Номер у нас был тот же, только в других костюмах, но это все изменило, и зрители заулыбались, едва меня увидев, что было уже поддела. Сначала сказал свое слово мастер Иегуда, выдав класс и запудрив этим шлимазлам мозги только так, а потом вышел я, а уж мой костюмчик под Гека Финна был в том же искусстве последним словом, так что в конечном итоге мы их сразили насмерть. Среди женщин шестеро или семеро бухнулись в обморок, дети принялись вопить, а мужчины замерли, не веря глазам, и в благоговении ахнули. Я продержал их тридцать минут, кувыркаясь, взмывая в воздух, скользя над гладью большого, на солнце сверкавшего озера и под конец подбросив свое легкое тело на рекордную высоту в четыре с половиной фута, после чего плавно спланировал на берег, встал и отвесил поклон. Меня встретила буря оваций, сплошной восторг. Они визжали, орали, отчаянно били в ладоши и бросали в воздух конфетти. Я впервые вкусил успеха, и этот вкус мне понравился. Как ничто, ни до и ни после.
   Данбар и Баттист. Джамбо и Планкетсвиль. Пик-кес, Мьюз и Бетель. Вапанука. Богги-Депот и Кинг-зфишер. Герти, Ринглинг и Марбл-Сити. Если бы я не писал книгу, а снимал кино, в этом месте на экране возник бы настенный календарь и полетели бы, отрываясь, листки. Сквозь их мелькание на заднем плане было бы видно деревенские дороги, катящиеся шары перекати-поле, карту восточной части Оклахомы, по которой мчался бы наш старенький «форд», и крупно, по очереди появлялись бы названия городов, в которые он въезжал. Все это шло бы под быструю, с синкопами, музыку вперемежку со звонким лязгом кассовых аппаратов. Кадр следовал бы за кадром, наплывал один на другой. Огромные, полные монет корзины, придорожные домики, руки, плещущие в овациях, ноги, топочущие от восторга, разинутые рты, поднятые к небу изумленные лица с вытаращенными глазами. Целиком эпизод занял бы секунд десять, но за это время зрители в кинотеатре успели бы узнать всю историю того месяца от начала и до конца. Ах, добрые сентиментальные старые голливудские ленты. В книгу ни за что столько не впихнуть. Возможно, киношный рассказ и страдает поверхностностью, однако цели своей достигает отлично.
   Память похожа на суматошные кадры. И если сейчас я вдруг неожиданно подумал о фильме, то это, возможно, потому, что в то лето я часто бегал в кино. После триумфа в Оклахоме недостатка в приглашениях у нас не было, и день за днем и месяц за месяцем мы с мастером проводили в дороге, переезжая из городка в городок. Мы выступали в Техасе, Арканзасе и Луизиане, по мере приближения зимы забираясь все глубже на юг, и каждый раз, добравшись до места, в перерывах между выступлениями, я при первой возможности бежал в какое-нибудь местное «Бижу», где показывали очередную новинку. Мастер занимался организационной стороной дела — беседовал с менеджерами и распространителями билетов, договаривался о расклейке афиш и рекламных листков, так что обычно времени на походы со мной у него не было. Почти всякий раз, вернувшись из кинематографа, я заставал его в гостиничной комнате, в одиночестве, с книгой в руках. Книга всегда была одна и та же — маленький зеленый потрепанный томик, который он везде возил с собой, так что вскоре я изучил эту обложку не хуже, чем морщинки и складки на лице мастера Иегуды. Книга была ко всему прочему по-латыни, и автором ее был Спиноза — это не забылось даже теперь, спустя столько лет. Однажды я спросил у мастера, почему он все время начинает ее с начала, и он ответил, что это потому, что в этой книге невозможно дойти до конца. Чем больше начинаешь понимать, тем больше там находишь, а чем больше находишь, тем дольше читаешь.
   — Волшебная, наверно, — сказал я. — Значит, ее на всю жизнь хватит.
   — Вот именно, шпендрик. Она неисчерпаема. Это будто бы выпил вино, оставил на столе вроде бы пустой стакан, а потом глядишь, и — о чудо! — он, оказывается, полный.
   — Ага, и сидишь пьяный в хлам, всего раз-то и заплативши.
   — Лучше не скажешь, — сказал он, неожиданно отвернувшись от меня к окну. — Пьяный этой жизнью, малыш. Пьяный ее загадкой.
