Страница:
Едва сведя с ним знакомство, я понял, что мне мистер Престкотт не нравится и что я ни в коей мере не желаю быть замешанным в его домыслы. Поэтому, когда некоторое время спустя он окликнул меня на улице, сердце у меня упало и я уже приготовил рассказ, что якобы еще не завершил порученных мне изысканий.
– Невелика важность, сударь, – живо ответствовал он. – Ведь сейчас их плоды мне не к спеху. Я собираюсь объехать графство: повидаюсь с семьей, потом поеду в Лондон. Наше дело подождет моего возвращения. Нет, мистер Вуд, мне нужно поговорить с вами по особому делу, я должен вас предостеречь. Я знаю, вы из почтенного семейства, а тем более ваша достойная всякого восхищения сударыня-матушка, и не желаю стоять в стороне и смотреть, как пятнают ваше имя.
– Вы очень добры, – пораженно ответил я. – Уверен, нам не из-за чего тревожиться. О чем, собственно, вы говорите?
– Вы держите служанку, ведь так? Сару Бланди?
Я кивнул, меня все более охватывала тревога.
– Действительно. Хорошая работница, исполнительная, почтительная и послушная.
– Такой она, без сомнения, прикидывается. Но, как вам известно, видимость может быть обманчива. Должен сказать, характер ее не так безупречен, как вам хотелось бы думать.
– Очень жаль это слышать.
– А мне жаль вам такое говорить. Боюсь, она прелюбодействует с другим своим хозяином, неким доктором Гровом из Нового колледжа. Вы знаете этого человека?
Я холодно кивнул.
– Откуда вам это известно?
– Она сама мне сказала. Даже похвалялась этим.
– Мне трудно в это поверить.
– А мне нет. Она обратилась ко мне и в самых постыдных и срамных выражениях предложила за деньги свои услуги. Разумеется, я их отверг, а она почитай что сказала, что ее достоинства могут засвидетельствовать другие. Многие, многие другие удовлетворенные клиенты, заявила она с усмешкой и добавила, дескать, доктор Гров стал совсем новым человеком с тех пор, как она взялась ублажать его так, как церковь ублажить не в силах.
– Мне горестно слышать ваши слова.
– За это я прошу прощения. Но я думал, будет лучше…
– Разумеется. Вы очень добры, что взяли на себя труд…
Такова суть той беседы; разумеется, сказано было немногое, но какое воздействие оказали на меня эти слова! Первым моим побуждением было решительно отвергнуть все, что он наговорил, убедить себя в том, что мое знание характера девушки и ее порядочность более весомы, нежели заявления постороннего лица. Но подозрения разъедали мне душу, и никак нельзя было их унять. Наконец они совершенно меня источили. Разве можно считать мое представление о ее нравственных достоинствах свидетельством более ценным, нежели слова прямого очевидца? Я думал о ней одно, а Престкотт, по всей видимости, знал другое. И разве мой опыт противоречил его словам? Разве девушка не отдалась мне добровольно? Я не платил ей, но что это говорит о ее нравственности? Разумеется, тщеславно было бы полагать, что она отдалась мне из привязанности. Чем более я думал, тем более прозревал, что в этом, должно быть, кроется правда. Она, единственная из всех женщин, позволила мне коснуться себя, поэтому я в ослеплении не понял, что на моем месте мог быть кто угодно. Желания сильнее играют в женщине, чем в мужчине; это повсеместно известно, а я об этом забыл. Их распаленная плоть алчна и ненасытна, а мы, несчастные мужчины, принимаем их жадность за любовь.
Что есть ревность? Что это за чувство, способное поработить и уничтожить сильнейших мужей, самых добродетельных существ? Что за алхимия разума, способная преобразовать любовь в ненависть, тягу в отторжение, а желание – в его противоположность? Почему всякий из живущих мужей беззащитен в ее жарких тисках? Почему в мгновение ока она изгоняет сон, рассудок и самую доброту? Какой палач, говорит Жан Бодэн, способен на пытки, подобные страху и подозрениям? И мужи в том не одиноки, ибо Вив утверждает, что и голуби способны на муки ревности и смерть от них. Лебедь в Виндзоре, найдя чужого самца при своей подруге, много миль проплыл в погоне за обидчиком и убил его, а затем вернулся и умертвил подругу. Одни твердят, будто причина ревности в звездах, но Лео Афер винит в том климат, а Морисон утверждает, что в Германии не найдется стольких пьяниц, в Англии – торговцев табаком, во Франции – танцоров, сколько есть в Италии ревнивцев. А в самой Италии считают, что мужчины Пьяченцы более ревнивы, чем все прочие.
И это изменчивая болезнь, ибо от страны к стране меняет облик: то, что сводит мужчин с ума в одной местности, бессильно в другой. Во Фризии женщина целует мужчину, который поднес ей напиток, а в Италии мужчину за такое ждет смерть. В Англии юноши и девушки кружатся друг с другом в танце, в Италии такое допускают лишь в Сиене. Мендоца, испанский посол в Англии счел достойным отвращения обычай, дозволяющий мужчинам и женщинам вместе сидеть в церкви, но услышал в ответ, что отвращение подобный обычай может вызвать лишь в самой Испании, где мужчины не способны отбросить похотливые мысли даже в святом месте.
Из-за моей склонности к меланхолии я более других подвержен ревности, но знаю многих людей холерического или сангвинического склада, претерпевших те же муки. Я был молод, а молодость ревнива, хотя Иероним говорит, что в старости люди ревнивы тем паче. Но понимать болезнь, увы, еще не значит исцелить ее; знание того, откуда происходит ревность, не способно унять ее, как не способно облегчить недомогание понимание того, от чего проистекает жар. Скажу больше: во врачевании диагноз способен предложить лечение, но излечения от ревности нет. Она подобна чуме, против которой бессильны все средства. Ты покоряешься ей, и тебя поглощает ее жарчайшее пламя, пока под конец оно не выгорит или не умрешь ты сам.
Меня терзали муки ревности, разъедавшие мою душу, как язвила, губя, Геракла рубаха, пропитанная кровью Несса. Не прошло и двух недель, как я больше не мог сносить эти пытки. Все, что я видел и слышал, подтверждало мои худшие подозрения, и я с жадностью хватался за малейший намек или признак ее вины. Однажды я почти заставил себя призвать ее к ответу и с этой целью пошел к ней, но, уже подходя к лачуге, увидел, как ее дверь отворяется и из дома выходит незнакомый мне мужчина, кланяется на прощание и выказывает все знаки глубочайшего почтения. В мгновение ока я уверился, что это был клиент и что ныне она пала столь низко, что взялась за свое ремесло у себя дома, у всех на виду. Мои гнев и потрясение были столь велики, что я развернулся и ушел. Меня охватил всепоглощающий страх, и я прошел прямо к себе и подверг себя самому пристальному осмотру, ибо перед моим мысленным взором ясно встала угроза сифилиса. Я не нашел ничего, но и это меня не успокоило, ведь я ничего не знал об этой напасти. А потому, собравшись с духом и заранее краснея от стыда, я отправился к Лоуэру.
