Все это епископ услышал от мистера Кита. Последнему
история Сафо очень нравилось, по его словам она в наиполнейшей
мере отвечает человеческой природе и делает столько чести уму
старой дамы, что он непременно отправился бы
засвидетельствовать ей свое почтение, не умри она за много лет
до его приезда на остров. Сам же мистер Кит услышал историю,
разумеется, от Эймза, который в качестве комментатора
"Древностей" Перрелли, имел обыкновение собирать всякого рода
странные сведения относительно находящихся в частном владении
домов и даже раздобыл в ходе своих исследований экземпляр той
самой брошюры -- он намеревался воспроизвести ее вместе с
прочими, ей подобными, в приложении, озаглавленном "Современная
общественная история".
Дорога, добравшись до Старого города, прервалась. Мистер
Херд вылез из повозки, прошел описанной ему Денисом тропкой и
вскоре оказался перед дверьми виллы "Мон-Репо". То был
простенький домик, окруженный розовым садиком и тремя-четырьмя
каштанами. Сразу за ним круто уходил кверху обрывавшийся прямо
в воздухе склон. Мистер Херд заключил, что обрыв, видимо,
находится прямо за этим склоном, и подумал, что если так, то
дом мог бы стоять от него и подальше, во всяком случае на его,
мистера Херда, вкус. Мистер Херд вполне понимал чувства
французской поэтессы. Он тоже не любил обрывов. Самое большее,
что он способен был сделать, не испытывая головокружения, это
глянуть вниз с церковной колокольни.
На ступеньках, ведущих в дом, сидела рядом с пустой
колыбелью лохматая старая ведьма -- худющая, устрашающе
сложенная, с крючковатым носом и смуглой кожей. Встрепанные
седые волосысвисали, совсем как у скай-терьера, на лоб,
наполовину закрывая угольно-черные глаза. Она поднялась,
перегородила дверь смахивающей на клешню рукой и с недоверием
оглядела епископа.
"Цербер! -- подумал он. -- Не иначе как та самая старуха,
что понимает хинди. Хотел бы я знать, понимает ли она и
английский?"
Похоже, что понимала; а может быть, доброе лицо епископа
расположило к нему старую женщину. Во всяком случае, в дом она
его пропустила.
Но дом оказался пуст. Миссис Мидоуз, по-видимому,
отправилась на прогулку и ребенка взяла с собой. Епископ, решив
подождать, присел и принялся оглядывать жилище кузины. Мирное
прибежище, проникнутое домашним духом. Епископу, прирожденному
домоседу, к тому же успевшему, несмотря на молодость, немного
устать от скитаний по свету, оно показалось милым. Он
позавидовал счастливой семейной жизни кузины. Доведется ли и
ему когда-либо вкусить такой жизни? Хотя она, подобно ему, была
на Непенте не более чем перелетной птицей, ей удалось сообщить
этим скромно обставленным комнатам отпечаток собственной
личности, заполнить их атмосферой Англии. Тяжелые вазы со
свежими розами стояли по комнатам. Что же она представляет
собою теперь, после стольких лет? Узнает ли его? Слышала ли уже
о его приезде на остров?
Миссис Мидоуз так и не возвратилась. Может быть, встретила
каких-то из друзей или соседей, и те оставили ее с ребенком
обедать. Старуха то ли не желала, то ли не могла сообщить ему
что-либо определенное о местонахождении кузины. Прождав около
часа, он набросал коротенькую записку, положил ее на письменный
стол и ушел. Взгляд страховидного создания проводил его до
самого выхода из сада. Вместе с запахом роз...




    ГЛАВА X



День клонился к вечеру, когда мистер Херд, пребывавший в
безмятежном, созерцательном настроении, вновь приблизился к
розовым бастионам Старого города, намереваясь пешком
возвратиться домой.
Он вышел из города через те из четырех ворот, что глядели
на запад. Под ними, по обе стороны от дороги, устроены были
скамьи, позволявшие путнику с удобством укрыться от солнца или
дождя. И прямо под сводами ворот он повстречал любезного,
по-военному подтянутого графа Каловеглиа, который сразу узнал
его и приветствовал совершенно по-дружески.