   Боже милостивый, как же я был тогда счастлив с мастером. Я любил даже сами дороги, а если учесть прочие составляющие наших переездов — толпы зрителей, выступления, деньги, которые нам платили, — то, конечно, те первые месяцы были лучшим временем моей жизни. Даже когда первые восторги прошли и я попривык, ничего мне не надоело, ничего не хотелось менять. Продавленные матрасы, проколотые шины, дешевые забегаловки, дожди с вынужденными простоями, унылые степи — все это были мелочи, все отскакивало от меня, как горох. Мы складывали в чемодан очередные добытые честным трудом семьдесят или сто баксов, садились в свой «форд» и не спеша катились в следующее захолустье, глядя на пробегающие пейзажи и с наслаждением смакуя особенно удавшиеся части номера. Мастер был ко мне великодушен — всегда подбадривал, всегда помогал советом, всегда прислушивался к тому, что я говорю, и ни разу не дал почувствовать, будто я пусть хоть на волосок, но ниже. После лета отношения между нами переменились, позиции наши стали совершенно иные, и теперь мы лишь дополняли и уравновешивали друг друга. Мастер отвечал за свою часть работы, я — за свою, и вместе мы делали одно дело.
   До обвала на бирже оставалось еще два года, однако на окраинах депрессия уже началась, и где мы побывали, там фермерам, а также сельским рабочим приходилось очень нелегко. Мы не раз видели перед собой отчаявшихся людей, и мастер Иегуда учил меня никогда не смотреть на них сверху вниз. Уолт Чудо-мальчик им нужен как воздух, говорил он, и нельзя забывать об ответственности, которую это накладывает. Когда человек своими глазами видит, как двенадцатилетний ребенок делает то, что раньше приписывалось только святым и пророкам, это будто гром с ясного неба, и мое появление способно заронить надежду в души сотен и тысяч людей, давно ее потерявших. Конечно, никто не мешает заработать на этом кучу денег, однако если не понимать, что я в своих выступлениях трогаю зрителей за сердце, то я и не сумею подняться до положенных мне высот. Думаю, именно по этой причине мастер и определил мне начинать карьеру во всех тех медвежьих углах, в забытых Богом и людьми местах, которых нет ни на одной карте. Он хотел, чтобы слух обо мне расходился медленно, чтобы я успел прочно почувствовать почву под ногами. Не меня он пытался держать в узде, он хотел контролировать ситуацию, чтобы я если вспыхнул, то как звезда, а не как масло на сковородке.
   Кто я был, чтобы спорить с ним? Выступления организовывались без перебоя, доходы выходили хорошие, а когда наступала ночь, у нас всегда была крыша над головой. Занимался я тем, о чем мечтал, и получал от этого такое удовлетворение, что мне было совершенно наплевать, выступаем мы в Париже во Франции или в Париже в Техасе. Разумеется, не всегда и не все шло гладко, однако мастеру, похоже, не страшны были никакие рытвины И ухабы. Например, когда мы приехали в Дублин, штат Миссисипи, в нашу дверь постучался школьный инспектор. «Почему этот парень не в школе? » — сказал он мастеру, тыча длинным костлявым пальцем в мою сторону. Как вы знаете, в те годы существовал соответствующий закон, со всеми прилагавшимися к нему указаниями и инструкциями. Я подумал, что вот нам и конец, но мастер только улыбнулся, пригласил любопытного джентльмена войти и достал из нагрудного кармана пиджака сложенный лист бумаги. Бумага была вся в печатях и конторских штампах, и, ознакомившись с ней, инспектор смущенно приложился пальцами к шляпе, принес свои извинения и удалился. Бог знает, что там было написано, но подействовало лучше некуда. Я не успел прочитать ни слова: мастер сразу ее сложил и опять упрятал в карман. «Что это? » — спросил я у него, а потом подождал и спросил еще раз, но мастер так и не ответил. Он только похлопал себя по карману, с видом невероятно хитрым и самодовольным. В эту минуту он был похож на кота, сожравшего хозяйскую канарейку, который не собирался докладывать, каким образом открыл дверцу.
