Страница:
-- главным образом на булочки, миндальное печенье, помадки,
мороженое, карамель, шоколад, пирожки с повидлом и более всего
на меренги, которые она поглощала в баснословных количествах.
Описанный эпизод подорвал его репутацию. Мистер Эймз
боялся, что люди так и будут обсуждать эту историю до самого
его смертного часа, да что там боялся -- знал! Как он сожалел о
том, что кому-то взбрела в голову мысль изобрести аэростат! Тем
не менее он отважно сносил выпавшее ему испытание, с удвоенным
рвением взявшись за монсиньора Перрелли и, кстати сказать,
обратившись в еще большего затворника, нежели прежде.
-- Я получил урок, -- размышлял он. -- Semper aliquid
haerebit(15). Боюсь только...
Комментатором Эрнест Эймз был идеальным. Он не дозволял
себе прибегать ни к дедукции, ни к индукции; своей корысти у
него не имелось. Он был одарен кропотливой запасливостью
муравья. Он накапливал сведения, имея перед собой лишь одну
цель -- поставить "Древности" вровень с современностью. Все не
отвечавшее данной программе, сколь бы новым и интересным оно ни
было, безжалостно отвергалось. В этом, как и во многом ином,
мистер Эймз представлял собой противоположность Кита, копившему
знания ради знаний. Как мыслитель Кит отличался всеядностью и
упорством; он стремился к знанию не во имя какой-то особой
цели, а просто потому, что все казалось ему любопытным. Он
почитал своей епархией любую ученость. Читал он ради
удовольствия узнавать то, чего не знал прежде, и разум его
оставался необычайно восприимчивым по той, говаривал Кит,
причине, что он уважает законы, которым подчинено его тело.
Факты были его добычей. Он набрасывался на них с безудержным
пылом пирата, брал их за горло, купался в них, трепал их, точно
терьер, и в конце концов усваивал. Факты снабжали мистера Кита
пищей для того, что он ценил превыше всего: для "бескорыстного
знания". Они создавали для последнего "богатую питательную
среду". Разум мистера Кита был разумом энциклопедиста; его
голова, как заметил кто-то, представляла собой чулан, набитый
бесполезными сведениями. Он мог сказать вам, сколько
общественных бань имелось в Женеве в период, предшествовавший
Реформации, какого цвета усы были у Мехмеда Али, почему не
дошли до потомства рукописи Галлиуса, друга Вергилия, и в каком
году, а также месяце Финляндия приняла на вооружение
метрическую систему. Такого рода бесцельные набеги на знание
представлялись загадочно никчемными его друзьям, но не ему
самому. Они помогали ему выстроить жизнь по законам гармонии --
придать самому себе завершенность.
В последнее время мистер Кит наскочил, будто корсар, на
греческих философов и к вящему своему удовлетворению за пару
месяцев выпотрошил Платона, Аристотеля и всех остальных; ныне
же он с головой ушел в психологию, и в разговорах его то и дело
мелькали фразы о "функции реальности", о реакциях, рефлексах,
приспособляемости и раздражителях. При всей сложности мистера
Кита, в натуре его присутствовало нечто столь детское, что он
никогда не сознавал ни того, каким наказанием для собеседника
он является, ни того, насколько утомительными могут быть его
разговоры для человека, вовсе не алчущего, подобно ему,
"бескорыстного знания". Речь мистера Кита -- оттого, что он вел
одинокую жизнь и слишком много времени тратил на приобретение
не приносящих каких-либо выгод познаний -- отличалась
профессиональным отсутствием юмора. Он знал за собой этот
прочет и предпринимал героические усилия, пытаясь искупить его
с помощью, как он ее называл, "Фалернской системы". Всему виной
его мать, уверял Кит, болезненной дотошности была женщина.
Злейшие враги человека -- это его родители, добавлял он.
Насколько то было известно, мистер Кит до сей поры не
написал ни единой книги, ни даже брошюры или письма в газету.
Впрочем, он состоял в оживленной переписке с людьми,
проживавшими в разных концах света, и наиболее мудрые из тех,
кого он одаривал своими посланиями, сохраняли их в качестве
литературных курьезов -- сохраняли под надежным запором,
вследствие редкостной способности их сочинителя обсуждать
наисквернейшие темы, не покидая рамок приличного и даже
достойного восхищения английского языка. Мистер Кит, оставаясь
в беседе чистым, как свежевыпавший снег, на письме
проституировал родной язык, используя его непотребнейшим
образом. Самые давние из друзей называли его непристойным
стариком. Когда же кто-либо корил его за этот изъян, -- к
примеру, мистер Эймз, которого то, что он именовал praetextata
verba(16), приводило в содрогание, -- мистер Кит туманно отвечал,
что в состоянии оплатить свои скромные прихоти, подразумевая
(предположительно), что о человеке богатом не следует судить,
исходя из общепринятых норм приличия. Такие высказывания лишь
пуще разжигали мистера Эймза, считавшего, что обладание
богатством влечет за собой не только привилегии, но и
обязанности, и что богатый человек обязан подавать пример
чистоты в словах и поступках и т.д., и т.д., и т.п.
Впрочем, эти двое ни в чем не знали согласия.
-- Вы возносите чистоту так высоко, -- говорил Кит, -- что
ее того и гляди стошнит. Что вы сказали о книге, которую я дал
вам на днях? Вы сказали, что это нездоровая и неприличная
книга, вы сказали, что чистый помыслами человек такой книги
читать не станет. И тем не менее, вы, после бессмысленных
препирательств, вынуждены были признать, что тема ее интересна,
и что автор нашел к этой теме интересный подход. Так чего же
еще от автора требовать? Поверьте мне, ваша жажда чистоты,
сверхчувствительность по части нездорового и безнравственного
знак отнюдь не добрый. Здоровый человек не допустит, чтобы у
него под ногами путались предвзятые представления о недостойном
и некрасивом. Читая книгу вроде этой, он либо зевает, либо
смеется. И все потому, что он уверен в себе. Я могу
предоставить вам длинный список прославленных государственных
деятелей, принцев, философов и служителей Церкви, находивших в
минуты отдыха удовольствие в том, что вы именуете неприличными
разговорами, неприличной литературой или перепиской.
Необходимость постоянно блюсти чистоту требовала от них
напряжения, а они сознавали, что любое напряжение пагубно и что
для любого действия существует противодействие. Вот они и
расслаблялись. Не расслабляются лишь бесхребетные люди. Не
смеют, поскольку лишены станового столба и понимают, что если
они хоть раз расслабятся, выпрямиться им уже не удастся. И этот
свой органический порок они обращают в добродетель. А чтобы
как-то оправдать свою врожденную увечность, они называют себя
чистыми людьми. Будь у вас немного денег...
