Страница:
Я не сознавал, пусть и начинал догадываться, что выводы мои основывались на ошибочных положениях. Прежде чем раз и навсегда развеются все сомнения, потребуется еще немало ужасающих доказательств.
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава седьмая
Я так и не узнал, когда именно и каким путем Марко да Кола прибыл в Англию, хотя уверен, он ступил на нашу землю еще до моей беседы с испанским посланником, это подтвердил позднее Джек Престкотт, когда я допросил его. К третьей неделе марта Кола уже был в Лондоне, и, думается, кто-то успел предупредить его дескать, я осведомлен о его намерениях, он, должно быть, также дознался, что Мэтью мой слуга, а мальчику было известно многое, что могло оказаться опасным для него.
Я виделся с Мэтью в то утро, он явился ко мне в величайшей спешке, его лицо раскраснелось от успеха, и сказал мне, что разыскал Кола в Лондоне и намерен повидать его. В то же мгновение я понял, что должен предотвратить эту встречу.
– Ты этого не сделаешь, – сказал я. – Я тебе запрещаю.
Лицо его потемнело от гнева, чего я никогда не видел в нем прежде. И вновь разом вернулись все мои страхи, которые я до того успешно держал в узде, уповая, будто все станет хорошо теперь, когда он снова при мне.
– Почему? Что это за вздор? Вы ищете этого человека, а когда я нахожу его, вы запрещаете мне разузнать, где именно он обретается.
– Он убийца, Мэтью. Он поистине очень опасный человек.
Мэтью рассмеялся с беззаботным весельем, какое некогда дарило мне радость.
– Не думаю, что итальянец может грозить чем-либо мальчишке с лондонских улиц, – сказал он. – И уж конечно, не опасен он тому, кто стоит перед вами.
– Напротив. Улицы, проулки и все пути этого города тебе знакомы много лучше, чем ему. Но не стоит его недооценивать. Обещай мне, что и близко к нему не подойдешь.
Его смех стих, и я понял, что опять ранил его.
– Так вот в чем дело? Вы отказываете мне в друге, который может быть мне полезен, который станет щедро опекать меня, не требуя ничего взамен? Который слушает меня и ценит мое мнение, а не порицает меня непрестанно и не навязывает мне свое собственное? Говорю вам, доктор, этот человек добр ко мне и мне полезен, он никогда не бил меня и всегда вел себя достойно.
– Замолчи! – вскричал я в отчаянии от того, что меня столь жестоко сравнивают с другим, и что успех этого Кола превознесен лишь ради того, чтобы нанести мне сердечную рану. – Я говорю тебе правду. Тебе нельзя к нему приближаться. Я не могу снести мысли, что он станет касаться тебя, что он причинит тебе обиду или боль. Я хочу защитить тебя.
– Я сам могу о себе позаботиться. И вам это покажу. С самого рождения я водился с ворами, убийцами и крамольниками. А вот он я – целый и невредимый. А для вас все это – ничто, и вы говорите со мной, как с малым ребенком.
– Ты многим обязан мне, – сказал я в гневе на его гнев и в обиде на его слова. – И я добьюсь от тебя должного почтения и обходительности.
– Но сами вы отказываете мне в них, а ведь я их заслуживаю. Вы всегда отказывали мне во всем.
– Довольно. Убирайся из моей комнаты и не возвращайся, пока не будешь готов просить прощения. Знаю ты хочешь увидеться с ним. Мне известно, кто он такой и чего он хочет от тебя, я понимаю это лучше, чем ты. Зачем еще станет взрослый мужчина держать при себе такого мальчишку? Думаешь, это ради твоего острого ума? Его у тебя немного. Ради денег? Их у тебя нет. Ради твоих познаний в науках? У тебя есть лишь то, что дал тебе я. Ради твоего происхождения? Я вытащил тебя из канавы. Говорю тебе, если ты пойдешь к нему, ноги твоей больше не будет в этом доме. Ты меня понял?
Никогда прежде я не грозил ему так, не намеревался делать этого и в то утро. Но он быстро ускользал от меня. Соблазн непослушания рос в нем, подстрекаемый этим итальянцем, и немедля следовало положить этому конец. Он должен был знать, кто здесь хозяин. Иначе он погиб безвозвратно.
Но уже было слишком поздно. Слишком долго я медлил и порча въелась чересчур глубоко. И все же я думал, что, осознав свою ошибку, он станет просить у меня прощения, как готов он был поступить еще в недавнем прошлом. Но он только глядел на меня, не зная, говорю ли я всерьез, и, увидев этот взор, я ослабел и сам все погубил.
– Мэтью, – сказал ему я, – мои мальчик, иди ко мне.
Впервые в жизни наяву, но, Господи помоги мне, не в первый раз в мечтах, я обнял его и крепко прижал к груди, уповая ощутить нежность ответного чувства. Мэтью, однако, сделался холоден словно камень, а потом с силой уперся руками мне в грудь и вырвался и, отступая, даже споткнулся, так спешил он отдалиться от меня.
– Оставьте меня, – сдавленно вымолвил он. – Вы не можете приказывать мне и запрещать мне не в праве. Не я совершил здесь зло, и, думается, не итальянец держит меня при себе с гнусными помыслами.
На том он ушел, оставив меня во власти горького гнева и печального сожаления.
Никогда больше не видел я Мэтью живым. В тот самый вечер Марко да Кола хладнокровно перерезал ему горло в темном проулке и оставил его истекать кровью.
Даже сейчас мне невыносимо вспоминать подробности того дня, когда я узнал, что никакое примирение уже невозможно. Муж моей экономки (годом ранее я позволил этой женщине выйти замуж и был столь высокого мнения о ее честности, что не счел нужным вышвырнуть ее на улицу) сам пришел с горестным известием в Грэшем-колледж, где я обедал с мистером Реном. Этот простолюдин был человек крупный, медлительный и глупый и страшился моего гнева, но набрался храбрости, чтобы самому принести дурные вести.
Он трепетал, стоя передо мной и рассказывая о происшедшем. Он проявил находчивость и сам сходил на место происшествия, где расспросил тех, кто жил поблизости. По-видимому, там произошло злодейское нападения с целью убийства. Негодяи подкрался к Мэтью сзади, зажал ему рот и одним ударом перерезал ему горло. Не было ни шума, ни криков, ни обычной возни, какая указывает на схватку или ограбление. Виновного никто не видел, а ведь он оставил Мэтью умирать. Это была не дуэль и не честный поединок, мальчику не дали даже возможности умереть с сознанием того, что он повел себя как подобает мужчине. Это было простое и чистое убийство, совершенное самым подлым образом. Сон мой предостерег меня, и я, тем не менее, дал свершиться преступлению.
