что мой собеседник отнюдь не похож на субботнего пьяницу. Он был кое-кто похуже: полицейский или инспектор, который шляется по улицам от нечего делать, и коли засек меня возле ресторана, стало быть, я в дерьме по самые уши.
— Твой дядя Склиз еще тот подарок, — продолжал мастер, наконец завладев моим вниманием по-настоящему. — Не ожидал, что в Америке есть такие придурки. Злобный, вонючий да в придачу еще с мерзкой рожей. Что ж удивляться, коли ты превратился в помоечную дрянь. Сегодня утром мы имели с ним, с твоим, значит, дядюшкой, довольно продолжительную беседу, и он оказался очень даже не против распрощаться с тобой навсегда, даже денег не попросил. Только подумай, шпендрик. Даже денег не попросил. А его толстомясая, эта свинья, которую он называет женой, сидела рядом и хоть бы слово сказала. Решать тебе, однако примешь ты мое предложение или нет, в любом случае туда тебе лучше не возвращаться. Ты огорчишь их обоих, точно тебе говорю. Просто до невозможности, ну и сам понимаешь.
Может быть, я и был животное, но и у животных есть чувства, так что, выслушав эту тираду, я почувствовал себя так, будто меня пнули под дых. Дядя Склиз с тетей Пег, конечно, были не ангелы, однако их дом давно стал моим домом, и что я там никому не нужен, прошибло до самых пяток. Мне, в конце концов, было девять лет. Я был крепкий мальчишка, но все же совсем не настолько, насколько хотел показаться, и не смотри на меня тогда сверху вниз темные глаза мастера, наверное, я расплакался бы прямо на улице.
До сих пор, вспоминая тот вечер, я так и не могу понять, сказал ли тогда мастер правду. Беседовать с родственничками он, безусловно, беседовал, однако спокойно потом мог все переврать. Не сомневаюсь, он к ним заходил — описал он их точно, — но вот чтобы Склизу уж так захотелось от меня избавиться, что он даже не спросил о наличных, это звучало почти невероятно и тем больнее задело. Не берусь утверждать, будто мастер Иегуда надул этого ублюдка и сбежал со мной, не заплатив, но, независимо от того, был уговор или нет, учитывая все происшедшее позже, сам Склиз явно считал себя потерпевшим. Не хочу сейчас попусту тратить время, гадая, соврал мастер или не соврал. В конечном итоге важно лишь, что в тот вечер он заставил меня сделать, как он хотел. Убедил меня не возвращаться, и я, раз поддавшись, больше себе не принадлежал. Наверняка именно этого мастер и добивался — чтобы мне не за что было цепляться. Когда вдруг разом теряешь тех, ради кого жил, то без разницы, что будет дальше. Тогда думаешь, лучше бы ты умер, и неожиданно для себя оказываешься готов сделать любую глупость, даже отправиться в ночь с первым попавшимся встречным.
— О'кей, мистер, — сказал я, голосом, который вдруг стал на две октавы ниже, и пронзая его самым убийственным взглядом, — вы добились, чего хотели. Только если не сделаете, чего сказали, прощайтесь со своей головой. Я, конечно, может, и маленький, но меня все равно не обманешь.
В поезд мы сели затемно. Когда рассвело и сквозь тучи пыталось пробиться тусклое ноябрьское солнце, мы уже ехали на запад по штату Миссури. После смерти матери я ни разу не выезжал из Сент-Луиса, и мир за его пределами в то утро предстал мне мрачным: по обе стороны железной дороги тянулись одни только серые, голые, убранные кукурузные поля. Тащились мы до Канзас-сити, наверное, часов шесть, однако за всю дорогу мастер Иегуда не произнес и трех слов. Он почти все время спал, прикрыв шляпой лицо, а я был слишком испуган, чтобы что-нибудь предпринять, и лишь смотрел в окошко на пробегавшую мимо землю и старался собраться с мыслями. От приятелей в Сент-Луисе я не раз слышал о таких одиноких проезжих, похожих на мастера Иегуду, которые ловят маленьких мальчиков, заманивают к себе и творят с ними невесть что. Мне стало не по себе, когда я представил, как он снимает с меня одежду и трогает в тех местах, где мне совсем не понравится, но не этого я боялся. Я как-то слышал про мальчика, уехавшего вот так с чужим человеком, а потом только его и видели. После тот человек признался, как разрубил того парня на мелкие кусочки и сварил себе на обед. А другого посадили в темном подвале на цепь и полгода продержали на хлебе и воде. А еще одного заманили в дом и содрали с живого кожу. Оставшись с собой один на один и получив время подумать, я боялся чего-то подобного. Я позволил себя заманить, попался в лапы к чудовищу, и если на самом деле он хоть вполовину такой, каким кажется с виду, то, скорее всего, следующего утра мне уже не видать.
