Самнит атаковал меня, шагнув с левой ноги, намертво затянутой в поножи из вареной кожи. Я перекатился, уходя от его яростного удара. Клинок самнита просвистел мимо моего уха и с глухим стуком вонзился в землю.
   Его меч увяз в песке. Я заметил это и воспользовался случаем.
   Я рубанул гладиусом по его правому колену и напрочь снес коленную чашечку.
   Самнит ужасно завопил – издал булькающий звук, который трудно было вынести. Из-под начищенного до блеска шлема несся крик, наполненный такой страшной болью и отчаянием, что я едва не заплакал.
   Но толпа не обрадовалась моему успеху.
   Зрители возмущенно взвыли, мне в лицо полетели обглоданные куски костей.
   – Глупец! – кричали из толпы.
   – Почему ты не издох, собака? Я ставил на него!
   Самнит так мучился от боли, что не мог даже зажать кровоточащую рану и был не в силах молить о милосердии. И я сделал это за него.
   Я поискал взглядом человека, который распоряжался играми в эти Сатурналии, но его ложа была пуста.
   Весь израненный, я обошел свой участок арены, вглядываясь в зачарованную толпу за изгородью из заостренных кольев размером с рослого человека, направленных в сторону арены. Изгородь тянулась вокруг всей арены. Никто не отдал мне приказа.
   Я увидел вверху резные балки из слоновой кости, посмотрел сквозь свисающие с них золотые сети – они остановили бы любого дикого зверя из бестиария, если бы тот вздумал броситься на зрителей,– и все равно не увидел никого, кто мог дать мне команду.
   Толпа вокруг арены бушевала, взбудораженная кровавой оргией. Они позабыли обо мне так же быстро, как забросали объедками. Судьба одного человека ничего не значила.
   Сто пар других гладиаторов в блестящих доспехах яростно сражались, оправдывая свое место на арене. Они рубили и кололи, сшибались щитами, теснили друг друга без жалости и снисхождения. Я заметил одного темнокожего андабата, который сражался вслепую – из-за его шлема почти ничего не было видно. Он с такой дикой свирепостью размахивал мечом, что по чистой случайности отсек противнику руку. Толпа взорвалась смехом и хохотала все громче, глядя, как раненый бьется в корчах. Широкие алые полосы, которые кровь умирающего оставила на песке арены, стали знаками его преходящей славы, данью его артистическому таланту. Зрители смеялись еще долго после того, как он умер и кровь перестала сочиться из обрубленной культи.
   Еще один – проворный ретиарий – с такой силой метнул черную, утяжеленную свинцовыми грузами сеть, что его противник, секутор, даже выронил свое копье. Он настолько растерялся и испугался, пытаясь выпутаться из облепившей лицо сети, что совсем не заметил острого трезубца, уже летящего в него. Поначалу эта сцена представилась мне похожей на игру Посейдона – грек во мне не желал называть его Нептуном – с крабом. Обнаженный ретиарий пинком опрокинул ошеломленного противника на землю, поставил крепкую ногу ему на грудь и принялся выискивать слабое место в его доспехах. Это заняло не много времени – ретиарий заметил щель между глухим шлемом и легкой кирасой поверженного секутора и вонзил трезубец ему в горло. Вместо предсмертного вопля раздалось громкое хлюпанье. Теперь это было больше похоже на то, как накалывают на вертел свинью, посоленную и готовую к жарке.
   Маниакальная страсть к кровавым жестокостям собрала всех на увечной груди великой шлюхи. Я видел застывшие взгляды мужчин, души которых опьянели от отвратительной бесконечной бойни.
   Война ради удовольствия. В каком же извращенном мире я родился на этот раз! У греков тоже были игры, но не такие. Что же такое в натуре римлян заставляет их жаждать крови? И если это не зловоние Атанатоса, которое разлилось по полям и отравило души столь многим своей отвратительной заразой, тогда на что осталось надеяться человечеству?