В записках да Кола я вижу, что у него даже достало наглости огласить свое преступление, пусть он и представляет все так, будто вынужден был защищаться. Он пишет – дескать, к нему подослали брави, и сделал это (как он утверждает) бывший компаньон его отца. С какими благородством и храбростью он отбивался от этих кровожадных негодяев! С какой скромностью описывает он, как один-одинешенек разогнал всех. Разумеется, он не говорит, что нападавшим был юноша девятнадцати лет, который никогда в своей жизни не дрался и который не мог желать ему зла. Он не говорит о том, что тайком следовал за юношей, а потом умышленно напал на него, не дав возможности постоять за свою жизнь. Он упускает сообщить, что совершил это убийство, дабы развязать себе руки и впоследствии совершить преступление более тяжкое.
И он не говорит, что этим злодеянием погасил свет моих очей, все погрузил во тьму и навеки покончил с усладой. Смерть Мэтью тяжким грузом легла мне на плечи, ибо недоверие побудило его к браваде, и не важно, что из двоих я поплатился горше. «Такова слава Господня, мой Авессалом, моя глина, что сам я создал величайшим из творений. Господь мне свидетель, что умер бы я вместо тебя, сын мой, сын мой» (Вторая книга Царств, 18:33).
Послушание его равнялось его благочестию, благочестие – верности, а верность – красе. Я воображал себе, как состарюсь, а он будет подле меня и будет мне утешением, на какое не способна ни одна женщина. Он один заставлял сиять мой день и наполнял утро упованием. Такова была любовь Давида к Саулу, и я рыдал от горечи моей кары. «Кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня» (Евангелие от Матфея, 10:37). Сколь часто я читал эти слова, не разумея бремени, какой налагают они на весь род человеческий, ибо до того не любил я ни мужчины, ни женщины.
И урок мой был скор и суров, и я восстал на него. Я молил Всемогущего, пусть будет оно не так, пусть мой слуга ошибался и пусть другой умер бы вместо Мэтью.
И я знал, сколь жестоко мое желание, чтобы другой страдал вместо меня, чтобы иной отец скорбел на моем месте. Господь Наш принял Свой крест, но и Он молился, чтобы бремя было снято с Него, а потому молился и я.
И Господь сказал мне, что я слишком любил этого мальчика и дал мне вспомнить все те ночи, когда он спал в моей постели, а я лежал без сна, слушая его дыхание, желая лишь протянуть руку и коснуться его.
И я вспомнил, как молился об избавлении от желаний и как жаждал их исполнения.
Такова была кара, столь полно заслуженная. Я думал, я умру под грузом боли ее и никогда не оправлюсь от потери.
В сердце моем гнев загорался хладен и яростен, ибо я знал что это Марко да Кола искушал моего дорогого мальчика, и отвратил его от меня, и обольстил его так, чтобы он не заметил выхваченного из ножен кинжала.
Я просил Господа, чтобы сказал он мне, как сказал он Давиду «Вот, я предам врага твоего в руки твои, и сделаешь с ним, что тебе угодно» (Первая книга Царств, 24:2). И я поклялся, что свирепая жестокость Кола станет его погибелью.
Сказано «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукой человека» (Книга Бытия, 9:6).
Благодарение Богу, я никому не позволяю увидеть моих чувств, и у меня было всегда глубокое сознание долга, ведь только оно заставило меня оправиться и заново посвятить себя моей цели. Итак, совершив молитвы, я опять принудил себя заняться трудами, тяжелейшего подвига я не совершал никогда, ибо всегда сохранял привычное самообладание, какое люди зовут холодностью, в то время как всечасно мое сердце кровоточило от горя. К этому я ничего более не прибавлю, слышать это не подобает ничьим ушам. Но скажу, что с того самого часа я имел лишь одно намерение, одну цель и одно желание, и они оставались со мной и в снах, и в каждое мгновение моего бодрствования. Я оставил все попытки утвердить за собой первенство в расшифровке тайнописей, ставивших в тупик всех прочих криптографов. Книги Ливия, письма Кола стали теперь звеньями в великой цепи доказательств, я уже знал о них, и мне не было нужды держать в руках первые или постигать точный смысл вторых. Они сделали свое, и мне предстояло дело более важное, нежели разгадывание отвлеченных головоломок.
Мэтью твердил дескать, он не верит в то, что Кола заподозрил его в Нидерландах, будь это так, нога моего мальчика никогда бы не ступила на землю Англии. Следовательно, Кола обнаружил что-то в Лондоне, и потому с уверенностью можно утверждать, что до него дошел мой рассказ мистеру Беннету, в разговоре с которым я назвал Мэтью единственным человеком, кто посвящен в мои подозрения. Мне следовало бы знать, что нет такого создания на свете, как умеющий молчать придворный, и что ни одна душа в Уайт-холле не способна хранить тайну. И потому я порешил не сообщать более мистеру Беннету о моих успехах. Я не только не хотел, чтобы неосмотрительная болтовня не предостерегла Кола, я также желал уберечь собственную жизнь и знал, что, если итальянец без жалости пролил кровь моего мальчика из-за известной ему малости, как тогда мог он не совершить сходного покушения на мою жизнь?
Тем не менее я нисколько не удивился, услышав, что в Оксфорд прибыл молодой ученый джентльмен и выразил намерение остаться у нас на некоторый срок.
Каково же было мое удивление, когда сразу по приезде он немедля свел знакомство с семейством Бланди.
Я виделся с Мэтью в то утро, он явился ко мне в величайшей спешке, его лицо раскраснелось от успеха, и сказал мне, что разыскал Кола в Лондоне и намерен повидать его. В то же мгновение я понял, что должен предотвратить эту встречу.
– Ты этого не сделаешь, – сказал я. – Я тебе запрещаю.
Лицо его потемнело от гнева, чего я никогда не видел в нем прежде. И вновь разом вернулись все мои страхи, которые я до того успешно держал в узде, уповая, будто все станет хорошо теперь, когда он снова при мне.