Мы вышли из вагона и пошли по заполненному людьми перрону.
— Хочу есть, — сказал я, дергая мастера за пальто. — Если не накормите, сдам первому же легавому.
— А куда ты дел яблоко, которое я тебе дал? — сказал он.
— Улетело в окошко.
— Та-ак. Значит, яблоко не считается? А как насчет бутерброда с ветчиной? Или, например, жареной куриной ножки, или пакета с пончиками?
— Там же. Вы же, конечно, не думали, что я схаваю вашу жрачку?
— Ну почему же? Кто не будет есть, молодой человек, тот весь сморщится и умрет.
— А-а, по крайней мере, не сразу. А вот когда яд, то укусишь раз и привет.
Впервые с момента нашей встречи мастер Иегуда улыбнулся. И если не ошибаюсь, то, по-моему, даже позволил себе засмеяться.
— Иными словами, ты мне не доверяешь?
— Да уж, черт побери. С какой стати мне вам доверять?
— Ладно, паршивец, расслабься, — сказал мастер Иегуда, ласково потрепав меня по плечу. — Ты еще не забыл, что ты мой талон на кормежку? Я тебя и пальцем не трону.
Другого ответа я и не ждал и вовсе не собирался за здорово живешь глотать сахарную водичку. Но мастер полез в карман, достал новенький, крепкий доллар и вложил мне в ладонь.
— Видишь вон там ресторанчик? — сказал он, показывая на домишко, который стоял в центре посреди станционных зданий. — Иди пообедай, ешь, сколько влезет. Я подожду тебя здесь.
— А вы? Вы что, совсем не едите, что ли?
— Обо мне не беспокойся, — ответил мастер Иегуда. — Мой желудок сам знает, когда и что нужно. — Я уже повернулся, чтобы идти, а он добавил: — Один небольшой совет, шпенек ты несчастный. На случай, если ты решил удрать, то сейчас как раз самое время. О долларе не беспокойся. Это — тебе, за причиненные неудобства.
В ресторанчик я вошел один, несколько успокоенный последними словами. Будь у него на мой счет и впрямь злодейские планы, зачем бы он сам давал мне возможность бежать? Я сел к стойке, заказал говядину по-ирландски и бутылку сарсапарильи. Официант в мгновение ока метнул передо мной тарелку, где была целая гора вареной копчухи с вареной капустой. Таких порций я в жизни не видел — это был стадион в Сент-Луисе, не меньше, но я смёл все до единой крошки и еще съел два куска хлеба, а потом запил второй бутылкой воды. Ничто не может сравниться с тем блаженным чувством уверенности, которое разлилось волной, когда я потом отдыхал за липкой заляпанной стойкой вокзального ресторана. Набив живот, я показался себе неуязвимым, и никакие беды были мне не страшны. Венцом всему было мгновение, когда мне предъявили счет, а я достал из кармана доллар. Я проел всего сорок пять центов, и, даже с вычетом пятака, который я швырнул официанту на чай, у меня было четыре монеты. Сейчас кажется, будто немного, но тогда полдоллара были для меня целое состояние. Это и есть мой шанс, сказал я себе тогда, сползая с высокого табурета и окидывая зал одним молниеносным взглядом. Можно вышмыгнуть в боковую дверь, и этот в черном никогда не узнает, от кого получил по башке. Ничего подобного я, однако, не предпринял, я сделал другой выбор, который переменил все течение моей жизни раз и навсегда. Вместо этого я пошел к поджидавшему мастеру, потому что тот пообещал сделать из меня миллионера. Такова оказалась сила тех пятидесяти центов: я решил рискнуть — мало ли, он не врет.