   Позади меня раздался скрип и грохот цепей, колес и рычагов, пришедших в движение. Из ям под помостами пахнуло паленой шерстью и горелым мясом тигровых лошадей и медведей, которых загоняли в клетки раскаленными кочергами, светившимися в темном провале открывающихся ворот.
   Рабы гнули спины, поворачивая тяжелое колесо из массивного дерева и натягивая канаты, чтобы открыть ворота. Но воину, стоявшему за воротами, не терпелось ворваться в безумие битвы. Он подкатился под нижний край ворот ловко, как акробат, и прыгнул прямо ко мне. Я увидел перед собой воплощение этрусского демона Харуна, мучителя душ в подземном мире.
   Явился ли он сюда, чтобы сражаться? Я не мог понять. Мы обошли поверженного самнита, лязгая металлом. Толпу это развеселило, и она наконец проявила ко мне благосклонность,– похоже, Харун явился лишь для того, чтобы прижечь труп и убедиться, что самнит не притворяется мертвым.
   Самнит, который давно лежал без сознания на мокром от крови песке, сразу задергался, как только раскаленный металл коснулся его плоти. Он закричал – и обрек себя на смерть. Харун набросился на него, наказывая за трусость. Один миг – и демон перерезал самниту горло.
   Я развернулся и поднял гладиус, но Харун пришел сюда не ради меня. Он метнулся в гущу побоища, чтобы расшевелить раскаленным железом мертвецов, лежавших по всей арене, от стены до стены.
   Среди диких воплей и ропота толпы я различил голос, кричавший мне из темноты:
   – Убирайся оттуда, дурак, твое выступление закончилось!
   Значит, вот так проста моя несчастная жизнь.
 
   Я пригвоздил свою душу к телу. Я не знал отдыха. Я смотрел сквозь глаза своих предков и делил с ними мгновения череды жизней до тех пор, пока не вернулся, подобно огненной комете, горевшей над семью холмами Рима в ту ночь.
   Уже не первую ночь я смотрел на полыхающее небо сквозь прутья решетки на окне моей тюрьмы и не надеялся, что эта ночь станет последней.
   Из-за стены, исписанной именами погибших бойцов, раздался негромкий голос:
   – Сегодня ты снова искал его на арене, Аквило?
   Иудей Самуил был жив. Это было удивительно, учитывая все то, что я видел. Аквило – мое имя в этой жизни. Однако я охотнее откликался на прежнее имя.
   Я прильнул к решетке, взволнованный тем, что кто-то, кого я знаю, по-прежнему со мной.
   – Ты жив.
   – Едва,– ответил Самуил слабым голосом, преодолевая боль.– Ах, мой меланхоличный грек с расстройством рассудка. Тебе не стоит так волноваться. Ты найдешь того вавилонского мага, с которым у тебя разногласия.
   – Разногласия? – Я засмеялся и сел на холодный и твердый каменный пол. Мерцающий красноватый свет факелов освещал снаружи наши клетки, и я подтянул поближе мех, чтобы согреться в эту холодную декабрьскую ночь.– Наша вражда – это не разногласия, а нечто гораздо большее.
   – Говоришь, это сделали с тобой твои боги?
   – Не говори мне о богах,– с презрением ответил я.– Они для меня – сущее проклятие. Я больше не желаю их дара.
   Иудей Самуил страдал от ран. Я слышал, как он тяжело дышит, изнемогая от боли. Переборов боль, Самуил заговорил снова:
   – Да, но подумай: если, как ты говоришь, это сделали с тобой твои боги, то разве не поместили бы они тебя на эту землю поблизости от того человека?
   Я поразмыслил над тем, что он сказал.
   – Для богов вы словно братья, словно две переплетенные друг с другом змеи. Бессмысленно помещать вас на разные арены. Что тогда будет удовольствие для зрителей? Не важно, сидят ли они на вершине Олимпа или в ложах амфитеатра Марсова поля,– хотя, конечно, разница между этими двумя местами огромна. Гнать нас сюда по улицам – это недостойно. Если уж нам предназначено быть скотами, которых пригнали ради их развлечений, они могли бы по меньшей мере расположить нас в лагере.