– Почему? Что это за вздор? Вы ищете этого человека, а когда я нахожу его, вы запрещаете мне разузнать, где именно он обретается.
– Он убийца, Мэтью. Он поистине очень опасный человек.
Мэтью рассмеялся с беззаботным весельем, какое некогда дарило мне радость.
– Не думаю, что итальянец может грозить чем-либо мальчишке с лондонских улиц, – сказал он. – И уж конечно, не опасен он тому, кто стоит перед вами.
– Напротив. Улицы, проулки и все пути этого города тебе знакомы много лучше, чем ему. Но не стоит его недооценивать. Обещай мне, что и близко к нему не подойдешь.
Его смех стих, и я понял, что опять ранил его.
– Так вот в чем дело? Вы отказываете мне в друге, который может быть мне полезен, который станет щедро опекать меня, не требуя ничего взамен? Который слушает меня и ценит мое мнение, а не порицает меня непрестанно и не навязывает мне свое собственное? Говорю вам, доктор, этот человек добр ко мне и мне полезен, он никогда не бил меня и всегда вел себя достойно.
– Замолчи! – вскричал я в отчаянии от того, что меня столь жестоко сравнивают с другим, и что успех этого Кола превознесен лишь ради того, чтобы нанести мне сердечную рану. – Я говорю тебе правду. Тебе нельзя к нему приближаться. Я не могу снести мысли, что он станет касаться тебя, что он причинит тебе обиду или боль. Я хочу защитить тебя.
– Я сам могу о себе позаботиться. И вам это покажу. С самого рождения я водился с ворами, убийцами и крамольниками. А вот он я – целый и невредимый. А для вас все это – ничто, и вы говорите со мной, как с малым ребенком.
– Ты многим обязан мне, – сказал я в гневе на его гнев и в обиде на его слова. – И я добьюсь от тебя должного почтения и обходительности.
– Но сами вы отказываете мне в них, а ведь я их заслуживаю. Вы всегда отказывали мне во всем.
– Довольно. Убирайся из моей комнаты и не возвращайся, пока не будешь готов просить прощения. Знаю ты хочешь увидеться с ним. Мне известно, кто он такой и чего он хочет от тебя, я понимаю это лучше, чем ты. Зачем еще станет взрослый мужчина держать при себе такого мальчишку? Думаешь, это ради твоего острого ума? Его у тебя немного. Ради денег? Их у тебя нет. Ради твоих познаний в науках? У тебя есть лишь то, что дал тебе я. Ради твоего происхождения? Я вытащил тебя из канавы. Говорю тебе, если ты пойдешь к нему, ноги твоей больше не будет в этом доме. Ты меня понял?
Никогда прежде я не грозил ему так, не намеревался делать этого и в то утро. Но он быстро ускользал от меня. Соблазн непослушания рос в нем, подстрекаемый этим итальянцем, и немедля следовало положить этому конец. Он должен был знать, кто здесь хозяин. Иначе он погиб безвозвратно.
Но уже было слишком поздно. Слишком долго я медлил и порча въелась чересчур глубоко. И все же я думал, что, осознав свою ошибку, он станет просить у меня прощения, как готов он был поступить еще в недавнем прошлом. Но он только глядел на меня, не зная, говорю ли я всерьез, и, увидев этот взор, я ослабел и сам все погубил.
– Мэтью, – сказал ему я, – мои мальчик, иди ко мне.
Впервые в жизни наяву, но, Господи помоги мне, не в первый раз в мечтах, я обнял его и крепко прижал к груди, уповая ощутить нежность ответного чувства. Мэтью, однако, сделался холоден словно камень, а потом с силой уперся руками мне в грудь и вырвался и, отступая, даже споткнулся, так спешил он отдалиться от меня.
– Оставьте меня, – сдавленно вымолвил он. – Вы не можете приказывать мне и запрещать мне не в праве. Не я совершил здесь зло, и, думается, не итальянец держит меня при себе с гнусными помыслами.
На том он ушел, оставив меня во власти горького гнева и печального сожаления.
Никогда больше не видел я Мэтью живым. В тот самый вечер Марко да Кола хладнокровно перерезал ему горло в темном проулке и оставил его истекать кровью.
Даже сейчас мне невыносимо вспоминать подробности того дня, когда я узнал, что никакое примирение уже невозможно. Муж моей экономки (годом ранее я позволил этой женщине выйти замуж и был столь высокого мнения о ее честности, что не счел нужным вышвырнуть ее на улицу) сам пришел с горестным известием в Грэшем-колледж, где я обедал с мистером Реном. Этот простолюдин был человек крупный, медлительный и глупый и страшился моего гнева, но набрался храбрости, чтобы самому принести дурные вести.
Он трепетал, стоя передо мной и рассказывая о происшедшем. Он проявил находчивость и сам сходил на место происшествия, где расспросил тех, кто жил поблизости. По-видимому, там произошло злодейское нападения с целью убийства. Негодяи подкрался к Мэтью сзади, зажал ему рот и одним ударом перерезал ему горло. Не было ни шума, ни криков, ни обычной возни, какая указывает на схватку или ограбление. Виновного никто не видел, а ведь он оставил Мэтью умирать. Это была не дуэль и не честный поединок, мальчику не дали даже возможности умереть с сознанием того, что он повел себя как подобает мужчине. Это было простое и чистое убийство, совершенное самым подлым образом. Сон мой предостерег меня, и я, тем не менее, дал свершиться преступлению.
В записках да Кола я вижу, что у него даже достало наглости огласить свое преступление, пусть он и представляет все так, будто вынужден был защищаться. Он пишет – дескать, к нему подослали брави, и сделал это (как он утверждает) бывший компаньон его отца. С какими благородством и храбростью он отбивался от этих кровожадных негодяев! С какой скромностью описывает он, как один-одинешенек разогнал всех. Разумеется, он не говорит, что нападавшим был юноша девятнадцати лет, который никогда в своей жизни не дрался и который не мог желать ему зла. Он не говорит о том, что тайком следовал за юношей, а потом умышленно напал на него, не дав возможности постоять за свою жизнь. Он упускает сообщить, что совершил это убийство, дабы развязать себе руки и впоследствии совершить преступление более тяжкое.
