Я не имел представления, что мне делать дальше. Оружия при мне не было, я был совершенно один и без средств защитить себя от человека, который не раз засвидетельствовал свое мастерство убийцы. Но мое желание и мой долг подвигли меня стать у него на пути, ибо я вознамерился не дать ему ускользнуть от меня и от мщения, какого я не мог не искать.
   Если бы Кола выхватил оружие и набросился на меня, тогда его спасение было бы упрочено, а моя гибель неизбежна. Моим оружием была одна только неожиданность, и я вполне сознавал, сколь оно ничтожно.
   Однако оно сделало свое дело, ибо, увидев меня, Кола был столь изумлен, что не знал, как ему себя повести.
   – Доктор Уоллис! – воскликнул он и даже выдавил улыбку, которая вполне могла бы сойти за изъявление радости. – Вот уж вас я никак не ожидал тут встретить.
   – Мне это известно. Могу я осведомиться, зачем вы здесь?
   – Я осматривал здешние достопримечательности, сударь, – ответил он, – прежде чем отправиться в путь домой, что я намерен сделать завтра.
   – Я так не думаю, – сказал я с облегчением, ибо увидел, как через двор к нам приближаются солдаты. – Думаю, ваш путь уже завершился.
   Он повернулся поглядеть, на что я смотрю, потом нахмурился с недоумением и тревогой.
   – Полагаю, меня предали, – сказал он, и я вздохнул с огромным облегчением.
 
   Его увели – без суеты и шума – в комнаты позади Рыбного двора, и я пошел с ним. Мистер Беннет отправился к его величеству, чтобы известить его о происшедшем, а также, полагаю, сообщить лорду Кларендону о том, что опасность миновала. Со своей стороны, я был ошеломлен своим успехом и вознес благодарственную молитву, что сумел поймать итальянца до, а не после того, как он нанес удар. Я удостоверился, что его заковали в кандалы, и лишь затем принялся подробно расспрашивать, но я мог бы и не трудиться, столь мало мне удалось узнать.
   Бравада Кола удивила меня, ведь он сделал вид, будто, невзирая на обстоятельства, рад встрече со мной. Приятно, сказал он, видеть знакомое лицо.
   – Я чувствовал себя очень одиноким с тех пор, как покинул ваш прекрасный город, доктор Уоллис, – продолжал он. – Жители Лондона не кажутся мне чрезмерно радушными.
   – Не могу помыслить почему. Но перед вашим отъездом вы и Оксфорде были не слишком желанным гостем.
   Он сделал вид, будто очень огорчен.
   – Пожалуй, да. Хотя я и пребываю в полном неведении, чем я мог заслужить такую грубость. Полагаю, вы слышали о моих разногласиях с мистером Лоуэром? Он обошелся со мной очень дурно, поверьте мне, но я теряюсь в догадках. Я поделился с ним всеми моими идеями, а в ответ встретил лишь жестокосердие.
   – Возможно, ему стали известны не только ваши идеи, и он был не слишком доволен, что помогал подобному человеку. Никто не любит, чтобы его обманывали, и если как джентльмен он предпочел не обличать вас открыто, я бы не стал считать неучтивостью изъявление досады.
   Его невозмутимое широкое лицо обрело выражение хитрой настороженности. Он сел напротив и уставился на меня, словно чему-то посмеиваясь.
   – Полагаю, благодарить за это мне следует вас? Мистер Лоуэр говорил мне, будто вы вечно суете свой нос в дела ближних и занимаете себя тем, что вас не касается.
   – Да, эта честь принадлежит мне, – сказал я, решившись не поддаваться на его оскорбительный тон. – Я действую на благо моей страны и ее законного правительства.
   – Отрадно слышать. И так должно поступать всем. Мне хочется думать, что я равно верен моей Республике.
   – Думаю, так оно и есть. Вы это доказали в Кандии, не так ли?
   Глаза его сузились, когда я явил мою осведомленность.
   – Я не знал, что моя слава простирается так далеко.
   – И также вы были знакомы с сэром Джеймсом Престкоттом?
   – Ах вот что, – ответил он, делая вид, будто его осенило. – Вам это сказал его странный отпрыск. Не следует верить всему, что говорит этот юноша. Он во власти самых прискорбных заблуждений обо всем и обо всех, кто был связан с его досточтимым родителем. Он способен измыслить обо мне все что угодно, лишь бы одеть славой этого бедного изгнанника.
