Страница:
Лоуэр, думается, еще более меня был взбешен таким бессердечием, хотя мне хочется верить, что священник был бы более усерден, знай он о присутствии здесь дочери покойной. Но он того не знал, а потому не прилагал стараний, и эти похороны стали самой мучительной службой, какой мне довелось стать свидетелем. А для Сары она, верно, была во сто крат горше. И я попытался сделать все возможное, дабы утешить ее.
– В последний путь ее проводят дочь, которая ее любила, и друзья, которые тщились ей помочь, – произнес я. – Так много лучше и намного уместнее. Ей бы не захотелось, чтоб над ее могилой распевал человек, подобный только что ушедшему.
Поэтому мы с Лоуэром сами вынесли гроб из церкви и, спотыкаясь, прошли через двор во тьме, какую рассеивала лишь одинокая восковая свеча. Невозможно представить себе церемонии более несхожей с погребением доктора Грова, но теперь, с уходом священника, мы по крайней мере остались среди своих.
Произнести речь выпало мне, так как Лоуэр мало знал Анну Бланди, а Сара, по всей видимости, не способна была говорить. Не зная, какие слова были бы тут уместны, я просто дал волю первым же мыслям, какие посетили меня. Я сказал, что знал ее лишь в немногие последние годы, что мы были не одной веры и не могли бы стоять дальше друг от друга в делах политики. И все же я почитал ее как честную и мужественную женщину, которая поступала по справедливости такой, какой она ее понимала, и искала истину, какую желала познать. Я не мог бы сказать, что она была самой послушной из жен, ибо она рассмеялась бы подобному описанию. И все же она была величайшей опорой своему супругу и любила и помогала ему всемерно, как он того ожидал и желал. Она боролась за то, во что верил он, и вырастила дочь, которая стала бесстрашной, верной, доброй и мягкой, лучшей дочерью, какая могла быть зачата. Тем самым, как могла, она почитала своего Творца и за то была благословенна. Я полагал, что она не верила в горнюю жизнь, ведь она не доверяла ничему, что исходило из уст священников. И все же я знал, что она ошибалась, ибо она будет принята в лоно Господне.
Та моя речь вышла поистине бессвязной и путаной и произнесена была скорее в утешение Саре, нежели ради того, чтобы написать истинный портрет усопшей. И все же тогда я верил в каждое свое слово и не отступлюсь от них по сей день. Я знаю, что немыслимо было бы счесть достойной, или благородной, или даже добродетельной женщину ее веры и ее воззрений, ее положения и ее поступков. Но она была и достойна, и благородна, и добродетельна, и я более не силюсь примирить мои взгляды с мнением света.
Когда я закончил, повисло неловкое молчание, а потом матушка подвела Сару к телу и отвернула материю, открывая лицо. Шел сильный дождь, и крупные капли взбивали невыразимо печальные крохотные фонтанчики грязи, бросая ею в мертвую женщину, лежавшую на сырой холодной земле. Сара опустилась на колени, и все мы отступили на шаг, пока она шепотом произносила свою молитву, закончила она тем, что наклонилась и поцеловала мать в лоб, а потом осторожно поправила прядь седых волос, выбившуюся из-под лучшего чепца старушки.
Она снова встала. Лоуэр потянул меня за руку, и вместе мы опустили тело в яму насколько возможно мягко и чинно, а потом Сара исполнила последний дочерний долг, бросив горсть земли в разверстую могилу. Все мы последовали ее примеру, и наконец мы с Лоуэром взялись за лопаты и, как могли быстро, засыпали яму. Когда все было кончено, все мы промокли до нитки, промерзли и были заляпаны грязью, а потому просто повернулись и ушли. Здесь поделать было уже нечего, оставалось лишь еще раз позаботиться о живых.
Лоуэр, как всегда, был более деятелен и полезен, нежели я. Он взял на себя смелость позаимствовать карету Бойля – верно рассудив, что экипаж столь почтенной особы, сколь поздно бы он ни катил по дороге, не станет досматривать или даже останавливать стража, – и нанял двух лошадей, чтобы в него запрячь. Он предложил самому отвезти Сару в Ридинг, который находился на достаточно безопасном расстоянии от Оксфорда: сообщение между нашими городами настолько скверное, что в настоящее время между ними почти нет сношений. Там он поселит Сару у компаньонов своего брата, в семье сектантов, за которых может ручаться: дескать, они сохранят ее тайну или то малое, что будет им рассказано. Когда его брат вернется и будет возвращаться через Ридинг домой в Дорсет, его известят о произошедшем, и он, без сомнения, возьмет девушку под свою опеку и посадит на первый же корабль, который увезет сектантов прочь из Англии. На том уговорились мы все.
Я не в силах писать о моем последнем расставании с ней, последнем моем взгляде на ее лицо и не стану такого делать.
Сара уехала десять дней спустя в обществе брата Лоуэра и под его опекой добралась до Плимута, где взошла на корабль.
После о ней никто ничего не слышал. В Америку она так и не прибыла, и все сочли, будто она упала за борт. Но плавание выдалось спокойное, да и корабль был так переполнен, что трудно вообразить себе, чтобы кто-то попал в беду и никто бы этого не заметил. И все же однажды она просто исчезла. При ясном солнечном свете, без плеска и шума, без звука. Словно живой была взята на Небеса.
Глава двенадцатая
– В последний путь ее проводят дочь, которая ее любила, и друзья, которые тщились ей помочь, – произнес я. – Так много лучше и намного уместнее. Ей бы не захотелось, чтоб над ее могилой распевал человек, подобный только что ушедшему.
Поэтому мы с Лоуэром сами вынесли гроб из церкви и, спотыкаясь, прошли через двор во тьме, какую рассеивала лишь одинокая восковая свеча. Невозможно представить себе церемонии более несхожей с погребением доктора Грова, но теперь, с уходом священника, мы по крайней мере остались среди своих.
