Страница:
– Это не… могу я спросить… это не Дэн так сильно вас обидел?
В наступившей после этих слов Лии тишине Хенни услышала вдруг стук; это стучит у меня в висках, мелькнула мысль. Рассказать, излить всю свою боль, гнев и возмущение несправедливостью, жестокостью и унижением… освободиться от всей этой невыносимой тяжести… Она содрогнулась. Нет, никогда! Это позор, Хенни! Где твое мужество? Она подняла голову, не стыдясь своих мокрых глаз.
– Как ты верно заметила, я твоя мать. А матери не взваливают своим детям на плечи собственные горести, наоборот, они помогают им. Так что оставим это.
– Вы забываете, что я уже не дитя, – мягко упрекнула ее Лия.
– Ты молода! Впереди у тебя еще целая жизнь. Когда Фредди приедет домой… – Хенни сглотнула, – когда он возвратится, вы будете так счастливы вместе! И он будет добр и верен тебе. Поэтому я и не хочу, чтобы что-то омрачало сейчас твои мысли.
– Все равно, я могла бы, наверное, помочь вам, если бы только вы мне это позволили.
– Дорогая моя девочка, спасибо. Но помощь я могу найти лишь в себе, она должна прийти изнутри. Ты знаешь это по собственному опыту. Постепенно я привыкну к… к тому, что произошло. Всю жизнь меня одолевали страхи… Я подавляла их, а сейчас они оправдались, только и всего. Я научусь жить и с этим.
Лия выглядела задумчивой. Она открыла было рот, собираясь что-то сказать, но тут же закрыла его снова.
– Прости, что выражаюсь так туманно.
– Ничего. Но если вам захочется поговорить со мной, знайте, я всегда готова вас выслушать. Я могу понять больше, чем вы думаете.
Вскоре Лия ушла к себе в комнату, но Хенни осталась сидеть за столом, держа обеими ладонями горячую чашку и глядя в пространство. Что могла понимать Лия? Может, ей было известно еще что-то о Дэне? Ну что же, даже если это и так, тут уж ничего не попишешь. И мне в сущности, подумала она, это все равно; Лия моя дочь. Вопрос в том: что мне делать?.. Мысли ее были сумбурны, то становясь на мгновение необычайно ясными и четкими, то вновь расплываясь.
Затем она услышала, как вошел Дэн. Он остановился на пороге, ожидая, когда она жестом или взглядом отреагирует на его присутствие, но она не желала его замечать. В следующее мгновение она почувствовала, что он приблизился; воздух, казалось, стал теплее в том месте, где она сидела, а он стоял. Не глядя на него, она знала, что он ослабил узел галстука – как же раздражало его всегда, что учителя обязаны были его носить! Она знала, как закручивались на затылке, над воротничком, его волосы, когда он долго не стригся, и пальцы ее знали эти завитки на ощупь, как знала прикосновение его пальцев каждая частичка ее тела.
Внезапно она почувствовала режущую боль внизу живота.
– У меня болит все нутро, – прошептала она еле слышно.
Нутро было словом из лексикона дяди Дэвида, сама она никогда его не употребляла.
– Что? Что ты сказала?
– Где-то глубоко внутри… – Она заговорила очень быстро: – Знаешь ту стройку чуть дальше по нашей улице? Они там работают на высоте почти десятого этажа, стоя на узкой железной рейке, и им не за что держаться. Я смотрела на них и изумлялась: как им это удается? Я бы так не смогла. И то, чего ты ждешь от меня, я тоже не могу.
– Я не жду слишком многого. Только, чтобы ты, после всех этих лет, попыталась вспомнить…
– Я слишком хорошо все помню! Неужели до тебя не доходит, что в этом-то все и дело? Как же все это грустно. Во мне было так много любви и нежности, и я отдала их тебе, Дэн.
– Да, они были в тебе, и ты их мне отдала. В голосе его слышалась усталость.
– Но мне следовало бы быть сильнее. И мудрее. Потому что в конечном итоге ты всегда один.
В первый раз с той минуты, как он вошел, она подняла на него глаза. Даже в старости он останется крепким и сильным. Волосы его будут такими же густыми, как сейчас, хотя и седыми. И люди будут говорить: как, должно быть, красив он был в молодости…
– Мне следует понимать и я понимаю, что в сущности ты всегда один, – повторила она.
– Неправда. Если ты сейчас так воспринимаешь меня, то подумай хотя бы о сыне.
– Не могу. Он взрослый человек. У него будет своя жизнь, когда он вернется. Если вернется. Здесь я тоже не властна.
– Хенни, может, ты все-таки попытаешься, действительно попытаешься подавить свой гнев?
– Это не гнев. Хотела бы я, чтобы это был только гнев. Но все это намного, намного глубже, – она взмахнула руками. – Я не могу этого описать. Я хочу уйти.
– Уйти? Куда?
– Все равно куда. Я не могу больше жить с тобой в одном доме. Все эти разговоры ни к чему не приведут. Здесь тяжелая атмосфера, и подсознательно ребенок это чувствует. Я хочу уйти.
Дэн прошептал:
– Если кто и должен уйти, так это я.
– Хорошо, пусть это будешь ты.
– Не может быть, чтобы ты говорила это серьезно, Хенни. Не может.
– Но я действительно хочу этого. Мы с тобой не можем больше жить под одной крышей.
Ей хотелось зарыться как можно глубже и никогда уже больше не подниматься наверх. Все ее силы иссякли, и она желала только, чтобы ее оставили в покое.
– Хенни, – повторил он, – не может быть, чтобы ты говорила это серьезно.
– Но это так. Уходи, Дэн, уходи.
ГЛАВА 3
В наступившей после этих слов Лии тишине Хенни услышала вдруг стук; это стучит у меня в висках, мелькнула мысль. Рассказать, излить всю свою боль, гнев и возмущение несправедливостью, жестокостью и унижением… освободиться от всей этой невыносимой тяжести… Она содрогнулась. Нет, никогда! Это позор, Хенни! Где твое мужество? Она подняла голову, не стыдясь своих мокрых глаз.
– Как ты верно заметила, я твоя мать. А матери не взваливают своим детям на плечи собственные горести, наоборот, они помогают им. Так что оставим это.
– Вы забываете, что я уже не дитя, – мягко упрекнула ее Лия.
– Ты молода! Впереди у тебя еще целая жизнь. Когда Фредди приедет домой… – Хенни сглотнула, – когда он возвратится, вы будете так счастливы вместе! И он будет добр и верен тебе. Поэтому я и не хочу, чтобы что-то омрачало сейчас твои мысли.
– Все равно, я могла бы, наверное, помочь вам, если бы только вы мне это позволили.