   – Жалуйся громче, друг мой, и, может быть, они так и сделают. Или разрушат стены храмов ради твоего иерусалимского бога и построят арену прямо здесь, посреди площади,– если ты прикажешь.
   – Не будь таким извращенным!
   – Это не я. Такова порочная натура римлян.
   Я слышал, как иудей Самуил ворочается, постанывая от боли, и укладывается на каменном возвышении, которое было здесь вместо ложа.
   – Эта солома такая грязная… К утру я заболею.
   Я снова посмотрел на комету в небе. Она сияла так ярко и летела, не отклоняясь от цели. Вся ее жизнь была ясна и предопределена.
   У Атанатоса всегда есть преимущество. Как я могу повернуть его вспять и покончить с этим? Я сказал:
   – Я – незаконный сын Тщетности, и она любит меня такой жалкой любовью.
   – Ты найдешь его. И еще, я надеюсь, мы оба найдем какую-нибудь еду, причем очень скоро.– Я услышал, как иудей ухватился за решетку и потряс ее.– Для чего там эти козы?
   У главных ворот двое солдат развели огонь в жаровне. Мы жадно глядели на жаровню, облизывая языками пересохшие губы, но этот огонь предназначался не для нас.
   Иудей Самуил не находил себе места. Он подошел и привалился к решетке. Я разглядел его окровавленные, почерневшие руки и более ничего.
   – Видел бы ты те чудесные яства, которыми я угощал бы тебя и других почтенных гостей, если бы мы были у меня во дворце.
   – Ты снова про свой дворец?
   – А тебя уже пригласили в другой дворец?
   Что же они там готовят на огне, эти солдаты? Какое мучение!
   – И чем бы ты нас угостил?
   – Всем самым лучшим! – При этих словах он повел руками, как будто разрывая горячее жирное мясо.– Мы бы начали с сочных, нежных листьев латука, сбрызнутых оливковым маслом. Я взял бы молодого тунца, не больше рыбы-ящерицы, и отбивал бы его, пока нежное белое мясо не отделится от костей. К тунцу я добавил бы маленькие, мягкие голубиные яйца, обернутые темными листьями душистой руты.– Иудей Самуил немного помолчал, размышляя. Похоже, чего-то не хватало.– И наверное, добавил бы немного орехов.
   – Ах…
   – Мы бы готовили это блюдо медленно, на слабом огне. Мы присыпали бы спинки тунца привозным перцем и съели его с самым изысканным сыром с улицы Велабрум, возбуждая аппетит тонкими винами.
   Я улыбнулся. Я почти почувствовал на языке вкус сладкого вина, смешанного с густым медом.
   – Приятное наваждение.
   Мы слушали, как шипят и трещат горящие факелы, а я думал об обеде. Есть захотелось еще сильнее, и я спросил:
   – А дальше? Что бы ты подал на горячее? Представь, что мы у тебя в триклинии и я твой почтенный гость.
   – Конечно же! – По его голосу я понял, что Самуил улыбается во весь рот.
   – На полу обеденного зала – чудесная мозаика, на которой Дионис пляшет с девушками. Там девять столов…
   – Девять? Десять! Одиннадцать!
   – И гости изо всех уголков мира!
   – Я вижу это!
   – Я возлежу на кушетке, опираясь на локоть. Что поднесут мне твои слуги?
   – Теперь я вижу, что ты не глуп,– именно сейчас и начнется настоящее пиршество. Сначала твой нос наполнит крепкий аромат морской соли. Тебе поднесут коралловое мясо черных морских ежей из Мизенума, скользкие соленые устрицы из Цирцеи и мясистые морские гребешки, запеченные в раковинах с оливковым маслом и щедро сдобренные египетскими специями.
   – И гарумом – не забудь полить их гарумом!
