расширенном и полностью откомментированном издании
"Древностей". На гравюре Его Высочество изображен анфас,
восседающим в облачении Марса на троне; из-под шлема спутанными
колечками стекает на оплечия галантный парик; над его головой с
беззаботным видом полулежат, облокотясь на облачный полог,
аллегорические дамы -- Истина, Милосердие, Слава со своей
трубой и так далее. На нервном, гладко выбритом лице Герцога не
видно привычной улыбки, он задумчив, почти мрачен. Слева от
него изображена огромная пушка, оседланная пухлощеким ангелом;
ладонь Герцога возлежит, как бы в отеческой ласке, на голове
херувима, что несомненно символизирует его любовь к детям.
Правый локоть его покоится на столе, тонкие, унизанные
каменьями пальцы вяло придерживают развернутый пергаментный
свиток, покрытый письменами, среди которых можно разобрать
слова "A chi t'ha figliato" (той, кто тебя оголяет) -- надпись,
которую библиограф, чье знакомство с местным диалектом далеко
не дотягивало до его классической образованности, принял за
некий светский тост той поры.
Упомянутая пушка заставляет нас вспомнить, что Его
Высочество был большим любителем артиллерии. Он организовал на
острове изготовление пушек и того, чего он не знал о
практикуемом в его время искусстве литья орудийных деталей,
определенно не стоило и знать. Если бы не его страстная любовь
к испытанию новых производственных процессов и новых сочетаний
разнообразных металлов, он мог бы прославиться по этой части на
всю Европу. Однако он вечно экспериментировал, отчего его пушки
вечно лопались. Впрочем, одна из них, настоящий монстр среди ей
подобных, осталась целой, по крайней мере наружно. Из нее
стреляли при всяком удобном случае: собирая, к примеру, в
разное время дня и ночи Милицию, личный состав который был
рассеян по разным концам острова, -- тяжкое испытание для тех,
кто жил на расстоянии в две, а то и в три мили, ибо изложенные
в "Ежегоднике военнослужащего" положения устава требовали
сурового наказания для того, кто не успевал занять свое место в
рядах, выстраивавшихся у ворот Дворца через пять минут после
подачи сигнала.
Уход за пушкой был занятием рискованным. Вследствие
какого-то так и не установленного просчета в ее устройстве,
чудище довольно быстро обзавелось пренеприятнейшим обыкновением
палить не вперед, а назад, создавая угрозу для органов, если не
организмов обслуживающего ее персонала. Само собой разумеется,
что Добрый Герцог не обращал никакого внимания на проистекающие
отсюда мелкие неудобства. Напротив, дабы иметь уверенность в
том, что грому будет достаточно, он нередко снисходил до
личного руководства заряжающим.
-- Не жалей пороху, -- приговаривал он в этих случаях. --
Пороху не жалей! Набивай потуже! Плевать на ее капризы! Добрый
салют стоит доброго солдата! Побольше пороху! Под завязку! Она
всего-навсего любит поиграть, как и ее хозяин!
Те, кто лишался пальцев, кисти или целой руки, получали
Орден Золотой Лозы. Если же отлетала более важная часть тела,
голова или что-то подобное, пострадавшего посмертно возводили в
дворянство.
Со времени Герцога от этого недостатка удалось почти
полностью избавиться, чему немало способствовало искусство
одного инженера из Падуи, и из пушки все еще палили по
торжественным случаям -- в день рождения Герцога, в Праздник
Святого Покровителя или при посещении острова каким-либо
иностранным монархом; из нее стреляли также, призывая Милицию
для подавления каких бы то ни было массовых беспорядков. Но и
поныне она время от времени напоминала о своих прежних ухватках
-- с той лишь разницей, что покалеченного ею человека не
украшали самым вожделенным среди знаков отличия, а отправляли в
больницу, приговаривая, что в следующий раз он-де будет знать,
как валять дурака.
Такова была пушка, звук выстрела из которой привлек
внимание мистера Кита и его спутников, находившихся в море,
далеко-далеко, под скалами.


    ГЛАВА XXIV



Пальба прекратилась, лодка вновь заскользила вперед. Но
глаза мистера Херда оставались прикованными к зловещей черной
скале. Лучи солнца уже высушили покрывавшую ее влагу, и теперь
скала поблескивала ровно и тускло. Казалось, в ней кроется
какая-то пагубная сила. Какой-то демон, обживший это место,
словно выглядывал из ее расщелин или возносился к вершине скалы
от бирюзового оттенка воды у ее подножья. Скала самоубийц!