   – Я едва ли назвал бы сэра Джеймса бедным.
   – Неужели? Я встретил его в иных обстоятельствах, которые принудили продавать свою шпагу, и за душой у него не было ни гроша. Печальное падение, не менее печальное потому, что ни один из его друзей не протянул ему руку помощи. Вы способны настолько порицать его? Он в то время был уже всеми покинут. А ведь он был самым мужественным из людей, храбрейшим из друзей, и я почитаю его память в той же мере в какой скорблю о его кончине.
   – И потому вы сами приехали в Англию и никому не рассказали о собственной доблести?
   – С той порой моей жизни покончено раз и навсегда. Я не желаю вспоминать о ней.
   – Вы якшаетесь с врагами короля, где бы вы ни появились.
   – Мне они не враги. Я вожу знакомства с кем пожелаю, и кого считаю приятным собеседником.
   – Я хочу получить назад мои письма. Те, что вы выкрали из моей комнаты.
   Он, помолчав, улыбнулся.
   – Ни о каких письмах мне не известно, сударь. Обыщите меня и мои веши, если пожелаете, но должен сказать, что возмущен таким намеком на воровство. Джентльмену не пристало с легкостью бросать подобные обвинения.
   – Расскажите мне о лорде Бристоле.
   – Должен сказать, что не знаком с этим джентльменом.
   Лицо его хранило безразличие, он спокойно глядел мне прямо в глаза и продолжал запираться.
   – Ну разумеется, – сказал я. – И о лорде Кларендоне вы тоже не слышали?
   – О нем? Да что вы! Как можно не слышать о лорде-канцлере? Естественно, я о нем слышал. Хотя и не понимаю, к чему этот вопрос.
   – Расскажите мне о сэре Уильяме Комптоне.
   Кола вздохнул:
   – Сколько же у вас вопросов! Сэр Уильям, как вам известно, был другом сэра Джеймса. Последний говорил мне, что, если я когда-либо приеду в Англию, сэр Уильям будет рад предложить свое гостеприимство. Что он и сделал весьма радушно.
   – И в благодарность на него напали.
   – Не я, как, кажется, подразумевают ваши слова. Насколько мне известно, это был молодой Престкотт. Я лишь сохранил ему жизнь. И никто не станет отрицать, что я неплохо потрудился.
   – Сэр Джеймс Престкотт предал сэра Уильяма Комптона, и тот презирал его. Вы думаете, я поверю, что он охотно пригласил вас в свой дом?
   – Он так поступил. А что до презрения, никаких тому признаков я не заметил. Какая бы ни была между ними вражда, она, кажется, умерла вместе с сэром Джеймсом.
   – Вы обсуждали убийство лорда-канцлера с сэром Уильямом.
   Перемена в поведении итальянца при этом моем заявлении была поистине удивительной: от покладистого добродушия человека, который не почитает себя в опасности, не осталось и следа, он напрягся, пусть незаметно, но разница все же была чрезвычайной. С этого мгновения он стал тщательнее выбирать слова. Однако в его тоне сохранилась усмешка, словно он все еще был достаточно уверен в себе и не предвидел большой для себя угрозы.
   – Так вот в чем дело? Мы говорили о многом.
   – В том числе о нападении на дороге в Корнбери?
   – Английские дороги, как я понял, полны превратностей для неосмотрительных путников.
   – Вы будете отрицать, что поставили бутылку с ядом для меня в ту ночь в Новом колледже?
   Тут терпению его как будто стал приходить конец.
   – Доктор Уоллис, вы начинаете сильно меня утомлять. Вы спрашиваете о нападении на сэра Уильяма Комптона, и это невзирая на то, что в преступлении повинен Джек Престкотт, который все равно что признал свою вину бегством. Вы спрашиваете о смерти доктора Грова, невзирая на то, что та девушка не только была повешена за это убийство, но и по собственной воле в нем созналась. Вы спрашиваете о разговорах о безопасности лорда Кларендона, даже невзирая на то, что я в Лондоне совершенно открыто, а лорд-канцлер пребывает в добром здравии – да продлится это счастливое для него состояние. Каковы ваши цели?
   – Вы станете отрицать, что убили моего слугу Мэтью в марте этого года в Лондоне?
   Тут он вновь принял недоуменный вид.
   – Я снова вас не понимаю. Кто такой Мэтью?
   На лице моем, должно быть, отразился холодный гнев, ибо впервые он поглядел на меня с тревогой.