   Всю вторую половину 1927 года и первую 1928-го я прожил словно в коконе, отгороженный от всего на свете, сосредоточившись исключительно на работе. Я не задумывался о прошлом, не задумывался о будущем, меня интересовало только настоящее и только то, чем я занят в данный момент. Примерно дня по три-четыре в месяц мы проводили в Вичите, а все остальное время колесили в «Чудо-мобиле» из штата в штат. Первый относительно длинный перерыв мы устроили себе в середине мая. Подходил мой тринадцатый день рождения, и мастер решил, что неплохо бы недели две отдохнуть. Поехали к миссис Виттерспун, сказал он, пожуем для разнообразия домашней стряпни. Сделаем передышку, отметим день рождения, сосчитаем денежки, поживем как турецкие султаны, а когда надоест, снова упакуем вещички и рванем себе дальше. Предложение было блеск, и я обрадовался, но едва мы вернулись, сквозь предвкушение отдыха я почувствовал: что-то не так. Мастер с миссис Виттерспун были на этот раз ни при чем. Ко мне оба они относились замечательно, а уж друг к другу тем более. В доме тоже было, как всегда, хорошо. Нелли Богг постаралась от души, постель была та же, что раньше, погода на улице стояла отменная. Тем не менее с той минуты, как мы переступили порог, сердце у меня сжалось, и я весь вечер чувствовал необъяснимую горечь и беспокойство. Сначала я подумал, что высплюсь и пройдет, но тревожное чувство не прошло и утром, осталось и залегло внутри, будто непереваренный пудинг, и сколько я ни пытался настроиться на хорошее, я не мог от него избавиться. Потом оно принялось разрастаться, совершенно от меня независимо, и на третий день стало занимать во мне столько места, что вечером, едва я надел пижаму и собрался было лечь спать, вдруг невыносимо — захотелось плакать. Я подивился своему идиотизму, но не прошло и минуты, как уже рыдал в подушку, выплакивая в нее непонятное горе и стыд.
   Рано утром, когда мы с мастером сели завтракать, я не сдержался и, еще сам не успев осознать, о чем я, завел с ним разговор. Миссис Виттерспун спала наверху, и мы были вдвоем, дожидаясь яичницы с колбасой, которую готовила Нелли Богг.
   — Помните, вы говорили мне про закон? — сказал я.
   Мастер, который было, только сев за стол, уткнулся носом в газету, оторвался от заголовков и длинно и непонимающе на меня посмотрел.
   — Про закон? — сказал он. — Какой закон?
   — Сами знаете. Про наш долг и тому подобное. Что нельзя называть себя человеком, если забудешь о мертвых.
   — Конечно, помню.
   — Так вот, мы, похоже, нарушаем этот ваш закон налево-направо.
   — Каким образом, Уолт? Эзоп и мамаша Сиу живут в нашем сердце. Куда бы мы ни отправились, они везде с нами. Никакая сила на свете не заставит нас их забыть.
   — Но мы ведь просто ушли в сторону, разве не так? Какие-то сволочи их убили, а мы даже пальцем не шевельнули.
   — Мы ничего не могли сделать. Если бы мы попытались прийти им на помощь, нас бы только тоже убили, вот и все.
   — В ту ночь — конечно. Но а как же потом? Если мертвых положено помнить, то, значит, у нас нет выбора, и мы должны найти этих ублюдков и посмотреть, как они трясутся от страха и ждут, что им будет. А мы, черт побери, отлично проводим время — скажете, нет? Скоморошничаем себе в свое удовольствие, катаемся себе по всей стране, деньги гребем лопатой. А как же Эзоп? Как же старая смешная мамаша Сиу? Они, значит, пусть гниют в могилах, а это дерьмо, кто их туда загнал, пусть гуляют?
   — Возьми себя в руки, — сказал мастер, пристально глядя на меня, а у меня опять потекли слезы ручьем. Голос у него был строгий, только вот что не злой. — Конечно, их можно найти, — сказал он. —
   Можно найти и воздать по заслугам, но только на эту работу пришлось бы положить жизнь. На полицию можешь не рассчитывать, Уолт, это я тебе точно говорю, и если ты решил, будто суд вынесет им приговор за убийство, то напряги мозги и подумай хорошенько. Клан повсюду, Уолт, и он держит в своих руках все, даже суд. Клан — это те самые, милые, улыбающиеся тебе люди, которых ты не раз видел на улице в Сиболе, — Том Скиннер, Джад Макнелли, Гарольд Даун — все они члены Клана, все до единого. Король, королевич, сапожник, портной… да мы-то с тобой никто. Нам пришлось бы самим выносить приговор и самим казнить, но только в ту же минуту, когда мы начали бы охоту, началась бы охота на нас. Пролилось бы немало крови, Уолт, и главным образом нашей.
   — Так нечестно, — сказал я, хлюпнув носом, сквозь слезы, которые хлынули по щекам новым потоком. — Так нечестно, неправильно.