Его вновь охватило неясное дурное предчувствие, ощущение
надвигающейся катастрофы. Неожиданно это чувство обрело четкие
очертания. Ужасная мысль пришла ему в голову.
-- Вы думаете, что Денис может...? -- начал он.
Друг его, похоже, утратил к этой теме всякий интерес.
Подобное с ним часто случалось.
-- Денис? На самом деле, я ничего не могу сказать. Он
недостаточно откровенен со мной... Почитай отца твоего и мать
твою, -- начал он, возвращаясь к прежнему разговору. -- Что вы
думаете об этом древнем завете, Херд? Не кажется ли вам, что он
окончательно устарел? Разве не был он установлен в совершенно
иных условиях. Почитай отца и мать твоих. Но за что?
Государство дает детям образование, кормит их, обнаруживает и
излечивает их болезни, моет их и взвешивает, следит за их
зубами и желудками, указывает, в каком возрасте они могут
начать курить и посещать пивные: что осталось от авторитета
родителей? То же государство предоставляет старикам пенсии и
крышу над головой: что осталось от прежнего сыновнего долга?
Ныне и дети, и родители равно обязаны обществу тем, что они
когда-то получали друг от друга. Да и от прежнего влияния
географического фактора на создание домашнего очага мало что
уцелело. И богатые, и бедные одинаково мотаются из страны в
страну, с квартиры на квартиру; мы теперь преломляем хлеб не за
отчим столом, а в клубах, в ресторанах, в закусочных. Немало
людей, предполагавших создать собственный дом, обнаруживали,
что они всего-навсего открыли харчевню для друзей. Заметьте
также, что семья лишилась присущего ей когда-то священного
значения: вера в ее сверхъестественные начала, служившая
смазкой для колес этой машины, выдохлась, и машина стала
поскрипывать. Жизнь в индустриальном обществе покончила с
прежним понятием дома. Requiescat(43)! Почитай отца и мать твоих!
Индустриализация уничтожила эту заповедь. Не укради. Вдумайтесь
в это предписание, Херд, и спросите себя, не лопнет ли
коммерция от смеха, едва услышав о нем. Если мы хотим вернуть
этому древнему собранию законов какое-то подобие жизненной
силы, необходимо заново переписать, обновить каждый из них. В
современной жизни они не пригодны, они представляют чисто
исторический интерес. Нам нужны новые ценности. Мы больше уже
не кочевники. Пасторальные воззрения земледельца погублены
индустриализацией. И современные евреи лишь улыбаются, видя,
как нас ослепляют странные верования и предания, из которых
сами они давным-давно выросли. Кстати, куда подевался Мартен?
-- Как я слышал, уехал.
-- Резвый малый. Удивительная история. С чего это он?
Стремительный отъезд Мартена удивил всех. Даже Анджелину.
Она удивлялась, не более.
Знай Мартен о ее удивлении, он, может быть, почувствовал
бы искушение задержаться. Но Мартен по молодости своей не был
практическим психологом. Полдня он прожил в страхе перед тем,
что именовал "неизбежными последствиями": он не понимал, что
существует разряд людей, которым на любые последствия
наплевать, и не успел -- по причине чрезмерной занятости
минералогией -- овладеть иными науками, способными указать ему,
что Анджелина как раз из них. Она миновала эту стадию -- с
гомерическим смехом -- задолго до его появления на Непенте.
Теперь она удивлялась и только.
Он бежал из мест, помнивших о его ночной романтичности, в
таком ужасе, словно по пятам за ним гнались мстительные Фурии,
и оставил незавершенными половину своих геологических
прожектов. Если бы он доверился добродушному дону Франческо,
тот, возможно, рассказал бы Мартену нечто такое, что пошло бы
ему на пользу. Но молодой ученый на дух не выносил христианских
священнослужителей. И теперь, подобно иным нетерпимым людям,
расплачивался за свои предубеждения.
-- Похотливый звереныш, -- продолжал Кит. -- И типичный
еврей -- зубоскал и насмешник. Вы замечали? -- это племя ни к
чему не питает почтения, все норовит развалить. Они
перемещаются между слоями общества -- вверх, вниз -- подобно
некой будоражащей жидкости, оставаясь совершенно
бесчувственными к нашим идеалам; они испытывают сатанинское
наслаждение, расшатывая наши застарелые представления о добре и
зле. Должен признаться, тем они мне и нравятся -- кое-каким из
этих представлений давно пора рухнуть. Но однако же и у них
имеется слабое место, своя ахиллесова пята -- музыка, к
примеру, или шахматы. Когда снова будете в городе, не забудьте
заглянуть в маленький шахматный клуб на Олдгейт-Ист-Стейшн.