   Когда я был мальчишкой, я помогал готовить гарум по витинианскому рецепту – из дурно пахнущих внутренностей соленой рыбы, оставленных гнить в большом баке под жарким солнцем. Когда выходили соки, мы процеживали их сквозь сито, к этой темной густой жидкости добавляли вино – и получался гарум. Вкус у него был пьянящий.
   – Но что это? Ты почуял ароматы чеснока и лимона, и тебе поднесли зажаренную тушу вепря, откормленного желудями! На нем запеклась золотисто-коричневая корочка, которая трескается от прикосновения, а сочное мясо трепещет под твоими пальцами.
   Мой желудок возмутился, но я о том не жалел.
   – Тебе подадут свиное вымя и фаршированную дичь, лугового тетерева – он предназначен двоим, но подадут его тебе одному, моему почетному гостю. Блюдо, наполненное жареными мозгами тетерева, языками фламинго, щучьей печенкой с гарниром из петушиного горошка и жирных африканских фиг. Жареных голубей в белом соусе и свежий, еще горячий хлеб, чтобы макать в этот соус.
   – О, мой желудок умоляет тебя остановиться!
   Мы оба засмеялись, но вскоре смех затих. Один из солдат наполнил две чашки горячей рассыпчатой кашей из котла и передал одну чашку своему напарнику.
   А нам сегодня ночью еды не достанется.
   Мы угрюмо смотрели на солдат сквозь решетки грязных, кишащих блохами клеток.
   – Давай спать, – сказал я. – И пусть нам приснится твое вино.
   В Риме редко бывают настолько холодные ночи, когда идет снег,– но эта ночь была как раз такой. Снег оседал на вершинах холмов. Снежинки бесшумно влетали сквозь решетку в мою клетку, кружились белым хороводом и падали мне на лицо. Словно кто-то гладил меня по щекам нежными пальцами и нашептывал тихую колыбельную, чтобы я заснул. Моя голова поникла, веки закрылись, и я погрузился в объятия дремоты.
   Никогда больше я не спал так хорошо. В последующие месяцы суровой, тяжелой зимы я победил и убил нескольких человек в бою и один раз на тренировке. Я отрезал носы осужденным преступникам и уши наказанным рабам. Я наносил глубокие раны наемным бойцам – римским гражданам, которые жаждали славы и богатства.
   Когда я в последний раз говорил с иудеем Самуилом, он горестно причитал, что если когда-нибудь ему суждено родиться заново и вернуться на эту землю, он непременно будет жить в башне, окруженный всякими безделушками. И будет счастливее всех на свете. Мы сидели в клетке и ожидали боя, в котором нам предстояло сразиться друг против друга. Он попросил меня: «Когда придет время, сделай это быстро».
   Он был моим другом. Как я мог поступить иначе? Когда он соскользнул с моего меча и рухнул в пыль, я оплакал его и попросил богов, в которых не верил, проследить, чтобы его желание исполнилось.
 
   Молодой мирмиллон обходил меня по кругу, приближаясь с каждым шагом, но оставаясь вне досягаемости. В сером свете пасмурного дня его лицо казалось мертвенно-бледным. Он был неопытен. И очень, очень испуган.
   Он сделал выпад. Его голова оказалась так близко, что я разглядел гримасу на морде отвратительной металлической рыбы, венчавшей его тусклый нечищеный шлем.
   Я ударил его щитом так сильно, что одним ударом сломал ему нос.
   Сфинктер мирмиллона расслабился, и горячие испражнения хлынули черной волной, такие зловонные, что я затаил дыхание и быстро отступил.
   Юноша стоял в позорном одеянии из собственных испражнений, струившихся по его ногам. От глубокого стыда он опустил голову. Зрители взревели.
   «Добей его! – орали из толпы.– Добей!»
   Как я мог убить мальчишку, который боялся умереть?