-- Не доставите ли вы мне удовольствие, посетив мой дом и
позволив предложить вам чашку чаю? Это недалеко -- вон тот
округлый портал, видите? там где склоняется над улицей
смоковница. Не более сотни ярдов. Или, если вам угодно, мы
могли бы передохнуть и побеседовать здесь, под сводами. Всегда
приятно следить за проходящими мимо селянами, да и вечерний
свет таит в себе странное очарование. Ну что же, тогда давайте
присядем. Я вижу, вас заинтересовали эти люди. Редкостная
возникает иллюзия, не правда ли?
Сказанное относилось к компании обнаженных по пояс
мальчиков и мужчин, несших, держа их над головами, колоссальные
серебристые камни.
-- Вы угадали мои мысли, -- ответил епископ. -- Как они
ухитряются таскать подобные тяжести? Они напоминают мне Атласа,
держащего мир на своих плечах.
-- Это пемза -- ее добывают здесь издревле. Карьер
расположен там, на склоне. Вулканическая порода. На острове
имеются и иные свидетельства того, что в его глубинах таится
подземное пламя, -- горячий ключ, например, к которому здешние
обитатели относятся с суеверным почтением. Ключ этот состоит
под покровительством Святого Илии и, как здесь верят, находится
в таинственном родстве с расположенным на материке вулканом.
Кроме того, вам еще представится рано или поздно случай
заметить, что в характерах местных жителей присутствует нечто
пылкое, непредсказуемое. Быть может, тут сказывается влияние
винограда, растущего на этих выжженных склонах. Если геологи
правы, мы с вами сидим в эту минуту на вулканическом кратере...
-- Подумать только! Наверное, это опасно. Так стало быть,
эта пемза очень легка?
-- Как пена. И однако же, кто бы в это поверил? Носильщики
проходят всего в нескольких футах от нас, и все равно нам
кажется, будто на плечах у них глыбы известняка или гранита. И
невольно задаешься вопросом: как это возможно? Будь их ноша
такой, какой она представляется, их вдавило бы в землю, а они
между тем гордо идут своею дорогой. Восхитительные фигуры! Вы
верно сказали, это зрелище заставляет вспомнить о
мифологических временах. Так и хочется назвать его шествием
порожденных богами Титанов, громоздящих гору на гору перед
некоей битвой, от которой содрогнется земля. Но глаза нас
обманывают. Подобно Фоме, сомневающемуся апостолу, мы все
должны потрогать руками. Впрочем, и прикосновение не вполне нас
убеждает. Даже на меня, знающего, на что способны человеческие
кости и мышцы, эти люди производят впечатление каждодневного
чуда. Они смеются над моими представлениями о возможном. Как
трудно бывает порой довериться свидетельству собственных
чувств! С какой неохотой разум снисходит к реальности! Промысел
этот приходит в упадок, -- добавил он, -- но я надеюсь, что
меня он переживет.
-- Здесь все кажется приходящим в упадок -- сдержанно и
грациозно. Я очарован вашим Старым городом, граф. Он словно
пропитан духом осеннего увядания. Как греза поэта. Здесь мог бы
поселиться философ, мудрец, уставший от сложностей жизни.
Редко случалось мистеру Херду прибегать к оборотам, столь
красочным и чувствительным. Мягкость освещения, окружение,
напоенное покоем, пахнувшая на него домом вилла "Мон-Репо" --
все это, объединив усилия, привело его в непривычно
идиллическое настроение. Будь его воля, он так и сидел бы здесь
с дружелюбным чужеземцем, казалось, ставшим со времени
театрального представления куда более приветливым и
разговорчивым. Закурив сигарету, епископ некоторое время следил
за течением жизни, неторопливо льющейся сквозь ворота. Узкий,
точно просквозивший игольное ушко луч уходящего к западу солнца
пронизывал этот проход. Висевшая в воздухе тонкая пыль одевала
золотистой дымкой направлявшихся по домам крестьян.
-- Да, -- откликнулся граф. -- Эта цитадель являет нам
микрокосм того, чем мог бы стать мир, если бы люди были немного
разумнее. Не все, конечно! Значительная их часть достаточно
хороша для того, чтобы остаться такой, какова она есть. Да мы и
не выжили бы без тех, кто должным образом оттеняет своим
существованием разум немногих иных. Будь все устроено
по-другому, разум покинул бы мир, не так ли?
-- О, это было бы неприятно, -- согласился мистер Херд. --
Меня чрезвычайно заинтересовало, граф, сказанное вами вчера.