   – Вам прекрасно известно, кто такой Мэтью. Юноша, которого вы так великодушно взяли под свое покровительство в Нидерландах. Тот, кого вы призвали на свой пир и растлили. Тот, кого вы повстречали в Лондоне снова и хладнокровно убили, когда он только и желал от вас любви и дружбы.
   Тут дерзкое легкомыслие Кола испарилось, и он завертелся как рыба на крючке, дабы не взглянуть в глаза тому, что даже он считал двуличием и малодушием.
   – Я помню юношу в Гааге, – сказал он, – хотя звали его иначе, так во всяком случае, он мне сказал. Возмутительное обвинение в растлении я не удостою даже ответом, ибо не знаю, чем оно вызвано, а что до убийства, я просто его отрицаю. Я признаю, что вскоре после моего прибытия в Лондон на меня напал грабитель. Я признаю, что защищался по мере сил и убежал, как только смог. Кем был нападавший на меня и в каком он был состоянии после того, как мы расстались, мне неизвестно, хотя и не думаю, что он получил тяжелую рану. Если кто-то умер, мне очень жаль. Если это был тот мальчик, мне также жаль, хотя с уверенностью могу сказать, что не узнал его и не причинил бы ему вреда, если бы узнал, как ни велик был его обман. Но я посоветовал бы вам в будущем подбирать слуг с большим тщанием и не нанимать людей, которые восполняют малую плату ночным разбоем.
   Жестокость его слов пронзила меня, как его кинжал пронзил горло Мэтью, и в то мгновение я пожалел, что у меня не было при себе ножа, или большей свободы действий, или души, способной на убийство ближнего. Но Кола прекрасно знал, какие меня связывают обязательства, он верно почуял это при первом моем появлении и позволил себе дразнить и мучить меня.
   – Будьте очень осторожны в речах, сударь, – сказал я, едва в силах совладать с дрожью в голосе. – Если пожелаю, я могу причинить вам немало вреда.
   Но в то время это было пустой угрозой, и об этом тоже он, верно, догадался, ибо рассмеялся с легким сердцем и с презрением.
   – Вы сделаете то, что вам прикажут ваши хозяева, доктор. Как и все мы.

Глава четырнадцатая

   Рассказ мой близок к завершению, все прочее я знаю понаслышке и не возьму на себя смелость подробно рассуждать о том, что лучше предоставить другим. Однако я пришел в порт на следующий день, когда Марко да Кола привезли на пристань. Я видел, как подъехала карета и как итальянец с живостью поднялся по сходням на борт. Он даже заметил меня и с улыбкой отвесил иронический поклон в мою сторону, прежде чем спуститься вниз. Я не стал дожидаться отплытия, но кликнул карету и поехал домой. И в Оксфорд я уехал только после разговора с капитаном корабля, который сам сказал мне, что Кола и его багаж были сброшены за борт милях в пятнадцати от берега и при таком волнении волн, что он не смог бы долго удержаться на поверхности. Пусть даже отмщение мое свершилось, оно не принесло мне удовлетворения, и прошло еще несколько месяцев, прежде чем ко мне вернулось былое спокойствие. Но не счастье.
   Со временем мистер Беннет, теперь уже лорд Арлингтон, настоял, чтобы я вновь вернулся на службу. Мои неохота и отвращение оказались бессильны против его пожеланий. За минувшие между тем месяцы произошло многое. Союз интересов Кларендона и Беннета продержался достаточно долго, чтобы оба они успели добиться своих целей. Провал его плана и покушения, упорные слухи, что со временем дочь лорда Кларендона взойдет на трон Англии, постоянные нападки на его людей понудили Бристоля поставить на кон все разом, и он попытался возбудить дело против лорда-канцлера в Парламенте, обвинив его в государственной измене. Это не вызывало ничего, кроме насмешек и пренебрежения, и Беннет отмежевался от этого шага своего бывшего покровителя. Какими заверениями в поддержке он улещивал Бристоля, чтобы подтолкнуть его к действию, мне неведомо. Его величество был столь оскорблен попыткой насильственно сместить его министра, что сослал Бристоля на Континент. Положение Кларендона укрепилось, и Беннет получил свою награду, приняв в свой стан бывших приближенных Бристоля. Надеждам на союз с Испанией был нанесен сокрушительный удар, и он более не обсуждался.