Произнести речь выпало мне, так как Лоуэр мало знал Анну Бланди, а Сара, по всей видимости, не способна была говорить. Не зная, какие слова были бы тут уместны, я просто дал волю первым же мыслям, какие посетили меня. Я сказал, что знал ее лишь в немногие последние годы, что мы были не одной веры и не могли бы стоять дальше друг от друга в делах политики. И все же я почитал ее как честную и мужественную женщину, которая поступала по справедливости такой, какой она ее понимала, и искала истину, какую желала познать. Я не мог бы сказать, что она была самой послушной из жен, ибо она рассмеялась бы подобному описанию. И все же она была величайшей опорой своему супругу и любила и помогала ему всемерно, как он того ожидал и желал. Она боролась за то, во что верил он, и вырастила дочь, которая стала бесстрашной, верной, доброй и мягкой, лучшей дочерью, какая могла быть зачата. Тем самым, как могла, она почитала своего Творца и за то была благословенна. Я полагал, что она не верила в горнюю жизнь, ведь она не доверяла ничему, что исходило из уст священников. И все же я знал, что она ошибалась, ибо она будет принята в лоно Господне.
Та моя речь вышла поистине бессвязной и путаной и произнесена была скорее в утешение Саре, нежели ради того, чтобы написать истинный портрет усопшей. И все же тогда я верил в каждое свое слово и не отступлюсь от них по сей день. Я знаю, что немыслимо было бы счесть достойной, или благородной, или даже добродетельной женщину ее веры и ее воззрений, ее положения и ее поступков. Но она была и достойна, и благородна, и добродетельна, и я более не силюсь примирить мои взгляды с мнением света.
Когда я закончил, повисло неловкое молчание, а потом матушка подвела Сару к телу и отвернула материю, открывая лицо. Шел сильный дождь, и крупные капли взбивали невыразимо печальные крохотные фонтанчики грязи, бросая ею в мертвую женщину, лежавшую на сырой холодной земле. Сара опустилась на колени, и все мы отступили на шаг, пока она шепотом произносила свою молитву, закончила она тем, что наклонилась и поцеловала мать в лоб, а потом осторожно поправила прядь седых волос, выбившуюся из-под лучшего чепца старушки.
Она снова встала. Лоуэр потянул меня за руку, и вместе мы опустили тело в яму насколько возможно мягко и чинно, а потом Сара исполнила последний дочерний долг, бросив горсть земли в разверстую могилу. Все мы последовали ее примеру, и наконец мы с Лоуэром взялись за лопаты и, как могли быстро, засыпали яму. Когда все было кончено, все мы промокли до нитки, промерзли и были заляпаны грязью, а потому просто повернулись и ушли. Здесь поделать было уже нечего, оставалось лишь еще раз позаботиться о живых.
Лоуэр, как всегда, был более деятелен и полезен, нежели я. Он взял на себя смелость позаимствовать карету Бойля – верно рассудив, что экипаж столь почтенной особы, сколь поздно бы он ни катил по дороге, не станет досматривать или даже останавливать стража, – и нанял двух лошадей, чтобы в него запрячь. Он предложил самому отвезти Сару в Ридинг, который находился на достаточно безопасном расстоянии от Оксфорда: сообщение между нашими городами настолько скверное, что в настоящее время между ними почти нет сношений. Там он поселит Сару у компаньонов своего брата, в семье сектантов, за которых может ручаться: дескать, они сохранят ее тайну или то малое, что будет им рассказано. Когда его брат вернется и будет возвращаться через Ридинг домой в Дорсет, его известят о произошедшем, и он, без сомнения, возьмет девушку под свою опеку и посадит на первый же корабль, который увезет сектантов прочь из Англии. На том уговорились мы все.
Я не в силах писать о моем последнем расставании с ней, последнем моем взгляде на ее лицо и не стану такого делать.
Сара уехала десять дней спустя в обществе брата Лоуэра и под его опекой добралась до Плимута, где взошла на корабль.
После о ней никто ничего не слышал. В Америку она так и не прибыла, и все сочли, будто она упала за борт. Но плавание выдалось спокойное, да и корабль был так переполнен, что трудно вообразить себе, чтобы кто-то попал в беду и никто бы этого не заметил. И все же однажды она просто исчезла. При ясном солнечном свете, без плеска и шума, без звука. Словно живой была взята на Небеса.
Глава двенадцатая
Так заканчивается история Сары Бланди, насколько она мне известна. Больше мне нечего добавить, те, кто предпочтет мне не поверить, вольны поступать как знают.
Мне остается лишь изложить заключительную часть повести о тех днях и показать, какая надобность привела итальянца в Англию. Сознаюсь, что не считаю это важным, ибо в сравнении с тем, чему я был свидетелем, заблуждения мужей, пререкающихся в неведении истины, способны вызвать лишь полнейшее пренебрежение. И все же, так как эти сведения – часть тех событий и их причина, мне стоит записать и их, дабы я мог завершить свои труды и отдохнуть.
Я уехал в Лондон на следующий день после того, как Сара покинула Оксфорд, и по-прежнему пребывал в глубочайшем смятении и тяжких думах, поездка была идеей Лоуэра, которую он настоятельно прописал как лекарство от меланхолии и мрачных мыслей. Перемена обстановки, иное общество и немного увеселений, утверждал он, помогут мне стряхнуть охватившую меня печаль. Я последовал его совету, так как моя апатия была столь сильна, что поддаться ему было легче, нежели противиться. Лоуэр собрал за меня сумку и проводил до Карфакса, где посадил в почтовую карету.
– Развейтесь, – напутствовал меня он. – Надо признать, все обошлось лучше, чем того можно было ожидать. Пора оставить прошлое позади.
Разумеется, далось мне это нелегко, но я постарался насколько возможно последовать его совету и насильно заставлял себя посещать тех, с кем я много лет состоял в переписке, пытаясь увлечь себя их беседами. В этом я не преуспел, ведь мои мысли то и дело возвращались к вещам более значительным, и, боюсь, пробудил негодование моих коллег сдержанностью, которую они, надо думать, приняли за пренебрежение и надменность. Предметы, какие обыкновенно вызывали у меня живейший интерес, не трогали меня вовсе. Мне поведали о найденных в каменоломнях Херфордшира огромных окаменелых костях, каковая находка подтверждает истинность той главы Библии, где говорится, что некогда по земле ходили великаны, меня же это оставило безучастным. Джон Обри, мой добрый друг в те времена, почтил меня своим гостеприимством, но я не смог выказать должного воодушевления, услышав об остроумных изысканиях в области природы и назначения Стоунхенджа, Эйлсбери и прочих подобных мест. Я получил приглашение присутствовать на заседании Королевского Общества, но с легкостью отклонил эту великую честь и никогда не чувствовал себя уязвленным, что меня больше не приглашали.