Помните, вы говорили о том, что Средиземноморье станет центром
человеческой активности. Для того, кто, подобно мне, вырос на
классической литературе и никогда не забывал о духовных
глубинах античности, в этой идее есть притягательность. Правда,
я сомневаюсь в ее способности вдохновить большинство моих
соотечественников.
Старый граф ответил:
-- Я думаю, нам не стоит беспокоиться о большинстве.
Нельзя ожидать от большинства, что его приведут в движение
какие-либо мотивы за исключением низменных. В частности, ваше
английское большинство, не ведая о том, в каком оно долгу перед
нами, вряд ли удостоит нас даже взглядом. Но что касается иных
северян, людей просвещенных -- я не могу не думать, что в конце
концов они образумятся. О да! К ним возвратится здравость
рассудка. Они поймут, в каких неестественных, унизительных
условиях им приходится жить, каким ложным принципам
подчиняться; им откроются преимущества климата, в котором
природа как будто раскрывает перед человеком объятия. Я мало
знаю Англию, но с Соединенными Штатами знаком хорошо --
полагаю, в рассуждении климата эти страны довольно схожи. И в
том, что человеку там приходится из кожи вон лезть ради
приобретения материальных выгод, я ничего привлекательного не
вижу. Но что еще ему остается делать на земле, пригодной лишь
для волков и медведей? Без определенной степени комфорта,
который кажется здесь чрезмерным, человек ощущает себя
униженным. Если он хочет восторжествовать над враждебным ему
окружением, остается одно -- прилежно трудиться.
-- Да, но мы вообще чрезвычайно ценим прилежание, --
возразил епископ.
-- А вы разве не замечали, что все, навязываемое человеку
силой, сколь бы фантастическим оно ни казалось, в конце концов
обращается им в божество? Потому вы и обожествляете прилежание.
Вы не смеете махнуть на него рукой. Я нисколько не сомневаюсь в
том, что эскимос обожествляет ворвань, без нее он попросту бы
не выжил. И все же, получи он возможность жить лучше, он и
минуту не остался бы эскимосом. Вы желаете относиться к жизни
серьезно? Ничего не имею против. Но давайте относиться серьезно
прежде всего к вещам существенным.
-- К существенным, граф! Но неужели стремление мужчины
создать для своей жены и детей наилучшие из возможных условий
не является похвальным?
-- Несомненно. Однако людям, духовно избранным, следует
заниматься этим в таких местах, где те же самые результаты
можно получить с меньшей затратой жизненных сил. Мы обладаем
ограниченным запасом энергии. Так подобает ли до последней
капли тратить ее на борьбу с жестокой природой? Человек создан
для лучшего. И все, что не способно возвысить его душу, отнюдь
не является для него полезным. Объясните мне, сэр, каким
образом может возвыситься душа, если тело изнурено погоней за
материальными благами? Рассудите сами, в каких тягостных
условиях вынуждена жить семья северянина. Подумайте о трудах,
потраченных на становящуюся день ото дня все более ожесточенной
битву с силами природы -- о дополнительной одежде, обуви,
шарфах и шубах, об одеялах и коврах, о дорогой и обильной пище,
необходимой для поддержания тела в здоровом, пригодном для
работы состоянии, о водопроводе, газе, деревянных домах,
которые приходится постоянно красить и перекрашивать, о тоннах
топлива, о зимнем освещении, об изобретательности, потребной,
чтобы защититься от дождя и мороза, о нескончаемых починках
жилища, о необходимости каждодневно чистить что-то, скрести,
вытирать пыль, о тысяче других мелочей, составляющих угрозу для
духовной жизни! Половины из них на наших широтах не существует,
стало быть половину жизненной энергии, которая на них
расходуется, можно использовать для достижения иных целей. Ваш
северянин на исходе дня испытывает довольство собой. Он выжил,
более того, он преуспел. У его семьи есть хороший дом и
приличная одежда. Тем, кто разделяет его воззрения, он
представляется "достойным", как он это называет, человеком. Он
воображает, будто уяснил цель и смысл бытия. Борьба ослепляет
его настолько, что он даже не способен понять, до какой степени
несообразны его усилия. Что он, собственно, сделал? Он возложил
себя на алтарь ложного идеала. К разумной жизни он даже близко
не подошел. Да, он исполнил определенный общественный и
политический долг, но о долге перед самим собой он и понятия не
имеет. Я говорю о людях, от которых можно было бы ожидать
чего-то лучшего. Что до большинства, до толпы, до стада -- так
его попросту не существует, ни здесь, ни где бы то ни было. Оно
оставляет в последующих поколениях чисто физиологический след,
поддерживая существование вида и оберегая свое потомство. То же
самое делают лисы. Для нас этого мало. Живи эти люди в здешних
краях, у них был бы досуг, который позволил бы им развить
лучшие стороны их натур. Для них открылись бы устремления более
чистые и радости более достойные. Они насладились бы счастьем,
доступным мудрому. А какое иное счастье заслуживает этого
имени? Надежда человечества, мистер Херд, сокрыта здесь, в
Средиземноморьи.