-- Вечно вы все сводите к одному и тому же. Причем тут
деньги?
-- Бедность подобна дождю. Она безостановочно окропляет
человека, размывая его нежнейшие ткани, смывая приобретенную им
совсем недавно, еще не окрепшую способность к приспособлению и
не оставляя ничего, кроме унылого, изможденного остова. Бедняк
-- это дерево зимой, живое, но лишенное пышности и блеска. Он
постоянно отказывает себе то в том, то в другом. И присущие ему
как человеку инстинкты, самые утонченные его желания под
давлением обстоятельств одно за одним издыхают от голода.
Чарующее многообразие жизни утрачивает для него всякий смысл.
Чтобы как-то утешиться, он создает извращенные каноны
достойного и дурного. То, что делает богатый, дурно. Почему?
Потому что он, бедный, этого не делает. А почему не делает? А
потому что денег нету. Бедняк поневоле усваивает ханжеское
отношение к жизни -- интеллектуальная честность ему просто не
по карману. Он не в состоянии оплатить приобретение
необходимого опыта.
-- В сказанном вами безусловно что-то есть, -- соглашался
Эймз. -- Но, боюсь, вы все же преувеличиваете.
-- В чем повинны также Демокрит, Иисус Христос, а заодно и
Цицерон с Юлием Цезарем. Всякий склонен преувеличивать,
особенно, когда его снедает потребность сделать нечто, что он
почитает правильным. Я всерьез обижен на вас, Эймз, за то, что
вы не позволяете оказать вам денежную поддержку. Поскольку сам
я в жизни пальцем о палец не ударил, я вправе говорить о моих
деньгах совершенно свободно. Мой дед был пиратом и
работорговцем. Я точно знаю, что он ни единого пенни не
заработал честным путем. И мне представляется, что именно
поэтому вы можете, не колеблясь, их принять. Non olet(17).
Будьте, наконец, умницей, позвольте, я выпишу вам чек на пять
сотен. Единственно ради того, чтобы вам легче было справляться
со сложностями бытия и всячески им наслаждаться! Для чего же
еще существуют деньги? Вы, говорят, питаетесь одним молоком и
салатом. Так какого же черта...
-- Благодарю! У меня есть все, что нужно; во всяком
случае, достаточно, чтобы оплачивать скромные наслаждения
бытия.
-- Это какие же?
-- Чистый носовой платок время от времени. Не вижу ничего
дурного в том, чтобы скончаться в бедности.
-- Где бы я оказался, если бы мой дед тоже не видел в этом
ничего дурного? Неужели вы действительно не верите, что деньги,
как говорит Пипс, способны все подсластить?
Дневники Пипса были любимым чтением Кита. Кит называл
этого автора типичным англичанином и сожалел о том, что ныне
этот тип находится на грани вымирания. Эймз отвечал ему:
-- Ваш Пипс был гнусным карьеристом. Меня тошнит от его
снобизма, серебряной тарелки и ежемесячного умиления по поводу
своих доходов. Поражаюсь, как вы можете его читать. Он мог быть
толковым чиновником, но джентльменом не был.
-- А вам приходилось видеть джентльмена где-либо, кроме
витрины портного?
-- Да. Одного во всяком случае -- моего отца. Однако не
будем углубляться в эту тему, мы уже обсуждали ее, не так ли?
Для меня ваши деньги ничего подсластить не могут. Они не дадут
мне ни телесного здравия, ни душевного мира. Тем не менее,
спасибо.
Однако от мистера Кита, обладавшего наследственной
хваткой, было не так-то просто отделаться. Он начинал заново.
-- Джордж Гиссинг был, как и вы, человеком ученым и
тонким. И знаете, что он сказал? "Наполни деньгами кошелек
твой, ибо отсутствие в нем монеты, имеющей хождение в
Королевстве, равносильно отсутствию у тебя привилегий,
положенных человеку". Привилегий, положенных человеку:
понимаете, Эймз?
-- Он так сказал? Что ж, ничего удивительного. Я не раз
отмечал в Гиссинге вульгарные и пагубные черты.
-- Могу сказать вам, Эймз, что и вправду является
пагубным. Ваши взгляды. Вы испытываете болезненное наслаждение,
отказывая себе в самых заурядных воздаяниях, которые посылает
нам жизнь. Это разновидность самопотворства. Я хотел бы, чтобы
вы распахнули окна и впустили к себе солнце. А вы живете при
свечах. Если бы вы тщательно проанализировали свои поступки...
-- Я не сторонник тщательного самоанализа. Я считаю его
ошибкой. Я стараюсь трезво смотреть на вещи. Стараюсь логично
мыслить. И жить подобающим образом.
-- Рад, что это вам не всегда удается, -- отвечал ему Кит,
особо напирая на слово "всегда". -- Да оборонит меня небо от
чистого помыслами человека.
-- И это мы уже обсуждали раз или два, ведь так? Вам не
удастся сбить меня вашей аргументацией, хотя я, пожалуй, готов
отдать ей должное. Деньги позволяют вам умножать ваши ощущения
-- путешествовать и тому подобное. При этом вы, так сказать,
умножаете свою личность или, фигурально говоря, удлиняете сроки
своего существования, соприкасаетесь с многообразием сторон
жизни, гораздо более обильным, чем те, познание которых мог бы
позволить себе человек с моими средствами. Тело, говорите вы,
это изысканный инструмент, которому следует испытать все
богатство исполнительской техники, и прежде всего той, что
сообщает нам наитончайшие из упоительных ощущений жизни. В
сущности говоря, вам хочется стать чем-то вроде эоловой арфы. Я
допускаю, что все это не просто цепочка софизмов, вы вправе
назвать ваши рассуждения философией жизни. Но меня она ни в
малой степени не устраивает. Щеголяя передо мной вашим
гедонизмом, вы, Кит, никакого удовлетворения не получите.
Считайте, что вы имеете дело с каменной стеной. Вы говорите,
что я намеренно заграждаю пути, которыми приходят ко мне
удовольствия. А я говорю, что человеку и следует их заграждать,
если он желает питать к самому себе уважение. Я не считаю мое
тело изысканным инструментом, я считаю его окаянной помехой. Я
не хочу стать эоловой арфой, не хочу умножать мои ощущения, не
хочу расширять мой кругозор, не хочу денег, не хочу видеть
жизнь со всех ее сторон. Я сторонник точности, буквалист. Я
точно знаю, чего хочу. Я хочу заниматься делом, которым я
занимаюсь. Я хочу, чтобы мне не мешали работать. Я хочу довести
старика Перрелли до современного уровня.
