В тот вечер мы ехали домой хмельные от счастья. Теперь нам все было по плечу: совместить обе техники разом, перейти в настоящий полет, осуществить мечту. Наверное, это был лучший день нашей жизни, когда будущее наконец, казалось, уже в кармане. Однако учеба моя была прервана на следующий же день, шестого июня, ровно через сутки после взятия сей вершины, прервана грубо и безжалостно. То, чего долго боялся мастер Иегуда, наконец произошло, и происшедшее было так страшно, отозвалось в сердце такой болью и мукой, что оба мы изменились с тех пор раз и навсегда.
   День прошел отлично, и, устроив вечером перерыв, мы решили задержаться до темноты, как бывало не раз той волшебной весной. В семь тридцать мы разложили бутерброды, собранные для нас утром мамашей Сиу, поужинали и в уже сгущавшихся сумерках снова взялись за дело. Лошадей мы услышали, наверное, часов около десяти. Сначала по земле пробежала дрожь, легкий гул. и я еще подумал, что где-нибудь далеко, в соседнем округе, идет гроза. Я только что сделал двойное сальто и сидел на берегу пруда в ожидании замечаний, но мастер, вместо того чтобы начать спокойное обсуждение, вдруг испуганным жестом схватил меня за руку. «Слушай, — приказал он. А потом снова сказал: — Слушай. Едут. Едут, ублюдки».
   Я прислушался и совершенно отчетливо понял, что звук действительно стал намного ближе. Секунды через две я узнал стук копыт — это были лошади, которые мчались во весь опор в нашу сторону.
   — Не двигайся, — сказал мастер. — Стой где стоишь, и чтобы не шелохнулся, пока я не вернусь.
   Не прибавив ни слова, он, как спринтер, рванул напрямик через поле. Я, и не подумав стоять, со всех ног помчался за ним. От нашего места до дома было примерно четверть мили, но пламя стало видно ярдов всего через сто — пульсирующие в черном небе красно-желтые языки. Слышно было, как щелкают хлысты, улюлюкают мужские голоса и грохают выстрелы, а потом среди всего этого мы безошибочно различили новые звуки: это были крики. Мастер бежал быстрее меня, расстояние между нами росло, однако возле дубов за сараем он резко остановился. Я догнал его, не притормозил — я летел прямым ходом к дому, но, заметив движение краем глаза, мастер меня толкнул и прижал к земле, чтобы я не выскочил на открытое место.
   — Поздно, — сказал он. — Теперь, если нас увидят, мы только тоже погибнем. Нас двое, а их двенадцать, и все вооружены. Молись, чтобы нас не заметили, а им мы уже ничем не можем помочь.
   Беспомощные, мы стояли там, за деревьями, и смотрели, как ку-клукс-клан делает свое дело. Двенадцать мужчин гарцевали у нас во дворе на двенадцати лошадях, орали и улюлюкали, спрятав лица под белыми тряпками, а мы стояли и ничего не могли сделать этим убийцам. Они выволокли из горевшего дома Эзопа, мамашу Сиу, накинули им на шею веревки и повесили возле дороги на вязовом дереве, на двух разных ветках. Эзоп непрестанно выл, мамаша Сиу молчала, а через пару минут их обоих уже не было. Двух моих друзей убивали у меня на глазах, а я стоял и смотрел, стараясь загнать назад слезы, и мастер Иегуда зажимал мне ладонью рот. Когда все было закончено, два куклуксклановца воткнули в землю большой деревянный крест, плеснули бензином и подожгли. Крест запылал, как наш дом, они от восторга дали несколько залпов в воздух, а потом все сели на лошадей и поскакали к Сиболе. Дом тогда уже превратился в светящийся огненный шар, от него несло жаром, ревели бревна, и как только последний из всадников скрылся из виду, крыша обвалилась и рухнула на землю в туче искр и метеоритов. Мне показалось, что это взорвалось солнце. Мне показалось, что я смотрю на конец света.