– Дик, – сказал я ему, – я должен просить вас о величайшем одолжении и взывать к вашей сдержанности.
Мы сидели в просторной комнате, которую он вот уже несколько лет занимал в главном здании Крайст-Чёрч. Когда я пришел, у него сидел Локк, и я принудил себя к пустой беседе, вознамерившись ждать сколько придется, пока не останусь с хозяином наедине. Наконец Локк откланялся, и Лоуэр осведомился о причине моего прихода.
– Валяйте спрашивайте, и если я смогу оказать вам услугу, с готовностью это сделаю. Судя по вашему виду, дружище, У вас беда. Вы больны?
– Надеюсь, нет. Я пришел к вам, чтобы вы в этом удостоверились.
– А что это, по-вашему, может быть? Какие у вас симптомы?
– Никаких.
– Никаких симптомов? Совсем никаких? Тревожно, тревожно. Я тщательно вас обследую, потом пропишу самые дорогие лекарства, какие найдутся в моей фармакопее, и вам немедленно станет лучше. Клянусь Богом, мистер Вуд, – с улыбкой сказал он, – вы идеальный больной. Будь у меня десяток таких, как вы, я был бы богат и знаменит.
– Не шутите, сударь. Я смертельно серьезен. Боюсь, я подцепил дурную болезнь.
Мое поведение убедило его, что говорю я всерьез, и, будучи хорошим доктором и добрым другом, он немедленно оставил шутливый тон.
– Вижу, вы и впрямь встревожены. Но будьте немного откровеннее. Как мне определить, что у вас за недуг, если вы ничего мне не говорите. Я врач, а не гадалка.
Так, с огромной неохотой и страшась его насмешек, я рассказал ему все. Лоуэр хмыкнул.
– Так вы думаете, что гулящая блудила со всем Оксфордширом?
– Я этого не знаю. Но если верить молве, то я, возможно, болен.
– Но вы говорите, это продолжается два года или долее. Мне известно, что болезни Венеры обычно проявляют себя по прошествии времени, – уступил он, – но лишь изредка им требуется так долго. Вы никаких признаков на ней не заметили? Никаких язв или гнойников? Ни сочащегося гноя, ни выделений сливочного цвета?
– Я не смотрел, – ответил я, глубоко задетый самой мыслью о чем-то подобном.
– А зря. Сам я очень внимательно осматриваю девок, и посоветовал бы вам впредь поступать так же. Сами понимаете, это не обязательно делать явно. Немного умения, и такое можно проделать под видом ласки.
– Лоуэр, мне нужен не совет, а диагноз. Я болен или нет?
Он вздохнул.
– Тогда давайте посмотрим. Приспустите штаны.
С ужасающим смущением я поступил, как мне было сказано, и Лоуэр подверг меня самому интимному осмотру, поднимал, тянул и рассматривал, потом приблизил свое лицо к моему сраму и принюхался.
– На мой взгляд, все в полнейшем порядке. Первозданно чист, я бы сказал. Едва вынимали из обмоток.
Я вздохнул с облегчением.
– Значит, я не болен.
– Этого я не говорил. Нет видимых симптомов, вот и все. Я бы предложил вам несколько недель принимать большие дозы лекарства – на всякий случай. Если вы стыдитесь приобрести их сами, я куплю все завтра у мистера Гросса и передам вам.
– Спасибо. Большое вам спасибо.
– Не за что. А теперь оправьтесь. Кстати, я бы предложил вам впредь избегать водиться с этой девушкой. Если она такова, как ее живописуют слухи, рано или поздно она станет опасной.
– Я так и намерен поступать.
– И мы должны всех оповестить о ее дурной славе, иначе в ее силки могут попасть другие.
– Нет, – воспротивился я. – Этого я не могу допустить. Что, если слухи ложны? Тогда я оклеветал бы ее.
– Ваше чувство справедливости делает вам честь. Но вам не следует прятаться за ним. Подобные люди губительны для любого общества, и о них должно быть известно всем. Если уж вы так взыскательны, то поговорите с ней и все разузнайте. Во всяком случае, мы должны предостеречь доктора Грова, а дальше пусть он поступает, как сочтет нужным.
Я не стал действовать поспешно. Для решительного разговора с Сарой мне необходимо было нечто большее, нежели утверждения Джека Престкотта. Поэтому я внимательно наблюдал за ней и иногда (со стыдом признаюсь) следил тайком, когда, закончив работу, она уходила домой. Сколь же велико было мое расстройство, когда мои худшие страхи подтвердились, бывало, она вовсе не возвращалась домой, а если и заходила, то ненадолго. Я видел, как она уходила из города, а однажды решительным шагом направилась в сторону Эбингдона, гарнизонного города, где на потаскух всегда был спрос. Тогда я не нашел ее отлучкам иного объяснения и с огорчением прочел, как Уоллис, раздобыв те же сведения, единственным объяснением счел то, что она переносила послания смутьянов. Я упоминаю об этом, дабы показать, сколь опасны бывают частичные и неполные свидетельства, ибо оба мы ошибались.
Но в то время я этого не понимал, хотя, полагаю, с открытым сердцем выслушал бы любое объяснение, какое она могла бы мне дать. На следующий день, проведя ночь без сна, в горячих молитвах об избавлении от предстоящего разговора, я, едва Сара вошла в мою комнату, приказал ей сесть и сказал, что желаю поговорить с ней по очень серьезному и важному делу.
Она молча села и стала ждать моих слов. Я заметил, что в предыдущие дни она была сама не своя, работала не столь усердно и была печальнее обычного. Это меня не насторожило, ведь женщины подвержены причудам, поэтому я не обратил внимания на то, что она была словно не в себе. Только из рукописи Джека Престкотта я узнал, что причиной тому было грубое насилие, какое он над ней учинил. Разумеется, рассказать об этом она не могла – чье доброе имя устоит перед подобным позором? – но не могла и забыть нанесенное ей оскорбление. Я вполне понимаю, почему Престкотт поддался болезненному заблуждению, будто она из мести околдовала его, сколь бы нелепой ни казалась подобная навязчивая идея. Она питала непримиримую ненависть к жестокости в других, ведь ее воспитали ожидать от людей справедливости.