– Дорогая моя девочка, спасибо. Но помощь я могу найти лишь в себе, она должна прийти изнутри. Ты знаешь это по собственному опыту. Постепенно я привыкну к… к тому, что произошло. Всю жизнь меня одолевали страхи… Я подавляла их, а сейчас они оправдались, только и всего. Я научусь жить и с этим.
Лия выглядела задумчивой. Она открыла было рот, собираясь что-то сказать, но тут же закрыла его снова.
– Прости, что выражаюсь так туманно.
– Ничего. Но если вам захочется поговорить со мной, знайте, я всегда готова вас выслушать. Я могу понять больше, чем вы думаете.
Вскоре Лия ушла к себе в комнату, но Хенни осталась сидеть за столом, держа обеими ладонями горячую чашку и глядя в пространство. Что могла понимать Лия? Может, ей было известно еще что-то о Дэне? Ну что же, даже если это и так, тут уж ничего не попишешь. И мне в сущности, подумала она, это все равно; Лия моя дочь. Вопрос в том: что мне делать?.. Мысли ее были сумбурны, то становясь на мгновение необычайно ясными и четкими, то вновь расплываясь.
Затем она услышала, как вошел Дэн. Он остановился на пороге, ожидая, когда она жестом или взглядом отреагирует на его присутствие, но она не желала его замечать. В следующее мгновение она почувствовала, что он приблизился; воздух, казалось, стал теплее в том месте, где она сидела, а он стоял. Не глядя на него, она знала, что он ослабил узел галстука – как же раздражало его всегда, что учителя обязаны были его носить! Она знала, как закручивались на затылке, над воротничком, его волосы, когда он долго не стригся, и пальцы ее знали эти завитки на ощупь, как знала прикосновение его пальцев каждая частичка ее тела.
Внезапно она почувствовала режущую боль внизу живота.
– У меня болит все нутро, – прошептала она еле слышно.
Нутро было словом из лексикона дяди Дэвида, сама она никогда его не употребляла.
– Что? Что ты сказала?
– Где-то глубоко внутри… – Она заговорила очень быстро: – Знаешь ту стройку чуть дальше по нашей улице? Они там работают на высоте почти десятого этажа, стоя на узкой железной рейке, и им не за что держаться. Я смотрела на них и изумлялась: как им это удается? Я бы так не смогла. И то, чего ты ждешь от меня, я тоже не могу.
– Я не жду слишком многого. Только, чтобы ты, после всех этих лет, попыталась вспомнить…
– Я слишком хорошо все помню! Неужели до тебя не доходит, что в этом-то все и дело? Как же все это грустно. Во мне было так много любви и нежности, и я отдала их тебе, Дэн.
– Да, они были в тебе, и ты их мне отдала. В голосе его слышалась усталость.
– Но мне следовало бы быть сильнее. И мудрее. Потому что в конечном итоге ты всегда один.
В первый раз с той минуты, как он вошел, она подняла на него глаза. Даже в старости он останется крепким и сильным. Волосы его будут такими же густыми, как сейчас, хотя и седыми. И люди будут говорить: как, должно быть, красив он был в молодости…
– Мне следует понимать и я понимаю, что в сущности ты всегда один, – повторила она.
– Неправда. Если ты сейчас так воспринимаешь меня, то подумай хотя бы о сыне.
– Не могу. Он взрослый человек. У него будет своя жизнь, когда он вернется. Если вернется. Здесь я тоже не властна.
– Хенни, может, ты все-таки попытаешься, действительно попытаешься подавить свой гнев?
– Это не гнев. Хотела бы я, чтобы это был только гнев. Но все это намного, намного глубже, – она взмахнула руками. – Я не могу этого описать. Я хочу уйти.
– Уйти? Куда?
– Все равно куда. Я не могу больше жить с тобой в одном доме. Все эти разговоры ни к чему не приведут. Здесь тяжелая атмосфера, и подсознательно ребенок это чувствует. Я хочу уйти.
Дэн прошептал:
– Если кто и должен уйти, так это я.
– Хорошо, пусть это будешь ты.
– Не может быть, чтобы ты говорила это серьезно, Хенни. Не может.
– Но я действительно хочу этого. Мы с тобой не можем больше жить под одной крышей.
Ей хотелось зарыться как можно глубже и никогда уже больше не подниматься наверх. Все ее силы иссякли, и она желала только, чтобы ее оставили в покое.
– Хенни, – повторил он, – не может быть, чтобы ты говорила это серьезно.
– Но это так. Уходи, Дэн, уходи.
ГЛАВА 3
Кажется, подумал Пол, что ты здесь уже целую вечность, словно после зимы с ее метелями и хлюпающей под ногами ледяной кашей прошли годы, и, однако, это всего лишь следующее лето. Во всяком случае сейчас тепло, и только в предрассветные часы, как в данный момент, тебя до костей пронизывает холод, который исчезнет с первыми же лучами солнца.
Офицеры и солдаты с оружием наготове стоят на стрелковых ступенях, стараясь не упустить малейшего движения противника. Менее чем в полумиле от них, в передовых траншеях немцев, неприятель занят тем же самым. Через час, когда рассветет и на горизонте появится словно проведенная карандашом размытая светлая линия, все сойдут вниз, и ни одна голова не высунется над бруствером.
Если сегодня не будет атаки и артиллерийский обстрел окажется недолгим, они смогут немного вздремнуть. Они трудились всю ночь напролет; стояли в карауле, делали вылазки, чтобы отремонтировать поврежденные проволочные заграждения на нейтральной полосе; удлиняли траншеи и укрепляли их постоянно осыпавшиеся стены; беспрестанно сновали как жуки и муравьи по этому подземному миру, принося из запасных траншей боеприпасы, дерево, мешки с песком, почту и еду.
По крайней мере эта ночь была «спокойной», без артиллерийского обстрела, когда небо становится кроваво-красным и разрывы снарядов напоминают фейерверк Четвертого июля, только совершенно безумный и, усиленный в тысячу раз.
Пол обнял себя за плечи, пытаясь согреться, и на мгновение перед его мысленным взором возникла картина мирного прохладного утра в горах Адирондака, когда он вставал перед рассветом, чтобы порыбачить на озере или горной речушке, где в глубине мерцают косяки форели…
Картина исчезла. Здесь тишина означала лишь недолгую паузу перед тем, как воздух вновь содрогнется от адского шума и грохота. Не было слов, чтобы описать то, что происходило здесь вчера и все предыдущие дни.