Последите за их лицами, это лучше любого спектакля. И при всем
их материализме в них есть какая-то женская закваска -- нечто
восторженное, не от мира сего. Ради какой-такой выгоды Мартен,
скажем, возится со своими минералами?
-- Ради профессорского звания.
-- Что ж, может и так. У него темперамент профессора,
особой поэтичностью он не отличается. Если бы вы спросили его:
"Что это за волшебные скалы, схожие очертаниями с неким
органом, на котором играют Титаны, и словно объятые фиолетовым
пламенем?", он ответил бы вам: "Орган, чтоб я сдох! Это
столбчатый литоидид." Я почерпнул от него кое-какие сведения,
но, боюсь, недостаточные. Жаль, что его нет сейчас с нами. Он
мог бы нам что-нибудь рассказать.
И мистер Кит, вечно жаждущий новых знаний, немного
взгрустнул об утраченных возможностях. Привычная пиратская
склонность к приобретательству охватила его. Он сказал:
-- Пожалуй, пора мне взять геологию за горло. Это такая
мерзость -- чего-то не знать!
Тем временем его спутник обозревал проплывавшую мимо
панораму, отдающую великолепием ночного кошмара. Он смотрел на
отвесные стены воздушной пемзы, на утесы из лавы, на застывшие
водопады -- белые, черные, кроваво-красные, бледно-серые и
хмуро-коричневые, запятнанные стеклянистой глазурью обсидиана
или рассеченные извилистыми дайками в сверкающих металлических
искрах. Следом шла какая-нибудь трещина или скопление
ошеломительных каменных игл причудливых оттенков и форм,
перекошенных, заостренных, грозящих вот-вот завалиться; следом
за ними -- крутая стена известкового туфа, безупречная в своей
красоте, не имеющая, словно шелковый занавес ни пятна, ни
изъяна. Лодка плыла все дальше, он вглядывался в жуткие лощины,
прорезанные дождями в россыпях вулканического шлака. Зияющие
раны, сверкавшие всеми цветами гниения. Их стены покрывала
яркая азотистая сыпь, слепящая сера, больная зелень
вулканического стекла, багровые мышьяковистые прожилки, дном им
служил безумный лабиринт валунов.
Он вглядывался в эти сумасшедшие напластования, в этот
хаос добела раскаленной природы, обрамляемый густым синим
пламенем моря и неба. Хаос мирно покоился перед ним, словно
фантасмагорический цветок, чудовищная роза, обморочно плывущая,
запрокинувшись, навстречу солнечным ласкам.
Все это епископ видел глазами, но не разумом. Разум его
витал в иных сферах. Он пытался "открыть себя" -- честно и без
снисхождения. Что если его человеческие ценности и вправду
ошибочны?
Фома, сомневающийся апостол...
Африка заставила его думать, превратила в человека более
молчаливого и склонного к размышлениям, чем прежде. А теперь
это внезапное, странное воздействие Непенте, побуждающее его
мысли двигаться все дальше, в сторону от привычной для них
колеи.
Вот Кит, человек совершенно иного склада, приходящий к
заключениям, на которые сам бы он не осмелился. Так насколько
же они применимы в современных условиях, эти древние иудейские
предписания? Остаются ли они по-прежнему пригодными в качестве
руководящих принципов жизненного поведения?
-- Вы человек откровенный, Кит, и я, как мне кажется,
тоже. Во всяком случае, честно стараюсь таким быть. Меня
интересует ваше мнение. Вам, похоже, не по душе Моисей с его
заповедями, которые мы привычно считаем основами этики. Я не
хочу с вами спорить. Я хочу услышать мнение человека, во многом
отличного от меня; вы как раз такой человек. И я думаю, что
способен вынести почти все, -- со смехом добавил он, -- под
этим, как вы выразились, ясным языческим светом.
-- Я интересовался такими вещами, когда был мальчишкой.
Полагаю, все приличные мальчики интересуются ими, а я уважал
приличия даже в том нежном возрасте. Ныне я еще могу подобрать
для себя восточный ковер, но в восточных богах проку не вижу.
-- Чем же они вас не устраивают?