Я также заметил, что она пренебрегала моими чувствами, а однажды даже отшатнулась и быстро отступила, когда я попытался прикоснуться к ней, передернув плечами, словно от отвращения, что моя рука легла ей на плечо. Сперва это причинило мне боль, потом я счел это новым доказательством того, что она отворачивается от меня ради более щедрых наград, какими мог осыпать ее доктор Гров. И вновь скажу, что не знал истинной правды, пока она не предстала у меня перед глазами в писаниях Престкотта.
– Я должен поговорить с тобой по делу величайшей важности, – повторил я, хорошенько подготовившись. Я заметил и по сей день хорошо помню, как странное чувство стеснило мне грудь, едва я заговорил: у меня перехватило дыхание, будто я пробежал перед этим долгий путь. – До меня дошли ужасные слухи, которым следует положить конец немедленно.
Она смотрела в пол, словно моя речь нисколько ее не интересовала. Думаю, я заикался и не мог подобрать слова и, заставляя себя продолжать этот разговор, даже повернулся к полкам с книгами, чтобы не глядеть ей в лицо.
– Я получил серьезную жалобу на твое поведение. А именно, будто ты непристойно и бесстыдно предлагала себя человеку из университета и будто ты прелюбодействуешь самым омерзительным образом.
Повисло долгое молчание, после чего она наконец ответила:
– Это верно.
Прозвучавшее из ее уст подтверждение всем моим страхам и подозрениям вовсе меня не утешило. Я надеялся, что она возмущенно опровергнет обвинения, позволит мне простить ее, дабы все продолжалось как прежде. Однако даже тогда я не стал делать скоропалительных выводов. Свидетельства должны получить независимое подтверждение.
– И кто этот человек? – спросил я.
– Один так называемый джентльмен, – ответила она. – По имени Антони Вуд.
– Не дерзи мне, – гневно вскричал я. – Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю.
– Правда?
– Да. Ты злоупотребила моим великодушием, соблазнив доктора Грова из Нового колледжа. И как будто этого мало, ты набросилась на студента, мистера Престкотта, настаивая, чтобы и он тоже тебя удовлетворил. Не трудись отрицать, ведь я слышал это из его собственных уст.
Она побледнела как полотно, и одно это я считаю показательным: насколько безрассудны те, кто верит, будто нрав человека можно прочесть по его лицу, ведь сам я в этой бледности усмотрел страх перед разоблачением.
– Вы это слышали? – переспросила она. – Из его собственных уст?
– Да.
– Тогда это должно быть правдой. Уж конечно, такой чудесный молодой джентльмен, как мистер Престкотт, не может лгать. Он – человек благородный, а я – всего лишь солдатская дочь.
– Так это правда?
– Зачем спрашивать об этом меня? Вы так считаете. Как давно вы меня знаете? Теперь уже почти четыре года, и вы уверены, что это правда.
– А как могу я думать иначе? Все в твоем поведении говорит об этом. Как я могу доверять твоему отрицанию?
– Я ничего не отрицала, – сказала она. – Я думаю, это не ваше дело.
– Я твой хозяин. В глазах закона я – твой отец и в ответе за твое поведение во всех малостях. Теперь скажи мне, кто был тот человек, что выходил вчера из твоего дома?
Мгновение она глядела на меня удивленно и озадаченно, но потом догадалась, о ком я говорю.
– Это был ирландец, который приехал повидать меня. Он проделал долгий путь.
– Зачем?
– И это тоже не ваше дело.
– Напротив. Мой долг, как перед самим собой, так и перед тобой, воспрепятствовать тебе навлечь позор на мою семью. Что скажут люди, если станет общеизвестно, что Вуды держат у себя в услужении продажную женщину?
– Возможно, они скажут, что хозяин, мистер Антони Вуд, также прелюбодействует с ней, когда только может? Что он водит ее на Райские поля и там предается блуду, а потом уходит в библиотеку и держит речи о поведении других?
– Это другое дело.
– Почему?
– Я не стану спорить с тобой о высоких материях. Я говорю серьезно. Но если ты можешь вести себя так со мной, так же ты можешь вести себя и с другими. Что, по всей видимости, и происходит.
– А скольких еще шлюх знаете вы сами, мистер Вуд?
Тут я побагровел от гнева и во всем, случившемся затем, винил ее одну. Я жаждал лишь простого ответа. Мне бы хотелось, чтобы она все отрицала, и тогда я смог бы великодушно ее оправдать, или чтобы она открыто во всем созналась и молила меня о прошении, которое я бы с готовностью ей даровал. Но она не сделала ни того, ни другого и имела наглость бросить мне в лицо мои же обвинения. И очень скоро мы низверглись во тьму, ибо, что бы ни свершилось между нами, я оставался ее хозяином. Но своими словами она ясно дала понять, что, совсем забыв об этом, злоупотребляет нашей близостью. Ни один разумный человек не признает, что, даже имей ее обвинение какое-то под собой основание, между моим и ее поведением возможно какое-то сходство: она была мне подчинена, но я был ей неподсуден. И еще: ни один мужчина не стал бы терпеть низости ее речей. Даже в пылу страсти я никогда не обращался к ней иначе, чем с самыми учтивыми словами, и не мог дозволить подобных выражений в моем доме.
Возмущенно вскочив, я сделал один лишь шаг к ней. Сара отпрянула к стене, глаза ее гневно расширились, и она странным пугающим жестом – выбросив вперед руку – указала на меня.
– Не подходите ко мне, – прошипела она.
Я застыл, словно громом пораженный. Не знаю, что я намеревался сделать. Разумеется, я не помышлял о насилии, ибо я не из тех, кто опускается столь низко. Даже худшая из служанок никогда не видела от меня побоев, сколь бы она их ни заслуживала. Я не считаю это большой заслугой, скажу больше: тогда я горячо желал избить Сару до полусмерти, чтобы отомстить за причиненные мне обиду и горести. Но я уверен, что и тогда только попытался бы ее припугнуть.
Однако хватило испуга, чтобы она отбросила личину покорности и послушания. Не знаю, что она натворила бы, сделай я еще хоть один шаг, но я почувствовал в ней огромную волю и не нашел в себе сил дать ей отпор.
– Убирайся из моего дома, – сказал я, когда она опустила руку. – Ты уволена. Я не стану подавать на тебя жалобу, хотя это в моем праве. Но чтобы ноги твоей больше здесь не было.
Без единого слова, но наградив меня взглядом, исполненным величайшего презрения, она вышла из комнаты. Несколько минут спустя я услышал, как закрылась входная дверь.