Он начинает размышлять над тем, что предстоит ему сделать сегодня. Он проверит, вычистили ли солдаты свое оружие. Он пошлет кого-нибудь из них в запасные траншеи за припасами. Он напишет родственникам погибших письма с выражением соболезнования. Первый лейтенант, думает он с иронией о себе, должен быть не только грамотным, но и обладать недюжинным литературным талантом, чтобы писать подобные письма…Уважаемая…, ваш сын погиб… как? (выкрикивая ваше имя, со слезами, льющимися из невидящих глаз). Что он может им сказать? Они все хотят что-то знать!…Уважаемая…, ваш супруг погиб (он так и не понял, что ударило его, разметало на тысячу кусков, а может, и больше, которые лежат сейчас, раскиданные по грязи…)
Над темной землей стелется небольшими белыми клубами туман. Вскоре станет достаточно светло, чтобы разглядеть дальний холм за германскими укреплениями. Вокруг не видно ни листика, ни травинки, словно исчезло само понятие зелени.
По слухам победа над немцами в Бельовуд заняла неделю и стоила жизни пятидесяти пяти человек из каждой сотни. Собственный взвод Пола состоял сейчас почти сплошь из новобранцев. Да и сам он находился здесь сравнительно недавно, заменив первого лейтенанта, погибшего еще до битвы в Бельовуд. На следующей неделе, а может, и раньше, возможно заменят и его.
На стороне противника пока незаметно никакого движения, так что возможно сегодня действительно будет спокойно. Небо на востоке заалело, и в тот же момент над его головой с криками пролетели две птицы; их крики были такими же чистыми и ясными, как этот первый луч света.
Мужчины спускаются в окоп и моментально погружаются по щиколотку в воду; группами по двое и по трое они подходят за своей порцией еды, принесенной из запасной траншеи.
– Сэр?
Это Кослински, сержант.
– Сэр, не притащить ли еще один насос? А то вскоре мы все очутимся по задницы в воде.
Тон был почтительным и, однако, в нем явственно слышалась насмешка; глаза смотрели на Пола с еле заметным презрением. Он давал понять, говорил, по существу, что Полу следовало бы подумать о насосах самому. И Пол действительно думал об этом и собирался послать кого-нибудь за ними, как только солдаты закончат свой завтрак. Кослински явно намеревался его смутить.
Сержант его недолюбливал. Он и еще пара солдат уже «дали ему оценку»; они считают, что он излишне придирчив, высокомерен и, скорее всего, абсолютно ненадежен. Его это удивляет, потому что он всегда думал о себе, как о достаточно демократичном и дружелюбном человеке; но в нем, должно быть, есть что-то такое, что оскорбляет людей, подобных Кослински, и хотя он сожалеет об этом, он не может позволить себе из-за этого тревожиться.
Вода на дне окопа стоит постоянно, с этим совершенно бесполезно бороться. Со временем ты к этому привыкаешь, но невозможно привыкнуть к неизменным спутникам этой сырости – большим черным крысам, питающимся трупами, которые сваливаются с парапета и плавают в воде. Содрогнувшись, Пол отодвигает от себя миску с едой. Мысль о крысах вызвала у него приступ тошноты.
– Сэр?
Он оборачивается на шепот.
– Как вы думаете, сэр? Они нас атакуют сегодня? Это Маккарти, новобранец. Он прибыл только на этой неделе. Ему на вид не больше девятнадцати и он выглядит даже моложе сейчас, когда, хмурясь, глядит на прямоугольник неба над головой, который ты только и можешь видеть отсюда, словно находишься в могиле.
– Может, не сегодня, – говорит Пол, хотя и он, и Маккарти понимают, что он не может этого знать.
Он откатывает в сторону свалившийся с бруствера мешок с песком.
– Принеси-ка еще несколько мешков с песком, – говорит он, давая парню возможность чем-то заняться.
Траншеи постоянно укрепляются и удлиняются. Можно подумать, говорит себе Пол, что мы строим дом. А главным строителем является юмор, своего рода оружие самообороны.
Часть солдат спит. Грязные и помятые они лежат вповалку или поодиночке, спрятавшись во сне от реальности. Некоторые уже проснулись и сейчас сидят с голой грудью, выбирая из рубашек вшей. Возраст их, он полагает, варьируется от восемнадцати до двадцати – двадцати пяти; они кажутся совсем детьми по сравнению с его двадцатью девятью годами. Один из них, по фамилии Драммонд, был продавцом в галантерейном магазине на Мэдисон-авеню; они с Полом думают, что вполне могли друг с другом встречаться раньше в той, другой жизни. Пол трогает его за плечо.
– Если не ошибаюсь, – говорит он, – ты получил вчера письмо. Дома все в порядке?
Польщенный его вниманием, Драммонд отвечает:
– Близнецам в прошлом месяце исполнилось три года. Жена прислала фотографии, сделанные на их дне рождения, где они задувают свечи.
– К их четвертому дню рождения ты уже будешь дома, – говорит Пол ободряюще. Это одна из его обязанностей – вселять в людей уверенность, что они останутся живы.
Дел у него наверху пока никаких нет и он спускается в офицерский окопчик, где садится и, прислонившись затылком к деревянной подпорке, закрывает глаза. Уже с неделю он не писал домой и на мгновение у него мелькает мысль сесть за письмо – не стоит заставлять их тревожиться понапрасну, – но внезапно чувствует себя слишком усталым, чтобы заниматься этим сейчас.
Мариан – он думает здесь о ней, как о Мариан, так как имя Мими звучит слишком легкомысленно в этом месте – пишет ему каждый день. Ее письма приходят пачками, и он думает о них, как о лекарстве, о тонике. Она пишет обо всем чрезвычайно подробно, так что он легко может представить себе флаги, развевающиеся над палатками в универсальных магазинах на Пятой авеню, и своих родителей за обеденным столом; он слышит стрекотанье кузнечиков на крыльце загородного дома дяди Альфи; он видит, как движется перо Мариан по этой прекрасной тонкой бумаге, самой лучшей у Крэйна, на светло-сером фоне которой выделяется ее темно-синяя монограмма «М-М-В», с более крупной «В» посередине, как и должно быть.
Она присылает ему свои фотографии, на которых она изображена с его родителями или в доме у дяди Альфи; Альфи держит в руках сигару, кубинскую и, несомненно, самую лучшую. Пол усмехается. Есть на фотографиях и Мег с туго заплетенными косичками и каменным лицом.
На одном из снимков запечатлена Хенни, стоящая в дверях какого-то учреждения, вероятно, благотворительного центра. Прислала она ему и фотографию дяди Дэвида, которому она принесла коробку сладостей, и себя самой в форме Красного Креста. Особенно удачной ему кажется ее фотография, сделанная уличным фотографом; она стоит на ярком солнце, на ней смутно знакомый ему льняной летний костюм кремового цвета, на голове светлая соломенная шляпа. Она улыбается и выглядит такой изящной и элегантной, такой женственной и нежной… «Вся моя любовь», написала она внизу.
