Вот я и мерз целыми днями в хлеву, перелопачивая навоз, а те трое сидели в доме в тепле. Мамаша Сью занималась готовкой и прочей домашней работой, Эзоп валялся с книжками на диване, а мастер Иегуда не делал вообще ничего. С утра и до вечера он сидел на жестком прямом деревянном стуле и смотрел в окно, и, как мне казалось, других обязанностей у него не было. За всю зиму я ни разу не видел, чтобы он хоть зачем-нибудь вставал со своего места, разве что поболтать с Эзопом. Иногда я к ним даже прислушивался, однако смысл бесед ускользал. Они употребляли столько сложных, тарабарских слов, будто это был другой, им одним понятный язык. Через некоторое время, когда я немного обвыкся, я догадался, что они учатся. Мастер Иегуда взялся обучить Эзопа предметам школьной программы, и потому все книги, которые они читали, были учебниками: по истории, литературе, математике, латыни, французскому и так далее. Мастер, конечно, хотел научить меня летать, но, значит, еще хотел сделать Эзопа ученым, и, насколько я мог судить, эта вторая задача была для него важнее. Однажды утром, вскоре после моего появления на ферме, мастер сам как-то сказал:
   — Ему, крысеныш, жилось хуже, чем тебе. Я нашел его двенадцать лет назад в Джорджии, когда он, в лохмотьях, ковылял через хлопковое поле. К тому времени он не ел два дня, потому что его мамаша, которая и сама-то была ребенком, умерла от туберкулеза и лежала в их хижине, а от хижины до того поля было четырнадцать миль. Столько малыш и прошел. Он уже бредил от голода, и не наткнись я на него тогда, никто не знает, что было бы. Физически он остался с тех пор искалечен самым прискорбным образом, но голова у него — великолепный инструмент, и он уже превзошел меня почти по всем дисциплинам. Года через три хочу отправить его в колледж. Пусть продолжит учиться, а потом, когда выучится и войдет в жизнь, он станет примером и образцом для всех негров, сдавшихся перед насилием, процветающим в этой лицемерной стране.
   Я не понял из его речи ни слова, однако любовь в голосе разобрал, и она меня обожгла. Пусть я и был глуп, однако что это означает, понял. Мастер любит Эзопа как сына, а я приблудный звереныш, кретин, на которого можно спустить собак и выгнать под дождь.
   Мамаша Сью была, как и я, неграмотна, и мы могли бы с ней стать товарищами по невежеству и ничтожеству, и тем не менее этого не произошло. Мамаша Сью относилась ко мне неплохо, но вот меня от нее брала оторопь, и привыкал я к ней дольше, чем к тем двоим вместе взятым, хотя их тоже трудно было назвать нормальными. Даже сняв с головы шляпу и распаковавшись из одеял, она нисколько не походила на женщину. Почему-то это меня угнетало, но даже когда я подсмотрел за ней в замочную скважину и своими глазами увидел пару сисек и убедился, что между ног ничего не болтается, все равно поверил не до конца. У нее были грубые, как у мужчины, руки, могучие плечи, под одеждой буграми ходили мышцы, а лицо — если не считать редких мгновений, когда оно вспыхивало своей прекрасной улыбкой, — хранило настолько замкнутое и отстраненное выражение, что больше смахивало на полено. Но, кажется, еще больше, чем внешность, меня отталкивали ее молчаливость и манера смотреть сквозь меня, будто меня вовсе нет. Приставленный к хозяйству, я в прямом подчинении находился у мамаши Сью и, следовательно, имел с ней дело чаше, чем с теми. Она выдавала задания, проверяла, как я их исполнял, следила, чтобы я умывался и чистил зубы перед сном, однако в ту часть дня, которую я проводил с ней рядом, я чувствовал себя более одиноким, чем если бы был в доме один. В ее присутствии под ложечкой начинало тянуть и я становился будто меньше ростом. От моего поведения ничего не зависело. Я мог скакать на месте или стоять спокойно, мог орать во все горло, а мог молчать — ничего не менялось. Мамаша Сью была как стена, и всякий раз, приближаясь к ней, я ощущал себя облачком дыма, крошечным пепельным клубом, который вот-вот разлетится по ветру.