Глава четвертая
– Невелика важность, сударь, – живо ответствовал он. – Ведь сейчас их плоды мне не к спеху. Я собираюсь объехать графство: повидаюсь с семьей, потом поеду в Лондон. Наше дело подождет моего возвращения. Нет, мистер Вуд, мне нужно поговорить с вами по особому делу, я должен вас предостеречь. Я знаю, вы из почтенного семейства, а тем более ваша достойная всякого восхищения сударыня-матушка, и не желаю стоять в стороне и смотреть, как пятнают ваше имя.
– Вы очень добры, – пораженно ответил я. – Уверен, нам не из-за чего тревожиться. О чем, собственно, вы говорите?
– Вы держите служанку, ведь так? Сару Бланди?
Я кивнул, меня все более охватывала тревога.
– Действительно. Хорошая работница, исполнительная, почтительная и послушная.
– Такой она, без сомнения, прикидывается. Но, как вам известно, видимость может быть обманчива. Должен сказать, характер ее не так безупречен, как вам хотелось бы думать.
– Очень жаль это слышать.
– А мне жаль вам такое говорить. Боюсь, она прелюбодействует с другим своим хозяином, неким доктором Гровом из Нового колледжа. Вы знаете этого человека?
Я холодно кивнул.
– Откуда вам это известно?
– Она сама мне сказала. Даже похвалялась этим.
– Мне трудно в это поверить.
– А мне нет. Она обратилась ко мне и в самых постыдных и срамных выражениях предложила за деньги свои услуги. Разумеется, я их отверг, а она почитай что сказала, что ее достоинства могут засвидетельствовать другие. Многие, многие другие удовлетворенные клиенты, заявила она с усмешкой и добавила, дескать, доктор Гров стал совсем новым человеком с тех пор, как она взялась ублажать его так, как церковь ублажить не в силах.
– Мне горестно слышать ваши слова.
– За это я прошу прощения. Но я думал, будет лучше…
– Разумеется. Вы очень добры, что взяли на себя труд…
Такова суть той беседы; разумеется, сказано было немногое, но какое воздействие оказали на меня эти слова! Первым моим побуждением было решительно отвергнуть все, что он наговорил, убедить себя в том, что мое знание характера девушки и ее порядочность более весомы, нежели заявления постороннего лица. Но подозрения разъедали мне душу, и никак нельзя было их унять. Наконец они совершенно меня источили. Разве можно считать мое представление о ее нравственных достоинствах свидетельством более ценным, нежели слова прямого очевидца? Я думал о ней одно, а Престкотт, по всей видимости, знал другое. И разве мой опыт противоречил его словам? Разве девушка не отдалась мне добровольно? Я не платил ей, но что это говорит о ее нравственности? Разумеется, тщеславно было бы полагать, что она отдалась мне из привязанности. Чем более я думал, тем более прозревал, что в этом, должно быть, кроется правда. Она, единственная из всех женщин, позволила мне коснуться себя, поэтому я в ослеплении не понял, что на моем месте мог быть кто угодно. Желания сильнее играют в женщине, чем в мужчине; это повсеместно известно, а я об этом забыл. Их распаленная плоть алчна и ненасытна, а мы, несчастные мужчины, принимаем их жадность за любовь.
Что есть ревность? Что это за чувство, способное поработить и уничтожить сильнейших мужей, самых добродетельных существ? Что за алхимия разума, способная преобразовать любовь в ненависть, тягу в отторжение, а желание – в его противоположность? Почему всякий из живущих мужей беззащитен в ее жарких тисках? Почему в мгновение ока она изгоняет сон, рассудок и самую доброту? Какой палач, говорит Жан Бодэн, способен на пытки, подобные страху и подозрениям? И мужи в том не одиноки, ибо Вив утверждает, что и голуби способны на муки ревности и смерть от них. Лебедь в Виндзоре, найдя чужого самца при своей подруге, много миль проплыл в погоне за обидчиком и убил его, а затем вернулся и умертвил подругу. Одни твердят, будто причина ревности в звездах, но Лео Афер винит в том климат, а Морисон утверждает, что в Германии не найдется стольких пьяниц, в Англии – торговцев табаком, во Франции – танцоров, сколько есть в Италии ревнивцев. А в самой Италии считают, что мужчины Пьяченцы более ревнивы, чем все прочие.
И это изменчивая болезнь, ибо от страны к стране меняет облик: то, что сводит мужчин с ума в одной местности, бессильно в другой. Во Фризии женщина целует мужчину, который поднес ей напиток, а в Италии мужчину за такое ждет смерть. В Англии юноши и девушки кружатся друг с другом в танце, в Италии такое допускают лишь в Сиене. Мендоца, испанский посол в Англии счел достойным отвращения обычай, дозволяющий мужчинам и женщинам вместе сидеть в церкви, но услышал в ответ, что отвращение подобный обычай может вызвать лишь в самой Испании, где мужчины не способны отбросить похотливые мысли даже в святом месте.
Из-за моей склонности к меланхолии я более других подвержен ревности, но знаю многих людей холерического или сангвинического склада, претерпевших те же муки. Я был молод, а молодость ревнива, хотя Иероним говорит, что в старости люди ревнивы тем паче. Но понимать болезнь, увы, еще не значит исцелить ее; знание того, откуда происходит ревность, не способно унять ее, как не способно облегчить недомогание понимание того, от чего проистекает жар. Скажу больше: во врачевании диагноз способен предложить лечение, но излечения от ревности нет. Она подобна чуме, против которой бессильны все средства. Ты покоряешься ей, и тебя поглощает ее жарчайшее пламя, пока под конец оно не выгорит или не умрешь ты сам.
Меня терзали муки ревности, разъедавшие мою душу, как язвила, губя, Геракла рубаха, пропитанная кровью Несса. Не прошло и двух недель, как я больше не мог сносить эти пытки. Все, что я видел и слышал, подтверждало мои худшие подозрения, и я с жадностью хватался за малейший намек или признак ее вины. Однажды я почти заставил себя призвать ее к ответу и с этой целью пошел к ней, но, уже подходя к лачуге, увидел, как ее дверь отворяется и из дома выходит незнакомый мне мужчина, кланяется на прощание и выказывает все знаки глубочайшего почтения. В мгновение ока я уверился, что это был клиент и что ныне она пала столь низко, что взялась за свое ремесло у себя дома, у всех на виду. Мои гнев и потрясение были столь велики, что я развернулся и ушел. Меня охватил всепоглощающий страх, и я прошел прямо к себе и подверг себя самому пристальному осмотру, ибо перед моим мысленным взором ясно встала угроза сифилиса. Я не нашел ничего, но и это меня не успокоило, ведь я ничего не знал об этой напасти. А потому, собравшись с духом и заранее краснея от стыда, я отправился к Лоуэру.
– Дик, – сказал я ему, – я должен просить вас о величайшем одолжении и взывать к вашей сдержанности.