Часть вторая

   Мы похоронили их на своей земле в ту же ночь, за сараем в двух не отмеченных могилах. Конечно, нужно было бы прочесть молитву, но легкие рвались от рыданий, и потому мы просто бросали вниз черные комья, без слов, молча глотая катившуюся по щекам соленую влагу. Потом мы запрягли свою клячу и, не завернув к догоравшему в темноте дому, не удосужившись даже взглянуть, вдруг уцелели какие-то вещи, навсегда оставили Сиболу. На то, чтобы добраться в Вичиту, до дома миссис Виттерспун, у нас ушла вся ночь и пол-утра, а там мастер слег и пролежал до конца лета, и я уже начал бояться, как бы он сам не умер. Он почти не поднимался с постели, почти не ел и не разговаривал. Если бы не слезы, которые начинали литься у него каждые три-четыре часа, вообще было бы не понять, человек перед тобой или каменный столп. Куда подевалась вся твердость? — мастер сломался под тяжестью горя и собственных обвинений, и как я ему ни желал побыстрей оклематься, неделя шла за неделей, а он становился только все хуже
   — Я знал, что так будет, — время от времени бормотал он себе под нос. — Я знал, что так будет, но и пальцем не пошевелил. Это я виноват. Я виноват в их смерти. Это то же самое, если бы я сам их убил, и нет мне оправдания. Нет мне оправдания.
   Меня дрожь брала на него смотреть — слабого, ни на что не годного, — по большому счету, это было не менее страшно, чем то, что сделали с Эзопом и мамашей Сиу, а может, даже страшнее. Я не был совсем бессердечным, но жизнь, она для живых, и как бы ни был я потрясен убийством, я все равно оставался ребенком, с шилом в заднице, с пружинками в пятках, и не понимал, как можно столько времени стонать да причитать. Сам я пролил свои слезы, откостерил Господа Бога, побился головой о стену, потратив на это занятие несколько дней, после чего поднялся, готовый оставить прошлое прошлому и делать другие дела. Возможно, подобное свойство характеризует меня с не слишком хорошей стороны, однако что было, то было, и нет никакого смысла делать вид, будто было иначе. Я тосковал по Эзопу, по мамаше Сиу, мне мучительно их не хватало, но они оба лежали в могиле, и никакими соплями их было не возвратить. Так что, с моей точки зрения, и мастеру следовало подниматься и начинать снова вкалывать. Я по-прежнему мечтал о славе, пусть это, возможно, и было по-свински, но я не мог больше ждать, я спешил подняться в зенит и потрясти весь мир.
   Подумайте же, до какой степени я был разочарован, когда июнь плавно перешел в июль, а мастер Иегуда продолжал лежать носом к стенке; прикиньте, насколько я скис, когда июль уступил место августу, а он так и не пришел в себя. Дело было не только в рухнувших планах, а в том, что он меня бросил, надул и подвел. Мне открылся в нем крупный изъян: я понял, что он не желает нюхать дерьмо, в какое его ткнула носом жизнь, и осудил за отсутствие твердости. Я привык следовать ему во всем, привык подпитывать силы из источника его сил, а он теперь вел себя как обыкновенный человек, как придурочный оптимист, который громко визжит от счастья, когда случится что-то хорошее, но ни за что не желает смириться с плохим. С души воротило смотреть на эту развалину, и чем дольше он горевал, тем больше я в нем разуверивался. Если бы не миссис Виттерспун, наверное, я плюнул бы и сбежал.
   — Твой мастер большой человек, — сказала она как-то утром, — а у больших людей большие чувства. У них все больше, чем у людей, — и радость, и гнев, и горе у них больше. Сейчас ему больно, и чтобы справиться с болью, ему нужно больше времени, чем другим. Не бойся, Уолт. Он поднимется. Только наберись терпения.
   Она именно так и сказала, но я в глубине души усомнился, что она сама себе верит. Я чувствовал, как чем дальше, тем больше в ней нарастает тот же протест, что во мне, и радовался единому взгляду на столь серьезные вещи. Она, эта миссис Ви, была еще тот орешек, и теперь, поселившись у нее в доме и наблюдая за ней каждый день, я обнаружил в нас куда больше общего, чем мне казалось раньше. На нашей ферме зимой она была гостья и вела себя соответственно, стараясь ради Эзопа с мамашей Сиу соблюдать все правила и приличия, чтобы их не оскорбить, но здесь, на своей территории, она была свободна, и я впервые увидел ее настоящей. Недели две я только и делал, что таращил глаза, одинаково изумляясь и количеству вдруг обнаруженных у нее дурных привычек, и той легкости, с какой она им потакала. Я говорю даже не о том, сколько она пила (джин с тоником миссис Виттерспун принимала раз этак шесть или семь на день) или сколько курила (дымила она с утра до ночи, причем крепкие сигареты, каких уже и не делают, например «Пикаюнз» или «Милый капрал»), но о некоей общей свойственной ей расхлябанности — будто бы под внешностью светской дамы жила, время от времени прорываясь наружу, самая что ни на есть оторва. Стоило миссис Виттерспун принять стаканчик-другой, ее как прорывало, и она начинала сыпать, причем со скоростью хорошего армейского автомата, уж до того крутыми, забористыми словечками, каких я от женщины и не слыхивал. После той непорочной жизни, которой я жил на ферме, я наконец отвел душу, увидев в ней человека, кто плевал на все высшие смыслы и стремился лишь зарабатывать деньги да жить на них в свое удовольствие. Потому мы быстро сдружились и, предоставив мастеру самостоятельно утирать себе слезы, днями вместе потели, а вечерами скучали, почти что не расставаясь все то жаркое лето в Вичите.