   Единственным человеком, кто относился ко мне и впрямь по-человечески, был Эзоп, но я с самого начала был настроен враждебно, и что бы он ни говорил, как бы ни поступал, мое отношение оставалось неизменным. Я ничего не мог сделать. Презрение к черным было в крови, а Эзоп к тому же был еще и безобразней всех, кого я имел несчастье видеть за свою жизнь, и я чувствовал себя оскорбленным уже тем, что вынужден жить с ним под одной крышей. Это шло вразрез с правилами, опрокидывало законы природы и все святыни, и я не позволял себе с ним примириться. К тому же говорил Эзоп так, как не говаривал еще ни один цветной, — даже не как американец, а будто английский лорд; к тому же он был любимчиком мастера, и всего этого оказалось достаточно, чтобы я и думать о нем не мог без судорог. Еще хуже мне было оттого, что, когда он вертелся рядом, приходилось держать рот на замке. Конечно, позволь я себе тогда разок ругнуться, и гнев мой немедленно вылился бы наружу, а я не забыл палец мастера, вонзавшийся в подбородок, и не имел ни малейшего желания снова подвергнуться пытке.
   Но еще хуже было то, что самого Эзопа, похоже, нисколько не волновало мое презрение. Я пустил в ход весь свой арсенал гримас и косых взглядов, но, когда начинал кривляться, Эзоп лишь качал головой и чему-то улыбался. Я чувствовал себя дурак дураком. Как я ни старался причинить ему боль, мне ни разу не удалось его даже поддеть и хоть как-то открыть счет в свою пользу. Мало того что в нашей войне ему принадлежала окончательная победа, этот черный дьявол одерживал верх в любой, самой незначительной, самой паршивой стычке, и в конце концов я стал думать, что коли я здесь разучился вести честный и равный бой с честным обменом ударами, так виновато в этом проклятие, которое лежит на здешних местах. Я жил словно в кошмарном сне и чем отчаянней рвался проснуться, тем больше в нем увязал.
   — Ты слишком держишься за свое, — сказал мне Эзоп как-то однажды днем. — Ты до того зациклен на своей собственной праведности, что слеп ко всему. Учти, тот, кто не хочет видеть дальше своего носа, никогда не заглянет в себя и не поймет, кто он такой.
   — Я и так знаю, кто я такой, — сказал я. — Вот этого у меня никто не отнимет.
   — Мастер и так не собирается у тебя ничего отнимать. Наоборот, он дает тебе почувствовать великий дар.
   — Слушай, сделай мне одолжение, а? Не поминай при мне этого филина. Мутит меня от него, от твоего мастера, и чем реже о нем вспоминать, тем лучше.
   — Он тебя любит, Уолт. Он верит в тебя всей душой.
   — Да пошел бы он со своей душой знаешь куда? Этот врун хвоста крысиного за так не подарит. Цыганский князь — вот он кто, и если у него и есть душа, в чем лично я сомневаюсь, так ничего там нет, кроме злобы.
   — Цыганский князь? — Эзоп выпучил свои и без того выпученные глаза. — Ты правда так думаешь? — Эта мысль, должно быть, показалась ему смешной, поскольку он тут же схватился за живот и покатился от хохота. — Да, голова у тебя работает что надо, — сказал он, вытирая с глаз слезы. — С чего, скажи на милость, ты так решил?
   — Ладно тебе, — сказал я, покраснев от смущения. — Допустим, он не цыган. Тогда кто же он?
   — Венгр.
   — Кто?.. — Я запнулся. Я никогда в жизни не слышал такого слова, и оно меня настолько ошеломило, что я утратил дар речи
   — Мастер — венгр. Он родился в Будапеште, но с детства живет в Америке. Вырос он в Нью-Йорке, в Бруклине, а отец у него и дед оба были раввины.
   — Это еще кто такие — вроде крыс, что ли?
   — «Раввин» по-еврейски «учитель». Но на самом деле это что-то среднее между священником и правителем.