-- Дорогой мой! Все мы лишь сильнее любим вас за это! И
мне приятно думать, что вы в ваших помыслах не так уж и чисты,
несмотря на столь надменные протесты. Потому что вы ведь не так
и чисты, верно?
Если после такой беседы мистер Эймз продолжал по-ослиному
упорствовать в желании сохранить чистоту своих помыслов, Кит
возвращался к психологической необходимости "соответственного
противодействия" и приводил бесконечный список королей, пап и
героев, которым хватало мудрости, чтобы в минуты досуга
противостоять постоянному напряжению, коего требовала от них
нравственная чистота. Затем, зацепившись за Александра
Македонского, "одного из величайших сынов земли", как назвал
его епископ Терлуолл, -- Александра, с чьей прискорбной
способностью "расслабляться" ученый вроде Эймза был хорошо
знаком, -- он переводил разговор в область воинской науки и
принимался разглагольствовать о чудодейственных успехах,
которые сделало со времен Александра искусство наступательных и
оборонительных военных действий -- о том, как отошла в прошлое
фаланга, как зародилась артиллерия, как изменилась
фортификационная система, о современных изобретениях по части
обороны на суше и на море, а главное воздушной обороны, о
парашютах, гидропланах...
В итоге честное лицо библиографа понемногу претерпевало
удивительные изменения. Он понимал, к чему клонится дело.
Испытываемые им опасения принимали обличие напряженного и
вежливого внимания и, как правило, мистер Эймз прерывал
разговор и откланивался настолько поспешно, насколько то
допускалось общепринятыми нормами вежливости. В подобных
случаях его посещала мысль, что его друг Кит попросту скотина.
Сокрушенно покачивая головой, он говорил себе:
-- Nihil quod tetigit non inquinavit(18).
Хоть мистер Кит и имел склонность к занудству, однако если
он брался за какое-то дело, то делал его образцово, примером
чему мог служить устраиваемый им ежегодно праздник. Двух мнений
на этот счет быть не могло. В праздничный вечер деревья,
беседки и извилистые тропы его парка украшались сотнями
китайских фонариков, чей многокрасочный свет приятно смешивался
с еще более чистым блеском стоявшей в зените луны. Ни дать ни
взять страна фей, как год за годом провозглашала Герцогиня. На
что в этот раз дон Франческо, который в описываемую ночь
старался не отходить от нее ни на шаг, дабы никакая случайность
не отвратила ее от скорого уже обращения в католическую веру,
рассмеявшись, ответил:
-- Если страна фей имеет с этим местом хотя бы отдаленное
сходство, я бы с радостью в ней поселился. При условии,
конечно, что и вы будете жить где-то поблизости. А что скажете
вы, мистер Херд?
-- С удовольствием составлю вам компанию, если вы ничего
не имеете против, -- отозвался епископ. -- Это заливное само
совершенство. Оно внушило мне такое чувство, будто я стою на
пороге мира неведомых мне наслаждений. Подумать только! Боюсь,
я обращаюсь в гурмана, наподобие Лукулла. Хотя Лукулл, конечно,
был человеком умеренным. Нет, спасибо, дон Франческо, больше ни
капли! Печень, знаете ли. У меня и так уже голова кругом идет,
поверьте.
Как и предсказывал Мартен, вино лилось рекой. Да и обилие
холодных закусок просто ошеломляло, даром что все они были
приготовлены под личным присмотром прославленного повара
мистера Кита -- истинного художника, которого Кит сманил у
одного жизнелюбивого старого посла, пригрозив последнему, что
сообщит полиции о некоторых совершенных им в прошлом на
редкость постыдных поступках, о коих Его превосходительство сам
же бесхитростно поведал Киту, поклявшемуся все сохранить в
тайне.
Мистер Сэмюэль, -- джентльмен, подвизавшийся по
коммерческой части и по каким-то причинам застрявший в Клубе
"Альфа и Омега", -- окинув опытным взглядом вина, заливные из
дичи, фрукты, салаты, мороженое, фонарики и прочие услады,
произвел примерный подсчет и сообщил, после грубой прикидки,
что затраты Кита на этот маленький спектакль составляют не
менее чем трехзначную цифру. Мистер Уайт согласился, прибавив,
что хороший глоток шампанского оставляет у человека, привыкшего
к Паркеровой отраве, чувство какого-то радостного облегчения.
-- Это вы еще пунша не пробовали.
-- Ну так пошли, -- сказал Уайт.
Они пошли и вскоре присоединились к небольшому сообществу
бражников, явно чувствовавшх себя в родной стихии. В число их
входила и мисс Уилберфорс. Она всегда предпочитала держаться
поближе к источнику живительной влаги, каковым в настоящем
случае была циклопических размеров чаша с охлажденным пуншем.
Леди пребывала в превосходном настроении -- веселом, игривом и
даже кокетливом. В промежутках между возлияниями она пощипывала
соленый крекер (хотя, как правило, твердой пищи терпеть не
могла), чтобы, как она объясняла, умерить жажду, уверяя всех и
каждого, что нынче день ее рождения. Да-да, день рождения! В
общем -- ни малейшего сходства с застенчивой гостью Герцогини
-- никаких следов робости в ней не осталось.
-- Пунш при луне! -- восклицала она. -- Лучшего и желать
не приходится -- хоть в день рождения, хоть в какой другой.
На год у мисс Уилберфорс приходилось около сорока дней
рождения и каждый справлялся подобающим образом, примерно так,
как сегодняшний.
Прискорбное положение дел, даже скандальное. От такой
женщины можно было ожидать гораздо лучшего. От женщины
несомненно благородного происхождения. И так хорошо
воспитанной. Пока на острове еще имелась англиканская церковь,
она не пропускала ни одного богослужения, разве что по
воскресеньям, из-за мигрени. Нередко она оказывалась
единственной прихожанкой -- она да иногда еще мистер Фредди
Паркер, понуждаемый официальным своим положением и английским
происхождением (сколь бы сомнительными ни были его христианские
добродетели) время от времени заглядывать в церковь. Будучи
смертельными врагами, эти двое сидели на противоположных
скамьях, обмениваясь через пустой простор храма злобными
взглядами в надежде увидеть противника заснувшим, не в лад (из
одного лишь упрямства) вторя священнику и тщетно стараясь
проникнуться более милосердными чувствами, когда отощалый
молодой викарий -- обыкновенно какой-нибудь неудачник,
наскребавший с помощью таких поездок на континент несколько
фунтов, -- принимался читать из Евангелия от Иоанна. Те дни
миновали. Теперь она явно скатывалась по наклонной плоскости.