И он не говорит, что этим злодеянием погасил свет моих очей, все погрузил во тьму и навеки покончил с усладой. Смерть Мэтью тяжким грузом легла мне на плечи, ибо недоверие побудило его к браваде, и не важно, что из двоих я поплатился горше. «Такова слава Господня, мой Авессалом, моя глина, что сам я создал величайшим из творений. Господь мне свидетель, что умер бы я вместо тебя, сын мой, сын мой» (Вторая книга Царств, 18:33).
Послушание его равнялось его благочестию, благочестие – верности, а верность – красе. Я воображал себе, как состарюсь, а он будет подле меня и будет мне утешением, на какое не способна ни одна женщина. Он один заставлял сиять мой день и наполнял утро упованием. Такова была любовь Давида к Саулу, и я рыдал от горечи моей кары. «Кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня» (Евангелие от Матфея, 10:37). Сколь часто я читал эти слова, не разумея бремени, какой налагают они на весь род человеческий, ибо до того не любил я ни мужчины, ни женщины.
И урок мой был скор и суров, и я восстал на него. Я молил Всемогущего, пусть будет оно не так, пусть мой слуга ошибался и пусть другой умер бы вместо Мэтью.
И я знал, сколь жестоко мое желание, чтобы другой страдал вместо меня, чтобы иной отец скорбел на моем месте. Господь Наш принял Свой крест, но и Он молился, чтобы бремя было снято с Него, а потому молился и я.
И Господь сказал мне, что я слишком любил этого мальчика и дал мне вспомнить все те ночи, когда он спал в моей постели, а я лежал без сна, слушая его дыхание, желая лишь протянуть руку и коснуться его.
И я вспомнил, как молился об избавлении от желаний и как жаждал их исполнения.
Такова была кара, столь полно заслуженная. Я думал, я умру под грузом боли ее и никогда не оправлюсь от потери.
В сердце моем гнев загорался хладен и яростен, ибо я знал что это Марко да Кола искушал моего дорогого мальчика, и отвратил его от меня, и обольстил его так, чтобы он не заметил выхваченного из ножен кинжала.
Я просил Господа, чтобы сказал он мне, как сказал он Давиду «Вот, я предам врага твоего в руки твои, и сделаешь с ним, что тебе угодно» (Первая книга Царств, 24:2). И я поклялся, что свирепая жестокость Кола станет его погибелью.
Сказано «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукой человека» (Книга Бытия, 9:6).
Благодарение Богу, я никому не позволяю увидеть моих чувств, и у меня было всегда глубокое сознание долга, ведь только оно заставило меня оправиться и заново посвятить себя моей цели. Итак, совершив молитвы, я опять принудил себя заняться трудами, тяжелейшего подвига я не совершал никогда, ибо всегда сохранял привычное самообладание, какое люди зовут холодностью, в то время как всечасно мое сердце кровоточило от горя. К этому я ничего более не прибавлю, слышать это не подобает ничьим ушам. Но скажу, что с того самого часа я имел лишь одно намерение, одну цель и одно желание, и они оставались со мной и в снах, и в каждое мгновение моего бодрствования. Я оставил все попытки утвердить за собой первенство в расшифровке тайнописей, ставивших в тупик всех прочих криптографов. Книги Ливия, письма Кола стали теперь звеньями в великой цепи доказательств, я уже знал о них, и мне не было нужды держать в руках первые или постигать точный смысл вторых. Они сделали свое, и мне предстояло дело более важное, нежели разгадывание отвлеченных головоломок.
Мэтью твердил дескать, он не верит в то, что Кола заподозрил его в Нидерландах, будь это так, нога моего мальчика никогда бы не ступила на землю Англии. Следовательно, Кола обнаружил что-то в Лондоне, и потому с уверенностью можно утверждать, что до него дошел мой рассказ мистеру Беннету, в разговоре с которым я назвал Мэтью единственным человеком, кто посвящен в мои подозрения. Мне следовало бы знать, что нет такого создания на свете, как умеющий молчать придворный, и что ни одна душа в Уайт-холле не способна хранить тайну. И потому я порешил не сообщать более мистеру Беннету о моих успехах. Я не только не хотел, чтобы неосмотрительная болтовня не предостерегла Кола, я также желал уберечь собственную жизнь и знал, что, если итальянец без жалости пролил кровь моего мальчика из-за известной ему малости, как тогда мог он не совершить сходного покушения на мою жизнь?
Тем не менее я нисколько не удивился, услышав, что в Оксфорд прибыл молодой ученый джентльмен и выразил намерение остаться у нас на некоторый срок.
Каково же было мое удивление, когда сразу по приезде он немедля свел знакомство с семейством Бланди.
Глава восьмая
Здесь следует остановиться и рассказать об этих Бланди, ибо рукописи Кола доверять нельзя ни в чем, и вполне очевидно, что писания Престкотта полны нелепых домыслов. Престкотт испытывал странное влечение к молодой Бланди и возомнил, будто она желает ему зла, хотя не берусь судить, как она могла бы устроить подобное. Да и нужды никакой не было. Престкотт сам старался причинить себе столько вреда, что кому-либо другому не было смысла способствовать ему.
Я знал, что Эдмунд Бланди был известен в армии как подстрекатель, призывавший к мятежу, и слышал, что он умер. Также мне было известно, что его жена с дочерью поселились в Оксфорде. Некоторое время я присматривался к ним через моих соглядатаев, но по большей части оставлял их в покое пока они соблюдали закон, я не видел причин притеснять их, даже если их еретичество вопияло к Небесам. Уповаю, я уже недвусмысленно дал понять, что моей заботой было водворение доброго порядка в обществе, и меня мало волновали жалкие лжеумствования сектантов, если на людях они следовали догматам. Знаю, что многие (и к некоторым из них, таким как мистер Локк, я питаю величайшее почтение в прочих вещах) придерживаются доктрины веротерпимости, но с ней я решительно не согласен, если понимается под ней почитание Господа вне рамок признанной Церкви. Государство не может выжить без единства веры, как не может оно существовать без общих целей правительства, ибо отрицать Церковь – значит, в конечном счете, отрицать и светскую власть. По этой причине поддерживаю добродетельную умеренность, какую предписывает англиканское уложение, балансируя меж показной пышностью Рима и гнусностью пуританских молелен.