   — Ты так думаешь, я так думаю, и пока мы оба так думаем, за Эзопа с мамашей Сиу можно не волноваться.
   — Мастер, но они погибли, погибли страшной смертью, и если мы не сделаем того, что должны, души их никогда не найдут покоя.
   — Ошибаешься, Уолт. Они оба давно успокоились.
   — Вот как? Значит, теперь >вы у нас еще и эксперт по части загробного мира?
   — Вроде того, Уолт. Я их вижу. Мы разговариваем, и я знаю, что теперь они не страдают. Они хотят, чтобы мы продолжали делать свое дело. Они сами так говорят. Они хотят, чтобы мы доказали им свою верность верностью делу.
   — Как это? — сказал я, неожиданно вдруг покрывшись мурашками. — О чем вы, черт побери?
   — Они ко мне приходят, Уолт. Все эти полгода, почти каждую ночь. Приходят, садятся ко мне на постель, поют мне, гладят по лицу. Можешь поверить, сейчас они намного счастливее, чем были. Сейчас они стали ангелами, и ничто им теперь не причинит боли.
   Я в жизни не слышал слов более странных, более фантастических, но мастер Иегуда говорил так уверенно, так искренне и спокойно, что я ни на секунду не усомнился в том, что он сказал правду. Возможно, это не была правда в общепринятом смысле, но сам он, безусловно, верил в то, о чем говорил… хотя, возможно, не верил, но в таком случае он разыграл ради меня такой спектакль, каких не бывает. Меня затрясло, но я сидел не шелохнувшись, пытаясь мысленно удержать перед собой картину: как Эзоп вместе с мамашей Сиу поют у постели мастера среди ночи. Не имеет никакого значения, было это на самом деле или нет, важно только, что для меня все вмиг переменилось. Боль отступила, черные тучи рассеялись, и к тому моменту, когда я поднялся из-за стола, горе мое успело потерять свою остроту. В конечном итоге только это и важно. Если мастер солгал, то он солгал ради меня. Если же не солгал, то что было, то было, и, значит, он не нуждается в моей защите. Так или иначе, меня он спас. Так или иначе, уберег мою душу от когтей зверя.
   Десять дней спустя мы снова сложили вещички и опять уехали из Вичиты, отправившись в путь в другом, новом автомобиле. Доходы теперь у нас позволяли приобрести себе что-нибудь получше старого «форда», что мы и сделали, променяв его на «Чудомобиль-2», серебристо-серый «пирс-эрроу», с кожаными сиденьями и боковыми подножками шириной, наверное, с тахту. С начала весны красных цифр в наших счетах не появлялось, а это означало, что мы возместили миссис Виттерспун начальные на нас затраты, что у нас есть свои деньги в банке и больше не нужно считать каждый цент. Замена автомобиля поднимала нас на парочку пунктов, и теперь мы выбирали городки побольше, останавливались не в меблирашках и мотелях, а в скромных, но все же гостиницах, да и переезжали с места на место с куда большим шиком. К концу каникул во мне опять включился тот же прожектор, и я был весь устремлен вперед и потом в течение нескольких месяцев выступал почти без передышек, чуть ли не еженедельно добавляя к своему номеру хоть маленькую, но завитушку. К тому времени я до такой степени привык к зрителям, чувствовал себя так легко и свободно, что начал импровизировать, изобретая и пробуя новые повороты по ходу спектакля. В первые месяцы я был еще скован, всегда строго придерживался сценария и выполнял только трюки, которые мы подготовили с мастером, но теперь это осталось в прошлом, я набрался опыта и больше не боялся эксперимента. Кувырки и прогулки в воздухе всегда были моей сильной стороной. Они были гвоздем программы, отличая мои выступления от выступлений всех моих предшественников, но высоту я освоил средне и так и продолжал болтаться где-то на отметке около пяти футов. Я хотел добиться лучших результатов, отодвинуть предел вдвое или даже, если получится, втрое, однако репетиции, когда можно было позволить себе с утра до ночи, часов по десять-двенадцать, отрабатывать под руководством мастера Иегуды какую-нибудь деталь, стали непозволительной роскошью. Теперь я стал профессионалом, со всеми прилагающимися издержками, включая жесткое расписание, и потому возможности сочинять что-то новое не было, разве что во время работы на глазах публики.
