Страница:
– Разговаривать на расстоянии. Люди будут слышать твой голос, находясь от тебя за много миль, так было написано. Звучит невероятно, правда?
– Нет, это очень даже возможно, – быстро говорит Дэн. – Это станет реальностью раньше, чем вы думаете.
– Тогда я прав, – кричит Альфи. – Почему бы тебе не продать какое-нибудь изобретение вроде этого, Дэн?
– Эти люди – гении, – отвечает Дэн. – А я далеко не гений ни в науке, ни в финансах. Я просто упорно работаю и доволен этим. – И он добавляет, вежливо, но решительно закрывая эту тему. – А как насчет лимонада, который вы с Эмили обещали сделать?
«Никто в моей семье не понимает его, кроме дяди Дэвида, – думает Хенни. – Ни ты, мама, подходящая ко всему с позиций, что сколько стоит. Ни ты, Флоренс, со своим скучным безупречно одетым мужем, который «так хорошо обеспечивает семью». Знаешь ли ты, что значит смотреть на своего мужа в комнате полной гостей, ловить его взгляд и испытывать чувство гордости? Потому что он лучше всех других мужчин. Или, проснувшись иной раз среди ночи и чувствуя его рядом, преисполниться такой огромной нежностью, от которой на глаза наворачиваются слезы».
Из кухни доносится смех Дэна, который пошел туда вслед за Альфи и Эмили. В этом смехе звучит та особая нотка, по которой Хенни определяет, что он в прекрасном настроении.
Он возвращается с кувшином и наливает два стакана – для папы и дяди Дэвида. Он очень внимателен к ним обоим, особенно к отцу, который быстро стареет, быстрее, чем дядя Дэвид.
– Ох, уж этот Альфи, – говорит Дэн, – умеет выбрать девушку. Она восхитительна. Куда бы он с ней ни пошел, все будут на нее заглядываться.
Анжелика с упреком возражает:
– Может, она и восхитительна, но это едва ли наш выбор, как даже вы можете понять.
– О, да, – отвечает Дэн, – а вы, я уверен, понимаете, что ваш сын тоже не выбор ее родителей.
– Выбор? Да они впадают в панику каждый раз, когда Альфи переступает порог их дома, боятся, как бы чего не вышло.
Дэн пожимает плечами.
– Возможно, ничего и не выйдет. В его возрасте у молодого человека может смениться десяток увлечений, прежде чем он остепенится. Если он вообще остепенится, – добавляет он из озорства.
Дядя Дэвид, подносивший стакан ко рту, со стуком ставит его на стол.
– Любой мужчина, достойный называться мужчиной, знает, когда время остепениться, – он четко выговаривает слова. – Либо оправдай доверие женщины, либо сразу оставь ее в покое. Одно или другое, ничего иного и быть не может.
Дэн ничего не отвечает, занявшись кувшином и подносом. Дядя Дэвид снова подносит стакан к губам. Его старческие глаза на долю секунды встречаются с глазами Хенни и прячутся за стеклами очков, под нависшими седыми бровями.
О чем хотели сказать ей эти добрые мудрые глаза? Сообщить что-то, чего она не знает? Или в них отразились лишь воспоминания о словах, сказанных когда-то давно? Словах, которые с тех пор никогда не повторялись. Наверное, так. Время от времени, чаще всего в середине ночи, когда ее мучает бессонница, болезненные сомнения помимо ее воли закрадываются ей в душу, но она никогда не говорит о них. Для ее душевного равновесия важно, чтобы они так и оставались скрытыми в ее душе. Выраженные словами, они обретут реальность.
Анжелику беспокоят собственные проблемы.
– Я искренне надеюсь, что у него появится новое увлечение, пусть даже не одно. Я ничего не имею против Эмили лично, но, – в голосе появляются негодующие нотки, – я всегда презирала браки между людьми разного вероисповедания, когда обряд бракосочетания совершает судья или, упаси Господи, клерк в муниципалитете. – Она вздыхает. – Конечно, мы пытались повлиять на Альфи, но не можем же мы связать его и запереть дома.
– Мужчина – бунтарь по натуре, – говорит Дэн. – Чем больше вы будете пытаться связать его, тем яростнее он будет вырываться.
Ответить на это нечего, и никто и не пытается, даже дядя Дэвид. Часы на камине бьют половину.
– Через полчаса наступит двадцатый век, – провозглашает Альфи.
– Половина двенадцатого. Фредди почти заснул над шашками. Дэн, ему пора в постель.