   — Понятно, — сказал я, — вот оно что. Тогда все понятно, а то! Значит, он хуже цыгана, этот твой Доктор-Черные-Брови, он жид. Хуже жида быть не может, как их только земля носит.
   — Смотри, чтобы он не услышал, — сказал Эзоп.
   — Я знаю свои права, — сказал я. — И слово даю, не позволю собой помыкать какому-то там еврею.
   — Полегче, Уолт. Ты сам напрашиваешься на неприятности.
   — А эта ведьма, мамаша Сью? Она что, тоже жидовка?
   Эзоп покачал головой и перевел взгляд в пол. Голос у меня звенел такой яростью, что он не решился дальше смотреть мне в лицо.
   — Нет, — сказал он. — Она сиу. Ее дед был родным братом Сидящего Быка, в молодости она выступала в шоу Буффало Билла «Дикий Запад» и ездила без седла лучше всех.
   — Издеваешься, — сказал я.
   — И в мыслях не было. Все, что я рассказал, истинная, чистая правда. Ты живешь под одной крышей с евреем, индианкой и негром, и чем скорей ты с этим смиришься, тем легче тебе будет жить.
   К тому времени я продержался на ферме целых три недели, но после разговора с Эзопом терпение мое лопнуло. Я слинял в ту же ночь — выждал, пока они уснут, встал с постели, крадучись спустился по лестнице, на цыпочках подошел к двери и выскользнул на мороз в декабрьскую ночь. Луны на небе не было, не было даже звезд, а едва я оказался на улице, поднялся такой ветер, что меня прижало к стене. Меня сдуло, будто пушинку хлопка. Ночь взревела, загрохотала, воздух полетел, загудел, будто бы нес голос Бога, гневаясь на любую живую тварь, которой хватило глупости ему противостоять. Да, это было глупо, но я снова и снова вставал с земли и шел вперед, одолевая двор шаг за шагом и дюйм за дюймом, прямиком направляясь в пасть чудовищной бури. Предприняв десять или двенадцать попыток, я почувствовал себя выпотрошенным, разбитым и вконец обессилевшим. Я все же добрался до хлева, задержался там передохнуть, потом опять подошел к двери и встал на четвереньки, чтобы продолжить путь, но глаза у меня сами собой закрылись, и я потерял сознание. Прошел не один час. Я пришел в себя, когда на небе появилась полоска рассвета, и обнаружил, что лежу в окружении четырех похрапывавших свиней. Свались я в любом другом месте, то за ночь замерз бы до смерти. Вспоминая об этом сегодня, я вижу в случившемся чудо, но тогда, в то самое утро, открыв глаза и увидев, где нахожусь, я вскочил, плюнул и проклял свое невезенье.
   Я нисколько не сомневался в том, кто опять виноват. Тогда, в начале нашего знакомства, я приписывал мастеру все сверхъестественные способности и не колеблясь решил, будто он нарочно вызвал этот чудовищный ветер, чтобы я никуда не делся. Потом несколько недель кряду я строил на его счет самые дикие теории и догадки. Самая страшная была про Эзопа — будто Эзоп на самом деле белый. При одной мысли об этом меня бросало в дрожь, однако все, что я узнал, казалось, ее лишь подтверждало. Говорит же Эзоп как белый, как кто же еще? Ведет он себя как белый, думает как белый, и на пианино играет тоже как белый, и с какой стати я должен верить глазам, когда я нутром чувствую, что это неправда? Напрашивался единственный вывод — Эзоп на самом деле белый. Значит, мастер нашел его много лет назад, и Эзоп стал первым его учеником и тоже учился летать. Потом мастер велел ему спрыгнуть с сарая, и тот прыгнул, только не сумел поймать воздушный поток и не спланировал, а рухнул вниз, переломав себе кости. Потому он и стал такой, кривой и кособокий, но мастеру этого показалось мало, и он решил еще больше наказать Эзопа за свою неудачу. Он вызвал сто еврейских демонов, ткнул перстом в ученика и превратил его в мерзкого негра. Он сломал Эзопу не только кости, а всю жизнь, и я нисколько не сомневался, что подобная участь ждет и меня. Мне тоже придется доживать остаток дней чернокожим уродом и, что еще хуже, до конца дней сидеть над книгами. Второй раз я бежал среди дня. На этот раз я выбрал новую стратегию, рассудив, что днем ночное колдовство силы не имеет, а человеку, который ясно видит дорогу, не страшны никакие гоблины. Первые два часа все двигалось по плану. Сразу после обеда я выскользнул со двора и легкой рысью направился в Сиболу, намереваясь попасть туда засветло. Там я хотел дождаться товарного поезда и вернуться назад на восток. При определенном стечении обстоятельств я уже через двадцать четыре часа вновь прогуливался бы по бульварам любимого Сент-Луиса.