Мы сидели в просторной комнате, которую он вот уже несколько лет занимал в главном здании Крайст-Чёрч. Когда я пришел, у него сидел Локк, и я принудил себя к пустой беседе, вознамерившись ждать сколько придется, пока не останусь с хозяином наедине. Наконец Локк откланялся, и Лоуэр осведомился о причине моего прихода.
– Валяйте спрашивайте, и если я смогу оказать вам услугу, с готовностью это сделаю. Судя по вашему виду, дружище, У вас беда. Вы больны?
– Надеюсь, нет. Я пришел к вам, чтобы вы в этом удостоверились.
– А что это, по-вашему, может быть? Какие у вас симптомы?
– Никаких.
– Никаких симптомов? Совсем никаких? Тревожно, тревожно. Я тщательно вас обследую, потом пропишу самые дорогие лекарства, какие найдутся в моей фармакопее, и вам немедленно станет лучше. Клянусь Богом, мистер Вуд, – с улыбкой сказал он, – вы идеальный больной. Будь у меня десяток таких, как вы, я был бы богат и знаменит.
– Не шутите, сударь. Я смертельно серьезен. Боюсь, я подцепил дурную болезнь.
Мое поведение убедило его, что говорю я всерьез, и, будучи хорошим доктором и добрым другом, он немедленно оставил шутливый тон.
– Вижу, вы и впрямь встревожены. Но будьте немного откровеннее. Как мне определить, что у вас за недуг, если вы ничего мне не говорите. Я врач, а не гадалка.
Так, с огромной неохотой и страшась его насмешек, я рассказал ему все. Лоуэр хмыкнул.
– Так вы думаете, что гулящая блудила со всем Оксфордширом?
– Я этого не знаю. Но если верить молве, то я, возможно, болен.
– Но вы говорите, это продолжается два года или долее. Мне известно, что болезни Венеры обычно проявляют себя по прошествии времени, – уступил он, – но лишь изредка им требуется так долго. Вы никаких признаков на ней не заметили? Никаких язв или гнойников? Ни сочащегося гноя, ни выделений сливочного цвета?
– Я не смотрел, – ответил я, глубоко задетый самой мыслью о чем-то подобном.
– А зря. Сам я очень внимательно осматриваю девок, и посоветовал бы вам впредь поступать так же. Сами понимаете, это не обязательно делать явно. Немного умения, и такое можно проделать под видом ласки.
– Лоуэр, мне нужен не совет, а диагноз. Я болен или нет?
Он вздохнул.
– Тогда давайте посмотрим. Приспустите штаны.
С ужасающим смущением я поступил, как мне было сказано, и Лоуэр подверг меня самому интимному осмотру, поднимал, тянул и рассматривал, потом приблизил свое лицо к моему сраму и принюхался.
– На мой взгляд, все в полнейшем порядке. Первозданно чист, я бы сказал. Едва вынимали из обмоток.
Я вздохнул с облегчением.
– Значит, я не болен.
– Этого я не говорил. Нет видимых симптомов, вот и все. Я бы предложил вам несколько недель принимать большие дозы лекарства – на всякий случай. Если вы стыдитесь приобрести их сами, я куплю все завтра у мистера Гросса и передам вам.
– Спасибо. Большое вам спасибо.
– Не за что. А теперь оправьтесь. Кстати, я бы предложил вам впредь избегать водиться с этой девушкой. Если она такова, как ее живописуют слухи, рано или поздно она станет опасной.
– Я так и намерен поступать.
– И мы должны всех оповестить о ее дурной славе, иначе в ее силки могут попасть другие.
– Нет, – воспротивился я. – Этого я не могу допустить. Что, если слухи ложны? Тогда я оклеветал бы ее.
– Ваше чувство справедливости делает вам честь. Но вам не следует прятаться за ним. Подобные люди губительны для любого общества, и о них должно быть известно всем. Если уж вы так взыскательны, то поговорите с ней и все разузнайте. Во всяком случае, мы должны предостеречь доктора Грова, а дальше пусть он поступает, как сочтет нужным.
Я не стал действовать поспешно. Для решительного разговора с Сарой мне необходимо было нечто большее, нежели утверждения Джека Престкотта. Поэтому я внимательно наблюдал за ней и иногда (со стыдом признаюсь) следил тайком, когда, закончив работу, она уходила домой. Сколь же велико было мое расстройство, когда мои худшие страхи подтвердились, бывало, она вовсе не возвращалась домой, а если и заходила, то ненадолго. Я видел, как она уходила из города, а однажды решительным шагом направилась в сторону Эбингдона, гарнизонного города, где на потаскух всегда был спрос. Тогда я не нашел ее отлучкам иного объяснения и с огорчением прочел, как Уоллис, раздобыв те же сведения, единственным объяснением счел то, что она переносила послания смутьянов. Я упоминаю об этом, дабы показать, сколь опасны бывают частичные и неполные свидетельства, ибо оба мы ошибались.
Но в то время я этого не понимал, хотя, полагаю, с открытым сердцем выслушал бы любое объяснение, какое она могла бы мне дать. На следующий день, проведя ночь без сна, в горячих молитвах об избавлении от предстоящего разговора, я, едва Сара вошла в мою комнату, приказал ей сесть и сказал, что желаю поговорить с ней по очень серьезному и важному делу.
Она молча села и стала ждать моих слов. Я заметил, что в предыдущие дни она была сама не своя, работала не столь усердно и была печальнее обычного. Это меня не насторожило, ведь женщины подвержены причудам, поэтому я не обратил внимания на то, что она была словно не в себе. Только из рукописи Джека Престкотта я узнал, что причиной тому было грубое насилие, какое он над ней учинил. Разумеется, рассказать об этом она не могла – чье доброе имя устоит перед подобным позором? – но не могла и забыть нанесенное ей оскорбление. Я вполне понимаю, почему Престкотт поддался болезненному заблуждению, будто она из мести околдовала его, сколь бы нелепой ни казалась подобная навязчивая идея. Она питала непримиримую ненависть к жестокости в других, ведь ее воспитали ожидать от людей справедливости.
Я также заметил, что она пренебрегала моими чувствами, а однажды даже отшатнулась и быстро отступила, когда я попытался прикоснуться к ней, передернув плечами, словно от отвращения, что моя рука легла ей на плечо. Сперва это причинило мне боль, потом я счел это новым доказательством того, что она отворачивается от меня ради более щедрых наград, какими мог осыпать ее доктор Гров. И вновь скажу, что не знал истинной правды, пока она не предстала у меня перед глазами в писаниях Престкотта.