Письма ее отличаются исключительной сдержанностью, она никогда не говорит в них о своих страхах, подобно многим другим женщинам, пишущим сюда своим мужчинам, не сетует на свое одиночество.
«Я думаю о том времени, когда ты вернешься домой», пишет она, «о том, как ты будешь здесь, рядом со мной, когда я проснусь на следующее утро, и о прекрасных днях, которые ждут нас впереди».
Да, она никогда не жалуется, она настоящая дама. Сейчас, с такого расстояния он видит ее более ясно, чем прежде; ему явно повезло с женой, он понимает это, слыша, как другие мужчины говорят о своих женщинах – женах и не только женах.
Он знает, что обуревающие его желания совершенно естественны для молодого здорового мужчины. И, однако, его почти никогда не соблазняли проститутки, сидящие в барах, когда он, получив увольнение, отправлялся в Париж. Он жаждет женщину – как же страстно он желает ее – но только не такую!
Однажды он желал страстно одну, это было как огонь… Он поморщился, как от боли, от вспыхнувшего в его мозгу имени: Анна. Как же давно он ее не вспоминал. Она представляется ему в бархатном платье, что явно странно, так как у нее никогда такого не было. Может, тогда в тонком прохладном шелке цвета морской волны? Хотя нет, не морской волны, это цвет Мими. А как насчет белого? Оно будет выглядеть как снег, с ее ярко-рыжими волосами. Он вспоминает пышные платья, которые носят женщины за тысячи миль отсюда…Она стоит у окна с книгой в руке; он удивил ее своим внезапным появлением, и она в полном восторге улыбается; она откладывает книгу и подходит к нему, нежная, горящая желанием, нетерпеливая…
Она теперь замужняя женщина. Разве ты забыл, что она вышла замуж за того серьезного молодого человека в кепке и пиджаке, которого ты видел с ней? Сурового, перегруженного работой молодого человека. В нем, в этом бедняге, не было ни капли веселости, во всяком случае, для Анны ее было недостаточно…
Господи, как ты можешь делать подобные выводы после одной минутной встречи? Тебе просто хочется думать, что она ему совершенно не пара.
И все же она его не любит: она вышла за него замуж без любви. В этом, во всяком случае, не может быть никаких сомнений.
Интересно, подумал он, как много мужчин и женщин, если бы была возможность заставить их в этом признаться, сказали бы что они вышли замуж или женились без любви? Его родители? Как можно это знать? Конечно, они никогда не ссорятся, они внимательны и заботливы по отношению друг к другу, но любовь ли это? Кто может это знать?
А вот в том, что касается тети Хенни и дяди Дэна, ни у кого бы не возникло никаких сомнений. Это в ее глазах, когда она на него смотрит, в его голосе, когда он с гордостью говорит о ней, в самом окружающем их воздухе. Да… даже несмотря на этот идиотский флирт Дэна, тут несомненно любовь.
Он заставляет себя прервать поток этих мыслей, выпрямляется и открывает глаза. Опять он позволил себе увлечься фантазиями! Хотя чего еще ожидать, когда ты живешь одной минутой. Каждому мужчине здесь, даже генералам, отсиживающимся в каком-нибудь окруженном садом замке в пятнадцати километрах от передовой, необходимы подобные фантазии, которые несомненно испарятся как дым, как только они окажутся дома.
Мои уж точно испарятся, думает он, потому что они глупые. Им никогда не суждено было осуществиться. Или, может, суждено? Кто знает.
То, чему суждено сбыться, что существует и ждет его дома, так это библиотека с книгами от пола до потолка, камином и висящим над ним великолепным Матиссом – поле, над которым кружатся белые и желтые бабочки. И накрытый к позднему завтраку в воскресное утро обеденный стол с сидящей за ним в отделанном марабу пеньюаре Мариан. Она намазывает ему тост и говорит что-то своим нежным голосом; за ее спиной он видит Центральный парк; может, это будет осень, и после завтрака они оденутся и отправятся прогуляться под медленно опадающими с деревьев листьями… Вот это реальность, это и есть то, что его ожидает.
Ребенок тоже будет реальностью, думает он. Сын. А может, даже два или три сына. Подумать только, что у Фредди уже есть один и он его никогда не видел! Внезапно он желает сына страстно, безумно… На них будут матросские костюмчики, на личиках улыбки; он поведет их в парк, купит им игрушечные кораблики, прекрасные большие кораблики с корпусом из красного дерева; они будут пускать их в пруду, и он наконец перестанет думать об Анне; он станет лишь мужем и отцом…
Взрыв! О, Господи, опять!
Рев, как от промчавшегося мимо экспресса, и затем удар, будто от десятка столкнувшихся локомотивов, извержения Везувия, пронесшегося через город со скоростью ста пятидесяти миль в час урагана… Солдаты ныряют в окоп. Он мог бы спуститься к себе на командный пункт, но решает остаться здесь. Может, это небольшой обстрел и скоро все кончится. Может…
Новый взрыв! На этот раз совсем рядом; его бросает на землю и на мгновение ему кажется, что у него сейчас лопнут барабанные перепонки. Ему вспоминается тот день, несколько месяцев назад, когда он ничего не слышал на протяжении многих часов и с ужасом думал, что оглох навсегда. Он вжимается в землю, пытаясь стать как можно меньше, как можно незаметнее. Слышится свист: это снаряды поменьше и они летят низко. Машинально он считает: десять, двадцать, тридцать секунд, рев – это большой снаряд, – мощный взрыв и тишина. Десять, двадцать, тридцать секунд, рев, еще один мощный взрыв и снова тишина. Десять, двадцать… Взрывы становятся все оглушительнее, промежутки между ними сокращаются и они звучат все ближе.
Он вползает в окоп, где был раньше, и вновь вжимается в землю… Он… фрицы готовятся к атаке, в этом не может быть теперь никаких сомнений. Он пытается вспомнить, сколько он заказал у интенданта гранат, которые неизбежно понадобятся, если, упаси Господь, немцы подберутся слишком близко. Ему и его людям необходимо будет удержать их хотя бы на расстоянии сорока ярдов… Перед его мысленным взором возникает картина, как они ползут, он видит их приближающиеся каски, затем лица, озверевшие от ненависти и страха, такие же человеческие и нечеловеческие одновременно, как должно быть и у его солдат во время атаки. Лишь однажды ему пришлось участвовать в рукопашном бою и сейчас он не хочет даже думать об этом, не хочет вспоминать, как вонзил тогда в кого-то свой штык; никогда он не думал, что способен на такое и, однако, он сделал это, когда понадобилось.