   Я знал, что и ей нравится проводить время со мной, но не хочу преувеличивать и говорить о якобы глубокой ее ко мне привязанности, по крайней мере тогда, в самом начале нашего знакомства. Тогда у нее были вполне определенные резоны поддерживать во мне бодрость духа, и как ни хотелось бы мне отнести это на свой счет — вот, мол, какой я был классный, какой остроумный и так далее, — на самом деле ее волновало только будущее личного счета в банке. С какой бы еще стати толковой и привлекательной женщине могло прийти в голову столько возиться с недомерком вроде меня? Она видела во мне удачное капиталовложение, живые денежки и понимала, что, проявив по отношению к моему таланту соответствующие предусмотрительность и заботу, потом станет самой богатой женщиной в целых тринадцати штатах. Не хочу сказать, будто нам не бывало весело, но она-то впустила в меня коготки и держала при себе, исходя исключительно из собственных интересов, — чтобы я не удрал прежде, чем принесу доход.
   Пусть так. Я ее не осуждаю, и более того, окажись я на ее месте, возможно, и сам поступал бы именно так. Но вот что меня уедало, и не раз, так это с каким равнодушием она относилась к моим чудесам. Все то мучительнейшее лето я не оставлял упражнений и работал не меньше, чем час или два в день. Чтобы людей, проезжавших мимо, не хватила кондрашка, работал я только в доме: поднимался в гостиную на втором этаже и закрывал ставни. Миссис Виттерспун редко приходила на меня взглянуть, но даже если все-таки приходила, смотрела на кувырки в воздухе, не дрогнув ни мускулом, с тем спокойным, холодным вниманием, с каким мясники оценивают сорт мяса. И какие бы потрясающие трюки я ни исполнял, они были для нее в порядке вещей, столь же обыкновенными и объяснимыми, как шум ветра или же смена лунных фаз. Возможно, она бывала слишком пьяна, чтобы заметить разницу между чудом и природным явлением, возможно, ее просто нисколько не волновала загадка левитации, или же ей надоело смотреть, как я проплываю по воздуху над стульями и столами в давно осточертевшей гостиной, но так или иначе, она менялась, только когда речь заходила о развлечениях, и ради какой-нибудь третьесортной ерунды была готова вести машину в любой ливень. Моя работа была для нее средством для достижения ее целей. И пока цель оставалась недостижимой, на мои средства ей было плевать. ,
   Тем не менее нужно отдать ей должное, относилась она ко мне хорошо. Какими бы причинами она ни руководствовалась, в черном теле меня не держала и не раз без колебаний раскошеливалась, чтобы доставить мне удовольствие. Через два дня после нашего появления она взяла меня на центральную улицу, где стояли лучшие магазины, и купила мне полный комплект одежды. Потом повела в мороженицу, потом в кондитерскую, потом в игровые автоматы. Она опережала мои желания, и я еще сам не успевал сообразить, что бы такое захотеть, как она мне это уже предлагала, уже вкладывала мне в руки, коротко подмигнув и слегка потрепав по макушке. Не могу сказать, будто испытания, выпавшие на мою долю, отбили у меня вкус к хорошей жизни. Я спал на мягкой постели на вышитых простынях в ворохе подушек, ел с гигантских тарелок вкусную еду, приготовленную ее темнокожей служанкой по имени Нелли Боггз, и ни разу два дня подряд не надел утром тех же трусов. После обеда, чтобы не маяться от жары, мы чаще всего уезжали в ее изумрудном седане за город, где, открыв все окошки, колесили по пустым дорогам, и воздух свистел вокруг нас со всех сторон. Миссис Виттерспун любила скорость, и, кажется, никогда я не видел ее такой счастливой, как в тот момент, когда она, в перерыве между двумя глотками, сделанными из серебряной фляжки, нажимала на газ, смеялась, и ее стриженые рыжие волосы трепетали, как ножки перевернутой каракатицы. Она ничего не боялась, ей просто не приходило в голову, что на скорости семьдесят — восемьдесят миль в час кто-нибудь может погибнуть. Когда стрелка спидометра начинала ползти вверх, я изо всех сил крепился, стараясь хранить спокойствие, и хранил его до шестидесяти пяти, до семидесяти, а потом не выдерживал. Внутри поднималась паника, что-то делалось с животом, и я начинал вовсю стрелять вонючими очередями. Нечего и говорить, как я умирал от стыда, особенно если учесть, что миссис Виттерспун была отнюдь не из тех, кто оставлял неприличное поведение без внимания. Когда это произошло в первый раз, она так расхохоталась, что я думал, у нее голова оторвется. А потом, без предупреждения, резко затормозила, отчего машину занесло, а у меня сердце вовсе упало в пятки.