   Согласие между Кларендоном и Беннетом не могло продлиться долго; оба они это знали, и всему свету известно, чем все закончилось. Лорд Кларендон, лучший слуга, какой только был у короля, сам со временем вынужден был удалиться в изгнание во Францию, где он окончил свои дни в нищете, сокрушенный неблагодарностью короля, жестокосердием былых товарищей и открытым переходом в католичество дочери. Беннет возвысился и занял его место, но со временем и он лишился власти, свергнутый другим так же, как он свергнул Кларендона. Такова политика, и таковы политики.
   Но по крайней мере недолгое время мои труды оберегали королевство, крамольники и смутьяны, пусть и обильно снабжаемые испанским золотом, не могли достичь ничего, натолкнувшись на решительные меры правительства, не отвлекаемого расколом в собственных рядах. И даже по прошествии стольких лет я все еще помню, в какую страшную цену обошлась эта победа.
   Всему виной было мое желание покарать человека, причинившего мне такое горе. А теперь я узнал, что человек этот, которого я ненавидел столь же сильно, сколь любил Мэтью, ускользнул из их рук и избег моего гнева. Я совершал бесчестные поступки и все равно лишился отмщения. В сердце моем я знаю, что меня предали, ибо капитан судна, который напрямик сказал мне, будто видел как Кола утонул, не посмел бы солгать, не будь он напуган кем-то, много могущественнее меня.
 
   Не знаю, кто решил пощадить Кола и укрыть его от меня почему это было сделано. Нет у меня теперь и возможности это узнать. Турлоу, Бристоль, Кларендон – мертвы. Беннет хандрит в угрюмой отставке и отказывается принимать кого-либо. Лоуэр и Престкотт, по-видимому, не знают ничего, а сам я не могу предполагать, будто мистер Кола снизойдет до того, чтобы просветить меня. Я не говорил только с одним участником тех событий, с Вудом, но уверен, что ему неизвестно ничего, кроме ничтожных крупиц истины и незначительных подробностей.
   Я никогда не пытался скрыть содеянного мной, хотя и никогда не предавал моих поступков огласке. Не сделал бы я этого и теперь, не появись эта рукопись. Я не отрекаюсь от того, что совершил. Во всяком случае, события доказали, что я был прав по существу. Даже тем, кто порицает меня, придется помнить об этом останься я в бездействии, Кларендон погиб бы и страна, вероятно вновь вверглась в воину. Одно это более чем оправдывает все мои действия, те беды, какие я претерпел, и те, что я причинил другим.
   И все же, пусть я знаю, что был прав, воспоминания о той девушке начали преследовать меня. Грешно было умыть руки и молчать, пока ее приговаривали к смерти. Я всегда это знал, но признал только теперь. На это злодеяние меня обманом подтолкнул Турлоу, и единственным моим побуждением была жажда справедливости, каковую я всегда почитал достаточным оправданием.
   Все это известно Судье Верховному, и Ему должно мне вверить мою душу, памятуя, что во всех моих поступках я всегда по мере сил служил Ему.
   Но как часто теперь, когда я опять лежу без сна или когда чувствую тщету моих молитв, в которых уже не обретаю былой радости меня охватывает страх, что единственная моя надежда на спасение – в том, что Его милосердие окажется большим, нежели мое.
   Но более я в это не верю.

Часть 4
ПЕРСТ УКАЗУЮЩИЙ

   Если в исследовании какой-либо природы Разум колеблется, то Примеры Перста Указующeгo, названные от тех крестов, что, поставленные на перекрестках, указывают на разделение путей, непререкаемо разрешают его колебания и искомое свойство принимают за первопричину. Примеры этого рода проливают столь ясный Свет на Исследование, что Ход его иногда заканчивается в них и через них завершается. Иногда эти Примеры Указующего Перста возможно найти среди тoгo, что ужe записано.