   Именно так я и делал, особенно осмелев после короткого отдыха в Вичите и, к своему величайшему изумлению, обнаружив, что присутствие зрителей не мешает, а лишь подстегивает. Лучшие мои трюки относятся именно к этому периоду, и не смотри на меня тогда снизу глаза толпы, не знаю, нашел бы я мужество выполнить хоть половину своих придумок. Началось с лестницы — в тот день я впервые использовал «невидимый реквизит», термин, который впоследствии я также внес в число собственных изобретений. Мы выступали в северном Мичигане, и в середине номера, когда я, вошедший в азарт, поднялся, готовясь пройтись над водной гладью, я вдруг заметил в отдалении здание. Вероятно, это был пакгауз или старый завод — здание было большое, кирпичное, с пожарной лестницей на обращенной ко мне стене. Я разглядел ее сразу. Стоял ясный день, металлическую лестницу как раз осветило солнце, и она заблестела в его лучах необыкновенно ярко. Ни секунды не думая, я занес ногу в воздух и шагнул, словно на невидимую ступеньку, потом занес вторую и шагнул на вторую. Никакой твердой опоры я, конечно, не почувствовал, однако пошел через озеро будто бы по перекидному мосту. Я его не видел, однако представлял себе достаточно четко. Я помню его прекрасно, и выглядел он так:
 
   В верхней точке, посередине, где у моего моста шел «настил», до воды было примерно девять с половиной футов — на целых четыре фута больше, чем я умел подниматься. Страшно вспомнить, но я ни миг в ни в чем не усомнился. Едва я представил себе картинку, как точно понял, что перейду. От меня требовалось только не отойти в сторону, а он выдержит не хуже, чем настоящий. В следующую секунду я спокойно двинулся вперед. Двенадцать шагов по ступенькам вверх, пятьдесят два по ровной плоскости и двенадцать вниз. Результат оказался феноменальный.
   Вскоре после этого события я обнаружил, что с не меньшим успехом могу использовать и другой реквизит. Когда мне удавалось мысленно представить себе нужный предмет, визуализировать его с нужной степенью точности, им можно было пользоваться. Именно так я создал лучшие свои трюки: подъем по трапеции, катание на доске и на качелях, ходьбу по канату — которые потом долго оттачивал, привнося новые и новые детали. Трюки эти не только имели большой успех у толпы, они перевернули мое собственное отношение к себе и к работе. Теперь я уже был не робот, не заводная обезьянка, которая делает то, чему ее обучили, — я становился художником, настоящим творцом, создающим свое искусство не только ради других, но и ради себя. Непредсказуемость выступлений превращала их в приключение, где никогда не* знаешь, что будет дальше. Если в работе тобой движет единственно желание добиться признания и любви зрителей, тогда быстро обрастаешь дурными привычками, и в конце концов зритель же от тебя и устает. Нужно всякий раз рисковать, выжимая из своего таланта все, на что он способен. Вот это делаешь будто бы для себя, однако в конечном итоге именно непрерывная борьба с собой и позволяет завоевать истинную любовь толпы. В этом и состоит парадокс. Люди видят, что ты на сцене выкладываешься ради них целиком. Что ты допускаешь их к таинству, обнажаешь то безымянное, что тобой движет, и когда доходишь до этого, то перестаешь быть просто исполнителем и становишься звездой. Именно так и было со мной осенью 1928 года: я становился звездой.
   В середине октября мы дали несколько выступлений в центральном Иллинойсе, стоявших у нас в программе последними, после чего намеревались снова махнуть в Вичиту на хорошо заслуженный отдых. Если я правильно помню, мы работали в Гибсон-Сити, в одном из тех крохотных городков, где линия горизонта изрезана силуэтами элеваторов и водяных мельниц. Издалека, подъезжая, думаешь, будто бы впереди чуть ли не мегаполис, но потом оказывается, ничего там, кроме элеваторов, нет. В тот день мы с мастером, забрав из гостиницы вещи, зашли на той же центральной улице в забегаловку перекусить перед дорогой и сидели, заканчивая еду. Это был глухой час между завтраком и обедом, и потому мы были единственными посетителями. Помню, я сдул с какао пенку, как вдруг звякнул дверной колокольчик и кто-то вошел. Из любопытства я поднял глаза и увидел, что на пороге стоит мой родной дядюшка Склиз собственной персоной. На улице было градуса тридцать два, не больше, а он был одет в тонкий летний костюм. Воротник был поднят, и Склиз придерживал его возле горла правой рукой. Он дрожал у дверей от холода и был похож на чихуахуа при северном ветре, так что не обалдей я от неожиданности, то, наверное, рассмеялся бы.