Рев, свист и грохот не прекращаются. С того места, где он сейчас лежит, ему виден Маккарти, которого, похоже, выворачивает наизнанку. При виде этой картины рот его наполняется противной слюной. Обстрел явно рассчитан на то, чтобы сломить наш дух, думает он, после чего они пойдут в атаку. Он надеется, что их собственные пулеметчики, чья позиция прямо за ними, не ударят слишком низко и не подобьют их вместо гансов. Такое случалось, Бог свидетель, и не раз. Несмотря на непрекращающийся вой и грохот, он пытается думать, потом говорит себе, что в сущности ему не о чем думать и нечего делать, он должен ждать приказа. Но пока полевой телефон молчит.
Внезапно мозг его пронзает ужасная мысль: наверняка проволочные заграждения, что мы ставили впереди, теперь разрушены и немцы могут подобраться там достаточно близко.
Он подскакивает к перископу. Это безрассудство, абсолютно ненужный риск, но он непременно хочет видеть, что происходит. Далеко впереди он видит взрывы, наши снаряды уничтожают германские проволочные заграждения. Итак, в отличие от множества других, слух о готовящемся наступлении оказался верным. Завтра, вероятно, оно начнется завтра. Сердце его заколотилось как сумасшедшее. Однажды он уже поднимался наверх через бруствер, в тот раз, когда он воспользовался штыком. Вести вперед солдат – вот его работа; он уже оставил на поле боя многих хороших ребят, мертвыми или в таком состоянии, что было бы лучше, если бы они были мертвы. Они падали вокруг него, тогда как он не получил даже царапины. Вряд ли ему повезет и на этот раз. Такое просто невозможно.
Далеко, далеко впереди он видит, как взрывается дерево. Оно поднимается вверх, раскалывается, разваливается на куски и падает. Как в немом кино. Жуть.
Один из его солдат рыдает. Над ним, чертыхаясь, стоит Кослински. Это Дэниелс. Хороший парень, но, кажется, достиг своего предела, так как внезапно он встает и начинает биться головой о стену. Он подходит к Дэниелсу и обнимает его за плечи.
– Успокойся. Ляг снова и заткни уши пальцами, тебе сразу станет легче, – говорит он, едва слыша собственный голос.
– Уши, – всхлипывает Дэниелс.
– Я знаю. Заткни их пальцами. Давай! И закрой глаза. Давай, давай, – повторяет он спокойно и твердо в перерывах между взрывами; жалостью парню не поможешь, да к тому же Пол ее и не испытывает. – Все это продлится еще какое-то время. Придется потерпеть. Нам всем придется. Ты можешь это выдержать. Я знаю, что можешь.
Дэниеле, тихо подвывая, ложится на землю.
Сколько же еще это продлится? С первого взрыва прошло уже два, а может, и три часа. Это может тянуться весь день. Вся эта дикая какофония может не кончиться и до вечера. Однажды это продолжалось без остановки четыре дня. Ему кажется, что его голова раскалывается.
Раздается новый мощный взрыв. Итак, наши подвезли тяжелую артиллерию. Несомненно, это говорит о том, что мы атакуем. Может, даже не завтра. Может, сегодня, позднее?
Ему не сидится на месте. Он вновь встает и подходит к перископу. Он видит… неужели он действительно это видит? Он видит… тонкую серую линию, и она движется. Нет. Да, так и есть. Они вылезают из траншей. Они приближаются.
– Подъем! Подъем! – кричит он и солдаты вскакивают на стрелковые ступени.
Где же приказ? Телефон вдруг оживает и он бросается к нему и хватает трубку, но вокруг стоит такой грохот, что он слышит лишь слабое потрескивание и должен догадаться, о чем ему говорят, должен думать сам. Хотя, о чем тут думать? Надо стрелять! Стрелять! Он знает, что надо дать возможность немцам подобраться поближе, так, чтобы не пропала ни одна пуля. Он знает.
Слышится новый рев, совершенно отличный от всего, что было прежде. И к нему примешивается какое-то жужжание. Он поднимает глаза; в прямоугольнике неба у него над головой проплывают три аэроплана. Три. Но их может быть и больше.
Он снова глядит в перископ и видит, как вдоль всей германской линии обороны от взрывов вздымается земля.
Атака с воздуха. В следующее мгновение он видит, как одна из машин ныряет вниз и поливает огнем позиции противника. Они способны стрелять из пулеметов в воздухе? Невероятно!
Похоже, они действительно косят фрицев. Но ты не можешь полагаться только на аэропланы. Сейчас это сработало, но вряд ли так будет всегда. Сегодня фрицы оказались не готовы, только и всего. Завтра они подготовятся лучше.
Неожиданно до него доходит, что канонада прекратилась. С последнего взрыва наверняка прошло больше тридцати секунд. Он считает. Тридцать, сорок, пятьдесят. Он ждет. Солдаты смотрят на него, и в их глазах он видит вопрос, сомнение, надежду. Проходит две минуты, три. Похоже для них на сегодня все закончилось. Завтра несомненно все начнется по новой, но на сегодня им дарована передышка.
Тишина. Относительная тишина. Как всегда, где-то вдалеке грохочут орудия. Говорят, грохот орудий слышен даже за Ла-Маншем. Сейчас гремит где-то на севере, в расположении британских войск. Но у них здесь наступило временное затишье. Солдаты расправляют плечи. Лица у всех серые.
– Итак, – говорит Пол, – мы все еще здесь. Думаю, нам всем сейчас не мешает немного поспать, пока у нас есть такая возможность. Дэниеле, заступай на вахту. Тебя сменят перед обедом.
Офицеры и солдаты с оружием наготове стоят на стрелковых ступенях, стараясь не упустить малейшего движения противника. Менее чем в полумиле от них, в передовых траншеях немцев, неприятель занят тем же самым. Через час, когда рассветет и на горизонте появится словно проведенная карандашом размытая светлая линия, все сойдут вниз, и ни одна голова не высунется над бруствером.
Если сегодня не будет атаки и артиллерийский обстрел окажется недолгим, они смогут немного вздремнуть. Они трудились всю ночь напролет; стояли в карауле, делали вылазки, чтобы отремонтировать поврежденные проволочные заграждения на нейтральной полосе; удлиняли траншеи и укрепляли их постоянно осыпавшиеся стены; беспрестанно сновали как жуки и муравьи по этому подземному миру, принося из запасных траншей боеприпасы, дерево, мешки с песком, почту и еду.