Трое членов Клуба и двое русских апостолов уже бросали жребий,
чтобы определить, кому из них выпадет приятное право отвести ее
домой. Судьба избрала мистера Ричардса, высокочтимого
вице-президента, пожилого джентльмена, которого тщательно
разделенные пробором волосы и струистая борода обращали в
истинное олицетворение респектабельности. Довольно было
взглянуть на него, чтобы увериться, что в лучшие руки леди
попасть не могла.
Как хозяин, мистер Кит представлял собою само
совершенство. Для каждого гостя у него находилось нужное слово,
а излучаемое им заразительно праздничное настроение немедля
вселяло во всякого чувство непринужденности. Разодетые в пух и
прах местные дамы, священники и чиновники, прогуливавшиеся по
парку, описывая чинные маленькие круги, были очарованы
любезностью мистера Кита, делавшей его "таким непохожим на
других англичан"; схожее впечатление произвел он и на стайку
туристов, появившихся невесть откуда без единого
рекомендательного письма, но зато с просьбой пустить их заодно
с другими на праздник, и принятых со всевозможным радушием --
на том основании, что один из них побывал на острове Пасхи.
Даже "парроко" против воли своей рассмеялся, когда Кит с
неотразимым добродушием схватил его за руку и сунул ему в рот
marron glacй(19). Идеальный хозяин! "Фалернская система"
пребывала сегодня во временной отставке. В этот вечер,
единственный в году, про мистера Кита можно было с уверенностью
сказать, что ради блага гостей он до последней минуты останется
идеально трезвым, состояние, безусловно имевшее свои
недостатки, поскольку необходимость поддерживать многочисленные
разговоры понемногу придавала речам мистера Кита еще большую,
чем всегда, невразумительность и неудобопонятность, -- то были,
как выразился однажды дон Франческо, речи "трезвого вдрызг"
человека. Впрочем, мистеру Киту прощалась и трезвость. Он,
разумеется, предпринимал необходимые меры предосторожности,
запирая дом и заменяя элкингтоновскими изделиями столовое
серебро, которым обычно пользовался, поскольку гости, проявляя
простительную слабость, обычно прихватывали с собой
какой-нибудь пустячок на память о столь славно проведенном
вечере. Бутылки, тарелки, стаканы бились целыми дюжинами.
Мистер Кит только радовался. Это доказывало, что никто не
скучает.
Человек, близко Кита не знающий, нипочем бы не догадался,
каких жертв требовало от него это увеселение. В своих
удовольствиях он был эгоистом, одиночкой; он говорил, что нет
на свете парка, достаточно просторного, чтобы вместить более
одного человека. А этим крохотным уголком Непенте, хоть он и
видел его лишь несколько недель в году, мистер Кит дорожил как
зеницей ока. Он ревностно оберегал свое целомудренное
пристанище, мучаясь мыслью о том, что оно, пусть даже на один
день в году, оскверняется толпой разномастных ничтожеств. Но от
человека с его доходом ожидают, что он сделает нечто на радость
ближним. У всякого есть долг перед обществом. Отсюда и эти
сборища, уже ставшие на Непенте неотъемлемым признаком
наступления весны. А решившись однажды на такой шаг, мистер Кит
не видел смысла сковывать себя условностями, отравляющими
разумное человеческое общение. В отличие от Герцогини и мистера
Паркера, он отказался проводить черту на русских; Клуб также
был представлен некоторыми из его наиболее характерных членов.
Мистер Кит часто распространялся на тему о социальной
нетерпимости человека, об отсутствии у него грациозности и
щедрости инстинктов; он сумел бы найти место и для самого
Дьявола -- во всяком случае, во "внешнем кругу" знакомств. При
таком расположении ума он, само собой разумеется, не проводил
черту и на вольнодумцах. Вообще порой бывает довольно трудно
понять, где ее следует провести.
Среди гостей присутствовал и рыжий Судья, которому
соломенная шляпа и мефистофельская хромота придавали сходство с
загулявшим оффенбаховским злодеем. Выслушав шумные приветствия
хозяина -- эти двое прекрасно понимали друг друга -- и
употребив в изрядных количествах некую розоватую снедь, от
которой он не смог отказаться, хоть и понимал, что на пользу
она ему не пойдет, Его Милость, предоставленный самому себе,
заковылял по дорожкам на поиски своего нового друга, Мулена.
Мулен отыскался и вскоре Судья уже потчевал его смачными
анекдотами о своих приключениях в пору летнего отдыха --
анекдотами, в каждом из которых фигурировала женщина, и на
которые Мулен отвечал историйками о собственных похождениях.
Судья всегда отдыхал в одном месте -- в Сальсомаджоре,
курортном городке, горячие воды которого благотворно
действовали на его больные ноги. Он описывал Мулену, как
облачась в щегольской костюм и сияющие туфли, он прогуливается
по опрятным паркам городка, бросая на дам пылкие взгляды, и как
дамы неизменно отвечают ему такими же. Лучшего развлечения и
представить себе невозможно, к тому ж иногда...! Господин
Малипиццо при всей его невероятной отвратности изображал из
себя страстного и удачливого волокиту. Разумеется, такие
приключения стоили денег. Но этого добра ему всегда хватало, у
него, намекал Судья, помимо ничтожного чиновничьего жалования
имеются и другие доходы.
Прогуливаясь под ручку, они миновали несколько стаек
русских -- мужчин и женщин в алых рубахах, сиявших под
разноцветными круглыми фонариками. Эти экзотические существа
веселились, словно дети, радость и смех распирали их, и не
менее прочих -- молодого великана Красножабкина, чье имя злые
языки соединяли с именем госпожи Стейнлин. Окруженный
зачарованно любующейся им толпой, он отплясывал посреди залитой
лунным светом полянки подобие буйного канкана: если выпивки
было достаточно, он неизменно пускался в пляс. Судья взирал на
него с завистью. Противно было даже думать о том, что дикари
вроде вот этого сжирают все подчистую на знаменитых завтраках и
обедах госпожи Стейнлин. А сколько денег он из нее вне всяких
сомнений выкачал! Но вот, по прошествии недолгого времени
мороженое, карамель, шоколад, пирожки с повидлом и более всего
на меренги, которые она поглощала в баснословных количествах.