   Я рысил по ровной пыльной дороге, где лишь шныряли полевки и расхаживали вороны, и чувствовал себя все лучше и лучше, как вдруг случайно поднял голову и увидел вдалеке крытый брезентом фургон, который ехал навстречу. Он был удивительно похож на фургон мастера, но поскольку я только что оставил его в сарае, то посчитал это просто за сходство и не остановился. Когда я во второй раз поднял голову, до фургона оставалось шагов десять, не больше. На этот раз у меня во рту сразу пересохло, шары выкатились и чуть не лопнули. Это был именно фургон мастера, и он сам собственной персоной сидел на козлах, улыбаясь мне сверху широченной улыбкой. Мастер натянул поводья, остановил лошадь, приподнял шляпу и сказал самым обычным и дружелюбным голосом:
   — Привет, сынок. Холодноватый день для прогулок, морозец-то кусается, а?
   — Отличный денек, — сказал я. — По крайней мере хоть есть чем дышать. Когда долго сидишь на месте, задохнуться можно от собственных выхлопов.
   — Да, я знаю, бывает. Мальчикам время от времени требуется размяться. Но теперь прогулка закончена, пора домой. Забирайся наверх, Уолт, и как знать, может быть, доберемся до места так, что нашу отлучку и не заметят.
   Выбор у меня был небольшой, потому я сел рядом с ним на козлы, а он дернул поводья, пустил лошадь, и поехали мы обратно. Что ж, по крайней мере разговаривал он со мной вежливо, только я, уязвленный второй неудачей, не хотел признаваться, зачем ушел. Наверное, он догадался, но я, скрыв разочарование, предпочел ему подыграть и сделал вид, будто в самом деле пошел прогуляться.
   — Что хорошего, когда человека загоняют в курятник, — сказал я. — Жить противно, характер портится, и за работу браться не хочется. А вот если давать время от времени подышать свежим воздухом, то и дела пойдут веселее.
   — Понятно, понятно, дружок, — сказал мастер, — я отлично тебя понимаю.
   — Ну и что будем делать, хозяин? Сибола дыра, конечно, дырой, но уж кино-то, наверно, имеется. Хорошо бы иногда туда ездить. Так, вечерком, для разнообразия. А может, у них и бейсбольный клуб найдется, существует же младшая лига. Весной почему бы не посмотреть матч-другой? Понятное дело, тут не «Кардиналы». Но по мне и класс «Д» сойдет. Коли у них там есть мяч да биты, слова от меня дурного не услышите. Вы ведь не знаете даже, что это такое, сэр. А вот попробовали бы разок — может, и вам бы понравилось.
   — Наверняка понравилось бы. Только слишком много работы, и к тому же сейчас нам придется всей командой залечь на дно. Чем мы незаметней, тем нам же спокойней. Не хочу тебя пугать, но здешнее захолустье отнюдь не такое тихое место, как может показаться на первый взгляд. У нас в этих краях есть весьма влиятельные недруги, и присутствие нашей семьи не всем по душе. Кое-кто не возражал бы даже, если бы мы исчезли не только из Сиболы, но и с лица земли, так что незачем их раздражать и лишний раз лезть на глаза.
   — Но мы же не суем нос в чужие дела, значит, и не должны на кого-то оглядываться, разве не так?