   Я поднял над головой свой короткий изогнутый меч и обошел вокруг мирмиллона. Мне было отвратительно это место. Этот мальчишка был совсем не тот, кого я искал. Я закричал во весь голос:
   – Атанатос! Ты видишь меня здесь? Где ты, трус? Я – твоя критская комета, я вернулся! Почему ты не пришел встретиться со своей памятью о Трое?
   По толпе пробежало какое-то беспокойство. Не знаю почему. Мне некогда было об этом задумываться.
   Меня быстро привел в чувство молодой мирмиллон, который ударил меня в спину широким овальным щитом. Я повернулся к юноше и закричал от гнева, возмущенный его вероломством:
   – Ты напал на меня, когда я дал тебе возможность отдышаться? Этому тебя научили в Капуе?
   Мы обменялись несколькими быстрыми ударами. Быстрыми, яростными и жестокими. Горячая кровь хлестала у него из носа, словно ранние весенние цветы.
   Толпа снова завопила, на этот раз из-за поединка, закончившегося в десяти футах от нас. Изрубленное тело побежденного воина лежало у ног димахерия, который вращал свои два клинка, ожидая, когда ему прикажут нанести последний удар.
   Молодой испуганный мирмиллон, глаза которого были выпучены, как яйца, воспользовался случаем и вонзил клинок мне в бок, да еще и провернул лезвие.
   У меня перехватило дыхание, когда я почувствовал близость ледяных вод подземного мира. Я задохнулся от боли, пострадав от собственной самонадеянности и меча этого щенка. Я согнулся пополам и упал на колени, молясь, чтобы на этом все не закончилось.
   В этой жизни я даже не увиделся с Атанатосом. На земле ли он сейчас вообще? Или затерялся где-то за долгие годы моего отсутствия? Может быть, моя ярость тщетна?
   Раздался одинокий крик:
   – Не дайте этому человеку умереть от руки того, кто обгадился, хоть и победил!
   Грубый хохот, который последовал за этими словами, заставил меня поднять палец вверх и просить милосердия.
   Молодого мирмиллона вырвало, пока он ожидал дальнейших указаний. Каша выплеснулась из желудка ему на грудь. Я услышал, что он шепотом бормочет что-то на непонятном языке. Наверное, он никогда еще никого не убивал. У него явно не было вкуса к убийству.
   Когда кто-то закричал: «Митте!», юноша обрадовался голосу рассудка. Когда толпа подхватила этот крик, я испугался, что моя надежда окажется ложной. Или я все же спасен?
   Я поднял взгляд. Пальцы указывали вверх. Я не умру.
 
   Из-за потери крови я лишился сознания, когда меня тащили через ворота – не через триумфальную арку, предназначенную для победителей, а через грязный, темный проход для побежденных.
   Стоны юных невест, выстроившихся вдоль черного прохода в надежде, что их длинные влажные волосы раздвинет твердое копье побежденного и тем самым дарует им плодотворное замужество, слились в оглушительный, жалобный и мелодичный вой. Жалкие отбросы общества тянулись к моим ранам, чтобы лизнуть крови в слепой надежде вернуть силу своим иссушенным конечностям и вялым членам, – они так возмутили меня, что я яростно взревел и принялся пинать их ногами.
   Меня отправили не в санаторий и не в сполиарий, где с мертвых бесцеремонно сдирали одежду и доспехи. Вместо этого меня окружили шестеро гордых преторианцев. Они загнали меня в клетку, словно зверя, и повезли по извилистым улицам Рима.
   Я крепко зажал рану в боку, чтобы внутренности не вывалились наружу, и закричал, стискивая поломанные зубы:
   – Куда вы меня везете?
   Преторианцы ответили со смехом:
   – Цезарь желает знать, почему ты объявил войну его лекарю.
   Атанатос – лекарь Нерона?
   Меня провезли мимо Палатинского холма, где женоподобные жрецы храма богини-матери Кибелы, привезенной из далекой Фригии и прижившейся в Риме, смотрели мне вслед с пониманием и удовлетворением.