Однажды вечером – это было на второй день моего пребывания в Лондоне – я, гуляя, очутился в Чипсайде, возле постоялого двора под названием «Колокола», и, вспомнив, что видел это название на записке в сундуке Кола, почувствовал необходимость отыскать человека, знавшего Сару и своими глазами видевшего немногое из того, чему свидетелем был я. Меня охватила огромная жажда узнать ответы на многие вопросы, до конца постичь цепь человеческих деяний, которая привела ее к гибели и возрождению.
Найти его оказалось очень просто, даже невзирая на то, что хозяин постоялого двора – только позднее я узнал, что он был папистом, – не знал его имени. Достаточно было лишь осведомиться об итальянском джентльмене, и меня немедленно провели в лучшую комнату, которую он занимал один и в которой проживал со времени своего приезда.
Мой приход его удивил, но его удивление возросло еще больше, когда я обратился к нему:
– Добрый вечер, святой отец.
Он не мог этого отрицать, не мог ни протестовать, ни настаивать на своей личине, ибо для священника такое невозможно. Вместо этого он воззрился на меня с ужасом, полагая, будто я послан заманить его в ловушку и вооруженная стража вскоре протопает вверх по лестнице, чтобы увести его в казематы. Но с лестницы не доносилось ни звука: ни топота сапог, ни настойчивых приказов, ничто не нарушало безмолвия комнаты, в которой он, как громом пораженный, застыл у окна.
– Почему вы называете меня «святой отец»?
– Потому что так оно и есть.
Я не стал добавлять: а кто еще пустится в путешествие, запрятав среди пожиток елей, святую воду и священную реликвию? Кто, кроме священника, связанного обетом безбрачия, отшатнется с ужасом, поняв, сколь сильно обуревают его плотские желания? Кто еще втайне и по доброте душевной соборует женщину, которую считает умирающей, дабы заступиться за душу несчастной вопреки ее собственному желанию?
Кола осторожно присел на кровать и внимательно поглядел на меня в тяжелом раздумье, словно еще ожидал внезапного нападения.
– Зачем вы пришли сюда?
– Не для того, чтобы причинить вам вред.
– Тогда зачем?
– Я хочу поговорить.
Мне было жать, что я подверг его такой опасности, и я приложил все усилия, дабы убедить его, что вовсе не желаю ему зла. Полагаю, скорее мое лицо, нежели мои слова, убедило его в моей искренности. И то, и другие способны лгать, но не в моем случае, ведь, как я уже говорил, даже деревенский дурачок видит меня насквозь. Солги я тогда, Кола понял бы это, и тем не менее в моем лице он не увидел лжи. Поэтому после долгого и напряженного ожидания он со вздохом покорился неизбежности и предложил мне сесть.
– Ваше имя действительно Марко да Кола? Мне кажется, я должен знать, к кому обращаюсь. Такой человек вообще существует? – спросил я, на что он мягко улыбнулся:
– Существовал. Он был моим братом. Мое имя Андреа.
– Существовал?
– Он мертв. Он умер у меня на руках по возвращении с Крита. И я до сих пор скорблю об этой утрате.
– Зачем вы здесь?
– Как и вы, могу сказать, что я никому не желаю зла. Но мало кто готов в это поверить, отсюда – все мои ухищрения. Ваше правительство не одобряет иностранных священников. И тем более иезуитов. – Он произнес это умышленно и не спуская глаз с моего лица, чтобы видеть, как поведу я себя, услышав такое признание.
Я кивнул.
– Вы не ответили на мой вопрос.
– Мистер Вуд, – продолжал он, – вы единственный догадались, кто я, и из всех людей вашей веры, кого я встречал, вы единственный не отшатываетесь от меня, точно я сам дьявол. Почему? Быть может, в своем сердце вы чувствуете влечение к истинной церкви?
– И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем, – произнес я, и эти слова сорвались с моего языка еще прежде, чем я вспомнил, где их слышал.
На это Кола глянул на меня с тревогой.
– Великодушное утверждение, хоть и исполненное заблуждения, – ответил он, и я понадеялся, что он не станет расспрашивать меня далее, ведь я не мог ни отстоять, ни объяснить его. Или хлеб обращается в плоть, а вино – в кровь, или нет. Если такое невозможно в Риме, то невозможно и в Кэдбери. Или Христос положил Петру и его преемникам быть основанием веры, даровав им власть во всех делах духовных, или нет; Господь наш не сказал Петру, что он будет иметь власть над всем миром за исключением тех областей Европы, где думают иначе.
Но Кола ничего не прибавил, радуясь и почитая себя счастливым, что разоблачил его, быть может, единственный во всей стране человек, не видящий нужды предавать его властям. У меня не лежала душа к теологическим дискуссиям, даже будь у меня возможность одержать над ним верх. Подобные диспуты всегда приносили мне огромное наслаждение, но я был отягощен знанием, какое носил в себе, и не желал пускаться в рассуждения, какие ныне считал пустыми.
Он же тем временем с бесконечной добротой осведомился о похоронах Анны Бланди, и я рассказал ему столько, сколько счел уместным. Он был как будто удовлетворен, что его деньги пошли на благое дело, и выразил сожаление, что Лоуэр повел себя столь дурно.
– Вы как будто оправились от своего горя по смерти девушки, – продолжил он, бросив на меня проницательный взгляд. – Я этому рад. Знаю, это нелегко. Тяжко потерять человека, имевшего в жизни значение столь большое, какое имела она в вашей, а мой брат – в моей.
Мы беседовали о дорогих нам людях, и отец Андреа говорил с такой разумностью и добротой, что, даже не зная всего о случившемся, утишил боль моей потери и помог мне примириться с одиночеством, которому, как я уже знал, суждено было стать моим уделом. Он был хороший человек и хороший священник, хотя и папист, и мне посчастливилось, что я повстречал его, ведь подобные люди – редкость. Трудно быть врачом тела, и хотя пытаются многие, лишь у единиц хватает умений или сострадания, чтобы добиться успеха. Сколь же труднее быть врачевателем душ! И все же отец Андреа был из таких. Когда он закончил и у меня не осталось больше вопросов, а у него – утешений, я сказал, что высоко ценю его сочувствие и беседу, и решил в вознаграждение дать ему кое-что взамен.