Что до обеих Бланди, я с удовольствием видел, что урок, какой преподало им крушение всех их надежд, они усвоили. Хотя мне было известно, что они состоят в сношениях со многими крамольниками и смутьянами всех мастей в Оксфорде и Эбингдоне поведение их не давало повода для беспокойства. Пока раз в три месяца они посещали церковь, пусть даже сидели там с каменными лицами на задних скамьях, отказывались петь и вставали лишь с неохотой, это меня не касалось. Они выказывали послушание, и их молчаливое повиновение было уроком для всех, кто мог бы замышлять вызов Церкви. Ибо если даже женщина, которая некогда командовала солдатами, натравливая их на войска роялистов при великой осаде Глостера, не имеет более воли сопротивляться, то откуда ей взяться у людей не столь отчаянных.
Сегодня мало кому известна эта история. Я привожу ее здесь отчасти потому, что она наглядно поясняет характер этих людей, а отчасти потому, что она заслуживает внесения в анналы скорее как исторический анекдот, в каких находят удовольствие люди, подобные мистеру Вуду. В то время Нед Бланди уже состоял на службе у Парламента, и его жена следовала за ним с прочими солдатскими женщинами, дабы супруг ее был накормлен и чисто одет на марше. Он был солдатом в отряде Эдварда Масси и находился в Глостере, когда король Карл осадил город. Многие знают об этом яростном противостоянии, в котором решимость одной стороны натолкнулась на непреклонность другой, и обеим отваги хватало вдоволь. Преимущество было на стороне короля, ибо защитники города были малочисленны и плохо подготовлены, но его величество, как случается с государями более благородными, нежели мудрыми, упустил напасть с надлежащей поспешностью. Парламентаристы же уповали на то, что им надо продержаться совсем немного и на помощь придет освободительная армия.
Убедить в том горожан и простых солдат было непросто, тем более что отвага офицеров истощила их ряды, и многие взводы и роты остались обезглавлены. В том случае, о котором идет речь, рота королевских солдат попыталась штурмовать слабейший участок городских укреплений, зная, что защищающие его солдаты пали духом и пребывают в нерешительности. И действительно, поначалу все шло к тому, что этот дерзкий штурм увенчается успехом: многие роялисты уже забрались на стены, и подрастерявшие храбрость защитники начали отступать. Не пройдет нескольких минут – и стена будет взята, и осаждающая армия ворвется в город.
Тогда указанная женщина выступила вперед, подоткнула юбки, подобрала пистоль и шпагу павшего офицера. «Вперед, или я погибну одна» – говорят, крикнула она и ринулась на волну атакующих, рубя и коля без разбора. Столь пристыжены были парламентаристы тем, что женщина превзошла их храбростью, и столь властен был голос их нового командира, что они построились и атаковали. Они не отступали ни на пядь, и их яростный натиск заставил отхлынуть роялистов. А когда роялисты возвращались на свои позиции, женщина построила защитников в шеренгу и приказала стрелять отступающим в спины, пока не израсходован был последний мушкетный заряд.
Это была жена Неда Бланди, Анна, уже снискавшая себе славу кровожадной свирепостью. Не стану утверждать, будто она обнажила груди прежде, чем броситься в ряды роялистов, дабы галантность помешала им пронзить ее, но такое возможно и вполне соответствовало бы ее репутации женщины бесстыдной и склонной к насилию.
Такова была эта женщина, более буйная делами и нравом, нежели ее супруг. Она утверждала, будто знает тайны знахарства, и говорила, что таким же даром обладала ее мать и мать ее матери. Она даже приходила на солдатские сборища и произносила там речи, возбуждая в равной мере благоговение и насмешки. Это она, полагаю, побудила своего мужа к еще более опасной и преступной крамоле, ибо совершенно пренебрегала властью любой, кроме той, какую соглашалась признать по собственной воле. Муж, считала она, не должен иметь над женой власти больше, чем жена над мужем. Не сомневаюсь, что со временем она бы заявила, что между человеком и ослом должно быть такое же равноправие.
Несомненно также и то, что ни она, ни ее дочь не раскаялись в своей крамоле. Когда времена переменились и на престол вернулся король, очень многие – кто неохотно, кто радостно – оставили старые взгляды, однако немало было и тех, кто упорствовал в заблуждениях, – и это вопреки тому, что Господь со всей очевидностью лишил их Своей милости. В возвращении короля эти люди видели испытание Божье, годы в чистилище перед пришествием Царя Иисуса и Его тысячелетнего царства. Или они видели в Реставрации знак Господнего гнева и становились еще фанатичнее, дабы вернуть Его благоволение, или же они отвергали и Господа и Его творение, сетуя на оборот событий, и погружались в апатию обманутой алчности.
Я не решился бы гадать, во что именно верила Анна Бланди, и, сказать правду, меня это ничуть не интересовало. Важно было только ее молчание, и в этом она вполне готова была повиноваться. Однако я все же однажды расспросил об этом мистера Вуда, ибо знал, что его матушка взяла к себе в услужение дочь Анны.
– Полагаю, вам известно ее прошлое? – спросил я его – ее родители и ее вера?
– О да, – ответил он – Я знаю, каково ее прошлое, как дела обстоит теперь. Почему вы спрашиваете?
– Я питаю к вам расположение, молодой человек, и мне не хотелось бы, чтобы на вашу семью или вашу матушку легла тень позора.
– Благодарю вас за внимание, но вам нечего опасаться. Девушка соблюдает все законы и настолько почтительна, что я ни разу не слышал, чтобы она высказывала свое мнение о чем-либо. А вот когда вернулся его величество король, глаза ее наполнились слезами чистейшей радости. Будьте покойны, это правда, ведь моя матушка не пустила бы в свой дом пресвитерианку.
– Но ее мать?
– Я встречал эту женщину только раз или два и нашел ее ничем не примечательной. Она наскребла денег на прачечную и в поте лица зарабатывает себе пропитание. Думаю, единственная ее забота – скопить достаточно на приданое дочери. Только это на уме и у самой Сары. Кое-что о былых подвигах старой Бланди я узнал в ходе моих изысканий, но, полагаю, она исцелилась от безумия раскола так же совершенно, как и наша страна.