   — Еще парочка выстрелов, — сказала она, — и придется ездить в противогазе.
   — А мне ничем таким не пахнет, — только и смог сказать я, так как больше ничего не пришло в голову.
   Миссис Виттерспун шумно подергала носом, втянула воздух и скорчила рожу.
   — Ну-ка, принюхайся-ка, — сказала она. — Будто целый полк гороху наелся.
   — Да это просто выхлопы, — сказал я, немного меняя тактику. — От бензина-то, если не ошибаюсь, бывают же выхлопы.
   — Бывают, да не такие. Если бы у тебя, зайчик мой, выхлоп был с тем же октановым числом, мы уже взлетели бы в воздух.
   — По крайней мере, все лучше, чем врезаться в дерево.
   — Не трусь, долгоносик, — сказала она неожиданно мягким голосом. Потом протянула руку и ласково меня погладила по голове. — Я отличный водила. Так что пока за рулем леди Марион, можешь не волноваться, ситуация под контролем.
   — На словах-то неплохо, — сказал я, с удовольствием ощущая кожей ее ладонь, — только лучше бы вы написали расписку.
   Она коротко хохотнула, от чего у нее булькнуло в горле, и потом улыбнулась.
   — Небольшой совет на будущее, — сказала она. — Когда тебе опять покажется, будто мы едем слишком быстро, просто закрой глаза и ори. Чем громче будешь орать, тем обоим нам будет веселее.
   Так я в дальнейшем и делал, по крайней мере старался. Ждал, когда стрелка спидометра дойдет до семидесяти пяти, и закрывал глаза, но, случалось, несколько раз пустил очередь на семидесяти, а один раз даже на шестидесяти пяти (когда мы едва не столкнулись со встречным грузовиком, вырулив у него из-под самого носа). Конечно, эти мелкие происшествия не добавляли мне чувства собственного достоинства, однако они не идут ни в какое сравнение с тем, что мне пришлось пережить в самом начале августа, когда я все же наделал в штаны. Стоял чудовищно жаркий день. За две недели не упало ни капли дождя, и все листья на всех деревьях в нашей плоской степи были покрыты пылью. Видимо, миссис Виттерспун развезло в тот день больше обычного, но, едва выехав за пределы города, она развеселилась и опять пришла в то настроение, когда, мол, пошло все на фиг. Первый поворот она прошла на пятидесяти, а потом пошло-понеслось. Пыль поднималась со всех сторон. Волнами обрушивалась на лобовое стекло, кололась под одеждой, скрипела во рту, а миссис Виттерспун знай себе хохотала и давила на акселератор так, будто хотела побить рекорд Мокея Дагвея. Я сидел, вцепившись в приборный щиток, с закрытыми глазами и выл что есть мочи, а «крайслер» ревел и несся вперед по высохшей дороге, испещренной, как шрамами, ленточками травы, вихляя всеми четырьмя колесами. Секунд двадцать или, может быть, тридцать я терпел нараставший страх, а потом понял, что все. Жить осталось считанные мгновенья, и я сейчас навсегда останусь лежать на этой дурацкой дороге. В этот момент я и обделался: я еще раз пальнул, и из меня, вместе с отвратительной теплой влагой, которая медленно поползла по ноге, вылетела липкая, скользкая сигара. Осознав же, что произошло, я не нашел ничего лучше, как удариться в слезы.