Епископ погрузился в размышления. В голову ему приходили
разнообразные возражения на эту довольно причудливую
аргументацию. Однако он ничего не сказал. Он от природы был
скуп на слова -- куда интереснее слушать других, чем говорить
самому! А в эту пору его жизни он был восприимчив более
обычного и более склонен к размышлениям.
Счастье -- честное, не нуждающееся в оправданиях счастье
-- как его обрести? Никак иначе, привычно полагал он, но лишь
через двойственное посредничество христианства и цивилизации.
Он уверовал в них еще с университетских времен. Но за прошедшие
годы что-то неуловимо менялось в его взглядах. Что-то
сдвигалось внутри, накапливались знания, обогащая его свежими
воззрениями. Прежняя уверенность в правоте своих мыслей
покинула епископа. Здание его разума утратило былую
устойчивость, казалось, будто элементы, которых его
образовывали, плавают в каком-то растворе, готовые в любую
минуту вступить в новые сочетания. Китай показал ему, что люди
могут быть счастливы и беспорочны, не только не обладая первой
из двух благодетельных составных частей, но даже презрительно
отвергая ее. Потом пришел черед Африки, обитатели которой еще
сильнее пошатнули его представления, ибо относились с издевкой
и к Христианству, и к цивилизации и при все том оставались
такими славными, здоровыми животными! Человек душевно честный,
он не мешал ни логике своей, ни прирожденной проницательности
свободно распоряжаться воспоминаниями о первых переживаниях,
испытанных им среди лондонской бедноты. Теперь эти переживания
наполнились новым смыслом. Те важные верования, которые он
проповедовал в ту пору, -- такой ли уж истинной панацеей от
всех горестей рода людского были они? Его не покидали мысли об
изможденных телах и изголодавшихся душах, о белых лицах этих
людей -- и какая грязь, какая мерзость запустения! Так это и
есть христианство с цивилизацией?
Граф, мысли которого текли по иному пути, разразился
речью, похожей на песнь Дельфийского оракула, подавшегося в
рапсоды:
-- О, глупость людская! Ум народа нашего притупился,
обычаи его и привычки стали достойны скотов, климат с
ландшафтом -- и те уничтожены. Живой гений греков скован
варварской, свинцово-серой религией, плодородные равнины Малой
Азии и Испании обратились в пустыни! Мы, наконец, начинаем
понимать, в какую беду мы попали, мы знаем, кто виноват, мы на
пути к выздоровлению. Под мягкой оболочкой творческого
воображения у homo mediterranius(12) скрыто ядро твердого разума.
Мы добрались до этого ядра. Твердость северянина поверхностна,
его сердцевина, его внутреннее существо вечно содрогается,
пребывая в состоянии неустойчивой безответственности. И все же
разумные люди существуют повсюду: люди, не желающие расходовать
свои способности в унизительных усилиях, направленных на то,
чтобы ограбить ближнего, люди, уставшие от раздоров и давки.
Что бы вы, сэр, могли назвать главным явлением современности? В
чем состоит основная особенность современной жизни? В
банкротстве, в обнаружившей себя бессмысленности всего того,
что именуется Западной цивилизацией. Мне кажется, люди
проникаются пониманием как низменности меркантильных и
милитаристских идеалов, так и величия идеалов древности. Они
еще соединятся, избранные всех наций, в благословенных богами
землях, лежащих по берегам Внутреннего моря, и заживут здесь в
безмятежном покое. А тем, кто явится к ним, проповедуя
неблагопристойные принципы жизненного устройства, они ответят:
"К чему клонятся ваши нелепые и дикие речи насчет усердия и
прилежания? И кто вы такие, чтобы указывать нам, чему посвящать
наши дни? Прочь! Ступайте в свои гиперборейские норы, чтобы там
трепетать и бороться. Топчитесь в туманных, измокших под
дождями полях, выкалывая друг другу допотопными штыками глаза.