– Мне известно, зачем вы приезжали в Оксфорд, – произнес я и он резко обернулся, чтобы взглянуть мне прямо в лицо. – Вы состояли в переписке с сэром Джеймсом Престкоттом, после смерти которого ваши письма были утеряны. Они принесут немалый вред делу вашей веры в этой стране, и вы желали вернуть их, дабы их не предали огласке. Вот почему вы обыскали лачугу Бланди.
– Вам это известно? – Он прищурился. – Значит, вам известно, где они.
– Вам незачем за них страшиться. Даю вам слово, что никто и никогда их не увидит, и что они будут уничтожены.
Я видел его колебания, но он знал, что у него нет выбора, и что ему крайне посчастливилось.
Спустя некоторое время он кивнул.
– О большем я и не прошу.
Он спустился со мной вниз, с каждой ступенькой лестницы принимая знакомую мне личину, и если на верхней площадке он благословил меня, как священник, то на улице раскланялся, как джентльмен, а потом мы расстались, и каждый пошел своим путем.
– Полагаю, вы никогда не приедете в Рим, мистер Вуд, – с улыбкой сказал он. – Вы не созданы для путешествий. Жаль, потому что Вечный город показался бы вам самым необычным местом на земле и потому что там есть немало прекрасных историков и собирателей древностей, которые получат удовольствия от вашего общества столько же, сколько получили бы вы от бесед с ними. Но если тяга к перемене мест когда-нибудь овладеет вами, обязательно напишите мне, и я позабочусь о том, чтобы вам оказали самый радушный прием.
Я поблагодарил его, мы раскланялись в последний раз, и больше я никогда его не видел.
Но я о нем еще слышал. Не успел я пройти и нескольких ярдов, как снова повстречал моего друга Джона Обри, человека, чьи таланты на поприще слухов были столь велики, сколь незаслуженна моя слава, когда дело касается подобного вздора.
– Скажите, кто этот человек? – с любопытством спросил Обри, глядя мне через плечо на удаляющегося Кола. – Вы нас представите?
– Он врач, – ответил я. – Или, во всяком случае, джентльмен, интересующийся врачеванием. А почему вы спрашиваете? Вы говорите так, словно встречали его раньше.
– Верно, – согласился Обри, все еще заглядывая мне за плечо, хотя Кола уже скрылся из виду, свернув за угол. – Я видел его в Уайтхолле вчера вечером.
– Полагаю, любой может прогуливаться, не привлекая к себе особого интереса.
– Разгуливать по самому дворцу? Не так-то это и просто. И не каждого сэр Генри Беннет провожает в королевскую опочивальню.
– Что?
– Вы как будто чрезмерно этим удивлены? Могу я спросить почему?
– Особых причин у меня нет, – поспешил ответить я. – Я и не знал, что у него столь высокопоставленные знакомства в нашей стране. Боюсь, дома, в Оксфорде, мы смотрели на него свысока, как на обедневшего иностранца. А он так и не потрудился просветить нас. Наверное, мы показали себя удручающими, скучными людьми. Но скажите мне, когда именно вы его видели? И где это было?
– Дело было вечером, уже после сумерек, вероятно, около восьми часов. Я имел честь быть приглашенным на ужин – приватный и без всяких церемоний – с лордом Сэндвичем и его леди и кузеном, которому он покровительствует. Развязный, скажу я вам, молодой человек, который служит в морском ведомстве, вечно разглагольствует о предметах, в которых не смыслит и самой малости, но возмещает это большим воодушевлением и потому довольно приятен в своей простоте. Зовут его, насколько мне помнится…
– Я не хочу знать его имя, мистер Обри. Не хочу знать, что вы ели или как был накрыт стол лорда Сэндвича. Мне хотелось бы узнать о моем знакомом. О своей Фортуне расскажете мне после, если пожелаете.
– Ну так вот, я вышел из комнат лорда Сэндвича и пошел в мое скромное жилище, но, уже подходя к своей двери, вдруг вспомнил, что забыл ларец с рукописями – лорд-канцлер сказал, я могу просмотреть их для моих трудов. И так как я не совсем устал и выпил не более кварты вина, то решил почитать их перед сном. И потому я вернулся, но вместо того, чтобы идти в контору через весь Уайтхолл, я прошел через Двор Святого Стефана. Там есть узкий проход, который расходится в конце: одно ответвление ведет направо к конторам, где хранятся бумаги, а другое налево – к заднему входу в королевские покои. Я сегодня же покажу вам, если пожелаете.
Я кивнул, нетерпеливо ожидая продолжения.
– Я забрал требуемые бумаги и спрятал их под плащом, а потом вернулся назад. И тогда увидел, как по проходу навстречу мне идут сэр Генри Беннет – вам известно, что он теперь лорд Арлингтон? – и вот этот джентльмен, которого я никогда прежде не видел.
– Вы уверены, что это то самое лицо?
– Совершенно. И одет он был точно так же. Когда я поклонился им, уступая дорогу, мое внимание привлекла роскошная книга у него в руках. Венецианской работы, поистине старинная, в переплете телячьей кожи с золотым тиснением.
– Откуда вы знаете, что он направлялся к королю?
– Почти все остальные в отъезде Герцог Йоркский держит отдельный двор, к тому же он сейчас в Сент-Джеймсе у королевы-матери. Королева и ее фрейлины – в Виндзоре. Его величество пока здесь, но и он уедет через несколько дней. Так что если Беннет не вел этого человека поздно вечером на встречу с лакеем…
Вот и вся дразнящая малость, какую я узнал наверняка о последних днях, какие провел венецианец в Лондоне до своего отплытия на Континент. Не могу сказать точно, но, наверное, несколько дней спустя его заметил и велел арестовать во дворце доктор Уоллис. Все это время сэр Генри Беннет руководил его поисками и утаивал тот факт, что сам же в строжайшей тайне приводил его на встречу с королем.
По всей очевидности, тут замешаны были темные государственные дела, и я знаю, что невинному никогда не воздают по заслугам, если он вмешивается в них без должной на то причины. Чем меньше мне известно, тем в большей я безопасности, и хотя в этом случае мне трудно было обуздать любопытство, я тем же вечером покинул Лондон в университетской карете, и был рад такому решению.