– Я должен поговорить с тобой по делу величайшей важности, – повторил я, хорошенько подготовившись. Я заметил и по сей день хорошо помню, как странное чувство стеснило мне грудь, едва я заговорил: у меня перехватило дыхание, будто я пробежал перед этим долгий путь. – До меня дошли ужасные слухи, которым следует положить конец немедленно.
Она смотрела в пол, словно моя речь нисколько ее не интересовала. Думаю, я заикался и не мог подобрать слова и, заставляя себя продолжать этот разговор, даже повернулся к полкам с книгами, чтобы не глядеть ей в лицо.
– Я получил серьезную жалобу на твое поведение. А именно, будто ты непристойно и бесстыдно предлагала себя человеку из университета и будто ты прелюбодействуешь самым омерзительным образом.
Повисло долгое молчание, после чего она наконец ответила:
– Это верно.
Прозвучавшее из ее уст подтверждение всем моим страхам и подозрениям вовсе меня не утешило. Я надеялся, что она возмущенно опровергнет обвинения, позволит мне простить ее, дабы все продолжалось как прежде. Однако даже тогда я не стал делать скоропалительных выводов. Свидетельства должны получить независимое подтверждение.
– И кто этот человек? – спросил я.
– Один так называемый джентльмен, – ответила она. – По имени Антони Вуд.
– Не дерзи мне, – гневно вскричал я. – Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю.
– Правда?
– Да. Ты злоупотребила моим великодушием, соблазнив доктора Грова из Нового колледжа. И как будто этого мало, ты набросилась на студента, мистера Престкотта, настаивая, чтобы и он тоже тебя удовлетворил. Не трудись отрицать, ведь я слышал это из его собственных уст.
Она побледнела как полотно, и одно это я считаю показательным: насколько безрассудны те, кто верит, будто нрав человека можно прочесть по его лицу, ведь сам я в этой бледности усмотрел страх перед разоблачением.
– Вы это слышали? – переспросила она. – Из его собственных уст?
– Да.
– Тогда это должно быть правдой. Уж конечно, такой чудесный молодой джентльмен, как мистер Престкотт, не может лгать. Он – человек благородный, а я – всего лишь солдатская дочь.
– Так это правда?
– Зачем спрашивать об этом меня? Вы так считаете. Как давно вы меня знаете? Теперь уже почти четыре года, и вы уверены, что это правда.
– А как могу я думать иначе? Все в твоем поведении говорит об этом. Как я могу доверять твоему отрицанию?
– Я ничего не отрицала, – сказала она. – Я думаю, это не ваше дело.
– Я твой хозяин. В глазах закона я – твой отец и в ответе за твое поведение во всех малостях. Теперь скажи мне, кто был тот человек, что выходил вчера из твоего дома?
Мгновение она глядела на меня удивленно и озадаченно, но потом догадалась, о ком я говорю.
– Это был ирландец, который приехал повидать меня. Он проделал долгий путь.
– Зачем?
– И это тоже не ваше дело.
– Напротив. Мой долг, как перед самим собой, так и перед тобой, воспрепятствовать тебе навлечь позор на мою семью. Что скажут люди, если станет общеизвестно, что Вуды держат у себя в услужении продажную женщину?
– Возможно, они скажут, что хозяин, мистер Антони Вуд, также прелюбодействует с ней, когда только может? Что он водит ее на Райские поля и там предается блуду, а потом уходит в библиотеку и держит речи о поведении других?
– Это другое дело.
– Почему?
– Я не стану спорить с тобой о высоких материях. Я говорю серьезно. Но если ты можешь вести себя так со мной, так же ты можешь вести себя и с другими. Что, по всей видимости, и происходит.
– А скольких еще шлюх знаете вы сами, мистер Вуд?
Тут я побагровел от гнева и во всем, случившемся затем, винил ее одну. Я жаждал лишь простого ответа. Мне бы хотелось, чтобы она все отрицала, и тогда я смог бы великодушно ее оправдать, или чтобы она открыто во всем созналась и молила меня о прошении, которое я бы с готовностью ей даровал. Но она не сделала ни того, ни другого и имела наглость бросить мне в лицо мои же обвинения. И очень скоро мы низверглись во тьму, ибо, что бы ни свершилось между нами, я оставался ее хозяином. Но своими словами она ясно дала понять, что, совсем забыв об этом, злоупотребляет нашей близостью. Ни один разумный человек не признает, что, даже имей ее обвинение какое-то под собой основание, между моим и ее поведением возможно какое-то сходство: она была мне подчинена, но я был ей неподсуден. И еще: ни один мужчина не стал бы терпеть низости ее речей. Даже в пылу страсти я никогда не обращался к ней иначе, чем с самыми учтивыми словами, и не мог дозволить подобных выражений в моем доме.
Возмущенно вскочив, я сделал один лишь шаг к ней. Сара отпрянула к стене, глаза ее гневно расширились, и она странным пугающим жестом – выбросив вперед руку – указала на меня.
– Не подходите ко мне, – прошипела она.
Я застыл, словно громом пораженный. Не знаю, что я намеревался сделать. Разумеется, я не помышлял о насилии, ибо я не из тех, кто опускается столь низко. Даже худшая из служанок никогда не видела от меня побоев, сколь бы она их ни заслуживала. Я не считаю это большой заслугой, скажу больше: тогда я горячо желал избить Сару до полусмерти, чтобы отомстить за причиненные мне обиду и горести. Но я уверен, что и тогда только попытался бы ее припугнуть.
Однако хватило испуга, чтобы она отбросила личину покорности и послушания. Не знаю, что она натворила бы, сделай я еще хоть один шаг, но я почувствовал в ней огромную волю и не нашел в себе сил дать ей отпор.
– Убирайся из моего дома, – сказал я, когда она опустила руку. – Ты уволена. Я не стану подавать на тебя жалобу, хотя это в моем праве. Но чтобы ноги твоей больше здесь не было.
Без единого слова, но наградив меня взглядом, исполненным величайшего презрения, она вышла из комнаты. Несколько минут спустя я услышал, как закрылась входная дверь.
Глава четвертая
Будь на моем месте Престкотт, из этого разговора он бы заключил, что Сара безнравственна и одержима, было что-то властное и ужасающее в ее жесте и в ее огненном взоре. На этом со временем я остановлюсь позднее; пока, однако, скажу лишь, что подобная мысль никогда меня не посещала, и я могу целиком и полностью опровергнуть утверждения Престкотта.
Для того не нужно большой учености или познаний, из рассказа самого Престкотта следует, что его выводы были ошибочны и что его подвели собственные невежество и помрачение ума. К примеру, он пишет, будто демоны вошли в тело сэра Уильяма Комптона и изменили его облик, но это решительно опровергают уважаемые авторитеты. «Malleus Maleficarum»[38] ясно указывает, что такое невозможно. Аристотель говорит, что причиной тому могут быть только природные явления, в особенности звезды, а Дионисий заявляет, что дьявол не в силах изменить звезды, ибо Господь подобного не допустит. Престкотт так и не сумел отыскать доказательств тому, что Сара наложила злые чары на его волосы и кровь, и его видения вызваны скорее демонами, какими сам он наводнил свой разум, нежели теми, какие якобы были на него насланы.