По крайней мере эта ночь была «спокойной», без артиллерийского обстрела, когда небо становится кроваво-красным и разрывы снарядов напоминают фейерверк Четвертого июля, только совершенно безумный и, усиленный в тысячу раз.
Пол обнял себя за плечи, пытаясь согреться, и на мгновение перед его мысленным взором возникла картина мирного прохладного утра в горах Адирондака, когда он вставал перед рассветом, чтобы порыбачить на озере или горной речушке, где в глубине мерцают косяки форели…
Картина исчезла. Здесь тишина означала лишь недолгую паузу перед тем, как воздух вновь содрогнется от адского шума и грохота. Не было слов, чтобы описать то, что происходило здесь вчера и все предыдущие дни.
Он начинает размышлять над тем, что предстоит ему сделать сегодня. Он проверит, вычистили ли солдаты свое оружие. Он пошлет кого-нибудь из них в запасные траншеи за припасами. Он напишет родственникам погибших письма с выражением соболезнования. Первый лейтенант, думает он с иронией о себе, должен быть не только грамотным, но и обладать недюжинным литературным талантом, чтобы писать подобные письма…Уважаемая…, ваш сын погиб… как? (выкрикивая ваше имя, со слезами, льющимися из невидящих глаз). Что он может им сказать? Они все хотят что-то знать!…Уважаемая…, ваш супруг погиб (он так и не понял, что ударило его, разметало на тысячу кусков, а может, и больше, которые лежат сейчас, раскиданные по грязи…)
Над темной землей стелется небольшими белыми клубами туман. Вскоре станет достаточно светло, чтобы разглядеть дальний холм за германскими укреплениями. Вокруг не видно ни листика, ни травинки, словно исчезло само понятие зелени.
По слухам победа над немцами в Бельовуд заняла неделю и стоила жизни пятидесяти пяти человек из каждой сотни. Собственный взвод Пола состоял сейчас почти сплошь из новобранцев. Да и сам он находился здесь сравнительно недавно, заменив первого лейтенанта, погибшего еще до битвы в Бельовуд. На следующей неделе, а может, и раньше, возможно заменят и его.
На стороне противника пока незаметно никакого движения, так что возможно сегодня действительно будет спокойно. Небо на востоке заалело, и в тот же момент над его головой с криками пролетели две птицы; их крики были такими же чистыми и ясными, как этот первый луч света.
Мужчины спускаются в окоп и моментально погружаются по щиколотку в воду; группами по двое и по трое они подходят за своей порцией еды, принесенной из запасной траншеи.
– Сэр?
Это Кослински, сержант.
– Сэр, не притащить ли еще один насос? А то вскоре мы все очутимся по задницы в воде.
Тон был почтительным и, однако, в нем явственно слышалась насмешка; глаза смотрели на Пола с еле заметным презрением. Он давал понять, говорил, по существу, что Полу следовало бы подумать о насосах самому. И Пол действительно думал об этом и собирался послать кого-нибудь за ними, как только солдаты закончат свой завтрак. Кослински явно намеревался его смутить.
Сержант его недолюбливал. Он и еще пара солдат уже «дали ему оценку»; они считают, что он излишне придирчив, высокомерен и, скорее всего, абсолютно ненадежен. Его это удивляет, потому что он всегда думал о себе, как о достаточно демократичном и дружелюбном человеке; но в нем, должно быть, есть что-то такое, что оскорбляет людей, подобных Кослински, и хотя он сожалеет об этом, он не может позволить себе из-за этого тревожиться.
Вода на дне окопа стоит постоянно, с этим совершенно бесполезно бороться. Со временем ты к этому привыкаешь, но невозможно привыкнуть к неизменным спутникам этой сырости – большим черным крысам, питающимся трупами, которые сваливаются с парапета и плавают в воде. Содрогнувшись, Пол отодвигает от себя миску с едой. Мысль о крысах вызвала у него приступ тошноты.
– Сэр?
Он оборачивается на шепот.
– Как вы думаете, сэр? Они нас атакуют сегодня? Это Маккарти, новобранец. Он прибыл только на этой неделе. Ему на вид не больше девятнадцати и он выглядит даже моложе сейчас, когда, хмурясь, глядит на прямоугольник неба над головой, который ты только и можешь видеть отсюда, словно находишься в могиле.
– Может, не сегодня, – говорит Пол, хотя и он, и Маккарти понимают, что он не может этого знать.
Он откатывает в сторону свалившийся с бруствера мешок с песком.
– Принеси-ка еще несколько мешков с песком, – говорит он, давая парню возможность чем-то заняться.
Траншеи постоянно укрепляются и удлиняются. Можно подумать, говорит себе Пол, что мы строим дом. А главным строителем является юмор, своего рода оружие самообороны.
Часть солдат спит. Грязные и помятые они лежат вповалку или поодиночке, спрятавшись во сне от реальности. Некоторые уже проснулись и сейчас сидят с голой грудью, выбирая из рубашек вшей. Возраст их, он полагает, варьируется от восемнадцати до двадцати – двадцати пяти; они кажутся совсем детьми по сравнению с его двадцатью девятью годами. Один из них, по фамилии Драммонд, был продавцом в галантерейном магазине на Мэдисон-авеню; они с Полом думают, что вполне могли друг с другом встречаться раньше в той, другой жизни. Пол трогает его за плечо.
– Если не ошибаюсь, – говорит он, – ты получил вчера письмо. Дома все в порядке?
Польщенный его вниманием, Драммонд отвечает:
– Близнецам в прошлом месяце исполнилось три года. Жена прислала фотографии, сделанные на их дне рождения, где они задувают свечи.
– К их четвертому дню рождения ты уже будешь дома, – говорит Пол ободряюще. Это одна из его обязанностей – вселять в людей уверенность, что они останутся живы.
Дел у него наверху пока никаких нет и он спускается в офицерский окопчик, где садится и, прислонившись затылком к деревянной подпорке, закрывает глаза. Уже с неделю он не писал домой и на мгновение у него мелькает мысль сесть за письмо – не стоит заставлять их тревожиться понапрасну, – но внезапно чувствует себя слишком усталым, чтобы заниматься этим сейчас.
Мариан – он думает здесь о ней, как о Мариан, так как имя Мими звучит слишком легкомысленно в этом месте – пишет ему каждый день. Ее письма приходят пачками, и он думает о них, как о лекарстве, о тонике. Она пишет обо всем чрезвычайно подробно, так что он легко может представить себе флаги, развевающиеся над палатками в универсальных магазинах на Пятой авеню, и своих родителей за обеденным столом; он слышит стрекотанье кузнечиков на крыльце загородного дома дяди Альфи; он видит, как движется перо Мариан по этой прекрасной тонкой бумаге, самой лучшей у Крэйна, на светло-сером фоне которой выделяется ее темно-синяя монограмма «М-М-В», с более крупной «В» посередине, как и должно быть.