Я говорю «узнал наверняка», так как с непреложной уверенностью знаю истину об этой встрече, насколько ее вообще возможно знать, не присутствуя на этой так и оставшейся тайной беседе. Из рукописей Кола, Престкотта и Уоллиса я почерпнул немалое удовольствие, ведь причины, побудившие Кола взяться за перо, ясны мне как на ладони. Цель его трудов – зародить семя сомнения, а его диспут с Лоуэром – пусть он и был для него важным – включен туда лишь для того, чтобы отвлечь внимание от истории, которую автор предпочел бы сохранить в тайне.
Рукопись писалась, дабы создать видимость непрерывного существования Марко да Кола, который вот уже много лет как мертв, и доказать, что это его, солдата и мирянина, видели в тот вечер в Уайтхолле. Ведь если в Англии был Марко да Кола, иезуита Андреа да Кола там быть не могло. А значит, то, что на мой взгляд, имело место в тот день в Уайтхолле, не могло бы случиться: такое возможно было бы только в том случае, если на встречу с королем приходил священник, а точнее, католический священник. Сейчас в стране, как никогда, сильна ненависть к папистам, и малейшего намека на папизм достаточно, чтобы подвергнуть опасности жизнь любого человека, вот поэтому личность собеседника короля крайне важна.
Доктор Уоллис был очень близок к тому, чтобы узреть истину, на деле он держал ее в руках, но отбросил как несущественную. Здесь я отсылаю к тому месту в его рукописи, где он цитирует слова скупщика картин в Венеции, сказавшего, что Марко да Кола «в то время не имел славы человека ученого или усердного к наукам», и тем не менее итальянец, которого знал я, был сведущ в медицине, обладал познаниями в трудах лучших умов и способностью интересно рассуждать о философах древних и новых времен. Прибавьте к этому рассказ торговца, которого допрашивал Уоллис во флитской тюрьме и который описывал Марко да Кола как «сухопарого и изможденного и мрачного умонастроения» – прямая противоположность коренастому и веселому джентльмену, прибывшему в Оксфорд. Прибавьте к этому отказ Кола обсуждать военную службу на Крите в доме сэра Уильяма Комптона. А потом скажите мне, какой солдат не стал бы до бесконечности разглагольствовать о своих подвигах? Вспомните о предметах, какие нашел я в его сундуке, и вдумайтесь в их смысл. Вспомните еще и его ужас, когда он воочию столкнулся со своим вожделением к Саре Бланди. Скольких вы знали солдат, которые были бы столь же совестливы? Действительно, этот человек был одной из тех загадок, которые столь трудны для понимания, но столь просты, когда правда наконец выходит на свет.
К тому времени мне уже было известно, что попавшая ко мне книга – это том Ливия, который разыскивали Уоллис и Кола, и который являлся ключом к неким зашифрованным письмам, переданным мне Джеком Престкоттом. Однако разобрать эту тайнопись было непросто; рассказывая об одержанной победе, я ни в коей мере не желаю умалить или как-либо очернить достижения доктора Уоллиса.
Поначалу я медлил и оттягивал не из уверенности в том, что любое добытое подобным путем знание не принесет мне добра; события тех дней столь тяжким грузом лежали у меня на душе, что я еще многие месяцы провел погруженным в меланхолию и вялость. По обыкновению я искал убежища среди книг и заметок, читая и снабжая примечаниями с жаром, какой едва в силах был сдерживать. Деяния давно умерших стали мне величайшим утешением, и я почти превратился в отшельника, лишь с преходящим интересом замечая, что моя слава как человека сухого и со странностями разрослась и стала непоколебимой. Полагаю, меня считали невоспитанным чудаком со скверным характером и раздражительным и кислым нравом, а я об этом даже не подозревал. Теперь это действительно так: я мертв для мира и с большим упоением беседую с умершими, нежели с живыми. Не находя себе места в моем собственном времени, я ищу убежища в прошлом, ибо только там я могу выказать чувства, какие не способен выказать своим современникам, которым неведомо то, что знаю я, и которые не видели того, чему я был свидетелем.
Мало что отвлекало меня от книг, и я был столь безразличен к обществу людей, что не заметил, как тает круг моих знакомых. Лоуэр постепенно перевел свои дела в Лондон и добился такого успеха (под покровительством Кларендона и благодаря смерти многих серьезных соперников), что получил место при дворе и взял в обычай держать не только прекрасный дом, но и карету с семейным гербом на дверце – за что его немало порицали те, кто считал это дерзким хвастовством. Однако это не принесло ему вреда, ведь богатые и высокородные любят, чтобы их лечили люди должного, на их взгляд, происхождения. Еще он выплатил приданое сестрам и восстановил положение своей семьи в Дорсете и тем снискал множество похвал. И хотя он опубликовал свой прекрасный труд о мозге, он больше никогда не проводил серьезных изысканий. Все, что он считал поистине благородным, сам поиск знания посредством опыта, он оставил в погоне за мирскими благами. Сдается, я – единственный, кто постигает горечь его успеха. Все, что свет почитает успехом, на взгляд Лоуэра было пустой растратой сил и несостоятельностью.
Мне остается лишь изложить заключительную часть повести о тех днях и показать, какая надобность привела итальянца в Англию. Сознаюсь, что не считаю это важным, ибо в сравнении с тем, чему я был свидетелем, заблуждения мужей, пререкающихся в неведении истины, способны вызвать лишь полнейшее пренебрежение. И все же, так как эти сведения – часть тех событий и их причина, мне стоит записать и их, дабы я мог завершить свои труды и отдохнуть.
Я уехал в Лондон на следующий день после того, как Сара покинула Оксфорд, и по-прежнему пребывал в глубочайшем смятении и тяжких думах, поездка была идеей Лоуэра, которую он настоятельно прописал как лекарство от меланхолии и мрачных мыслей. Перемена обстановки, иное общество и немного увеселений, утверждал он, помогут мне стряхнуть охватившую меня печаль. Я последовал его совету, так как моя апатия была столь сильна, что поддаться ему было легче, нежели противиться. Лоуэр собрал за меня сумку и проводил до Карфакса, где посадил в почтовую карету.