Потом мы сели в другой поезд, потом в третий и в тот же день, часам примерно к семи, попали туда, где находилась конечная цель нашего путешествия, крошечный городишко под названием Си-бола. В течение дня, как и утром, мастер Иегуда со мной почти не разговаривал. Я успел немного с ним освоиться и в конце концов даже перестал пытаться угадывать, что он сделает и когда. Едва я решал, будто понял, и выстраивал очередную схему, как мастер мгновенно ее опровергал, поступив совершенно противоположным образом.
— Можешь называть меня «мастер Иегуда», — сказал он, впервые назвавшись. — Если хочешь, для краткости просто «мастер». Но никогда и ни при каких обстоятельствах не называй меня просто Иегудой. Все понятно?
— Сами себя так прозвали, — сказал я, — или родители нарекли?
— Нареченное мое имя тебе знать ни к чему. «Мастера Иегуды» вполне достаточно.
— Да ладно вам, как хотите. Ну, а меня зовут Уолтер. Уолтер Клерборн Роули. Для краткости можно просто Уолт.
— Мне можно называть тебя как угодно. Захочу «червяком», буду звать «червяком». Захочу «свиньей», будешь откликаться и на «свинью». Понял?
— Эй, черт, мистер! Не понял, с какой стати?
— К тому же я не терплю ни лжи, ни притворства. Ни лени, ни жалоб, ни заявлений вроде того, что ты будто бы передумал. Приспособишься — станешь самым счастливым мальчишкой на свете.
— Ясное дело. Кабы безногому да ноги, писал бы стоя.
— Сынок, о тебе мне известно все. Морочить голову лучше и не пытайся. Знаю, что в семнадцатом твой отец погиб в Бельгии при газовой атаке. Знаю про мать — и как она за паршивый доллар выделывала черт знает что у вас в Восточном районе, и как четыре с половиной года назад дурак полицейский выстрелил из револьвера и снес ей полголовы. Конечно, малыш, не думай, будто мне тебя вовсе не жалко, только о вранье со мной лучше забудь.
— О'кей, мистер Умник. Но коли вы и сами все знаете, чего ж болтать о том, что и так всем известно?
— Того ж. «Того ж», что ты так и не поверил ни единому моему слову. Разговоры о полетах, это, по-твоему, так себе, ерунда, чушь собачья. Уолт, тебя ждет большая работа, какой ты никогда и не нюхал, и ты будешь долго мечтать только о том, как бы удрать, однако если у тебя хватит сил, если ты мне поверишь, то не пройдет и трех лет — полетишь. Клянусь. Ты поднимешься над землей и взлетишь в воздух, как птица.
— Вы, мистер, часом не забыли, что я из Миссури? У нас там сказкам не верят.
— Мы теперь не в Миссури, мой юный друг. Мы в Канзасе. Такой плоской унылой пустыни ты еще в жизни не видел. Когда в тысяча пятьсот сороковом году Коронадо пришел сюда искать золото индейцев, у него половина людей сошли от тоски с ума. Здесь не поймешь, где находишься. Здесь ни гор, ни деревьев, ни даже ям на дороге. Канзасская степь ровная, чистая, как смерть, и когда ты пообживешься, то и сам поймешь: сбежать отсюда можно только вверх, только в небо, оно здесь тебе одно и друг, и помощник.
Когда поезд въехал под крышу вокзала, было уже темно и я не сумел проверить, насколько описание моего нового дома соответствует действительности. Сибола, какой я ее помню в те времена, была как две капли воды похожа на все прочие захолустные городишки. Но поскольку в свои девять лет я не имел ни малейшего представления, какими они должны быть, то отметил лишь, что ночь в Канзасе немного холоднее и немного темнее, чем в Сент-Луисе. Для меня было новое все: и незнакомые запахи, и чужие звезды на небе. Если бы мне сказали, что я попал в Изумрудный город, наверное, я чувствовал бы себя точно так же.