   — Конечно, так. Только кое-кто здесь считает, будто наши дела не только наши, и вот от этих-то людей я и хочу держаться подальше. Понятно, Уолт?
   Я сказал, что да, но на самом деле ничего не понял. Единственное, что мне было понятно, что есть какие-то люди, которые хотят меня убить, и мне нельзя ходить на бейсбол. Остального я даже не слушал, несмотря на сочувственный тон мастера, и всю дорогу до дома твердил про себя, что нужно быть сильным и нечего думать о смерти. Рано или поздно я найду способ вырваться и сбегу от этого колдуна.
   Третий мой побег провалился так же плачевно, как два предыдущих. В тот раз я удрал утром и даже добрался до окраин Сиболы, но там снова меня поджидал тот же мастер Иегуда, восседавший на козлах брезентового фургона с той же самодовольной ухмылкой. Я запаниковал. Второй раз уже нельзя было списать на случайность. Мастер словно раньше меня знал, когда я сбегу. Этот гад проникал в мозги, вытягивал из них силу и читал самые сокровенные мысли.
   Тем не менее я не бросил своей затеи. Лишь решил вперед быть умнее и тщательнее продумывать действия. Как следует поразмыслив, я пришел к выводу, что главная причина моих несчастий заключается в самой ферме. Мне не удавалось удрать, потому что жизнь там была отлично организована и самодостаточна. Коровы давали молоко и масло, свиньи мясо, а куры яйца, овощи брались в погребе, в кладовых лежал огромный запас муки, соли, сахара и одежды, так что никакой нужды ехать в город не было и в помине. Но а что, если вдруг что-то возьмет и закончится, подумал я, что, если закончится что-то такое, без чего нельзя? Тогда мастеру поневоле придется уехать, куда деваться? А вот уж когда он уедет, тогда я и удеру.
   Все было настолько просто, что, когда эта мысль пришла в голову, я едва не запрыгал от радости. Уже, кажется, наступил февраль, и целый месяц я только и думал что о диверсии. Я перебрал в уме все возможные планы и варианты, рисуя себе картины жуткого опустошения. Начинать я решил с малого: постепенно, по сумке, например, вынести всю муку или написать в бочонок с сахаром, а уж если этого окажется недостаточно, тогда переходить к более решительным действиям — выгнать кур в поле или прирезать свиней. Я был готов на все, только бы выбраться, и не побоялся бы даже чиркнуть спичкой и подпалить сарай.
   На деле же выполнить план оказалось не так легко. Возможностей было хоть отбавляй, однако всякий раз, когда я собирался привести его в исполнение, у меня вдруг по непонятной причине сдавали нервы. От страха сердце начинало отчаянно колотиться, легкие сдавливало, и едва рука поднималась свершить наконец поступок, как некая незримая сила превращала ее в безвольную плеть. Такое со мной случилось впервые. Я всегда был еще тот паршивец и жил в полном согласии со своими желаниями и потребностями. Если мне было что-то нужно, я просто шел и делал это с легкостью прирожденного головореза, не раздумывая о последствиях. Теперь же мне что-то мешало, вызывало странный паралич воли, и я презирал себя за трусость и не понимал, каким образом я, ловчила высшего класса, мог до этого докатиться. Конечно, это мастер Иегуда наслал на меня порчу. Сделал себе марионетку, и чем отчаянней я рвусь на волю, тем крепче держит за ниточки.
   Тот месяц я прожил словно в бреду и в конце концов снова удрал. Поначалу мне, казалось, повезло. Я шел по дороге всего минут десять, как вдруг возле меня остановился автомобиль, где за рулем сидел парень, который согласился подкинуть меня до Вичиты. Это был чуть ли не самый приятный в моей жизни попутчик — студент колледжа, он ехал к невесте, и мы всю дорогу с ним проболтали, все два с половиной часа. Жаль, я не запомнил его имени. Парень был простодушный, веснушчатый, с соломенными волосами и в шикарной кожаной кепочке. Почему-то я помню, что девушку его звали Фрэнсин — возможно потому, что всю дорогу он болтал о ней, подробно и долго расписывая кружевные оборки на трусиках и розовые соски. Машина у Кожаной Кепочки была сверкающий новенький «форд», и мы так беззаботно мчались вперед по ровной пустой дороге, будто на свете не существовало никаких неприятностей. Я был свободен и счастлив, и от этого по-дурацки хихикал, и чем дальше шел наш разговор, перескакивая с пятого на десятое, тем свободнее и счастливее я себя чувствовал.