Описанный эпизод подорвал его репутацию. Мистер Эймз
боялся, что люди так и будут обсуждать эту историю до самого
его смертного часа, да что там боялся -- знал! Как он сожалел о
том, что кому-то взбрела в голову мысль изобрести аэростат! Тем
не менее он отважно сносил выпавшее ему испытание, с удвоенным
рвением взявшись за монсиньора Перрелли и, кстати сказать,
обратившись в еще большего затворника, нежели прежде.
-- Я получил урок, -- размышлял он. -- Semper aliquid
haerebit(15). Боюсь только...
Комментатором Эрнест Эймз был идеальным. Он не дозволял
себе прибегать ни к дедукции, ни к индукции; своей корысти у
него не имелось. Он был одарен кропотливой запасливостью
муравья. Он накапливал сведения, имея перед собой лишь одну
цель -- поставить "Древности" вровень с современностью. Все не
отвечавшее данной программе, сколь бы новым и интересным оно ни
было, безжалостно отвергалось. В этом, как и во многом ином,
мистер Эймз представлял собой противоположность Кита, копившему
знания ради знаний. Как мыслитель Кит отличался всеядностью и
упорством; он стремился к знанию не во имя какой-то особой
цели, а просто потому, что все казалось ему любопытным. Он
почитал своей епархией любую ученость. Читал он ради
удовольствия узнавать то, чего не знал прежде, и разум его
оставался необычайно восприимчивым по той, говаривал Кит,
причине, что он уважает законы, которым подчинено его тело.
Факты были его добычей. Он набрасывался на них с безудержным
пылом пирата, брал их за горло, купался в них, трепал их, точно
терьер, и в конце концов усваивал. Факты снабжали мистера Кита
пищей для того, что он ценил превыше всего: для "бескорыстного
знания". Они создавали для последнего "богатую питательную
среду". Разум мистера Кита был разумом энциклопедиста; его
голова, как заметил кто-то, представляла собой чулан, набитый
бесполезными сведениями. Он мог сказать вам, сколько
общественных бань имелось в Женеве в период, предшествовавший
Реформации, какого цвета усы были у Мехмеда Али, почему не
дошли до потомства рукописи Галлиуса, друга Вергилия, и в каком
году, а также месяце Финляндия приняла на вооружение
метрическую систему. Такого рода бесцельные набеги на знание
представлялись загадочно никчемными его друзьям, но не ему
самому. Они помогали ему выстроить жизнь по законам гармонии --
придать самому себе завершенность.
В последнее время мистер Кит наскочил, будто корсар, на
греческих философов и к вящему своему удовлетворению за пару
месяцев выпотрошил Платона, Аристотеля и всех остальных; ныне
же он с головой ушел в психологию, и в разговорах его то и дело
мелькали фразы о "функции реальности", о реакциях, рефлексах,
приспособляемости и раздражителях. При всей сложности мистера
Кита, в натуре его присутствовало нечто столь детское, что он
никогда не сознавал ни того, каким наказанием для собеседника
он является, ни того, насколько утомительными могут быть его
разговоры для человека, вовсе не алчущего, подобно ему,
"бескорыстного знания". Речь мистера Кита -- оттого, что он вел
одинокую жизнь и слишком много времени тратил на приобретение
не приносящих каких-либо выгод познаний -- отличалась
профессиональным отсутствием юмора. Он знал за собой этот
прочет и предпринимал героические усилия, пытаясь искупить его
с помощью, как он ее называл, "Фалернской системы". Всему виной
его мать, уверял Кит, болезненной дотошности была женщина.
Злейшие враги человека -- это его родители, добавлял он.
Насколько то было известно, мистер Кит до сей поры не
написал ни единой книги, ни даже брошюры или письма в газету.
Впрочем, он состоял в оживленной переписке с людьми,
проживавшими в разных концах света, и наиболее мудрые из тех,
кого он одаривал своими посланиями, сохраняли их в качестве
литературных курьезов -- сохраняли под надежным запором,
вследствие редкостной способности их сочинителя обсуждать
наисквернейшие темы, не покидая рамок приличного и даже
достойного восхищения английского языка. Мистер Кит, оставаясь
в беседе чистым, как свежевыпавший снег, на письме
проституировал родной язык, используя его непотребнейшим
образом. Самые давние из друзей называли его непристойным
стариком. Когда же кто-либо корил его за этот изъян, -- к
примеру, мистер Эймз, которого то, что он именовал praetextata
verba(16), приводило в содрогание, -- мистер Кит туманно отвечал,
что в состоянии оплатить свои скромные прихоти, подразумевая
(предположительно), что о человеке богатом не следует судить,
исходя из общепринятых норм приличия. Такие высказывания лишь
пуще разжигали мистера Эймза, считавшего, что обладание
богатством влечет за собой не только привилегии, но и
обязанности, и что богатый человек обязан подавать пример
чистоты в словах и поступках и т.д., и т.д., и т.п.
Впрочем, эти двое ни в чем не знали согласия.
-- Вы возносите чистоту так высоко, -- говорил Кит, -- что
ее того и гляди стошнит. Что вы сказали о книге, которую я дал
вам на днях? Вы сказали, что это нездоровая и неприличная
книга, вы сказали, что чистый помыслами человек такой книги
читать не станет. И тем не менее, вы, после бессмысленных
препирательств, вынуждены были признать, что тема ее интересна,
и что автор нашел к этой теме интересный подход. Так чего же
еще от автора требовать? Поверьте мне, ваша жажда чистоты,
сверхчувствительность по части нездорового и безнравственного
знак отнюдь не добрый. Здоровый человек не допустит, чтобы у
него под ногами путались предвзятые представления о недостойном
и некрасивом. Читая книгу вроде этой, он либо зевает, либо
смеется. И все потому, что он уверен в себе. Я могу
предоставить вам длинный список прославленных государственных
деятелей, принцев, философов и служителей Церкви, находивших в
минуты отдыха удовольствие в том, что вы именуете неприличными
разговорами, неприличной литературой или перепиской.
Необходимость постоянно блюсти чистоту требовала от них
напряжения, а они сознавали, что любое напряжение пагубно и что
для любого действия существует противодействие. Вот они и
расслаблялись. Не расслабляются лишь бесхребетные люди. Не
смеют, поскольку лишены станового столба и понимают, что если
они хоть раз расслабятся, выпрямиться им уже не удастся. И этот
свой органический порок они обращают в добродетель. А чтобы
как-то оправдать свою врожденную увечность, они называют себя
чистыми людьми. Будь у вас немного денег...