Фрэнсис Бэкон «Новый Органон»
Раздел XXXVI, Афоризм XXI

Глава первая

   Несколько дней назад мой старый друг Дик Лоуэр прислал мне огромную кипу исписанных листов, указав, что, раз уж я столь ненасытный собиратель курьезов и прочего, этим рукописям самое место у меня. Сам он склонен был их выбросить, столько в них было лжи и прискорбных противоречий. Он говорил (в письме, так как уже удалился на покой в Дорсет, где живет в немалом достатке), что нашел рукописи утомительными. Видимо, два человека могут быть свидетелями одного и того же события, но оба помнят его неверно. Как, продолжал он, возможно нам установить непреложный факт, даже если искажения неумышленны? Он указал на несколько случаев, коих сам был прямым участником, и писал, что дело обстояло совсем иначе. Один – это, разумеется, поразительная попытка перелить вдове Бланди свежую кровь через полый ствол гусиного пера, что синьор Кола объявляет собственным изобретением. Лоуэр (которого я знаю как человека высокой честности) целиком и полностью оспаривает его утверждения. Заметьте, он упоминает только двух человек! Кола и Уоллиса, хотя рукописей передо мной – три. Разумеется, манускрипта, принадлежащего перу Джека Престкотта, он не касается, да и не вправе поступить иначе. Закон не может карать и не принимает во внимание человека, лишенного рассудка, если сегодняшние его деяния не подчиняются здравому смыслу, как можно доверять его памяти? Воспоминания эти – всего лишь лепетание хаоса, дистиллированное болезнью. И потому скорбный разум Престкотта превратил Бедлам в великолепный дом, голову ему бреют не для того, чтобы надеть на нее парик, как он утверждает, а для того, чтобы накладывать компрессы с уксусом при буйных припадках; бедняги, обуздывающие буйных умалишенных, превратились в его слуг. Многочисленные же посетители, на которых он сетует, – те невежды, кто каждое воскресенье платит свой пенни, чтобы поглазеть на безумцев сквозь железные прутья клеток и посмеяться над их бедственным состоянием.
   Кое-что из утверждений Престкотта верно. Я знаю это, и я это признаю, невзирая на то, что у меня нет причин любить его. Он как пишет мне Лоуэр, лишился рассудка, столкнувшись с доказательством того, что собственным жестоким коварством свел на нет все свои усилия и надежды, и что сбылись все предостережения ирландца. Быть может, и так; однако я убежден, что до того момента он более или менее был в здравом уме, и его воспоминания также верны, пусть даже выводы, какие он извлекает из них, совершенно ошибочны. В конце концов, требуются немалые способности и изощренный ум, чтобы изложить дело так, как делает это он: сохрани он их, то, возможно, стал бы отменным адвокатом. Все до единого, с кем он беседовал, говорили ему, что его отец виновен, и он был виновен. С величайшим умением Престкотт выискивает и указывает на доказательства невиновности и оставляет без внимания все, что свидетельствует об истинных глубинах предательства его отца. Под конец я сам почти ему поверил, хотя и лучше других знал, что передо мной хитросплетение бессмыслиц и вздора.
   Но разве меньшего доверия заслуживает рассказ этого несчастного, чем рассказы других, не менее искаженные и извращенные, пусть и вследствие иных страстей? Пусть Престкотт безумец, но Кола – лжец. Может статься, его ложь умолчанием – ничтожная малость в сравнении с пропусками и увертками, какими пестрят две прочие рукописи. И тем не менее он лжет, потому что, как говорит Аммиан: «Vertas vel silentio vel mendacio» – истина равно оскверняется молчанием и ложью. Ложь скрыта во фразе столь, казалось бы, безобидной, что неудивительно, что даже Уоллис ее пропустил. Но она искажает все остальное в рукописи и правдивые слова обращает в неправду, ибо, подобно аргументам схоласта, с непререкаемой логикой извлекает выводы из ложных посылок.
   «Марко да Кола, благородный венецианец, почтительно вас приветствует». Так начинает он, и с этого момента нужно тщательно взвешивать каждое его слово. Само появление рукописи следует подвергнуть рассмотрению: зачем он вдруг написал ее после стольких лет молчания? С другой стороны, назвать его лживым вовсе не означает, что он повинен в поступках и побуждениях, какие приписывает ему Уоллис. Венецианец был совсем не тем, чем казался, и не тем, кем выставляет себя теперь, но он ничем не злоумышлял против безопасности королевства и жизни лорда Кларендона. Уоллис столь привык жить в темном и зловещем мире, какой сам же и выдумал, что оказался уже не способен отличать правду от выдумки или искренности от вероломства.