Неверно распознал он и знаки духов, которых сам же вызвал. В миске с водой, которую поставила перед ним Анна Бланди, он искал виновника своих бедствий, и вода показала ему истину, он совершенно ясно увидел своего отца, а рядом с ним молодого человека. Этим юношей, думается, был он сам. Своей склонностью к насилию и вероломству эти двое сами навлекли на себя свои беды. Грейторекс предостерег его снова, но безумец вновь пренебрег предостережением. Джек Престкотт держал в руках ответ – Уоллис ясно говорит об этом, и я знаю, что так оно и было, – но в своем безумии винил других и, способствовав казни Сары, раз и навсегда лишил себя надежды.
Равно как он едва не лишил ее и меня тоже. В следующие несколько месяцев я почти не виделся с Сарой, заставив себя вернуться к рукописям и заметкам. Но когда мои мысли не были заняты работой, они непрестанно и непослушно возвращались к ней, и мое страдание переросло в негодование, а затем и в жгучую ненависть. Я возрадовался, услышав, что доктор Гров прогнал ее и что она осталась совсем без работы, я находил удовлетворение в том, что никто больше не нанимал ее из страха перед кривотолками. А однажды я увидел ее на улице раскрасневшуюся от гнева и унижения, осыпаемую непристойными насмешками студентов, до которых тоже дошли пересуды. На сей раз я не вмешался, как раньше, но отвернулся, удостоверившись, что она видела меня, дабы она знала, что мое презрение к ней не ослабело. «Quos laeserunt et derunt», – как говорит Сенека: тех, кого мы обидели, мы обычно ненавидим, – и думается, я уже тогда чувствовал, что обошелся с ней несправедливо, но не знал, как загладить мою суровость.
Вскоре после тех событий, когда я еще пребывал в черной меланхолии и держался нелюдимо (зная, что мое настроение не привлекает ко мне ближних, я избегал общества друзей, которые стали бы допытываться, что меня угнетает), меня вызвал к себе доктор Уоллис. Такая честь была редкостью, так как, хотя я и зарабатывал ему жалованье как хранитель архивов, он нечасто удостаивал меня подобным вниманием. Любые дела между нами обыкновенно решались при случайных встречах на улице или в библиотеке. Как легко догадается всякий, кто знаком с Уоллисом, приглашение встревожило меня, ибо холодность его вселяла неподдельный ужас. Это – один из немногих пунктов, в каком соглашаются Престкотт и Кола: и тот, и другой нашли его общество тягостным. Полагаю, сама пустота и невыразительность его лица вызывала смятение, ведь трудно понять человека, когда он столь сурово подавляет все внешние проявления своей натуры. Уоллис никогда не улыбался, никогда не хмурился, никогда не выражал удовольствия или неодобрения. Но его голос! Этот тихий, угрожающий голос был пронизан тысячью оттенков презрения, едва скрытых под тонким налетом любезности, которая могла испариться так же быстро, как летняя роса.
Именно при той встрече Уоллис попросил меня разыскать книгу Тита Ливия. Не стану дословно пересказывать этот разговор; лишенное язвительных замечаний о моем характере изложение Уоллиса верно. Я пообещал сделать все, что в моих силах, и это обещание сдержал, не пропустив в моих поисках и расспросах ни одной библиотеки и ни одного книготорговца. Но Уоллис не сказал мне, зачем ему нужен этот том, тогда я еще ничего не знал о Марко да Кола, который несколько недель спустя прибыл в Оксфорд.
Полагаю, теперь настала пора больше внимания уделить этому джентльмену и перейти к сути дела. Сознаюсь, что оттягивал дольше уместного; это болезненные для меня воспоминания, ведь он мне причинил слишком много мучений.
О Кола я услышал за несколько дней до знакомства с ним, думается, в вечер его появления в городе я ужинал в харчевне с Лоуэром, и тот рассказал мне о происшедшем в кофейне и после. Лоуэр был в большом волнении: в те дни он питал склонность ко всему непривычному и эксцентрическому и жаждал объехать мир. Не было ни малейшей вероятности, что он однажды предпримет подобное путешествие, так как для этого у него не было ни досуга, ни денег, ни (в те времена) душевного покоя, потребного для того, чтобы забыть на время о карьере. Отсутствие – величайшая превратность для всех врачей: стоит им ненадолго исчезнуть с глаз света, и понадобится немало трудов, дабы вновь сделать себе имя. Но Лоуэру доставляло огромное удовольствие разглагольствовать о том, как однажды он объедет университеты Континента, познакомится с учеными мужами и их трудами. Появление Кола вновь разожгло в нем этот жар, и уверен, воображение уже рисовало ему приезд в Венецию и величайшее радушие, с каким принимает его семья Кола в благодарность за знаки внимания, оказанные их отпрыску в Оксфорде.
Итальянец, сколь бы чудаковатым он ни казался, действительно пришелся ему по душе, потому что Лоуэр был весьма великодушен в своей оценке рода людского. К итальянцу и впрямь трудно было относиться дурно, для этого потребовался бы склад ума жестокий и подозрительный, как у Джона Уоллиса. Невысокий ростом, с уже намечающейся полнотой, с живыми сверкающими глазами, в которых всегда готов был загореться огонек веселья, и располагающей привычкой подаваться вперед на сиденье, что создавало впечатление увлеченного внимания к говорящему, он был приятным собеседником. Он был полон наблюдений обо всем, что видел, и ни одно из тех, что я слышал, не было уничижительным. Кола, казалось, принадлежал к тем немногим счастливцам, которые во всем видят лишь наилучшее и предпочитают не замечать худшего. Даже обычно сдержанный мистер Бойль как будто привязался к нему, невзирая на предостережения Уоллиса. Это было, пожалуй, самым примечательным, потому что Бойль любил тишину и покой; от шума и суеты он страдал, как от физической боли, и даже посреди самого увлекательного опыта настаивал на умеренном спокойствии помощников. Ни одному слуге не позволялось греметь инструментами или говорить громче, нежели шепотом. Все полагалось делать с почти религиозным смирением, так как в глазах Бойля исследование природы было сродни богослужению.