– Развейтесь, – напутствовал меня он. – Надо признать, все обошлось лучше, чем того можно было ожидать. Пора оставить прошлое позади.
Разумеется, далось мне это нелегко, но я постарался насколько возможно последовать его совету и насильно заставлял себя посещать тех, с кем я много лет состоял в переписке, пытаясь увлечь себя их беседами. В этом я не преуспел, ведь мои мысли то и дело возвращались к вещам более значительным, и, боюсь, пробудил негодование моих коллег сдержанностью, которую они, надо думать, приняли за пренебрежение и надменность. Предметы, какие обыкновенно вызывали у меня живейший интерес, не трогали меня вовсе. Мне поведали о найденных в каменоломнях Херфордшира огромных окаменелых костях, каковая находка подтверждает истинность той главы Библии, где говорится, что некогда по земле ходили великаны, меня же это оставило безучастным. Джон Обри, мой добрый друг в те времена, почтил меня своим гостеприимством, но я не смог выказать должного воодушевления, услышав об остроумных изысканиях в области природы и назначения Стоунхенджа, Эйлсбери и прочих подобных мест. Я получил приглашение присутствовать на заседании Королевского Общества, но с легкостью отклонил эту великую честь и никогда не чувствовал себя уязвленным, что меня больше не приглашали.
Однажды вечером – это было на второй день моего пребывания в Лондоне – я, гуляя, очутился в Чипсайде, возле постоялого двора под названием «Колокола», и, вспомнив, что видел это название на записке в сундуке Кола, почувствовал необходимость отыскать человека, знавшего Сару и своими глазами видевшего немногое из того, чему свидетелем был я. Меня охватила огромная жажда узнать ответы на многие вопросы, до конца постичь цепь человеческих деяний, которая привела ее к гибели и возрождению.
Найти его оказалось очень просто, даже невзирая на то, что хозяин постоялого двора – только позднее я узнал, что он был папистом, – не знал его имени. Достаточно было лишь осведомиться об итальянском джентльмене, и меня немедленно провели в лучшую комнату, которую он занимал один и в которой проживал со времени своего приезда.
Мой приход его удивил, но его удивление возросло еще больше, когда я обратился к нему:
– Добрый вечер, святой отец.
Он не мог этого отрицать, не мог ни протестовать, ни настаивать на своей личине, ибо для священника такое невозможно. Вместо этого он воззрился на меня с ужасом, полагая, будто я послан заманить его в ловушку и вооруженная стража вскоре протопает вверх по лестнице, чтобы увести его в казематы. Но с лестницы не доносилось ни звука: ни топота сапог, ни настойчивых приказов, ничто не нарушало безмолвия комнаты, в которой он, как громом пораженный, застыл у окна.
– Почему вы называете меня «святой отец»?
– Потому что так оно и есть.
Я не стал добавлять: а кто еще пустится в путешествие, запрятав среди пожиток елей, святую воду и священную реликвию? Кто, кроме священника, связанного обетом безбрачия, отшатнется с ужасом, поняв, сколь сильно обуревают его плотские желания? Кто еще втайне и по доброте душевной соборует женщину, которую считает умирающей, дабы заступиться за душу несчастной вопреки ее собственному желанию?
Кола осторожно присел на кровать и внимательно поглядел на меня в тяжелом раздумье, словно еще ожидал внезапного нападения.
– Зачем вы пришли сюда?
– Не для того, чтобы причинить вам вред.
– Тогда зачем?
– Я хочу поговорить.
Мне было жать, что я подверг его такой опасности, и я приложил все усилия, дабы убедить его, что вовсе не желаю ему зла. Полагаю, скорее мое лицо, нежели мои слова, убедило его в моей искренности. И то, и другие способны лгать, но не в моем случае, ведь, как я уже говорил, даже деревенский дурачок видит меня насквозь. Солги я тогда, Кола понял бы это, и тем не менее в моем лице он не увидел лжи. Поэтому после долгого и напряженного ожидания он со вздохом покорился неизбежности и предложил мне сесть.
– Ваше имя действительно Марко да Кола? Мне кажется, я должен знать, к кому обращаюсь. Такой человек вообще существует? – спросил я, на что он мягко улыбнулся:
– Существовал. Он был моим братом. Мое имя Андреа.
– Существовал?
– Он мертв. Он умер у меня на руках по возвращении с Крита. И я до сих пор скорблю об этой утрате.
– Зачем вы здесь?
– Как и вы, могу сказать, что я никому не желаю зла. Но мало кто готов в это поверить, отсюда – все мои ухищрения. Ваше правительство не одобряет иностранных священников. И тем более иезуитов. – Он произнес это умышленно и не спуская глаз с моего лица, чтобы видеть, как поведу я себя, услышав такое признание.
Я кивнул.
– Вы не ответили на мой вопрос.
– Мистер Вуд, – продолжал он, – вы единственный догадались, кто я, и из всех людей вашей веры, кого я встречал, вы единственный не отшатываетесь от меня, точно я сам дьявол. Почему? Быть может, в своем сердце вы чувствуете влечение к истинной церкви?
– И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем, – произнес я, и эти слова сорвались с моего языка еще прежде, чем я вспомнил, где их слышал.
На это Кола глянул на меня с тревогой.
– Великодушное утверждение, хоть и исполненное заблуждения, – ответил он, и я понадеялся, что он не станет расспрашивать меня далее, ведь я не мог ни отстоять, ни объяснить его. Или хлеб обращается в плоть, а вино – в кровь, или нет. Если такое невозможно в Риме, то невозможно и в Кэдбери. Или Христос положил Петру и его преемникам быть основанием веры, даровав им власть во всех делах духовных, или нет; Господь наш не сказал Петру, что он будет иметь власть над всем миром за исключением тех областей Европы, где думают иначе.
Но Кола ничего не прибавил, радуясь и почитая себя счастливым, что разоблачил его, быть может, единственный во всей стране человек, не видящий нужды предавать его властям. У меня не лежала душа к теологическим дискуссиям, даже будь у меня возможность одержать над ним верх. Подобные диспуты всегда приносили мне огромное наслаждение, но я был отягощен знанием, какое носил в себе, и не желал пускаться в рассуждения, какие ныне считал пустыми.