Она присылает ему свои фотографии, на которых она изображена с его родителями или в доме у дяди Альфи; Альфи держит в руках сигару, кубинскую и, несомненно, самую лучшую. Пол усмехается. Есть на фотографиях и Мег с туго заплетенными косичками и каменным лицом.
На одном из снимков запечатлена Хенни, стоящая в дверях какого-то учреждения, вероятно, благотворительного центра. Прислала она ему и фотографию дяди Дэвида, которому она принесла коробку сладостей, и себя самой в форме Красного Креста. Особенно удачной ему кажется ее фотография, сделанная уличным фотографом; она стоит на ярком солнце, на ней смутно знакомый ему льняной летний костюм кремового цвета, на голове светлая соломенная шляпа. Она улыбается и выглядит такой изящной и элегантной, такой женственной и нежной… «Вся моя любовь», написала она внизу.
Письма ее отличаются исключительной сдержанностью, она никогда не говорит в них о своих страхах, подобно многим другим женщинам, пишущим сюда своим мужчинам, не сетует на свое одиночество.
«Я думаю о том времени, когда ты вернешься домой», пишет она, «о том, как ты будешь здесь, рядом со мной, когда я проснусь на следующее утро, и о прекрасных днях, которые ждут нас впереди».
Да, она никогда не жалуется, она настоящая дама. Сейчас, с такого расстояния он видит ее более ясно, чем прежде; ему явно повезло с женой, он понимает это, слыша, как другие мужчины говорят о своих женщинах – женах и не только женах.
Он знает, что обуревающие его желания совершенно естественны для молодого здорового мужчины. И, однако, его почти никогда не соблазняли проститутки, сидящие в барах, когда он, получив увольнение, отправлялся в Париж. Он жаждет женщину – как же страстно он желает ее – но только не такую!
Однажды он желал страстно одну, это было как огонь… Он поморщился, как от боли, от вспыхнувшего в его мозгу имени: Анна. Как же давно он ее не вспоминал. Она представляется ему в бархатном платье, что явно странно, так как у нее никогда такого не было. Может, тогда в тонком прохладном шелке цвета морской волны? Хотя нет, не морской волны, это цвет Мими. А как насчет белого? Оно будет выглядеть как снег, с ее ярко-рыжими волосами. Он вспоминает пышные платья, которые носят женщины за тысячи миль отсюда…Она стоит у окна с книгой в руке; он удивил ее своим внезапным появлением, и она в полном восторге улыбается; она откладывает книгу и подходит к нему, нежная, горящая желанием, нетерпеливая…
Она теперь замужняя женщина. Разве ты забыл, что она вышла замуж за того серьезного молодого человека в кепке и пиджаке, которого ты видел с ней? Сурового, перегруженного работой молодого человека. В нем, в этом бедняге, не было ни капли веселости, во всяком случае, для Анны ее было недостаточно…
Господи, как ты можешь делать подобные выводы после одной минутной встречи? Тебе просто хочется думать, что она ему совершенно не пара.
И все же она его не любит: она вышла за него замуж без любви. В этом, во всяком случае, не может быть никаких сомнений.
Интересно, подумал он, как много мужчин и женщин, если бы была возможность заставить их в этом признаться, сказали бы что они вышли замуж или женились без любви? Его родители? Как можно это знать? Конечно, они никогда не ссорятся, они внимательны и заботливы по отношению друг к другу, но любовь ли это? Кто может это знать?
А вот в том, что касается тети Хенни и дяди Дэна, ни у кого бы не возникло никаких сомнений. Это в ее глазах, когда она на него смотрит, в его голосе, когда он с гордостью говорит о ней, в самом окружающем их воздухе. Да… даже несмотря на этот идиотский флирт Дэна, тут несомненно любовь.
Он заставляет себя прервать поток этих мыслей, выпрямляется и открывает глаза. Опять он позволил себе увлечься фантазиями! Хотя чего еще ожидать, когда ты живешь одной минутой. Каждому мужчине здесь, даже генералам, отсиживающимся в каком-нибудь окруженном садом замке в пятнадцати километрах от передовой, необходимы подобные фантазии, которые несомненно испарятся как дым, как только они окажутся дома.
Мои уж точно испарятся, думает он, потому что они глупые. Им никогда не суждено было осуществиться. Или, может, суждено? Кто знает.
То, чему суждено сбыться, что существует и ждет его дома, так это библиотека с книгами от пола до потолка, камином и висящим над ним великолепным Матиссом – поле, над которым кружатся белые и желтые бабочки. И накрытый к позднему завтраку в воскресное утро обеденный стол с сидящей за ним в отделанном марабу пеньюаре Мариан. Она намазывает ему тост и говорит что-то своим нежным голосом; за ее спиной он видит Центральный парк; может, это будет осень, и после завтрака они оденутся и отправятся прогуляться под медленно опадающими с деревьев листьями… Вот это реальность, это и есть то, что его ожидает.
Ребенок тоже будет реальностью, думает он. Сын. А может, даже два или три сына. Подумать только, что у Фредди уже есть один и он его никогда не видел! Внезапно он желает сына страстно, безумно… На них будут матросские костюмчики, на личиках улыбки; он поведет их в парк, купит им игрушечные кораблики, прекрасные большие кораблики с корпусом из красного дерева; они будут пускать их в пруду, и он наконец перестанет думать об Анне; он станет лишь мужем и отцом…
Взрыв! О, Господи, опять!
Рев, как от промчавшегося мимо экспресса, и затем удар, будто от десятка столкнувшихся локомотивов, извержения Везувия, пронесшегося через город со скоростью ста пятидесяти миль в час урагана… Солдаты ныряют в окоп. Он мог бы спуститься к себе на командный пункт, но решает остаться здесь. Может, это небольшой обстрел и скоро все кончится. Может…
Новый взрыв! На этот раз совсем рядом; его бросает на землю и на мгновение ему кажется, что у него сейчас лопнут барабанные перепонки. Ему вспоминается тот день, несколько месяцев назад, когда он ничего не слышал на протяжении многих часов и с ужасом думал, что оглох навсегда. Он вжимается в землю, пытаясь стать как можно меньше, как можно незаметнее. Слышится свист: это снаряды поменьше и они летят низко. Машинально он считает: десять, двадцать, тридцать секунд, рев – это большой снаряд, – мощный взрыв и тишина. Десять, двадцать, тридцать секунд, рев, еще один мощный взрыв и снова тишина. Десять, двадцать… Взрывы становятся все оглушительнее, промежутки между ними сокращаются и они звучат все ближе.