   Мы быстро проехали тридцать лиг до Сублаквея, где у Нерона была вилла на берегу Симбрувийского озера.
   Мы прибыли туда в сумерках, когда пугающая комета казалась всего лишь пятнышком на вечернем небе. И все же солдат беспокоило это знамение. Комета означает смену власти, и люди уже начали спрашивать, не свергли ли Нерона с трона.
   Преторианцы разговаривали об этом, пока тащили мое ослабевшее тело в темную дыру. Там, при тусклом свете факела, они бросили меня на массивный стол.
   В комнату быстрым шагом вошел лекарь. Я не узнал его в лицо, но почувствовал его природу. Словно змея, которая пробует воздух на вкус, я понял, что это Атанатос.
   – Быстро,– сказал он, приказывая своим рабам разложить обширный набор блестящих хирургических инструментов. Сам он тем временем осмотрел мои глаза и выслушал сердце.– Он не одурманен. Вы не давали ему ни белены, ни опия?
   Преторианцам не было до этого дела. Это Атанатос должен лечить, а не они. Не ответив ему, солдаты вышли на свежий воздух.
   Атанатос действовал быстро и уверенно. Он срезал с меня грязную одежду и опытным взглядом обследовал мои раны.
   Меня затошнило при виде такой фальшивой заботы.
   – Атанатос, я вижу, ты все еще жив. Неужели мир не устал от тебя?
   – Нет, Киклад, не устал,– в его голосе не было ни капли сочувствия, только сдержанное раздражение.
   Я подавился собственной кровью.
   – Как ты это делаешь?
   – Я свободен, потому что люди предпочитают ничего не замечать.
   Он вонзил пальцы вглубь раны и ощупал самую мою суть. Вытащив наружу окровавленные внутренности, Атанатос принялся внимательно изучать рваные раны. Я сопровождал его действия такими душераздирающими воплями, что он даже прижал свои изогнутые уши.
   Руками, измазанными по локоть в моей крови, он потянулся за бронзовым скальпелем и без предупреждения разрезал мою плоть. Неровные, почерневшие обрезки он бросил на пол крысам – как будто готовил обед из испорченного мяса, сберегая тот кусок, который еще можно было сохранить.
   – Посмотри на свои раны, это же острова мучений. Киклад, ты просто жалок.
   Он взял в руки изогнутые крючья и вытащил мои внутренности, чтобы получше их рассмотреть. Определив потоки моих жидкостей, Атанатос зажал их грязными пальцами.
   – Я кое-чему научился у тебя. Твоя кровь – очень необычная жидкость. Согласись, Киклад, было бы чудесно, если бы однажды мы с тобой слились воедино, если бы я нашел способ смешать твою и мою кровь, стереть твои мысли и похитить твою силу?
   В полубреду от мучительной боли, содрогаясь от близости Гадеса, я прошептал:
   – Ты хочешь то, что есть у меня? Так возьми это. Мне оно больше не нужно. Я пойман в ловушку времени. Я не в силах дальше нести это бремя, это сведет меня с ума. Ты победил! А теперь помоги мне умереть.
   – Ха! Хотел бы я, чтобы все было так просто. Но мне придется собрать тебя воедино, вонючий безумец.– Он щелкнул пальцами, не удостаивая своих рабов взглядом.– Несите шовный материал.
   Собрав остатки сил, я поднял руку и ухватил его за запястье.
   – Зарежь меня. Прикончи!
   – Я не могу – по повелению Цезаря! Одно упоминание о Трое и греках – и он сходит с ума, желая услышать новую историю о древних временах, о женоподобное недоразумение. Если мне придется еще раз выслушать его погребальную песнь под звуки лиры, я, клянусь, задушу его струнами этой лиры. У тебя есть выбор, ты можешь исчезнуть на сотни лет и вернуться по какой-то странной прихоти. А мне приходится терпеть эти бессмысленные глупости. Нет, нет, мой дорогой Киклад, задержись еще немного. Раздели мои печали.