Или на ваших нелепых судах носитесь взад-вперед по морским
просторам, опустошая карманы тех, кто вас по всем статьям
превосходит. Таков данный вам способ самовыражения. Нам он не
подходит." И первыми встанут на этот путь народы
Средиземноморья. Они более прочих настрадались от тупоумия
королей, священников, солдат и политиканов. Они-то и положат
конец неврастеническому шатанию и приобретательству. Собрав
воедино все свои силы, они вернут себе утраченное достоинство.
Индивидуализм древних вновь утвердится в правах. Человек опять
станет личностью...
Так он пророчествовал еще какое-то время, а епископ в
одобрительном молчании слушал его, хотя ему и захотелось в
какой-то момент вставить словечко насчет Марафона и Термопил. У
него тоже имелось что сказать о пороках северного
индустриализма -- о том, как он иссушает тело и сковывает
разум.
"Какой очаровательный мечтатель!" -- думал епископ.
Именно в эти дни граф был более чем не прочь сойти за
мечтателя.
На самом-то деле он был господином донельзя практичным.



    ГЛАВА XI



-- Санидин? -- довольно вяло поинтересовался Денис,
поднимая с земли камень.
Ответ Мартена его почти не интересовал. Всего несколько
дней назад он думал, что неплохо бы стать геологом, -- Мартен
сумел увлечь его своей наукой. Но и этот приступ прошел.
Как быстро улетучился его интерес к геологии! Как быстро в
последнее время улетучивается любое его увлечение.
С Денисом творилось неладное. Сегодня рано утром он,
впервые за долгое время, вновь попытался писать стихи. Четыре
слова -- вот все, чем одарило его вдохновение.

Или лозой увитая Тосканья...

Симпатичный зачин, в манере раннего Китса. Строка приятно
гляделась на белом листе бумаги. "Или лозой увитая Тосканья."
Этой фразой он был доволен. Но где, спрашивается, остаток
строфы?
С какой легкостью год-другой назад он сочинял не одну
строфу, а целое стихотворение. Как легко все давалось ему в ту
пору. Стать поэтом: то была веха, постоянно маячившая на его
горизонтах. Из-под пера Дениса уже вышло множество живых
лирических стихотворений, не говоря уж о трех не
предназначенных для сцены пьесах. У друзей по университету он
пользовался необычайным успехом, все любили его, он мог
говорить и делать все, что придет ему в голову. Разве он не был
идолом кружка избранных, преклонявшихся не только друг перед
другом, но и перед сатанизмом Бодлера, жреческими
непристойностями Бердслея, заплесневелыми мудрецами Персии и
новейшими рифмоплетами Америки? Веселая безответственность
переполняла его. С того дня, когда он, вернувшись к себе после
какой-то занудливой лекции, объявил друзьям, что потерял зонт,
но сохранил, благодарение Богу, честь, все в один голос
предрекали ему блестящее будущее. О нем же -- по иным, но не
менее убедительным причинам -- постоянно твердила Денису слепо
обожавшая его и склонная к заблуждениям мать.
Он разочаровал их всех. Бойкие остроты стали даваться ему
все реже и реже, все реже слетали с губ мертворожденные
афоризмы. Он утратил веселость, стал безрадостным,
раздражительным, скованным. Он вдруг осознал, что за стенами
университета лежит огромный мир, и размышляя о нем, ощущал себя
оранжерейным цветком, выставленным под буйный мартовский ветер.
Жизнь уже не представлялась ему подобием барьера в скачках с
препятствиями, который следует брать с наскока; она обратилась
в клубок безобразных фактов, которые отовсюду лезут тебе в
глаза, не желая убраться с дороги. Год за годом он во время
каникул сталкивался с людьми для него новыми; с людьми, которые
снисходительно усмехались при упоминании обо всем, что он
почитал священным -- об искусстве, древностях, литературе; с
людьми, явно пребывающими в здравом уме и однако же избравшими
для себя какие-то дикие профессии -- избравшими их с ясным
пониманием того, что они делают, с неподдельным пылом -- и
подлинным образом преуспевшими в них на грубый мирской манер.