Он же тем временем с бесконечной добротой осведомился о похоронах Анны Бланди, и я рассказал ему столько, сколько счел уместным. Он был как будто удовлетворен, что его деньги пошли на благое дело, и выразил сожаление, что Лоуэр повел себя столь дурно.
– Вы как будто оправились от своего горя по смерти девушки, – продолжил он, бросив на меня проницательный взгляд. – Я этому рад. Знаю, это нелегко. Тяжко потерять человека, имевшего в жизни значение столь большое, какое имела она в вашей, а мой брат – в моей.
Мы беседовали о дорогих нам людях, и отец Андреа говорил с такой разумностью и добротой, что, даже не зная всего о случившемся, утишил боль моей потери и помог мне примириться с одиночеством, которому, как я уже знал, суждено было стать моим уделом. Он был хороший человек и хороший священник, хотя и папист, и мне посчастливилось, что я повстречал его, ведь подобные люди – редкость. Трудно быть врачом тела, и хотя пытаются многие, лишь у единиц хватает умений или сострадания, чтобы добиться успеха. Сколь же труднее быть врачевателем душ! И все же отец Андреа был из таких. Когда он закончил и у меня не осталось больше вопросов, а у него – утешений, я сказал, что высоко ценю его сочувствие и беседу, и решил в вознаграждение дать ему кое-что взамен.
– Мне известно, зачем вы приезжали в Оксфорд, – произнес я и он резко обернулся, чтобы взглянуть мне прямо в лицо. – Вы состояли в переписке с сэром Джеймсом Престкоттом, после смерти которого ваши письма были утеряны. Они принесут немалый вред делу вашей веры в этой стране, и вы желали вернуть их, дабы их не предали огласке. Вот почему вы обыскали лачугу Бланди.
– Вам это известно? – Он прищурился. – Значит, вам известно, где они.
– Вам незачем за них страшиться. Даю вам слово, что никто и никогда их не увидит, и что они будут уничтожены.
Я видел его колебания, но он знал, что у него нет выбора, и что ему крайне посчастливилось.
Спустя некоторое время он кивнул.
– О большем я и не прошу.
Он спустился со мной вниз, с каждой ступенькой лестницы принимая знакомую мне личину, и если на верхней площадке он благословил меня, как священник, то на улице раскланялся, как джентльмен, а потом мы расстались, и каждый пошел своим путем.
– Полагаю, вы никогда не приедете в Рим, мистер Вуд, – с улыбкой сказал он. – Вы не созданы для путешествий. Жаль, потому что Вечный город показался бы вам самым необычным местом на земле и потому что там есть немало прекрасных историков и собирателей древностей, которые получат удовольствия от вашего общества столько же, сколько получили бы вы от бесед с ними. Но если тяга к перемене мест когда-нибудь овладеет вами, обязательно напишите мне, и я позабочусь о том, чтобы вам оказали самый радушный прием.
Я поблагодарил его, мы раскланялись в последний раз, и больше я никогда его не видел.
Но я о нем еще слышал. Не успел я пройти и нескольких ярдов, как снова повстречал моего друга Джона Обри, человека, чьи таланты на поприще слухов были столь велики, сколь незаслуженна моя слава, когда дело касается подобного вздора.
– Скажите, кто этот человек? – с любопытством спросил Обри, глядя мне через плечо на удаляющегося Кола. – Вы нас представите?
– Он врач, – ответил я. – Или, во всяком случае, джентльмен, интересующийся врачеванием. А почему вы спрашиваете? Вы говорите так, словно встречали его раньше.
– Верно, – согласился Обри, все еще заглядывая мне за плечо, хотя Кола уже скрылся из виду, свернув за угол. – Я видел его в Уайтхолле вчера вечером.
– Полагаю, любой может прогуливаться, не привлекая к себе особого интереса.
– Разгуливать по самому дворцу? Не так-то это и просто. И не каждого сэр Генри Беннет провожает в королевскую опочивальню.
– Что?
– Вы как будто чрезмерно этим удивлены? Могу я спросить почему?
– Особых причин у меня нет, – поспешил ответить я. – Я и не знал, что у него столь высокопоставленные знакомства в нашей стране. Боюсь, дома, в Оксфорде, мы смотрели на него свысока, как на обедневшего иностранца. А он так и не потрудился просветить нас. Наверное, мы показали себя удручающими, скучными людьми. Но скажите мне, когда именно вы его видели? И где это было?
– Дело было вечером, уже после сумерек, вероятно, около восьми часов. Я имел честь быть приглашенным на ужин – приватный и без всяких церемоний – с лордом Сэндвичем и его леди и кузеном, которому он покровительствует. Развязный, скажу я вам, молодой человек, который служит в морском ведомстве, вечно разглагольствует о предметах, в которых не смыслит и самой малости, но возмещает это большим воодушевлением и потому довольно приятен в своей простоте. Зовут его, насколько мне помнится…
– Я не хочу знать его имя, мистер Обри. Не хочу знать, что вы ели или как был накрыт стол лорда Сэндвича. Мне хотелось бы узнать о моем знакомом. О своей Фортуне расскажете мне после, если пожелаете.
– Ну так вот, я вышел из комнат лорда Сэндвича и пошел в мое скромное жилище, но, уже подходя к своей двери, вдруг вспомнил, что забыл ларец с рукописями – лорд-канцлер сказал, я могу просмотреть их для моих трудов. И так как я не совсем устал и выпил не более кварты вина, то решил почитать их перед сном. И потому я вернулся, но вместо того, чтобы идти в контору через весь Уайтхолл, я прошел через Двор Святого Стефана. Там есть узкий проход, который расходится в конце: одно ответвление ведет направо к конторам, где хранятся бумаги, а другое налево – к заднему входу в королевские покои. Я сегодня же покажу вам, если пожелаете.
Я кивнул, нетерпеливо ожидая продолжения.
– Я забрал требуемые бумаги и спрятал их под плащом, а потом вернулся назад. И тогда увидел, как по проходу навстречу мне идут сэр Генри Беннет – вам известно, что он теперь лорд Арлингтон? – и вот этот джентльмен, которого я никогда прежде не видел.
– Вы уверены, что это то самое лицо?
– Совершенно. И одет он был точно так же. Когда я поклонился им, уступая дорогу, мое внимание привлекла роскошная книга у него в руках. Венецианской работы, поистине старинная, в переплете телячьей кожи с золотым тиснением.