   Но как мне определить, какому утверждению верить, а какое отвергнуть? Я не могу раз за разом повторять одни и те же события с мельчайшими вариациями, как проделал это Шталь, когда с помощью своих химикалий установил, как умер доктор Гров. Но даже будь это в моей власти, непогрешимый философский метод представляется непригодным, когда речь идет о поступках и побуждениях людей, а не о трансформации мертвой материи. Я одно время посещал лекции герра Шталя по химии и должен сказать, ничего из них не почерпнул. Собственные опыты Лоуэра по переливанию крови сперва породили уверенность в том, что это величайшая панацея от всех болезней, а позднее (после многих смертей во Франции) savants[36] сочли, что нет, напротив, это пагубная метода. И то и другое одновременно невозможно, господа философы. Если вы правы теперь, то как вы могли столь тяжко ошибаться прежде? Почему, если священнослужитель меняет свое мнение, это доказывает слабость его воззрений, а когда то же делает человек науки, это доказывает ценность его метода? Так как же ничтожному хроникеру, подобному мне, трансмутировать свинец погрешностей в этих записках в золото истины?
 
   Особое право на рассмотрение и истолкование этих заметок мне дает незаинтересованность, которая (как нам говорят) есть Premium mobile[37] обдуманного и взвешенного суждения: лишь немногое в них имеет ко мне прямое отношение. Далее, я, думается, с полным правом могу претендовать на немалую осведомленность: всю мою жизнь я прожил в Оксфорде и город знаю (чего не отрицают даже мои хулители) лучше других. И наконец, я, разумеется, знал всех участников разыгравшейся драмы; Лоуэр был ту пору моим постоянным собеседником, ибо не реже раза в неделю мы обедали с ним в харчевне матушки Джейн; через него я познакомился со всеми философами, с синьором Кола в том числе. Много лет я работал с доктором Уоллисом, который был в те дни хранителем университетских архивов, а я – их самым усердным и частым посетителем. Я имел даже честь беседовать с мистером Бойлем и однажды присутствовал на утреннем приеме у лорда Арлингтона, хотя должен с сожалением отметить, что не имел случая засвидетельствовать ему свое почтение.
   Я знал Сару Бланди еще до ее беды и (не будучи человеком приверженным загадкам и головоломкам) сразу же открою мою тайну. Потому что я знал ее и после, хоть и была она повешена расчленена и сожжена. Скажу больше: полагаю, я единственный кто может достоверно изложить события тех дней и описать то добро, что породило такую жестокость, и ту благодать Провидения, что породила такую злобу. Кое в чем я отсылаю к Лоуэру, ибо нас связывают многие тайны; но ключевое знание ведомо лишь мне одному, и мне придется убеждать силой своего авторитета и собственным красноречием. Примечательно, но чем меньше мне поверят, тем более убежден я буду в моей правоте. Мистер Мильтон в своей великой поэме взялся, по его словам, оправдать в глазах людских пути Господни. Но он, однако, не задался одним вопросом: быть может, Господь воспретил людям постигать Его пути, ибо, знай они всю меру Его доброты и степень нашего ее неприятия, то пришли бы в такое уныние, что оставили бы всякую надежду на искупление и умерли от горя.
 
   Я – историк и этого звания держусь твердо, невзирая на хулителей, которые утверждают, будто я, как они это называют, собиратель древностей. Я верю, что истина может произрасти лишь на прочном основании из фактов, и с юных лет задался целью заложить такой фундамент. Заметьте, я не лелею грандиозного замысла написать всемирную историю; нельзя возвести дворец, не разровняв прежде участок под него. Скорее, как мистер Плот написал (и весьма внятную) естественную историю нашей страны, так и я занимаюсь гражданской ее историей. И сколько тут всего. Я думал, это займет у меня несколько лет; теперь же вижу, что умру дряхлым старцем, так и не завершив своего труда. Начал я (когда оставил прежнее намерение принять духовный сан) с желания написать о наших недавних бедствиях во время осады, когда армия парламентаристов заняла город и очистила университет от тех, кто не стоял всем сердцем за Парламент. Но очень быстро я постиг, что меня ждет еще более благородное дело, ведь вся история университета может исчезнуть навеки, если ее не запечатлеть. И потому я оставил свой начальный труд и принялся за более великий, и это невзирая на то, что уже накопил времени значительный материал, и публикация его, без сомнения, принесла бы мне и мирскую славу, и покровительство сильных мира сего, кои извечно обходили меня стороной. Впрочем это меня не тревожит: animus hominis dives, non area appellan solet и если до сих пор почитаются парадоксом эти слова Туллия, мол, богатство человеку даруют не сундуки, а разум, это лишь показывает, что век Рима был столь же слеп и безнравствен, как наше время.