Я не стал полностью полагаться на слово мистера Вуда, ибо питал сомнения в его способности глубоко разбираться в людях, но его рассказ успокоил меня, и я с радостью обратился к более интересным источникам сведений. Время от времени я получал донесения о том, что дочь ходила в Эбингдон, Бэнбери или Берфорд и что их лачугу посещают сомнительные людишки вроде ирландского волхва, о котором я уже упоминал раньше. И тем не менее я не видел причин тревожиться. Мать и дочь, по-видимому, оставили прошлое свое желание переделать Англию по своему подобию и удовлетворились тем, чтобы зарабатывать столько денег, сколько им позволят их сословие и умения. Против такой похвальной цели у меня не было возражении, и я не обращал на них особого внимания до тех пор, пока Марко да Кола не отправился по приезде в их лачугу под предлогом пользовать старуху от увечья.
Разумеется, я с величайшим тщанием прочел его рассказ об этом случае, и мастерство, с каким он представляет себя человеком невинным и милосердным, чуть ли не привело меня в восхищение. Метод его, как я вижу, заключается в том, чтобы поведать толику истины, но всякий раз погрести каждую крупицу правды, под многими наслоениями лжи. Трудно предположить, будто кто-то может потратить столько трудов для создания подобной видимости, и, не знай я правды, я и сам, возможно, дал бы себя убедить в искренности его заверений и в его великодушии.
Но взгляните на этот рассказ со стороны, имея сведений больше, чем готов предоставить мистер Кола. Свой человек в кругах крамольников в Нидерландах, он приезжает в Оксфорд и уже через несколько часов сводит знакомство с семьей, которая таких семей знает больше, чем кто-либо еще в королевстве. Невзирая на то что они ему далеко не ровня, он посещает их по три-четыре раза на дню и более внимателен, чем был бы даже настоящий врач к наибогатейшему пациенту. Ни один здравомыслящий человек так не поступает, и надо отдать дань таланту мистера Кола, ибо, пока читаешь, подобное нелепое и неправдоподобное поведение представляется совершенно естественным.
Как только мистер Бойль сказал мне, что Кола также проник в кружок философов из кофейни на Главной улице, я понял, что мне наконец представилась возможность узнать больше о мыслях и передвижениях итальянца.
– Надеюсь, вы ничего не имеете против того, что я взял его под свое крыло, – сказал мне Бойль, упомянув о приезде Кола, – но ваш рассказ был весьма любопытным, и когда итальянец появился в кофейне, я не смог устоять и решил сам с ним познакомиться. И должен сказать, вы совершенно в нем ошиблись.
– Моим доводам вы не возражали.
– Но это были досужие построения, основанные на умозаключениях. Теперь, когда я познакомился с ним, я с вами не согласен. Всегда следует принимать во внимание характер, ибо это вернейший проводник к душе человека и, следовательно, к его намерениям и поступкам. В его характере я не вижу ничего, что соответствовало бы вашим домыслам о его побуждениях. Совсем наоборот.
– Но он хитер, а вы доверчивы. С тем же успехом можно сказать, что лиса безвредна для наседки, потому что подбирается к ней тихонько и мягко. Опасна она, только когда наносит удар.
– Люди – не лисы, доктор Уоллис, и я – не наседка.
– И все же вы исключаете возможность ошибки?
– Разумеется.
Тут Бойль улыбнулся тонкогубой надменной улыбкой, давая понять, что ему трудно даже помыслить о таком.
– И потому вы все же признаете, что будет благоразумным следить за ним.
Тут Бойль недовольно нахмурился.
– Ничего подобного я делать не стану. Я рад оказать вам услугу во многих делах, но доносить не стану. Об этой вашей деятельности мне известно, но я не желаю быть в нее замешан. Вы занимаетесь низким и темным ремеслом, доктор Уоллис.
– Я глубоко уважаю вашу щепетильность, – ответил я, раздосадованный его словами, ибо он редко высказывался столь резко. – Но иногда ради безопасности королевства приходится и отказываться от такой разборчивости.
– Нельзя позволить, чтобы достоинство королевства роняли подлые поступки людей чести. Берегитесь, доктор. Вы желаете сохранить чистоту добродетельного общества, а прибегаете для того к обычаям обитателей клоак.
– Я предпочел бы словами внушать людям необходимость благого поведения, – ответствовал я – Но они как будто на удивление глухи к подобным урезониваниям.
– Только остерегайтесь, как бы вы своими преследованиями не толкнули их на неразумное поведение, какого они не допустили бы при прочих обстоятельствах. Такая опасность, знаете ли, тоже существует.
– Будь обстоятельства обычными, я бы согласился с вами. Но я рассказывал вам о мистере Кола, и вы согласились, что мои опасения обоснованны. И я сам получил немало ран, доказывающих, сколь опасен этот человек.
Бойль выразил сожаление о смерти Мэтью и произнес слова утешения, он был великодушнейшим из людей и готов был стерпеть резкую отповедь, намекнув, что ему известна мера моей потери. Я был благодарен ему, но не мог допустить, чтобы его слова о христианском смирении заставили меня свернуть с моего пути.
– Вы намерены преследовать этого человека до конца, но у вас нет уверенности в том, что именно он убил вашего слугу.
– Мэтью неотступно следовал за ним, а Кола здесь для того, чтобы совершить преступление, и он известен как убийца. Вы правы, неопровержимых доказательств у меня нет, ибо я не видел своими глазами, как все свершилось, и иных свидетелей там не было. Однако я убежден, что вы не можете неопровержимо доказать, будто он не повинен в смерти Мэтью.
– Возможно, вы правы, – ответил Бойль, – но, со своей стороны, я не стану его осуждать, пока не буду уверен. Послушайтесь моего предостережения, доктор. Удостоверьтесь прежде в том, что гнев не застит вам глаза и не заставляет вас опускаться до его уровня «Око мое лежит на душе моей», – сказано в «Плаче Иеремии». Берегитесь, как бы не стало верным обратное.
Я знал, что Эдмунд Бланди был известен в армии как подстрекатель, призывавший к мятежу, и слышал, что он умер. Также мне было известно, что его жена с дочерью поселились в Оксфорде. Некоторое время я присматривался к ним через моих соглядатаев, но по большей части оставлял их в покое пока они соблюдали закон, я не видел причин притеснять их, даже если их еретичество вопияло к Небесам. Уповаю, я уже недвусмысленно дал понять, что моей заботой было водворение доброго порядка в обществе, и меня мало волновали жалкие лжеумствования сектантов, если на людях они следовали догматам. Знаю, что многие (и к некоторым из них, таким как мистер Локк, я питаю величайшее почтение в прочих вещах) придерживаются доктрины веротерпимости, но с ней я решительно не согласен, если понимается под ней почитание Господа вне рамок признанной Церкви. Государство не может выжить без единства веры, как не может оно существовать без общих целей правительства, ибо отрицать Церковь – значит, в конечном счете, отрицать и светскую власть. По этой причине поддерживаю добродетельную умеренность, какую предписывает англиканское уложение, балансируя меж показной пышностью Рима и гнусностью пуританских молелен.