Мы прошли насквозь здание вокзала и встали у двери, всматриваясь в темноту. Было всего семь вечера, но городок как вымер, и, кроме нескольких светившихся вдалеке окон, я не заметил ни единого признака жизни.
— Не беспокойся, — сказал мастер Иегуда, — сейчас за нами приедут.
Он взял меня за руку и хотел было сжать покрепче, но я ее выдернул.
— Держите свои лапы подальше, мистер Мастер, — сказал я. — Вы уж небось решили, будто я ваша собственность, а вот фиг.
Когда я произнес эти слова, секунд через девять в дальнем конце улицы появился крытый брезентом фургон, запряженный крупной серой лошадью. Фургон был точь-в-точь как в вестерне у Тома Микса, который я видел летом в «Кино-Паласе», но Бог ты мой, на дворе-то был 1924 год, и когда эта рухлядь понеслась по улице, грохоча всеми своими досками, я решил, будто мне мерещится. Однако мастер Иегуда при виде фургона замахал рукой, а через минуту тот был уже возле нас, и серая лошадь, с вырывавшимися из ноздрей клубами пара остановилась, кося глазом и звеня сбруей. На козлах сидел кто-то плотный, почти что круглый, закутанный в одеяла, в широкополой шляпе, так что я даже не понял, мужчина это, женщина или медведь.
— Привет, мамаша Сью, — сказал мастер Иегуда. — Посмотри, кого я привез.
Примерно минуту женщина смотрела на меня ничего не выражавшими, холодными, как камень, глазами и вдруг ни с того ни с сего просияла улыбкой, самой теплой и самой дружеской из всех, какие мне посчастливилось видеть за свою жизнь. Во рту у нее торчало в лучшем случае зуба три, темные глаза сверкнули, и я, заметив их блеск, решил, что она цыганка. Стало быть, эта мамаша Сью хозяйка цыган, а мастер Иегуда ее сын, и он Князь Тьмы. Сейчас они отвезут меня в замок, откуда нет возврата, и либо сегодня же ночью съедят, либо превратят в раба, в ничтожное пресмыкающееся, какого-нибудь евнуха, с шелковой банданой на голове и кольцом в ухе.
— Прыгай сюда, сынок, — сказала мамаша Сью. Голос у нее оказался до того хриплый и не женский, что если бы не мелькнувшая уже улыбка, я перепугался бы до смерти. — Сзади есть одеяла. Коли ты большой и соображаешь, что для тебя хорошо, что плохо, то уж сообразишь и как их употребить. Ехать долго, ночи холодные, а ты же не хочешь добраться до места с отмороженной задницей.
— Его зовут Уолт, — сказал мастер, взбираясь позади нее на козлы. — Безмозглый бродяжка с кабацких задворков. Если меня не подводит чутье, именно его я искал все годы. — Тут, повернувшись ко мне, мастер почти сердито добавил: — А это, малыш, мамаша Сью. Веди себя хорошо, и тебе воздастся добром. Попробуй ее разозлить — пожалеешь, что родился на свет. Она беззубая, толстая, только лучше матери у тебя не было.
Я не знал тогда, сколько мы ехали. Наш дом стоял в степи, от городка в шестнадцати или семнадцати милях, но узнал я об этом намного позже, а тогда фургон покатил по дороге, я забился под одеяла и быстро уснул. Проснулся я, когда фургон уже стоял. Меня разбудил мастер, легко пошлепав по щекам, а иначе наверняка я проспал бы там до утра.