   Он вынул пару листьев из маленького мешочка, вмял их в медовый шарик и поднес к моим губам.
   – Съешь это.
   Я отказался. Он зажал мне нос и подождал, пока я открою рот, чтобы вдохнуть, а потом сунул шарик мне в рот и удерживал челюсть, пока я не проглотил снадобье.
   – Это ради твоей же пользы.
   Я сильно сомневался в этом.
   Вернулся его раб – высокий, тощий человек с тусклыми впалыми глазами и болезненно-желтоватой кожей. Раб принес большой глиняный горшок, поставил его и снял крышку. Атанатос сунул внутрь длинные стальные щипцы.
   – Посмотри на мою работу, Киклад. Посмотри, что я могу сделать, чего я достиг за те годы, пока тебя не было. У этого раба была катаракта. Я удалил бельма, и к нему вернулось зрение. Ты истекаешь кровью – я могу остановить ее.
   Он выловил что-то в горшке и вынул это. В щипцах извивался муравей размером с мой большой палец. Муравей возмущенно дергал тонкими полупрозрачными лапами. Его блестящее суставчатое тельце ворочалось, крепко зажатое металлическими щипцами. Атанатос поднес насекомое ближе ко мне, чтобы я рассмотрел его получше. Челюсти муравья щелкали у меня перед глазами. Горшок был до краев полон этих отвратительных насекомых, которые копошились там и лезли друг на друга, пытаясь выбраться наружу.
   Я испугался.
   – Что ты собираешься делать?
   – Зашить твои раны.
   Атанатос схватил кровоточащий лоскут моей плоти и приложил к нему муравья. Муравей безжалостно вонзил свои челюсти, крепко зажав рану. Меня пронзила невыносимая, жгучая боль. Но Атанатос не позволил муравью укусить дважды. Одним быстрым движением он отделил голову насекомого от тельца, оставив ее на месте, и отбросил тельце прочь.
   – Я называю их скобами.
   Мне было все равно, как он их называет, и муравьям, наверное, тоже.
   – Убери из меня эту гадость!
   – Твои телесные жидкости растворят их и выведут из тела! Лежи спокойно! У меня еще много работы.– И он с жестоким великодушием приставил ко мне следующего муравья.
   Горькие слезы невыносимой боли смочили пыль, коркой запекшуюся на моих щеках. Я приподнял голову над столом, переполненный гневом, копившимся долгие годы.
   – Ты ответишь за злодеяние, которое совершил в прошлом.
   Атанатос взмахнул передо мной окровавленными щипцами.
   – О каком злодеянии ты говоришь? У каждого человека есть прошлое. Мое прошлое длится тысячу лет. И продолжится еще тысячу лет. И еще тысячу. Как может твое сердце так долго хранить и лелеять такую ненависть?
   Я спросил:
   – Почему ты это сделал? Почему ты отнял ее у меня?
   Атанатос не ответил. Его лицо стало спокойным и задумчивым – он вспоминал. А потом искренне удивился:
   – Отнял у тебя?.. Кого?
   Он даже не помнит?! Каждый мой день и час были переполнены скорбью, а для него ничего не значат те бедствия, которым он был причиной. Я растерялся. Моя жизнь потеряла смысл, стала зияющей дырой, из которой он вырвал самую суть. А он даже не соблаговолил это запомнить! За это он достоин презрения.
   Я плюнул ему под ноги и простонал:
   – Мойра! Средоточие моей жизни. Моя любовь. Моя жена.
   Достигли ли цели мои слова? Затронул ли я хоть какую-то струну его непотребного сознания, которая позволит ему постичь мою боль и страдания?
   Мои слова его не тронули.
   – Ой, да ладно тебе. Это же было тысячу лет назад. Она давно превратилась в прах, мой дурачок-фаталист, и то же самое стало бы с ней без моего участия. Она была прахом и останется прахом. Она не восстанет вновь.