   Не могу сказать, какой именно я рисовал себе в воображении Вичиту, но только не такой, какой я ее увидел в тот день 1925 года, — жуткий, провонявший коровьим навозом крохотный городишко. Гороховая столица, тоскливая, как прыщ на голой заднице. А где салуны, ковбои с кольтами и ловкие шулеры? Где Уайтт Эрп? Не знаю, какой Вичита была во времена первых переселенцев, только в той своей инкарнации, в двадцать пятом году, она являла собой безрадостное скопление скучных домиков и магазинов, уж до того приземистых, что когда я поскреб в затылке, локоть у меня торчал, кажется, выше крыш. А я-то хотел оттянуться, найти халяву на пару дней, погулять, а потом красиво отбыть в Сент-Луис. Беглого осмотра местных достопримечательностей хватило, чтобы плюнуть на эти планы, и полчаса спустя я уже искал только поезд, которым двинуться дальше.
   Разочарование было настолько сильное, что я не заметил, как пошел снег. В Канзасе в марте снегопады не редкость, но с утра день был солнечный, ясный, и мне даже в голову не пришло ждать перемены. Сначала снег полетел мелкий, легкий, как пух из прорех, и я продолжил бродить по городу в поисках станции, но вдруг он стал крупнее, гуще, и когда через десять минут я остановился перевести дух, на земле уже было бело. Тут же снег повалил вовсю. Не успел я подумать про себя: «буран», как поднялся ветер и завертел, закружил белые снежные вихри. Просто невероятно, до чего быстро он начался. Только что я спокойно шел по улице, и вот уже снег залеплял глаза и я наугад пробирался сквозь снежную кашу. Я не имел понятия, где я. Одежда промокла, ветер пронизывал насквозь, и я, оказавшийся в центре бури, кружил в ней, почти ничего не видя.
   Не знаю, сколько я тогда проходил. Вероятно, часов пять или шесть, однако не меньше трех. Я приехал в Вичиту днем, а к ночи все еще был на ногах, шел, увязая в сугробах, которые сначала были мне по колено, потом по пояс, потом по шейку, и отчаянно пытался найти укрытие, пока меня не засыпало с головой. Мне приходилось все время двигаться. Малейшая остановка могла оказаться последней: я не смог бы выбраться из-под снега и замерз бы. Так что, и понимая, что надежды нет, зная, что иду навстречу смерти, я продолжал идти. «Куда подевались огни? » — спрашивал я себя. Город остался неизвестно где, я все дальше и дальше уходил в степь, где не было никакого жилья, и куда бы я ни повернул, пытаясь сменить направление, опять я оказывался в темноте и вокруг были ночь и холод.
   Прошло еще какое-то время, и я перестал воспринимать происходящее как реальность. Мозг выключился, ноги несли меня дальше лишь потому, что никто не давал им команды остановиться. Когда я наконец заметил вдалеке огонек, я не стал размышлять, что это означает. Я пошел на свет не более осознанно, чем мотылек на свечу. В лучшем случае, если я что-то тогда и подумал, то будто вижу сон или галлюцинацию, означавшую близкую смерть, и хотя все время смотрел только на него, мне казалось, что мне не добраться, что он вот-вот пропадет.
   Я не помню, как поднялся на крыльцо, зато до сих пор вижу свои пальцы, коснувшиеся белой фаянсовой ручки, и помню свое изумление, когда та повернулась и я услышал лязг щеколды. Я вошел в прихожую, где все блестело и сиял до того невыносимый, яркий свет, что мне пришлось закрыть глаза. Открыв их, я увидел перед собой женщину — прекрасную женщину с рыжими волосами. Она была в длинном белом платье, а ее голубые глаза смотрели на меня с такой жалостью и тревогой, что я едва не заплакал. На секунду мне показалось, будто это стоит моя мать, но тут же вспомнил, что мать умерла, и подумал, что я тоже умер, и, значит, это была не заснеженная дверь, а жемчужные врата.