Мамаша Сью осталась распрягать лошадь, а мы пошли в дом, где первая комната оказалась кухней: она была пустая, с дровяной печкой, тускло светившейся в одном углу, и мерцающей керосиновой лампой в другом. За столом сидел и читал книгу черный мальчишка лет примерно пятнадцати. Причем не коричневый, как большинство негров, которых я видел в Сент-Луисе, а совершенно, абсолютно, до такой степени черный, что отливал синевой. Он был самый что ни на есть эфиоп из самых глубин черной Африки, и едва я его увидел, сердце упало в пятки. Он был тощий, костлявый, с выпученными глазами, с огромными толстыми губами, а когда поднялся нам навстречу, оказалось, что он еще весь перекривленный и кособокий.
— Это самый лучший мальчишка на свете, — сказал, обращаясь ко мне, мастер, — и зовут его Эзоп.
Поздоровайся, Уолт, и пожми ему руку. Он теперь будет твоим братом.
— Черномазому? Да вы что! — сказал я. — Вы что, спятили, мистер, да ни за что в жизни.
Мастер Иегуда вздохнул, протяжно и громко. Будто слова мои вызвали в нем, в глубинах души, не гнев, а скорбь, и он ее так выдохнул. Потом очень спокойно и медленно мастер сделал палец крючком и приставил мне под подбородок, точно посередине, где прощупывается кость. Потом надавил в эту точку, и шею тотчас пронзила ужасная боль, которая мгновенно распространилась по всей голове. В жизни я не испытывал такой боли. Я хотел было закричать, но горло перехватило, и мне удалось издать лишь слабый сдавленный писк. Мастер же продолжал давить, и я вскоре почувствовал, как ноги мои отрываются от земли. Я поднимался, как перышко, а он будто и не прилагал никаких усилий, будто я был не я, а какая-то божья коровка. Наконец лица у нас оказались на одном уровне, и я увидел его глаза.
— Здесь у нас не принято так разговаривать, — сказал он. — Все люди братья, а в нашей семье мы привыкли относиться друг к другу с уважением. Такой у нас закон. Нравится он тебе или нет, но подчиниться придется. Закон есть закон, а кто нарушит его, превратится в слизня и будет ползать по земле веки вечные.
И они накормили меня, и одели меня, и дали мне комнату, которая была только моей. Не били, не колотили, не пинали и не щипали, и даже не драли за уши, но, несмотря на хорошее отношение, никогда еще в жизни мне не было так плохо и никогда меня так не душили горечь и гнев. Первые шесть месяцев я думал лишь, как убежать. Я был городской мальчишка, в крови у меня гудел джаз, я верил в счастливый случай и всегда был к нему готов, я любил людской водоворот, скрип троллейбусных тормозов, вонь бутлегерского виски в сточных канавах. Любил что-нибудь отмочить, нахулиганить — я был ловкий и быстроногий, бойкий на язык, веселый чертенок, хранимый сотнею ангелов, а тут оказался на краю света в дыре, где не было ничего. -кроме неба, а небо это сулило только погоду, да и то почти всегда плохую.
Собственность мастера Иегуды составляли тридцать семь акров земли, двухэтажный домик, курятник, хлев и сарай. В курятнике жили с десяток кур, в сарае — серая лошадь и две коровы, в хлеву — шесть или семь свиней. Не было ни электричества, ни водопровода, ни граммофона — ничего. Для развлечений предназначалось лишь пианино в гостиной, но играл на нем только Эзоп, который так фальшивил, играя любую, самую примитивную мелодию, что, едва он касался клавиш, я спешил убраться подальше. Так что местечко это было не просто дыра, а полная задница, всемирный центр тоски смертной, и достало меня через день. Никто в доме даже не знал бейсбола, и не с кем было поболтать о моих родных «Кардиналах», а ничем другим я тогда не интересовался. Я жил с таким чувством, будто вдруг провалился в какую-то временную щель и оказался в каменном веке, в краях, где живут бронтозавры. От мамаши Сью я случайно узнал, что за семь лет до этого мастер Иегуда выиграл нашу ферму в карты. Вот так поиграли, сказал я. Кто проиграл, тот выиграл, а кто выиграл, сам дурак — теперь ему до скончания века сидеть и копаться в грязи в этом Дыркинвилле, Соединенные Штаты.