Для того не нужно большой учености или познаний, из рассказа самого Престкотта следует, что его выводы были ошибочны и что его подвели собственные невежество и помрачение ума. К примеру, он пишет, будто демоны вошли в тело сэра Уильяма Комптона и изменили его облик, но это решительно опровергают уважаемые авторитеты. «Malleus Maleficarum»[38] ясно указывает, что такое невозможно. Аристотель говорит, что причиной тому могут быть только природные явления, в особенности звезды, а Дионисий заявляет, что дьявол не в силах изменить звезды, ибо Господь подобного не допустит. Престкотт так и не сумел отыскать доказательств тому, что Сара наложила злые чары на его волосы и кровь, и его видения вызваны скорее демонами, какими сам он наводнил свой разум, нежели теми, какие якобы были на него насланы.
Неверно распознал он и знаки духов, которых сам же вызвал. В миске с водой, которую поставила перед ним Анна Бланди, он искал виновника своих бедствий, и вода показала ему истину, он совершенно ясно увидел своего отца, а рядом с ним молодого человека. Этим юношей, думается, был он сам. Своей склонностью к насилию и вероломству эти двое сами навлекли на себя свои беды. Грейторекс предостерег его снова, но безумец вновь пренебрег предостережением. Джек Престкотт держал в руках ответ – Уоллис ясно говорит об этом, и я знаю, что так оно и было, – но в своем безумии винил других и, способствовав казни Сары, раз и навсегда лишил себя надежды.
Равно как он едва не лишил ее и меня тоже. В следующие несколько месяцев я почти не виделся с Сарой, заставив себя вернуться к рукописям и заметкам. Но когда мои мысли не были заняты работой, они непрестанно и непослушно возвращались к ней, и мое страдание переросло в негодование, а затем и в жгучую ненависть. Я возрадовался, услышав, что доктор Гров прогнал ее и что она осталась совсем без работы, я находил удовлетворение в том, что никто больше не нанимал ее из страха перед кривотолками. А однажды я увидел ее на улице раскрасневшуюся от гнева и унижения, осыпаемую непристойными насмешками студентов, до которых тоже дошли пересуды. На сей раз я не вмешался, как раньше, но отвернулся, удостоверившись, что она видела меня, дабы она знала, что мое презрение к ней не ослабело. «Quos laeserunt et derunt», – как говорит Сенека: тех, кого мы обидели, мы обычно ненавидим, – и думается, я уже тогда чувствовал, что обошелся с ней несправедливо, но не знал, как загладить мою суровость.
Вскоре после тех событий, когда я еще пребывал в черной меланхолии и держался нелюдимо (зная, что мое настроение не привлекает ко мне ближних, я избегал общества друзей, которые стали бы допытываться, что меня угнетает), меня вызвал к себе доктор Уоллис. Такая честь была редкостью, так как, хотя я и зарабатывал ему жалованье как хранитель архивов, он нечасто удостаивал меня подобным вниманием. Любые дела между нами обыкновенно решались при случайных встречах на улице или в библиотеке. Как легко догадается всякий, кто знаком с Уоллисом, приглашение встревожило меня, ибо холодность его вселяла неподдельный ужас. Это – один из немногих пунктов, в каком соглашаются Престкотт и Кола: и тот, и другой нашли его общество тягостным. Полагаю, сама пустота и невыразительность его лица вызывала смятение, ведь трудно понять человека, когда он столь сурово подавляет все внешние проявления своей натуры. Уоллис никогда не улыбался, никогда не хмурился, никогда не выражал удовольствия или неодобрения. Но его голос! Этот тихий, угрожающий голос был пронизан тысячью оттенков презрения, едва скрытых под тонким налетом любезности, которая могла испариться так же быстро, как летняя роса.
Именно при той встрече Уоллис попросил меня разыскать книгу Тита Ливия. Не стану дословно пересказывать этот разговор; лишенное язвительных замечаний о моем характере изложение Уоллиса верно. Я пообещал сделать все, что в моих силах, и это обещание сдержал, не пропустив в моих поисках и расспросах ни одной библиотеки и ни одного книготорговца. Но Уоллис не сказал мне, зачем ему нужен этот том, тогда я еще ничего не знал о Марко да Кола, который несколько недель спустя прибыл в Оксфорд.
Полагаю, теперь настала пора больше внимания уделить этому джентльмену и перейти к сути дела. Сознаюсь, что оттягивал дольше уместного; это болезненные для меня воспоминания, ведь он мне причинил слишком много мучений.
О Кола я услышал за несколько дней до знакомства с ним, думается, в вечер его появления в городе я ужинал в харчевне с Лоуэром, и тот рассказал мне о происшедшем в кофейне и после. Лоуэр был в большом волнении: в те дни он питал склонность ко всему непривычному и эксцентрическому и жаждал объехать мир. Не было ни малейшей вероятности, что он однажды предпримет подобное путешествие, так как для этого у него не было ни досуга, ни денег, ни (в те времена) душевного покоя, потребного для того, чтобы забыть на время о карьере. Отсутствие – величайшая превратность для всех врачей: стоит им ненадолго исчезнуть с глаз света, и понадобится немало трудов, дабы вновь сделать себе имя. Но Лоуэру доставляло огромное удовольствие разглагольствовать о том, как однажды он объедет университеты Континента, познакомится с учеными мужами и их трудами. Появление Кола вновь разожгло в нем этот жар, и уверен, воображение уже рисовало ему приезд в Венецию и величайшее радушие, с каким принимает его семья Кола в благодарность за знаки внимания, оказанные их отпрыску в Оксфорде.
Итальянец, сколь бы чудаковатым он ни казался, действительно пришелся ему по душе, потому что Лоуэр был весьма великодушен в своей оценке рода людского. К итальянцу и впрямь трудно было относиться дурно, для этого потребовался бы склад ума жестокий и подозрительный, как у Джона Уоллиса. Невысокий ростом, с уже намечающейся полнотой, с живыми сверкающими глазами, в которых всегда готов был загореться огонек веселья, и располагающей привычкой подаваться вперед на сиденье, что создавало впечатление увлеченного внимания к говорящему, он был приятным собеседником. Он был полон наблюдений обо всем, что видел, и ни одно из тех, что я слышал, не было уничижительным. Кола, казалось, принадлежал к тем немногим счастливцам, которые во всем видят лишь наилучшее и предпочитают не замечать худшего. Даже обычно сдержанный мистер Бойль как будто привязался к нему, невзирая на предостережения Уоллиса. Это было, пожалуй, самым примечательным, потому что Бойль любил тишину и покой; от шума и суеты он страдал, как от физической боли, и даже посреди самого увлекательного опыта настаивал на умеренном спокойствии помощников. Ни одному слуге не позволялось греметь инструментами или говорить громче, нежели шепотом. Все полагалось делать с почти религиозным смирением, так как в глазах Бойля исследование природы было сродни богослужению.