-- Вечно вы все сводите к одному и тому же. Причем тут
деньги?
-- Бедность подобна дождю. Она безостановочно окропляет
человека, размывая его нежнейшие ткани, смывая приобретенную им
совсем недавно, еще не окрепшую способность к приспособлению и
не оставляя ничего, кроме унылого, изможденного остова. Бедняк
-- это дерево зимой, живое, но лишенное пышности и блеска. Он
постоянно отказывает себе то в том, то в другом. И присущие ему
как человеку инстинкты, самые утонченные его желания под
давлением обстоятельств одно за одним издыхают от голода.
Чарующее многообразие жизни утрачивает для него всякий смысл.
Чтобы как-то утешиться, он создает извращенные каноны
достойного и дурного. То, что делает богатый, дурно. Почему?
Потому что он, бедный, этого не делает. А почему не делает? А
потому что денег нету. Бедняк поневоле усваивает ханжеское
отношение к жизни -- интеллектуальная честность ему просто не
по карману. Он не в состоянии оплатить приобретение
необходимого опыта.
-- В сказанном вами безусловно что-то есть, -- соглашался
Эймз. -- Но, боюсь, вы все же преувеличиваете.
-- В чем повинны также Демокрит, Иисус Христос, а заодно и
Цицерон с Юлием Цезарем. Всякий склонен преувеличивать,
особенно, когда его снедает потребность сделать нечто, что он
почитает правильным. Я всерьез обижен на вас, Эймз, за то, что
вы не позволяете оказать вам денежную поддержку. Поскольку сам
я в жизни пальцем о палец не ударил, я вправе говорить о моих
деньгах совершенно свободно. Мой дед был пиратом и
работорговцем. Я точно знаю, что он ни единого пенни не
заработал честным путем. И мне представляется, что именно
поэтому вы можете, не колеблясь, их принять. Non olet(17).
Будьте, наконец, умницей, позвольте, я выпишу вам чек на пять
сотен. Единственно ради того, чтобы вам легче было справляться
со сложностями бытия и всячески им наслаждаться! Для чего же
еще существуют деньги? Вы, говорят, питаетесь одним молоком и
салатом. Так какого же черта...
-- Благодарю! У меня есть все, что нужно; во всяком
случае, достаточно, чтобы оплачивать скромные наслаждения
бытия.
-- Это какие же?
-- Чистый носовой платок время от времени. Не вижу ничего
дурного в том, чтобы скончаться в бедности.
-- Где бы я оказался, если бы мой дед тоже не видел в этом
ничего дурного? Неужели вы действительно не верите, что деньги,
как говорит Пипс, способны все подсластить?
Дневники Пипса были любимым чтением Кита. Кит называл
этого автора типичным англичанином и сожалел о том, что ныне
этот тип находится на грани вымирания. Эймз отвечал ему:
-- Ваш Пипс был гнусным карьеристом. Меня тошнит от его
снобизма, серебряной тарелки и ежемесячного умиления по поводу
своих доходов. Поражаюсь, как вы можете его читать. Он мог быть
толковым чиновником, но джентльменом не был.
-- А вам приходилось видеть джентльмена где-либо, кроме
витрины портного?
-- Да. Одного во всяком случае -- моего отца. Однако не
будем углубляться в эту тему, мы уже обсуждали ее, не так ли?
Для меня ваши деньги ничего подсластить не могут. Они не дадут
мне ни телесного здравия, ни душевного мира. Тем не менее,
спасибо.
Однако от мистера Кита, обладавшего наследственной
хваткой, было не так-то просто отделаться. Он начинал заново.
-- Джордж Гиссинг был, как и вы, человеком ученым и
тонким. И знаете, что он сказал? "Наполни деньгами кошелек
твой, ибо отсутствие в нем монеты, имеющей хождение в
Королевстве, равносильно отсутствию у тебя привилегий,
положенных человеку". Привилегий, положенных человеку:
понимаете, Эймз?
-- Он так сказал? Что ж, ничего удивительного. Я не раз
отмечал в Гиссинге вульгарные и пагубные черты.
-- Могу сказать вам, Эймз, что и вправду является
пагубным. Ваши взгляды. Вы испытываете болезненное наслаждение,
отказывая себе в самых заурядных воздаяниях, которые посылает
нам жизнь. Это разновидность самопотворства. Я хотел бы, чтобы
вы распахнули окна и впустили к себе солнце. А вы живете при
свечах. Если бы вы тщательно проанализировали свои поступки...
-- Я не сторонник тщательного самоанализа. Я считаю его
ошибкой. Я стараюсь трезво смотреть на вещи. Стараюсь логично
мыслить. И жить подобающим образом.
-- Рад, что это вам не всегда удается, -- отвечал ему Кит,
особо напирая на слово "всегда". -- Да оборонит меня небо от
чистого помыслами человека.
-- И это мы уже обсуждали раз или два, ведь так? Вам не
удастся сбить меня вашей аргументацией, хотя я, пожалуй, готов
отдать ей должное. Деньги позволяют вам умножать ваши ощущения
-- путешествовать и тому подобное. При этом вы, так сказать,
умножаете свою личность или, фигурально говоря, удлиняете сроки
своего существования, соприкасаетесь с многообразием сторон
жизни, гораздо более обильным, чем те, познание которых мог бы
позволить себе человек с моими средствами. Тело, говорите вы,
это изысканный инструмент, которому следует испытать все
богатство исполнительской техники, и прежде всего той, что
сообщает нам наитончайшие из упоительных ощущений жизни. В
сущности говоря, вам хочется стать чем-то вроде эоловой арфы. Я
допускаю, что все это не просто цепочка софизмов, вы вправе
назвать ваши рассуждения философией жизни. Но меня она ни в
малой степени не устраивает. Щеголяя передо мной вашим
гедонизмом, вы, Кит, никакого удовлетворения не получите.
Считайте, что вы имеете дело с каменной стеной. Вы говорите,
что я намеренно заграждаю пути, которыми приходят ко мне
удовольствия. А я говорю, что человеку и следует их заграждать,
если он желает питать к самому себе уважение. Я не считаю мое
тело изысканным инструментом, я считаю его окаянной помехой. Я
не хочу стать эоловой арфой, не хочу умножать мои ощущения, не
хочу расширять мой кругозор, не хочу денег, не хочу видеть
жизнь со всех ее сторон. Я сторонник точности, буквалист. Я
точно знаю, чего хочу. Я хочу заниматься делом, которым я
занимаюсь. Я хочу, чтобы мне не мешали работать. Я хочу довести
старика Перрелли до современного уровня.