Что до обеих Бланди, я с удовольствием видел, что урок, какой преподало им крушение всех их надежд, они усвоили. Хотя мне было известно, что они состоят в сношениях со многими крамольниками и смутьянами всех мастей в Оксфорде и Эбингдоне поведение их не давало повода для беспокойства. Пока раз в три месяца они посещали церковь, пусть даже сидели там с каменными лицами на задних скамьях, отказывались петь и вставали лишь с неохотой, это меня не касалось. Они выказывали послушание, и их молчаливое повиновение было уроком для всех, кто мог бы замышлять вызов Церкви. Ибо если даже женщина, которая некогда командовала солдатами, натравливая их на войска роялистов при великой осаде Глостера, не имеет более воли сопротивляться, то откуда ей взяться у людей не столь отчаянных.
Сегодня мало кому известна эта история. Я привожу ее здесь отчасти потому, что она наглядно поясняет характер этих людей, а отчасти потому, что она заслуживает внесения в анналы скорее как исторический анекдот, в каких находят удовольствие люди, подобные мистеру Вуду. В то время Нед Бланди уже состоял на службе у Парламента, и его жена следовала за ним с прочими солдатскими женщинами, дабы супруг ее был накормлен и чисто одет на марше. Он был солдатом в отряде Эдварда Масси и находился в Глостере, когда король Карл осадил город. Многие знают об этом яростном противостоянии, в котором решимость одной стороны натолкнулась на непреклонность другой, и обеим отваги хватало вдоволь. Преимущество было на стороне короля, ибо защитники города были малочисленны и плохо подготовлены, но его величество, как случается с государями более благородными, нежели мудрыми, упустил напасть с надлежащей поспешностью. Парламентаристы же уповали на то, что им надо продержаться совсем немного и на помощь придет освободительная армия.
Убедить в том горожан и простых солдат было непросто, тем более что отвага офицеров истощила их ряды, и многие взводы и роты остались обезглавлены. В том случае, о котором идет речь, рота королевских солдат попыталась штурмовать слабейший участок городских укреплений, зная, что защищающие его солдаты пали духом и пребывают в нерешительности. И действительно, поначалу все шло к тому, что этот дерзкий штурм увенчается успехом: многие роялисты уже забрались на стены, и подрастерявшие храбрость защитники начали отступать. Не пройдет нескольких минут – и стена будет взята, и осаждающая армия ворвется в город.
Тогда указанная женщина выступила вперед, подоткнула юбки, подобрала пистоль и шпагу павшего офицера. «Вперед, или я погибну одна» – говорят, крикнула она и ринулась на волну атакующих, рубя и коля без разбора. Столь пристыжены были парламентаристы тем, что женщина превзошла их храбростью, и столь властен был голос их нового командира, что они построились и атаковали. Они не отступали ни на пядь, и их яростный натиск заставил отхлынуть роялистов. А когда роялисты возвращались на свои позиции, женщина построила защитников в шеренгу и приказала стрелять отступающим в спины, пока не израсходован был последний мушкетный заряд.
Это была жена Неда Бланди, Анна, уже снискавшая себе славу кровожадной свирепостью. Не стану утверждать, будто она обнажила груди прежде, чем броситься в ряды роялистов, дабы галантность помешала им пронзить ее, но такое возможно и вполне соответствовало бы ее репутации женщины бесстыдной и склонной к насилию.
Такова была эта женщина, более буйная делами и нравом, нежели ее супруг. Она утверждала, будто знает тайны знахарства, и говорила, что таким же даром обладала ее мать и мать ее матери. Она даже приходила на солдатские сборища и произносила там речи, возбуждая в равной мере благоговение и насмешки. Это она, полагаю, побудила своего мужа к еще более опасной и преступной крамоле, ибо совершенно пренебрегала властью любой, кроме той, какую соглашалась признать по собственной воле. Муж, считала она, не должен иметь над женой власти больше, чем жена над мужем. Не сомневаюсь, что со временем она бы заявила, что между человеком и ослом должно быть такое же равноправие.
Несомненно также и то, что ни она, ни ее дочь не раскаялись в своей крамоле. Когда времена переменились и на престол вернулся король, очень многие – кто неохотно, кто радостно – оставили старые взгляды, однако немало было и тех, кто упорствовал в заблуждениях, – и это вопреки тому, что Господь со всей очевидностью лишил их Своей милости. В возвращении короля эти люди видели испытание Божье, годы в чистилище перед пришествием Царя Иисуса и Его тысячелетнего царства. Или они видели в Реставрации знак Господнего гнева и становились еще фанатичнее, дабы вернуть Его благоволение, или же они отвергали и Господа и Его творение, сетуя на оборот событий, и погружались в апатию обманутой алчности.
Я не решился бы гадать, во что именно верила Анна Бланди, и, сказать правду, меня это ничуть не интересовало. Важно было только ее молчание, и в этом она вполне готова была повиноваться. Однако я все же однажды расспросил об этом мистера Вуда, ибо знал, что его матушка взяла к себе в услужение дочь Анны.
– Полагаю, вам известно ее прошлое? – спросил я его – ее родители и ее вера?
– О да, – ответил он – Я знаю, каково ее прошлое, как дела обстоит теперь. Почему вы спрашиваете?
– Я питаю к вам расположение, молодой человек, и мне не хотелось бы, чтобы на вашу семью или вашу матушку легла тень позора.
– Благодарю вас за внимание, но вам нечего опасаться. Девушка соблюдает все законы и настолько почтительна, что я ни разу не слышал, чтобы она высказывала свое мнение о чем-либо. А вот когда вернулся его величество король, глаза ее наполнились слезами чистейшей радости. Будьте покойны, это правда, ведь моя матушка не пустила бы в свой дом пресвитерианку.
– Но ее мать?