Прежде чем ответить, мистер Кит немного помолчал. Потом
сказал:
-- Недостаток восточных богов в том, что их создали
пролетарии, и создали для аристократов. Соответственно эти боги
и действуют -- дистиллируя мораль своих создателей, эманацию,
на мой взгляд, нездоровую. Боги классического периода были
иными. Их придумали интеллектуалы, ощущавшие в себе способность
поддерживать со своими божествами какое-то подобие дружеских
отношений. Люди и боги общались практически на равных. Они шли
по земле рука об руку. Это были, так сказать, горизонтальные
или нижние боги.
-- А те, другие?
-- А те боги верхние, вертикальные. Они обитают где-то над
нами. Почему над нами? Опять-таки потому что их создали
пролетарии. Пролетарий же склонен к самоуничижению. По этой
причине он изготовил бога, которому нравятся подхалимы, который
смотрит на пролетариев сверху вниз. Пролетарии сделали свое
божество пуще всякой меры добродетельным и далеким от человека,
тем самым принизив себя. Я же подхалимства не одобряю. А
значит, не одобряю и вертикальных богов.
-- Вертикальных богов...
-- Если вы постучитесь в мою дверь в качестве почтенного
гостя, я с радостью покажу вам мое жилище. Вы можете также
прокрасться через сад, забраться ко мне в кладовку и выяснить,
если это вам интересно, все подробности моей частной жизни. Но
когда вы снимете угол где-нибудь на чердаке, с которого
просматриваются мои комнаты, и станете целыми днями торчать у
окна, следя за моими передвижениями и записывая все, что я
делаю, то я, черт побери, назову ваше поведение вульгарным.
Вертикальные боги чересчур любопытны. Я не люблю, чтобы за мной
подсматривали. Мне не нравится, когда на меня заводят досье.
Мой парк предназначен для наших с вами прогулок, а не для того,
чтобы на него таращился кто-то чужой. Кстати, это напомнило
мне, что вы давно уже у меня не бывали. Приходите посмотреть на
мои японские вьюнки, они того стоят! Как раз сейчас они в
полном цвету. Когда вас ждать?
Похоже, мистер Кит уже устал и от этого разговора. Честно
говоря, он почти что скучал -- настолько, насколько вообще
позволял себе испытывать скуку. Но собеседник не позволил ему
увести разговор в сторону. Он хотел во всем разобраться.
-- Вертикальные и горизонтальные боги... Подумать только.
Звучит немного святотатственно.
-- Давно не слышал этого слова.
-- Так вам не кажется необходимым какое-то высшее
существо, управляющее человеческими делами?
-- До настоящего времени не казалось. Я могу отыскать в
моем Космосе место для божества, но лишь как для побочного
продукта человеческой слабости, экскрементов воображения. Дайте
мне самого шикарного бога, когда-либо восседавшего на облаке
или завтракавшего с деревенским дурачком, и клянусь вам, я не
буду знать, что мне с ним делать. Сам я старинных безделушек не
собираю, а Британский музей и без того уже переполнен.
Возможно, Герцогиня могла бы найти ему применение, если,
конечно, он разбирается в кружевных облачениях и хоровых
мессах. Кстати, я слышал, она собирается на следующей неделе
вступить в лоно Католической церкви, после церемонии состоится
завтрак. Вы будете?
-- Вертикальные и горизонтальные боги... Никогда не слышал
о такой классификации.
-- Между ними огромная разница, дорогой мой Херд. С
нижними богами человечество общается напрямую. Что сильно
упрощает дело. А специфическое расположение тех, других --
прямо над головой да еще на огромном расстоянии -- заставляет
использовать для выражения взаимных пожеланий запутанный
словесный код, обыкновенным людям непонятный. Без такого
громоздкого приспособления, служащего для преодоления
расстояния и установления связи, вам при наличии богов этого
рода не обойтись. Оно называется теологией. И оно в
значительной степени осложняет жизнь. Да, -- продолжал он, --
система вертикальных богов не только вульгарна, она запутана и
требует больших затрат. Вспомните об убытках, о мириадах людей,
которых пришлось принести в жертву из-за того, что они неверно
поняли одно из составляющих код загадочных слов. Почему вы так
цепляетесь за эти головоломки?
-- Ну, отчасти хотя бы потому, что они влекут за собой
важные практические выводы. Вы слышали о ван Коппене,
американском миллионере, и о скандале, связанном с его
эксцентрическими привычками? Я как раз вчера задумался...