   Мастер Иегуда сидел к входу спиной. Взглянув на мое лицо (вероятно, я побледнел), он развернулся на стуле посмотреть, в чем дело. Склиз все еще так и стоял, потирая замерзшие руки, оглядывая заведение маленькими злобными глазками, и при виде нас расплылся в той отвратительной кривозубой ухмылке, которой я так раньше боялся. Наша встреча была не случайной. Он прибыл в Гибсон-Сити за нами, и я сразу почувствовал опасность и был уверен в правильности своего чувства так же, как в том, что шесть плюс семь дают в итоге тринадцать, то есть самое что ни на есть несчастливое число.
   — Вот так-так, — сказал он, медленным шагом направляясь к нашему столику. — Кто бы мог подумать. Надо же — приехать в эту дыру по собственным личным делам, заскочить сюда, в местную капельницу, принять чего погорячее, и кто же тут, оказывается, сидит? Родной пропавший племяш! Крошка Уолт, праздник души, именины сердца, конопатенький чудо-мальчик. Значит, судьба — вот что я вам скажу. Это чудней, чем иголку найти в стоге сена. — Мы с мастером промолчали, но он спокойно припарковался на свободный стул со мной рядом. — Вы не против, а? — сказал он. — Вот так радость, ну просто зашибись. Посижу чуток. Пусть ноги передохнут.
   Тут он хлопнул меня по спине и взлохматил мне волосы, все еще притворясь, будто радуется нашей встрече, — впрочем, возможно, он был действительно ей рад, однако отнюдь не по тем причинам, по каким радуются нормальные люди. Мне худо стало от этого прикосновения. Я попытался выскользнуть из-под его руки, но он будто не обратил внимания и продолжал болтать в уклончивой, изворотливой своей манере, по поводу и без повода обнажая в ухмылке черные гнилые зубы.
   — Ну, шпингалет, тебе, похоже, неплохо живется, а? В газетах пишут, ты будто — чудо, просто второе событие с тех пор, как придумали хлеб, а? Вот твой учитель, наверно, лопается от гордости.
   Да чего там от гордости, кошелек-то, наверно, тоже небось не тощает. А уж я-то как рад, что семья наша пошла в гору.
   — Говорите по делу, приятель, — сказал мастер, наконец вклинившись в его монолог. — Нам пора ехать дальше, и времени на пустую болтовню у нас нет.
   — Да черт возьми, — сказал дядя Склиз, пытаясь принять обиженное выражение. — Это что ж теперь, нельзя человеку порасспросить, как живет сын его собственной родной сестры, что ли? Куда торопиться-то? Судя по той машинке, что стоит у коновязи, вам куда хотите за пять минут добраться раз плюнуть.
   — Уолту не о чем с вами разговаривать, — сказал мастер, — и более того, уверен, вам с ним тоже.
   — Ну, не знаю, лично я на вашем месте не торопился бы с выводами, — сказал Склиз, достав из кармана изжеванную сигару и закуривая. — Уолт имеет право узнать, что случилось с его бедной тетушкой, а у меня есть право ему о ней рассказать.
   — Что с тетей Пег? — сказал я, неожиданно для себя шепотом.
   — Э, да наш малыш не разучился еще разговаривать! — сказал Склиз, шутливо щипнув меня за щеку. — А то я было подумал, что он тебе язык отрезал.
   — Что с тетей Пег? — повторил я вопрос.
   — Твоя тетя умерла, сынок. Погибла в прошлом году во время того самого урагана, который смел весь Сент-Луис. Она была в доме, дом рухнул, и пришел тут старушке Пег конец. Вот так вот оно и было.
   — А ты, значит, спасся, — сказал я.
   — На то, значит, Божья воля, — сказал Склиз. — Совершенно случайно я в тот день был на другом конце города — подвернулась честная работенка.
   — Жалко, что не наоборот, — сказал я. — Тетя Пег была, конечно, не сахар, но все-таки лучше тебя.
   — Эй, полегче, — сказал Склиз. — Ты как с дядей разговариваешь? Мы с тобой, Уолт, одна плоть и кровь, так что нечего болтать обо мне гадости. Мне тут нужно еще с твоим мастером обсудить одно важное дельце, и ты мне музыку не порть.
   — Думаю, вы ошибаетесь, — сказал мастер. — У нас с вами нет никаких дел. Вам придется нас извинить: мы с Уолтом опаздываем.