Он вползает в окоп, где был раньше, и вновь вжимается в землю… Он… фрицы готовятся к атаке, в этом не может быть теперь никаких сомнений. Он пытается вспомнить, сколько он заказал у интенданта гранат, которые неизбежно понадобятся, если, упаси Господь, немцы подберутся слишком близко. Ему и его людям необходимо будет удержать их хотя бы на расстоянии сорока ярдов… Перед его мысленным взором возникает картина, как они ползут, он видит их приближающиеся каски, затем лица, озверевшие от ненависти и страха, такие же человеческие и нечеловеческие одновременно, как должно быть и у его солдат во время атаки. Лишь однажды ему пришлось участвовать в рукопашном бою и сейчас он не хочет даже думать об этом, не хочет вспоминать, как вонзил тогда в кого-то свой штык; никогда он не думал, что способен на такое и, однако, он сделал это, когда понадобилось.
Рев, свист и грохот не прекращаются. С того места, где он сейчас лежит, ему виден Маккарти, которого, похоже, выворачивает наизнанку. При виде этой картины рот его наполняется противной слюной. Обстрел явно рассчитан на то, чтобы сломить наш дух, думает он, после чего они пойдут в атаку. Он надеется, что их собственные пулеметчики, чья позиция прямо за ними, не ударят слишком низко и не подобьют их вместо гансов. Такое случалось, Бог свидетель, и не раз. Несмотря на непрекращающийся вой и грохот, он пытается думать, потом говорит себе, что в сущности ему не о чем думать и нечего делать, он должен ждать приказа. Но пока полевой телефон молчит.
Внезапно мозг его пронзает ужасная мысль: наверняка проволочные заграждения, что мы ставили впереди, теперь разрушены и немцы могут подобраться там достаточно близко.
Он подскакивает к перископу. Это безрассудство, абсолютно ненужный риск, но он непременно хочет видеть, что происходит. Далеко впереди он видит взрывы, наши снаряды уничтожают германские проволочные заграждения. Итак, в отличие от множества других, слух о готовящемся наступлении оказался верным. Завтра, вероятно, оно начнется завтра. Сердце его заколотилось как сумасшедшее. Однажды он уже поднимался наверх через бруствер, в тот раз, когда он воспользовался штыком. Вести вперед солдат – вот его работа; он уже оставил на поле боя многих хороших ребят, мертвыми или в таком состоянии, что было бы лучше, если бы они были мертвы. Они падали вокруг него, тогда как он не получил даже царапины. Вряд ли ему повезет и на этот раз. Такое просто невозможно.
Далеко, далеко впереди он видит, как взрывается дерево. Оно поднимается вверх, раскалывается, разваливается на куски и падает. Как в немом кино. Жуть.
Один из его солдат рыдает. Над ним, чертыхаясь, стоит Кослински. Это Дэниелс. Хороший парень, но, кажется, достиг своего предела, так как внезапно он встает и начинает биться головой о стену. Он подходит к Дэниелсу и обнимает его за плечи.
– Успокойся. Ляг снова и заткни уши пальцами, тебе сразу станет легче, – говорит он, едва слыша собственный голос.
– Уши, – всхлипывает Дэниелс.
– Я знаю. Заткни их пальцами. Давай! И закрой глаза. Давай, давай, – повторяет он спокойно и твердо в перерывах между взрывами; жалостью парню не поможешь, да к тому же Пол ее и не испытывает. – Все это продлится еще какое-то время. Придется потерпеть. Нам всем придется. Ты можешь это выдержать. Я знаю, что можешь.
Дэниеле, тихо подвывая, ложится на землю.
Сколько же еще это продлится? С первого взрыва прошло уже два, а может, и три часа. Это может тянуться весь день. Вся эта дикая какофония может не кончиться и до вечера. Однажды это продолжалось без остановки четыре дня. Ему кажется, что его голова раскалывается.
Раздается новый мощный взрыв. Итак, наши подвезли тяжелую артиллерию. Несомненно, это говорит о том, что мы атакуем. Может, даже не завтра. Может, сегодня, позднее?
Ему не сидится на месте. Он вновь встает и подходит к перископу. Он видит… неужели он действительно это видит? Он видит… тонкую серую линию, и она движется. Нет. Да, так и есть. Они вылезают из траншей. Они приближаются.
– Подъем! Подъем! – кричит он и солдаты вскакивают на стрелковые ступени.
Где же приказ? Телефон вдруг оживает и он бросается к нему и хватает трубку, но вокруг стоит такой грохот, что он слышит лишь слабое потрескивание и должен догадаться, о чем ему говорят, должен думать сам. Хотя, о чем тут думать? Надо стрелять! Стрелять! Он знает, что надо дать возможность немцам подобраться поближе, так, чтобы не пропала ни одна пуля. Он знает.
Слышится новый рев, совершенно отличный от всего, что было прежде. И к нему примешивается какое-то жужжание. Он поднимает глаза; в прямоугольнике неба у него над головой проплывают три аэроплана. Три. Но их может быть и больше.
Он снова глядит в перископ и видит, как вдоль всей германской линии обороны от взрывов вздымается земля.
Атака с воздуха. В следующее мгновение он видит, как одна из машин ныряет вниз и поливает огнем позиции противника. Они способны стрелять из пулеметов в воздухе? Невероятно!
Похоже, они действительно косят фрицев. Но ты не можешь полагаться только на аэропланы. Сейчас это сработало, но вряд ли так будет всегда. Сегодня фрицы оказались не готовы, только и всего. Завтра они подготовятся лучше.
Неожиданно до него доходит, что канонада прекратилась. С последнего взрыва наверняка прошло больше тридцати секунд. Он считает. Тридцать, сорок, пятьдесят. Он ждет. Солдаты смотрят на него, и в их глазах он видит вопрос, сомнение, надежду. Проходит две минуты, три. Похоже для них на сегодня все закончилось. Завтра несомненно все начнется по новой, но на сегодня им дарована передышка.
Тишина. Относительная тишина. Как всегда, где-то вдалеке грохочут орудия. Говорят, грохот орудий слышен даже за Ла-Маншем. Сейчас гремит где-то на севере, в расположении британских войск. Но у них здесь наступило временное затишье. Солдаты расправляют плечи. Лица у всех серые.
– Итак, – говорит Пол, – мы все еще здесь. Думаю, нам всем сейчас не мешает немного поспать, пока у нас есть такая возможность. Дэниеле, заступай на вахту. Тебя сменят перед обедом.