Тут в разговор снова встрял надоедливый старый лодочник.
-- Видите тот высокий обрыв, джентльмены? С ним был
смешной случай, очень смешной. Тут один чертов дурак иностранец
цветочки собирал. Все время собирал на нехороших скалах, иногда
обвязывался веревкой, боялся упасть; веревкой, ха-ха-ха! Дрянь
человек. И бедный. Нет денег совсем. Всегда говорит: "Все
итальянцы лжецы, а куда идут лжецы? В Ад, конечно. Вот куда
идут лжецы. Вот куда пойдут итальянцы". Это богатый человек, он
говорит лжец бедняку. А бедняку лучше не говорить лжец
богатому. Это так, джентльмены. Однажды он говорит лжец доброму
старому итальянцу. Добрый старик думает: "Ну погоди, вонючее
отродье незаконнорожденной свиньи, погоди". У доброго старика
был над тем обрывом большой виноградник. Однажды он пошел
посмотреть, как растет виноград. Посмотрел на край обрыва, а
там веревка висит. Очень странно, думает он. Тогда он посмотрел
на конец веревки и видит, висит дрянной человек. Это так,
джентльмены. Дрянной человек висит в воздухе. Не может
выбраться. "Вытяни меня", говорит он. Добрый старик, он
засмеялся -- ха-ха-ха! Так смеялся, что живот заболел. Потом
вынул нож и стал резать веревку. "Видишь нож?" -- крикнул он
вниз. "Сколько за то, что вытяну?" Пятьсот долларов! "Сколько?"
Пять тысяч! "Сколько?" Пятьдесят тысяч. А добрый старик говорит
тихо-тихо: "Нет у тебя никаких пятидесяти тысяч, ты лжец. А
куда идут лжецы? В Ад, конечно. Вот куда идут лжецы. И ты туда
пойдешь, мистер. В Ад." И он перерезал веревку. Тот полетел
вниз, бабах! вертится в воздухе, как колесо с фейерверком,
первая скала -- трах! вторая скала -- трах! третья скала --
трах! четвертая скала -- та-ра-рах! Шестьсот футов. А потом,
как лепешка, в воду. Это так, джентльмены. Куда он потом
подевался? Уплыл в Филадельфию? Не думаю! Утоп, конечно.
Ха-ха-ха! Добрый старик, когда вернулся утром домой, он
смеялся. Он смеялся. Просто смеялся. Сначала тихо, потом
громко. Все время смеялся, скоро и семья вся тоже. Десять дней
смеялся, чуть не умер. После поправился и прожил еще много
добрых лет. Теперь он в Раю, Господь да упокоит его душу! И
никто не узнал, никогда. На Непенте хороший судья. Здесь всегда
хорошие судьи. Все знает и ничего не знает. Понимаете? Здесь
все люди хорошие. Это так, джентльмены.
Эту историю он рассказал с сатанинским пылом, покачиваясь
взад-вперед, как если бы его сотрясала потаенная радость.
Затем, смачно сплюнув, снова взялся за весла, которые выронил,
жестикулируя.
Епископ задумался. Что-то в этом рассказе было не так --
что-то в корне неправильно. Он повернулся к Киту:
-- Должно быть, и этот человек тоже лжец. Если, как он
говорит, никто ничего не узнал, он-то откуда же знает?
-- Тише, мой добрый друг. Он думает, будто мне ничего не
известно, но он ошибается. Все это приключение случилось с его
отцом.



    ГЛАВА XXV



-- Хорошенькое приключение! -- сказал мистер Херд.
-- Разумеется, приключение. Не собираетесь же вы делать из
него трагедию? Если вам не по силам увидеть в этой истории
смешную сторону, значит на вас трудно угодить. Я, когда впервые
услышал ее, чуть не умер от смеха.
-- А что бы вы сделали?
-- На месте ботаника? Я бы не стал ссориться с местными
жителями. И кроме того, постарался бы не запутаться в веревке.
-- Вы думаете, он должен был сам перерезать ее?
-- А что еще бедняге оставалось делать? Я поражаюсь вам,
Херд, вы придаете человеческой жизни непомерно большое
значение.
-- Тут довольно сложный вопрос, -- вздохнул епископ.
-- А вот это уже совсем интересно!
-- Интересно?
-- Почему вам он представляется сложным, когда я нахожу
его очень простым? Наши жизни не имеют никакого значения, разве
не так? Мы знаем это совершенно точно. Но нам такое знание не
по душе. Нам не нравится, что нас так легко сбросить со счетов.