   Между тем гонка наша продолжалась, и, когда минут через десять или двадцать «крайслер» все-таки остановился, я успел насквозь отсыреть, от слез, от дерьма и пота. Вся моя сущность оказалась омыта телесной влагой и скорбью.
   — Ну, козленок, — объявила мне миссис Виттерспун, раскуривая сигарету в честь своей победы. — Мы это сделали. Рекорд века. Клянусь, еще ни одна женщина в этом занюханном штате такого не делала. Как думаешь? Неплохо для старой кошелки, а?
   — Вы не старая кошелка, мэм, — сказал я.
   — Да? Очень мило. Умеешь ты, малыш, разговаривать с женщинами. Через парочку лет при такой обходительности они будут падать перед тобой штабелями.
   Я хотел бы болтать и дальше, легко и непринужденно, будто ничего не случилось, но теперь, когда машина остановилась, вонь в штанах стала заметней, и я понял, что еще секунда-другая, и тайна моя будет раскрыта. Он унижения я не смог произнести больше ни слова, закрылся руками и зарыдал.
   — Господи Иисусе, — услышал я ее голос — Господи Иисусе, Уолт. Ты что, и впрямь обделался?
   — Простите, пожалуйста, — сказал я, не осмеливаясь на нее взглянуть. — Я нечаянно.
   — Может, это от конфет, может, я тебя ими перекормила? У тебя, наверно, желудок к ним не привык.
   — Наверно. Или у меня просто кишка тонка.
   — Не говори глупостей, малыш. Подумаешь, какие пустяки. Со всяким может случиться.
   — Ага, «со всяким». Когда этот «всякий» в люльке. В жизни со мной такого не было.
   — Брось. Некогда нам тебя жалеть. Нужно отмыть тебе задницу, пока эта гадость не попортила обивку. Ты меня слушаешь, Уолт? Да наплевать нам на твои чертовы кишечные спазмы, лично меня беспокоит только сиденье. Вон там, за деревьями, пруд, и вот туда-то мы и отправимся. Соскребем этот кетчуп с горчицей, и будешь как новенький.
   Выбора у меня не было, так что я выбрался из машины и пошел за ней. Вставать и двигаться с полными, липнувшими к ногам штанами было ужасно, рыдать я так и не переставал, и плечи у меня тряслись, и я, закусив губы, тихо и обреченно выл. Миссис Виттерспун шагала впереди к пруду. До него от дороги было примерно футов сто, где он лежал, скрытый со всех сторон от глаз кольцом чахлых деревьев и кустов, будто крохотный, затерявшийся среди прерий оазис. Когда мы дошли до воды, миссис Виттерспун, совершенно будничным тоном, велела мне раздеваться. Я не хотел — по крайней мере, пока она смотрит, но, догадавшись, что она и не собирается отвернуться, опустил глаза, собираясь с духом, готовясь пройти еще и через эту муку. Она сама сняла с меня башмаки, потом носки, потом, без малейшего колебания, расстегнула ремень, потом пуговицы и дернула за штаны. Штаны вместе с трусами разом съехали вниз до земли, и вот так я и стоял перед ней, перед "взрослой женщиной, с голым передом, с голыми, бледными, в коричневых полосах ногами и голым задом, от которого несло, как от протухшей помойки. В жизни я не чувствовал себя таким жалким, но, к большой чести миссис Виттерспун (и я никогда об этом потом не забывал), она не издала ни звука. Ни возгласа отвращения, ни даже громкого вздоха. Со всей нежностью матери, собирающейся омыть новорожденное дитя, она зачерпнула руками из пруда воду и принялась меня мыть и чистить, пока с моей голой кожи не исчезло последнее, самое крохотное, пятно позора.
   — Вот и все, — сказала она, обтирая меня носовым платком, который достала из красной бисерной сумочки. — С глаз долой, из мыслей вон.
   — Очень хорошо, — сказал я, — а как быть с трусами?
   — Никак. Оставим птичкам на память со штанами вместе.
   — А как, по-вашему, я поеду? С голым задом, что ли?
   — А почему бы и нет? Рубашка-то до колен, да и прятать тебе почти нечего. Чтобы что-то там у тебя разглядеть, детка, нужен микроскоп — драгоценности в самый раз для короны короля Лилипутов.
   — Нечего клеветать, мэм. Вам, может, и смешно, а я ими горжусь.