– Откуда вы знаете, что он направлялся к королю?
– Почти все остальные в отъезде Герцог Йоркский держит отдельный двор, к тому же он сейчас в Сент-Джеймсе у королевы-матери. Королева и ее фрейлины – в Виндзоре. Его величество пока здесь, но и он уедет через несколько дней. Так что если Беннет не вел этого человека поздно вечером на встречу с лакеем…
Вот и вся дразнящая малость, какую я узнал наверняка о последних днях, какие провел венецианец в Лондоне до своего отплытия на Континент. Не могу сказать точно, но, наверное, несколько дней спустя его заметил и велел арестовать во дворце доктор Уоллис. Все это время сэр Генри Беннет руководил его поисками и утаивал тот факт, что сам же в строжайшей тайне приводил его на встречу с королем.
По всей очевидности, тут замешаны были темные государственные дела, и я знаю, что невинному никогда не воздают по заслугам, если он вмешивается в них без должной на то причины. Чем меньше мне известно, тем в большей я безопасности, и хотя в этом случае мне трудно было обуздать любопытство, я тем же вечером покинул Лондон в университетской карете, и был рад такому решению.
Я говорю «узнал наверняка», так как с непреложной уверенностью знаю истину об этой встрече, насколько ее вообще возможно знать, не присутствуя на этой так и оставшейся тайной беседе. Из рукописей Кола, Престкотта и Уоллиса я почерпнул немалое удовольствие, ведь причины, побудившие Кола взяться за перо, ясны мне как на ладони. Цель его трудов – зародить семя сомнения, а его диспут с Лоуэром – пусть он и был для него важным – включен туда лишь для того, чтобы отвлечь внимание от истории, которую автор предпочел бы сохранить в тайне.
Рукопись писалась, дабы создать видимость непрерывного существования Марко да Кола, который вот уже много лет как мертв, и доказать, что это его, солдата и мирянина, видели в тот вечер в Уайтхолле. Ведь если в Англии был Марко да Кола, иезуита Андреа да Кола там быть не могло. А значит, то, что на мой взгляд, имело место в тот день в Уайтхолле, не могло бы случиться: такое возможно было бы только в том случае, если на встречу с королем приходил священник, а точнее, католический священник. Сейчас в стране, как никогда, сильна ненависть к папистам, и малейшего намека на папизм достаточно, чтобы подвергнуть опасности жизнь любого человека, вот поэтому личность собеседника короля крайне важна.
Доктор Уоллис был очень близок к тому, чтобы узреть истину, на деле он держал ее в руках, но отбросил как несущественную. Здесь я отсылаю к тому месту в его рукописи, где он цитирует слова скупщика картин в Венеции, сказавшего, что Марко да Кола «в то время не имел славы человека ученого или усердного к наукам», и тем не менее итальянец, которого знал я, был сведущ в медицине, обладал познаниями в трудах лучших умов и способностью интересно рассуждать о философах древних и новых времен. Прибавьте к этому рассказ торговца, которого допрашивал Уоллис во флитской тюрьме и который описывал Марко да Кола как «сухопарого и изможденного и мрачного умонастроения» – прямая противоположность коренастому и веселому джентльмену, прибывшему в Оксфорд. Прибавьте к этому отказ Кола обсуждать военную службу на Крите в доме сэра Уильяма Комптона. А потом скажите мне, какой солдат не стал бы до бесконечности разглагольствовать о своих подвигах? Вспомните о предметах, какие нашел я в его сундуке, и вдумайтесь в их смысл. Вспомните еще и его ужас, когда он воочию столкнулся со своим вожделением к Саре Бланди. Скольких вы знали солдат, которые были бы столь же совестливы? Действительно, этот человек был одной из тех загадок, которые столь трудны для понимания, но столь просты, когда правда наконец выходит на свет.
К тому времени мне уже было известно, что попавшая ко мне книга – это том Ливия, который разыскивали Уоллис и Кола, и который являлся ключом к неким зашифрованным письмам, переданным мне Джеком Престкоттом. Однако разобрать эту тайнопись было непросто; рассказывая об одержанной победе, я ни в коей мере не желаю умалить или как-либо очернить достижения доктора Уоллиса.
Поначалу я медлил и оттягивал не из уверенности в том, что любое добытое подобным путем знание не принесет мне добра; события тех дней столь тяжким грузом лежали у меня на душе, что я еще многие месяцы провел погруженным в меланхолию и вялость. По обыкновению я искал убежища среди книг и заметок, читая и снабжая примечаниями с жаром, какой едва в силах был сдерживать. Деяния давно умерших стали мне величайшим утешением, и я почти превратился в отшельника, лишь с преходящим интересом замечая, что моя слава как человека сухого и со странностями разрослась и стала непоколебимой. Полагаю, меня считали невоспитанным чудаком со скверным характером и раздражительным и кислым нравом, а я об этом даже не подозревал. Теперь это действительно так: я мертв для мира и с большим упоением беседую с умершими, нежели с живыми. Не находя себе места в моем собственном времени, я ищу убежища в прошлом, ибо только там я могу выказать чувства, какие не способен выказать своим современникам, которым неведомо то, что знаю я, и которые не видели того, чему я был свидетелем.
Мало что отвлекало меня от книг, и я был столь безразличен к обществу людей, что не заметил, как тает круг моих знакомых. Лоуэр постепенно перевел свои дела в Лондон и добился такого успеха (под покровительством Кларендона и благодаря смерти многих серьезных соперников), что получил место при дворе и взял в обычай держать не только прекрасный дом, но и карету с семейным гербом на дверце – за что его немало порицали те, кто считал это дерзким хвастовством. Однако это не принесло ему вреда, ведь богатые и высокородные любят, чтобы их лечили люди должного, на их взгляд, происхождения. Еще он выплатил приданое сестрам и восстановил положение своей семьи в Дорсете и тем снискал множество похвал. И хотя он опубликовал свой прекрасный труд о мозге, он больше никогда не проводил серьезных изысканий. Все, что он считал поистине благородным, сам поиск знания посредством опыта, он оставил в погоне за мирскими благами. Сдается, я – единственный, кто постигает горечь его успеха. Все, что свет почитает успехом, на взгляд Лоуэра было пустой растратой сил и несостоятельностью.