Нам хочется, чтобы существовало нечто, делающее нас более
ценными, чем мы есть. Поэтому мы создаем фикцию, посредством
которой пытаемся отделаться от собственной ничтожности, --
фиктивное существо, восседающее где-то там, над нами и вечно
занятое присмотром за каждым из нас, усердно заботящееся о
нашем благополучии. Будь это так, мы бы утратили нашу
ничтожность и, пожалуй, постарались бы сделать ему приятное, по
малой мере не истребляя друг друга. К сожалению, этого не
происходит. Избавьтесь от фикции, тогда и от вашего ощущения
того, как все это сложно, ничего не останется. Насколько я
понимаю, вас обуяла потребность в самоанализе. Размышляете над
каким-нибудь пасторским посланием?
-- Размышляю над моими, как бы выражаетесь, ценностями. До
последнего времени, Кит, у меня не было времени подумать --
приходилось действовать, приходилось то и дело хвататься за
что-то безотлагательное. Теперь у меня впервые появился
настоящий досуг и передо мной вдруг встали кое-какие проблемы
-- видимо, здешняя обстановка способствует этому. Проблемы,
конечно, мелкие, поскольку сознание неколебимости оснований, на
которых зиждется достойная человеческая жизнь, все же
непреложны. Ощущение правого и неправого заложено в нас
изначально и заложено твердо. Нравственные законы, как бы ни
были они порою трудны для понимания, явлены нам в письменах, и
никогда не меняются.
-- Никогда не меняются? С таким же успехом вы можете
заявить, что никогда не меняются вон те утесы. Доказательство
изменчивости законов достойного поведения состоит хотя бы в
том, что если бы вас воспитали так же, как вашего прадеда, вы
очень скоро попались бы закону в лапы за то, что заклеймили
раба или всадили в кого-нибудь пулю на дуэли. Я готов признать,
что мораль изменяется медленно. Она меняется медленно потому,
что медленно меняются пролетарии, которые ее производят.
Полагаю, между толпой древнего Вавилона и толпой нынешнего
Шордича разница невелика, вследствие чего и специфические
эманации обеих более или менее схожи. Собственно, по этой
причине мораль и проигрывает в сравнении с интеллектуализмом,
который является продуктом высших слоев общества и что ни
минута, то вспыхивает новыми красками. Однако даже мораль
меняется. Спартанцы, люди высокоморальные, полагали, что
воровство -- дело решительно недостойное. Такой современный
порок, как лживость, почитался за добродетель одним из
величайших народов античности. А такая современная добродетель,
как прощение врагов своих, считалась пороком, достойным только
раба. Пьянство же, одинаково осуждаемое и древним, и
современным миром, в переходные периоды становилось
отличительным признаком джентльмена.
-- Я понимаю, к чему вы клоните. Вы хотите внушить мне
мысль, что эта, как вы ее называете фиктивная ценность, этот
ореол святости, которым мы ныне окружаем человеческую жизнь,
может испариться в любую минуту. Возможно, вы правы. Мы,
англичане, быть может, преувеличиваем ее значение. В той части
Африки, где я работал, она не так уж и ценится.
-- И кроме того, я не согласен со сказанным вами о
трудности понимания нравственных законов. Любое дитя способно
без труда усвоить мораль своего времени. Но почему я-то должен
возиться с тем, что доступно даже дитяти? Мне попросту трудно
удерживать мой разум на таком низком уровне. Да и чего ради я
должен обременять себя такими трудами? Когда взрослый человек
проявляет к подобным вопросам неподдельный интерес, я прихожу к
выводу, что передо мной случай задержки в развитии. Любая
мораль представляет собой обобщение, а обобщения все до единого
скучны. Зачем же я стану досаждать себе тем, что вызывает у
меня скуку? Строго говоря, меня занимает вопрос не о том,
достойна ли нравственность разговоров о ней, -- я хотел бы
понять, достойна ли она осмеяния? Порой мне кажется, что
достойна. Она напоминает мне одну из тех шуточек в старинных
пантомимах, которые поначалу нагоняют на человека тоску своей
душераздирающей пошлостью, шуточку, смысл которой человеку надо
старательно вдалбливать, пока он не поймет, до чего она смешна.
И клянусь Юпитером, эту шуточку нам вдалбливали очень
старательно, не так ли? Вам бы поговорить на эти темы с доном
Франческо. У него на сей счет понятия твердые, хоть он и не