-- Дорогой мой! Все мы лишь сильнее любим вас за это! И
мне приятно думать, что вы в ваших помыслах не так уж и чисты,
несмотря на столь надменные протесты. Потому что вы ведь не так
и чисты, верно?
Если после такой беседы мистер Эймз продолжал по-ослиному
упорствовать в желании сохранить чистоту своих помыслов, Кит
возвращался к психологической необходимости "соответственного
противодействия" и приводил бесконечный список королей, пап и
героев, которым хватало мудрости, чтобы в минуты досуга
противостоять постоянному напряжению, коего требовала от них
нравственная чистота. Затем, зацепившись за Александра
Македонского, "одного из величайших сынов земли", как назвал
его епископ Терлуолл, -- Александра, с чьей прискорбной
способностью "расслабляться" ученый вроде Эймза был хорошо
знаком, -- он переводил разговор в область воинской науки и
принимался разглагольствовать о чудодейственных успехах,
которые сделало со времен Александра искусство наступательных и
оборонительных военных действий -- о том, как отошла в прошлое
фаланга, как зародилась артиллерия, как изменилась
фортификационная система, о современных изобретениях по части
обороны на суше и на море, а главное воздушной обороны, о
парашютах, гидропланах...
В итоге честное лицо библиографа понемногу претерпевало
удивительные изменения. Он понимал, к чему клонится дело.
Испытываемые им опасения принимали обличие напряженного и
вежливого внимания и, как правило, мистер Эймз прерывал
разговор и откланивался настолько поспешно, насколько то
допускалось общепринятыми нормами вежливости. В подобных
случаях его посещала мысль, что его друг Кит попросту скотина.
Сокрушенно покачивая головой, он говорил себе:
-- Nihil quod tetigit non inquinavit(18).
Хоть мистер Кит и имел склонность к занудству, однако если
он брался за какое-то дело, то делал его образцово, примером
чему мог служить устраиваемый им ежегодно праздник. Двух мнений
на этот счет быть не могло. В праздничный вечер деревья,
беседки и извилистые тропы его парка украшались сотнями
китайских фонариков, чей многокрасочный свет приятно смешивался
с еще более чистым блеском стоявшей в зените луны. Ни дать ни
взять страна фей, как год за годом провозглашала Герцогиня. На
что в этот раз дон Франческо, который в описываемую ночь
старался не отходить от нее ни на шаг, дабы никакая случайность
не отвратила ее от скорого уже обращения в католическую веру,
рассмеявшись, ответил:
-- Если страна фей имеет с этим местом хотя бы отдаленное
сходство, я бы с радостью в ней поселился. При условии,
конечно, что и вы будете жить где-то поблизости. А что скажете
вы, мистер Херд?
-- С удовольствием составлю вам компанию, если вы ничего
не имеете против, -- отозвался епископ. -- Это заливное само
совершенство. Оно внушило мне такое чувство, будто я стою на
пороге мира неведомых мне наслаждений. Подумать только! Боюсь,
я обращаюсь в гурмана, наподобие Лукулла. Хотя Лукулл, конечно,
был человеком умеренным. Нет, спасибо, дон Франческо, больше ни
капли! Печень, знаете ли. У меня и так уже голова кругом идет,
поверьте.
Как и предсказывал Мартен, вино лилось рекой. Да и обилие
холодных закусок просто ошеломляло, даром что все они были
приготовлены под личным присмотром прославленного повара
мистера Кита -- истинного художника, которого Кит сманил у
одного жизнелюбивого старого посла, пригрозив последнему, что
сообщит полиции о некоторых совершенных им в прошлом на
редкость постыдных поступках, о коих Его превосходительство сам
же бесхитростно поведал Киту, поклявшемуся все сохранить в
тайне.
Мистер Сэмюэль, -- джентльмен, подвизавшийся по
коммерческой части и по каким-то причинам застрявший в Клубе
"Альфа и Омега", -- окинув опытным взглядом вина, заливные из
дичи, фрукты, салаты, мороженое, фонарики и прочие услады,
произвел примерный подсчет и сообщил, после грубой прикидки,
что затраты Кита на этот маленький спектакль составляют не
менее чем трехзначную цифру. Мистер Уайт согласился, прибавив,
что хороший глоток шампанского оставляет у человека, привыкшего
к Паркеровой отраве, чувство какого-то радостного облегчения.
-- Это вы еще пунша не пробовали.
-- Ну так пошли, -- сказал Уайт.
Они пошли и вскоре присоединились к небольшому сообществу
бражников, явно чувствовавшх себя в родной стихии. В число их
входила и мисс Уилберфорс. Она всегда предпочитала держаться
поближе к источнику живительной влаги, каковым в настоящем
случае была циклопических размеров чаша с охлажденным пуншем.
Леди пребывала в превосходном настроении -- веселом, игривом и
даже кокетливом. В промежутках между возлияниями она пощипывала
соленый крекер (хотя, как правило, твердой пищи терпеть не
могла), чтобы, как она объясняла, умерить жажду, уверяя всех и
каждого, что нынче день ее рождения. Да-да, день рождения! В
общем -- ни малейшего сходства с застенчивой гостью Герцогини
-- никаких следов робости в ней не осталось.
-- Пунш при луне! -- восклицала она. -- Лучшего и желать
не приходится -- хоть в день рождения, хоть в какой другой.
На год у мисс Уилберфорс приходилось около сорока дней
рождения и каждый справлялся подобающим образом, примерно так,
как сегодняшний.
Прискорбное положение дел, даже скандальное. От такой
женщины можно было ожидать гораздо лучшего. От женщины
несомненно благородного происхождения. И так хорошо
воспитанной. Пока на острове еще имелась англиканская церковь,
она не пропускала ни одного богослужения, разве что по
воскресеньям, из-за мигрени. Нередко она оказывалась
единственной прихожанкой -- она да иногда еще мистер Фредди
Паркер, понуждаемый официальным своим положением и английским
происхождением (сколь бы сомнительными ни были его христианские
добродетели) время от времени заглядывать в церковь. Будучи
смертельными врагами, эти двое сидели на противоположных
скамьях, обмениваясь через пустой простор храма злобными
взглядами в надежде увидеть противника заснувшим, не в лад (из
одного лишь упрямства) вторя священнику и тщетно стараясь
проникнуться более милосердными чувствами, когда отощалый
молодой викарий -- обыкновенно какой-нибудь неудачник,
наскребавший с помощью таких поездок на континент несколько
фунтов, -- принимался читать из Евангелия от Иоанна. Те дни
миновали. Теперь она явно скатывалась по наклонной плоскости.