   — Какой ужас, — сказала женщина. — Бедный мальчик. Какой ужас.
   — Прошу прощения, мэм, — сказал я. — Меня зовут Уолтер Роули, мне девять лет. Понимаю, моя просьба может показаться вам странной, но я был бы очень признателен, если бы вы подсказали, куда я попал. Здесь очень похоже на рай, хотя как бы я там оказался. Я столького понатворил, что мне прямая дорога к чертям.
   — Боже мой, — сказала женщина. — Какой ужас. Ты же замерз до полусмерти. Проходи в гостиную, погрейся у камина.
   И прежде чем я успел повторить вопрос, она взяла меня за руку и повела вкруг лестницы. Она распахнула дверь, и я снова услышал ее голос:
   — Дорогой, раздень мальчика и усади у камина. Я пойду принесу одеяла.
   Потому через порог гостиной я переступил один, и там, в этой теплой комнате, снег стал валиться с одежды, таять и растекаться лужей возле ног. В углу комнаты за маленьким столиком сидел человек и пил из тонкой фарфоровой чашки кофе. На нем был шикарный, серый, с жемчужным отливом костюм, аккуратно зачесанные без пробора назад и смазанные бриллиантином волосы блестели в желтых лучах лампы. Я хотел было что-то сказать, но в этот момент он поднял голову, улыбнулся, и я понял, что все-таки умер и что я в преисподней. Конечно, мне и раньше случалось пережить потрясение, только тут я получил удар в столько вольт, что все прежнее перестало идти в сравнение.
   — Вот теперь ты знаешь, — сказал мастер, — что куда бы ни повернулся, везде увидишь меня. Куда бы ни убежал, в конце дороги буду ждать я. Мастер Иегуда повсюду, Уолт, и уйти от него невозможно.
   — Проклятый сукин сын, — сказал я. — Брехливый скунс. Вонючий мешок с дерьмом.
   — Детка, попридержи язык. Ты в доме у миссис Виттерспун, а она брани не потерпит. Если не хочешь, чтобы тебя вышвырнули обратно на мороз, раздевайся и веди себя прилично.
   — А ты давай заставь, ты, говно еврейское! — выкрикнул я ему в лицо. — Давай заставь.
   Но ни заставлять меня, ни вообще что-то делать мастеру не пришлось. Едва я закрыл рот, через несколько секунд, соленые слезы рекой хлынули из глаз, и щеки стали горячие. Я сделал глубокий вдох, набрал в грудь сколько мог воздуха, выдохнул, и обратно он вырвался воем, воплем настоящего, истинного отчаяния. Он еще не успел весь выйти, как голос осип, горло перехватило, голова закружилась. Я замолчал, силясь снова вдохнуть, не понимая, что происходит, в глазах потемнело, и я упал.
 
   Потом я долго болел. Внутри горело, я полыхал как огонь, и дело все больше склонялось к тому, что следующим моим адресом станет сосновый ящик. Первые несколько дней я лежал в доме у миссис Виттерспун, наверху, в ее комнате для гостей, но сам я этого не помню. Так же не помню, как меня перевезли домой и что было потом, в течение нескольких следующих недель. Судя по рассказам, я скорее всего отдал бы концы, если бы не мамаша Сью — мамаша Сиу, как я все чаще теперь называл ее про себя. Целыми днями она сидела рядом, меняла компрессы, время от времени вливала мне в рот из ложки какую-нибудь жидкость, а трижды в день поднималась со стула и танцевала вокруг постели свой танец с индейским барабаном, отбивая положенный ритм, и распевала молитвы своему Великому Духу, чтобы тот меня пожалел и я выздоровел. Вряд ли магия мне навредила, а возможно, даже и помогла, поскольку врача так и не пригласили, но я все же преодолел кризис и пошел на поправку.