Поначалу он сторонился таких людей, утешая себя тем, что
поскольку они все равно остаются хамами, то и не важно,
преуспевают они или нет. Но надолго ему этого утешения не
хватило. Да они и не были хамами -- далеко не все. Многие не
только обедали у них, но и приглашали их на свои обеды. Вполне
достойные оказались люди, если правду сказать. И ничего дурного
в них не было, не считая, конечно, того, что они придерживались
взглядов, не схожих со взглядами Дениса.
Это было крушением иллюзий. Каждый миг он натыкался на
что-то новое. Он обнаружил, что существует масса вещей, которые
человек обязан знать и однако ж не знает. Они оказались слишком
многочисленными, чтобы их можно было усвоить, не поступаясь
собственными удобствами. Они навалились на него все разом,
приведя его сознание в беспорядок. Он пытался сохранять бравый
вид, но внутренне мучился, -- он больше не был уверен в себе.
Он стал переменчив, легко поддавался любому влиянию. Всегдашняя
легкость, с какой он писал стихи, покинула его. Мечты обманули.
Ему не дано потрясти мир поэзией либо чем-то иным. Скорее
всего, он попросту неудачник. Открыв в себе эту слабую сторону,
он занялся поисками сильных людей. Теперь его пленяло все
крепкое, яркое, ясно очерченное. Он честно старался привить
себе эти качества, стать таким же, но двигаться ему приходилось
ощупью. Вот почему он привязался в Эдгару Мартену, бывшему
полной его противоположностью -- человеку умному, но
догматичному, маленькому, неряшливому плебею, обладавшему
однако же определенностью и ясностью взглядов.
-- Санидин? -- повторил Денис.
-- Ну-ка, посмотрим, -- снисходительно произнес Мартен, --
хотя должен сказать, душа у меня нынче к геологии не лежит.
Похоже, южный ветер каким-то образом разъедает человеку мозги.
Дайте сюда. Санидин, чтоб я сдох! Это железная слюдка.
Интересно было бы узнать, почему вы выбрали именно санидин? А?
Впрочем, он тоже не стал дожидаться ответа. Он вновь
перевел взгляд на крутой горный склон, по которому они
вскарабкались сюда, решив исследовать интересный выход скальной
породы. Мартен намеревался использовать его в качестве
наглядного пособия для лекции. Добравшись доверху, оба присели
и, словно по уговору, сразу забыли о геологии. Со стороны могло
показаться, будто они любуются красотами природы. Туман,
принесенный сирокко, поднимался, собираясь над их головами в
плотные облака, волнами прокатываясь по долинам. Порой
дуновение ветра нарушало плавность его течения, заставляя туман
уплывать по небу серебристыми длинными языками, прорывая его
кисею, и тогда в прорехах, возникало далеко внизу мерцание
залитых солнцем олив или окруженное павлиньим ореолом пятнышко
морской синевы. Камни и траву покрывала липкая, теплая влага.
-- Странная штука, -- после долгой паузы сказал Мартен. --
Я это часто замечал. Если я не занят как следует делом, в
голову обязательно лезут женщины. Хотелось бы мне получше
говорить на латыни, или даже на итальянском. Не то чтобы я
тогда ухлестывал за ними с утра до вечера. Мне и без этого дел
хватает. Взять хотя бы мой каталог минералов, я только-только
до середины дошел. Но по правде сказать, их здесь раза в два
меньше, чем я ожидал, то есть заслуживающих внимания.
-- Минералов?
-- Женщин. Оказалось, что иностранки меня как-то не очень
волнуют. Правда, есть тут одна...
-- Продолжайте.
-- Странный вы малый, Фиппс. Вам вообще-то на баб
случалось заглядываться? По-моему, у вас задатки святого. Надо
с этим бороться. Без пороков и жизнь не в жизнь. Вы посмотрите
на себя со стороны, денег у вас куча, а вы забились в
комнатушку на задах второсортного отеля и поднимаетесь каждое
утро в пять часов, потому что имеете склонность допоздна
залеживаться в постели. Это вы таким способом плоть
умерщвляете, что ли? У вас и душа наверное есть, а? Избавьтесь
от нее поскорее. Душа! С сотворения мира каждый, у кого в
голове шаром покати, цепляется за это несчастное слово. Вы
совсем как один малый, которого я знавал в Ньюкастле. Вы не