Трое членов Клуба и двое русских апостолов уже бросали жребий,
чтобы определить, кому из них выпадет приятное право отвести ее
домой. Судьба избрала мистера Ричардса, высокочтимого
вице-президента, пожилого джентльмена, которого тщательно
разделенные пробором волосы и струистая борода обращали в
истинное олицетворение респектабельности. Довольно было
взглянуть на него, чтобы увериться, что в лучшие руки леди
попасть не могла.
Как хозяин, мистер Кит представлял собою само
совершенство. Для каждого гостя у него находилось нужное слово,
а излучаемое им заразительно праздничное настроение немедля
вселяло во всякого чувство непринужденности. Разодетые в пух и
прах местные дамы, священники и чиновники, прогуливавшиеся по
парку, описывая чинные маленькие круги, были очарованы
любезностью мистера Кита, делавшей его "таким непохожим на
других англичан"; схожее впечатление произвел он и на стайку
туристов, появившихся невесть откуда без единого
рекомендательного письма, но зато с просьбой пустить их заодно
с другими на праздник, и принятых со всевозможным радушием --
на том основании, что один из них побывал на острове Пасхи.
Даже "парроко" против воли своей рассмеялся, когда Кит с
неотразимым добродушием схватил его за руку и сунул ему в рот
marron glacй(19). Идеальный хозяин! "Фалернская система"
пребывала сегодня во временной отставке. В этот вечер,
единственный в году, про мистера Кита можно было с уверенностью
сказать, что ради блага гостей он до последней минуты останется
идеально трезвым, состояние, безусловно имевшее свои
недостатки, поскольку необходимость поддерживать многочисленные
разговоры понемногу придавала речам мистера Кита еще большую,
чем всегда, невразумительность и неудобопонятность, -- то были,
как выразился однажды дон Франческо, речи "трезвого вдрызг"
человека. Впрочем, мистеру Киту прощалась и трезвость. Он,
разумеется, предпринимал необходимые меры предосторожности,
запирая дом и заменяя элкингтоновскими изделиями столовое
серебро, которым обычно пользовался, поскольку гости, проявляя
простительную слабость, обычно прихватывали с собой
какой-нибудь пустячок на память о столь славно проведенном
вечере. Бутылки, тарелки, стаканы бились целыми дюжинами.
Мистер Кит только радовался. Это доказывало, что никто не
скучает.
Человек, близко Кита не знающий, нипочем бы не догадался,
каких жертв требовало от него это увеселение. В своих
удовольствиях он был эгоистом, одиночкой; он говорил, что нет
на свете парка, достаточно просторного, чтобы вместить более
одного человека. А этим крохотным уголком Непенте, хоть он и
видел его лишь несколько недель в году, мистер Кит дорожил как
зеницей ока. Он ревностно оберегал свое целомудренное
пристанище, мучаясь мыслью о том, что оно, пусть даже на один
день в году, оскверняется толпой разномастных ничтожеств. Но от
человека с его доходом ожидают, что он сделает нечто на радость
ближним. У всякого есть долг перед обществом. Отсюда и эти
сборища, уже ставшие на Непенте неотъемлемым признаком
наступления весны. А решившись однажды на такой шаг, мистер Кит
не видел смысла сковывать себя условностями, отравляющими
разумное человеческое общение. В отличие от Герцогини и мистера
Паркера, он отказался проводить черту на русских; Клуб также
был представлен некоторыми из его наиболее характерных членов.
Мистер Кит часто распространялся на тему о социальной
нетерпимости человека, об отсутствии у него грациозности и
щедрости инстинктов; он сумел бы найти место и для самого
Дьявола -- во всяком случае, во "внешнем кругу" знакомств. При
таком расположении ума он, само собой разумеется, не проводил
черту и на вольнодумцах. Вообще порой бывает довольно трудно
понять, где ее следует провести.
Среди гостей присутствовал и рыжий Судья, которому
соломенная шляпа и мефистофельская хромота придавали сходство с
загулявшим оффенбаховским злодеем. Выслушав шумные приветствия
хозяина -- эти двое прекрасно понимали друг друга -- и
употребив в изрядных количествах некую розоватую снедь, от
которой он не смог отказаться, хоть и понимал, что на пользу
она ему не пойдет, Его Милость, предоставленный самому себе,
заковылял по дорожкам на поиски своего нового друга, Мулена.
Мулен отыскался и вскоре Судья уже потчевал его смачными
анекдотами о своих приключениях в пору летнего отдыха --
анекдотами, в каждом из которых фигурировала женщина, и на
которые Мулен отвечал историйками о собственных похождениях.
Судья всегда отдыхал в одном месте -- в Сальсомаджоре,
курортном городке, горячие воды которого благотворно
действовали на его больные ноги. Он описывал Мулену, как
облачась в щегольской костюм и сияющие туфли, он прогуливается
по опрятным паркам городка, бросая на дам пылкие взгляды, и как
дамы неизменно отвечают ему такими же. Лучшего развлечения и
представить себе невозможно, к тому ж иногда...! Господин
Малипиццо при всей его невероятной отвратности изображал из
себя страстного и удачливого волокиту. Разумеется, такие
приключения стоили денег. Но этого добра ему всегда хватало, у
него, намекал Судья, помимо ничтожного чиновничьего жалования
имеются и другие доходы.
Прогуливаясь под ручку, они миновали несколько стаек
русских -- мужчин и женщин в алых рубахах, сиявших под
разноцветными круглыми фонариками. Эти экзотические существа
веселились, словно дети, радость и смех распирали их, и не
менее прочих -- молодого великана Красножабкина, чье имя злые
языки соединяли с именем госпожи Стейнлин. Окруженный
зачарованно любующейся им толпой, он отплясывал посреди залитой
лунным светом полянки подобие буйного канкана: если выпивки
было достаточно, он неизменно пускался в пляс. Судья взирал на
него с завистью. Противно было даже думать о том, что дикари
вроде вот этого сжирают все подчистую на знаменитых завтраках и
обедах госпожи Стейнлин. А сколько денег он из нее вне всяких
сомнений выкачал! Но вот, по прошествии недолгого времени