Признаю, я был маленький злобный звереныш, но оправдываться не собираюсь. Я был тем, кем был, кем стал, набираясь от всех и всего, где я вырос, и не вижу смысла делать по этому поводу большие глаза. Но вот что меня удивляет, так это терпение, с каким они относились ко мне все шесть месяцев, всё понимая и прощая мою тогдашнюю глупость. В первую зиму я бежал из дома четыре раза, один раз умудрившись добраться до Вичиты, и четыре раза они меня встретили, не задав ни единого вопроса. Вряд ли я тогда хоть на волос приподнимался над той самой грязью, был хоть на молекулу выше отметки, отделяющей человека от прочих, и логично было решение мастера, который, увидев, что душа моя подобна душе животных, приставил меня для начала именно к ним, то есть отправил в хлев.
Как ни противны мне были куры со свиньями, я предпочитал их компанию людям. Там я не знал, кого ненавижу сильнее, и каждый день менял их местами. Мамашу Сью и Эзопа я презирал, а о мастере даже думать не мог без гнева и возмущения. Это он, негодяй, заманил меня, из-за него я влип — конечно же, он у меня был главный за все ответчик. Больше всего меня изводили его оскорбительные, полные сарказма замечания и словечки, которые непрерывно летели в мой адрес, а также манера шпынять меня и гонять, с поводом и без повода, единственно из желания еще раз доказать, какая я дрянь. В обращении с теми двумя он был просто эталон вежливости, но хоть бы раз пропустил возможность уколоть меня. Как началось в первый день, так потом и поехало. Я довольно быстро пришел к выводу, что мастер Иегуда ничем не лучше, чем «дядюшка» Склиз, и пусть он мне не давал колотушек, как тот, но слова тоже имеют силу и тоже больно били по голове.
— Ну, мерзавец, — сказал он мне в то первое утро, — будь любезен, поведай, какие основы каких наук успели в тебя заложить?
— Основы? — сказал я и немедленно, как и положено уличному мальчишке, постарался дать быстрый и точный ответ. — У меня только одна основа — та, на которой сижу. Как у всех нормальных людей.
— Я спрашиваю тебя про школу, осел. Входил ли ты хоть единожды в класс, и если входил, то чему там успел научиться?
— Не ходил я ни в какую школу, больно нужно! Я что, не знаю, как время провести, что ли?
— Отлично. Слова мудреца, да и только. А как у нас обстоят дела с алфавитом? Буквы ты знаешь или нет?
— Кой-какие знаю. Те, которые практически полезные. А остальные мне без надобности. От них только голова болит — с какой бы стати мучиться?
— И какие же для тебя практически полезные?
— Надо подумать. Например, «о», эта мне нравится, и еще «у». Потом есть… ну… как их… «л», «р» и «е», и еще «т», которая как такой перекресток. Это мои любимые буквы, а остальные, да ну их к черту, плевать я на них хотел.
— Иными словами, ты можешь написать свое имя.
— О том и толкуем, хозяин. Я умею писать, как меня зовут, могу посчитать все года, хоть до второго пришествия, и знаю, что солнце на небе — это звезда. А еще знаю, что книжки для девчонок и маменькиных сынков, и если вы придумали меня учить по книжкам, то лучше сразу расторгнем наш договор и разбежимся.
— Не дрейфь, шпендрик. Твои слова для меня просто музыка. Чем ты глупее, тем лучше для нас обоих. Меньше исправлять, и, значит, мы с тобой сэкономим массу времени.
— А как насчет полетов? Когда начнем?
— Вот мы и начали. С этого момента все, что бы мы ни делали, направлено на обучение. Тебе это не всегда будет понятно, так что постарайся просто запомнить. Если будешь держать это в голове, то выдержишь, даже когда начнется трудное. У нас с тобой долгий путь, сынок, и для начала придется сломить твой дух. Хотел бы я по-другому, но иного способа нет. Впрочем, учитывая, из какого дерьма я тебя достал, с этой задачей мы справимся быстро.