– Я встречал эту женщину только раз или два и нашел ее ничем не примечательной. Она наскребла денег на прачечную и в поте лица зарабатывает себе пропитание. Думаю, единственная ее забота – скопить достаточно на приданое дочери. Только это на уме и у самой Сары. Кое-что о былых подвигах старой Бланди я узнал в ходе моих изысканий, но, полагаю, она исцелилась от безумия раскола так же совершенно, как и наша страна.
Я не стал полностью полагаться на слово мистера Вуда, ибо питал сомнения в его способности глубоко разбираться в людях, но его рассказ успокоил меня, и я с радостью обратился к более интересным источникам сведений. Время от времени я получал донесения о том, что дочь ходила в Эбингдон, Бэнбери или Берфорд и что их лачугу посещают сомнительные людишки вроде ирландского волхва, о котором я уже упоминал раньше. И тем не менее я не видел причин тревожиться. Мать и дочь, по-видимому, оставили прошлое свое желание переделать Англию по своему подобию и удовлетворились тем, чтобы зарабатывать столько денег, сколько им позволят их сословие и умения. Против такой похвальной цели у меня не было возражении, и я не обращал на них особого внимания до тех пор, пока Марко да Кола не отправился по приезде в их лачугу под предлогом пользовать старуху от увечья.
Разумеется, я с величайшим тщанием прочел его рассказ об этом случае, и мастерство, с каким он представляет себя человеком невинным и милосердным, чуть ли не привело меня в восхищение. Метод его, как я вижу, заключается в том, чтобы поведать толику истины, но всякий раз погрести каждую крупицу правды, под многими наслоениями лжи. Трудно предположить, будто кто-то может потратить столько трудов для создания подобной видимости, и, не знай я правды, я и сам, возможно, дал бы себя убедить в искренности его заверений и в его великодушии.
Но взгляните на этот рассказ со стороны, имея сведений больше, чем готов предоставить мистер Кола. Свой человек в кругах крамольников в Нидерландах, он приезжает в Оксфорд и уже через несколько часов сводит знакомство с семьей, которая таких семей знает больше, чем кто-либо еще в королевстве. Невзирая на то что они ему далеко не ровня, он посещает их по три-четыре раза на дню и более внимателен, чем был бы даже настоящий врач к наибогатейшему пациенту. Ни один здравомыслящий человек так не поступает, и надо отдать дань таланту мистера Кола, ибо, пока читаешь, подобное нелепое и неправдоподобное поведение представляется совершенно естественным.
Как только мистер Бойль сказал мне, что Кола также проник в кружок философов из кофейни на Главной улице, я понял, что мне наконец представилась возможность узнать больше о мыслях и передвижениях итальянца.
– Надеюсь, вы ничего не имеете против того, что я взял его под свое крыло, – сказал мне Бойль, упомянув о приезде Кола, – но ваш рассказ был весьма любопытным, и когда итальянец появился в кофейне, я не смог устоять и решил сам с ним познакомиться. И должен сказать, вы совершенно в нем ошиблись.
– Моим доводам вы не возражали.
– Но это были досужие построения, основанные на умозаключениях. Теперь, когда я познакомился с ним, я с вами не согласен. Всегда следует принимать во внимание характер, ибо это вернейший проводник к душе человека и, следовательно, к его намерениям и поступкам. В его характере я не вижу ничего, что соответствовало бы вашим домыслам о его побуждениях. Совсем наоборот.
– Но он хитер, а вы доверчивы. С тем же успехом можно сказать, что лиса безвредна для наседки, потому что подбирается к ней тихонько и мягко. Опасна она, только когда наносит удар.
– Люди – не лисы, доктор Уоллис, и я – не наседка.
– И все же вы исключаете возможность ошибки?
– Разумеется.
Тут Бойль улыбнулся тонкогубой надменной улыбкой, давая понять, что ему трудно даже помыслить о таком.
– И потому вы все же признаете, что будет благоразумным следить за ним.
Тут Бойль недовольно нахмурился.
– Ничего подобного я делать не стану. Я рад оказать вам услугу во многих делах, но доносить не стану. Об этой вашей деятельности мне известно, но я не желаю быть в нее замешан. Вы занимаетесь низким и темным ремеслом, доктор Уоллис.
– Я глубоко уважаю вашу щепетильность, – ответил я, раздосадованный его словами, ибо он редко высказывался столь резко. – Но иногда ради безопасности королевства приходится и отказываться от такой разборчивости.
– Нельзя позволить, чтобы достоинство королевства роняли подлые поступки людей чести. Берегитесь, доктор. Вы желаете сохранить чистоту добродетельного общества, а прибегаете для того к обычаям обитателей клоак.
– Я предпочел бы словами внушать людям необходимость благого поведения, – ответствовал я – Но они как будто на удивление глухи к подобным урезониваниям.
– Только остерегайтесь, как бы вы своими преследованиями не толкнули их на неразумное поведение, какого они не допустили бы при прочих обстоятельствах. Такая опасность, знаете ли, тоже существует.
– Будь обстоятельства обычными, я бы согласился с вами. Но я рассказывал вам о мистере Кола, и вы согласились, что мои опасения обоснованны. И я сам получил немало ран, доказывающих, сколь опасен этот человек.
Бойль выразил сожаление о смерти Мэтью и произнес слова утешения, он был великодушнейшим из людей и готов был стерпеть резкую отповедь, намекнув, что ему известна мера моей потери. Я был благодарен ему, но не мог допустить, чтобы его слова о христианском смирении заставили меня свернуть с моего пути.
– Вы намерены преследовать этого человека до конца, но у вас нет уверенности в том, что именно он убил вашего слугу.
– Мэтью неотступно следовал за ним, а Кола здесь для того, чтобы совершить преступление, и он известен как убийца. Вы правы, неопровержимых доказательств у меня нет, ибо я не видел своими глазами, как все свершилось, и иных свидетелей там не было. Однако я убежден, что вы не можете неопровержимо доказать, будто он не повинен в смерти Мэтью.
– Возможно, вы правы, – ответил Бойль, – но, со своей стороны, я не стану его осуждать, пока не буду уверен. Послушайтесь моего предостережения, доктор. Удостоверьтесь прежде в том, что гнев не застит вам глаза и не заставляет вас опускаться до его уровня «Око мое лежит на душе моей», – сказано в «Плаче Иеремии». Берегитесь, как бы не стало верным обратное.