   — Разумеется. А что? Славненький такой сучок, с гладенькими такими орешками, и ножки просто загляденье. Все как полагается, все как у мужчин, — и с этими словами, к величайшему моему изумлению, миссис Виттерспун сгребла все мое хозяйство в кулак и хорошенько встряхнула, — только до мужчины придется еще подрасти. Да кто тебя увидит в машине? Обойдемся на этот раз без мороженого, поедем сразу домой. Хочешь, пройдем через заднюю дверь. Ну как? Так что будем об этом знать только ты да я, а я — можешь ставить последний доллар — в жизни не проболтаюсь.
   — Даже мастеру?
   — Уж мастеру-то в первую очередь. Сегодняшнее происшествие останется строго между нами.
   Да, эта женщина умела быть классным парнем и становилась им всякий раз в трудную минуту, и равных ей в этом не было. Правда, во все остальное время я ни черта ее не понимал. Только, бывало, подумаешь, вот он, твой самый надежный друг, как она возьмет да и сделает что-нибудь самое что ни на есть неожиданное — обсмеет, осадит или вовсе перестанет тебя замечать, — и весь твой замечательный мирок, в котором ты только что обосновался, летит в тартарары. До многого я тогда еще так и не дорос и многого не понимал, но однако и я в конце концов начал догадываться, что ей попросту скучно без мастера. Это из-за него она наливалась джином, и, не сомневаюсь, приходи он в себя еще дольше, наверняка бы и вовсе слетела с катушек. Кризис случился дня через два после этой нашей дерьмовой истории. Вечером мы устроились в шезлонгах за домом, где смотрели, как мелькают в кустах светляки, и слушали металлический стрекот кузнечиков. В прежние времена, даже в так называемые «грозные» двадцатые годы, это считалось отличным времяпрепровождением. Терпеть не могу развенчивать мифы, однако будь я проклят, если в Вичите тогда чувствовалась хоть какая-нибудь гроза, и мы, два с лишним месяца тщетно искавшие шума и приключений, полностью исчерпали возможности этого сонного царства. Мы пересмотрели все фильмы, перепробовали все мороженое, наигрались на всех автоматах, накатались на всех каруселях. Больше в этой дыре делать было нечего, и в последние несколько вечеров мы просидели дома, развалившись в шезлонгах и чувствуя, как по телу, подобно смертельной болезни, медленно разливается скука. В тот день, насколько я помню, я потягивал из стакана согревшийся лимонад, миссис Виттерспун в очередной раз накачивалась своим джином, и оба мы молчали, наверное, минут сорок.
   — Раньше я думала, — наконец сказала она, следуя потаенной логике своих мыслей. — Раньше я думала, что он самый лихой жеребец в этом долбаном стаде.
   Я пригубил свой лимонад. Посмотрел на вечерние звезды и зевнул.
   — Это вы про кого? — спросил я, даже не пытаясь скрыть скуки в голосе.
   — А ты как думаешь, бестолочь?
   Язык у нее заплетался, слов было почти не разобрать, и не знай я ее хорошо, подумал бы, что вот же безмозглая дура.
   — А-а! — сказал я, вдруг сообразив, о ком речь.
   — То-то же, мистер Летательный Аппарат, вот именно, о нем и речь.
   — Но вы же сами знаете, мэм, ему сейчас плохо. Нам остается только надеяться, что душа его исцелится и он все-таки встанет на ноги.
   — Я не про его душу, дурья голова. Я про то, что в штанах. Там-то что-то осталось у него или нет?
   — Осталось, наверно. Не спрашивал, у нас не те отношения.
   — Мужчина обязан помнить свой долг. Задвинул девушку на два месяца, и как будто бы так и надо. Нет, дружок, так не пойдет. Кошечке нужна любовь. Кошечке нужно, чтобы ее холили и кормили, как любую другую зверушку.
   Уже стемнело, и моего лица было не видно, но тем не менее я покраснел.
   — Миссис Виттерспун, вы уверены, что хотите рассказывать мне об этом?
   — Так ведь некому больше, ласточка. К тому же ты достаточно взрослый, чтобы знать о таких вещах. Ты ведь не хочешь прожить жизнь, как эти все недоумки?
   — Я привык считать, что природа сама сделает свое дело.
   — Ошибаешься. О горшочке с медом мужчина должен заботиться. Затыкать покрепче и следить, чтобы не текло. Ты меня слушаешь?