– Пусть встретит Новый год. Этот Новый год он надолго запомнит.
– Пожалуй, ты прав, – соглашается Хенни, и у нее вновь возникает ощущение значительности момента. – Это будет прекрасный век! Я предчувствую, что грядут великие события, хотя и не могу представить, какие.
– У минувшего века тоже были свои достоинства, – замечает дядя Дэвид, думая, наверное, о том, что едва ли ему суждено многое увидеть в новом веке. – Были свои свершения, свои герои…
– А провожаем мы его со стыдом, – перебивает Дэн. – Эта грязная война на Кубе…
– Да, правда, – вздыхает дядя Дэвид.
– Однако, – бодро добавляет Дэн, – я не теряю оптимизма. Двадцатый век будет лучше, Хенни права. Он будет лучше, благодаря молодому поколению.
Тикают часы на камине. Стрелки приближаются к полуночи.
Они открывают окно и, наклонившись, вдыхают морозный воздух. В городе светло, как днем. В каждом доме зажжены электрические или газовые лампы, свечи. Внизу на улице собралась толпа. Трубят жестяные рожки, пронзительно свистят свистки, кто-то бьет в барабан.
Внезапно в небо поднимается радостный крик, оглушительный, как гром или шум прибоя, словно слились воедино голоса всех жителей Нью-Йорка, приветствующих наступление первого января Нового года.
– Двенадцать часов. Тысяча девятисотый год наступил, – говорит Дэн.
На мгновение все замирают. Потом колдовское очарование момента проходит. Поцелуи, тосты. Фредди разбудили. Дэн берет его на руки и дает выпить глоточек вина. Альфи и Эмили без стеснения обнимают друг друга. Генри и Анжелика обмениваются чинным поцелуем. Хенни и Дэн, глядя друг другу в глаза, решают подождать, пока все уйдут, и они останутся вдвоем.
Гости достают свои пальто, собираясь уходить.
Их тела, сплетенные секунду назад, сейчас просто соприкасаются, создавая очаг золотого тепла в зимней ночи. Дэн смеется.
– Как это чудесно, – говорит он. – Ты когда-нибудь задумывалась над тем, как это чудесно?
– Я всегда об этом думаю, – шепчет она серьезно. Она не перестает удивляться тому, что они дают друг другу столько радости, что она дала ему радость, способна дать ее снова и всегда будет это делать.
– Никто бы не подумал, глядя на тебя, что ты можешь быть такой, – продолжает он. – У тебя вид добропорядочной дамы.
– Но не чопорный? – беспокоится она, потому что он ненавидит чопорность.
– Нет, не чопорный, просто очень положительный и серьезный. Но это хорошо, – он усмехается. – Пусть люди думают о тебе, что хотят. Ты моя. Я знаю, какая ты на самом деле.
Она целует его в шею.
– Да, я твоя. Навсегда. Твоя и только твоя.
– Ну, – говорит он с комическим негодованием, – я на это надеюсь. Если какой-то мужчина осмелится вообразить… он рискует головой.
«А ты?» – думает она. Руки, которые слишком долго не отнимают при рукопожатии или когда подают пальто; глаза, которые зовут и обещают, блестящие, сверкающие. Нет, нет, это все твое воображение, Хенни. Твои воспоминания. После всех этих лет, прожитых в этом доме, который вы вместе создали, в доме, в котором спит ваш любимый сынишка, на этой кровати в объятиях мужа, ты все еще помнишь. Но ты не должна. Не должна ради собственного покоя и душевного здоровья. Ты должна внушать себе, что все обстоит так, как тебе того хочется.
– Хенни?
– Да?
– Сердце мое!
Сердце мое – он любит называть ее так.
– Мы прошли долгий путь вместе.
– Да.
– Ты чудесная женщина. Ты хорошо на меня влияешь. Мне покойно с тобой.
Она хорошо на него влияет. Она знает, что это правда.
– У мальчика сегодня был настоящий праздник.
– Да, он чувствовал себя в центре внимания. Дэн зевает.
– Если мы заснем прямо сейчас, мы сможем проснуться пораньше и начать день, как положено, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Она понимает.
– Неужели тебе мало? – спрашивает она, придвигаясь к нему.
– Знаешь, есть такая примета: ты весь год будешь заниматься тем, с чего начнешь первый новогодний день. Вот будет здорово, если примета сбудется, как ты считаешь?
Хенни смеется.
– Изумительно, дорогой.
Нет, никаких сомнений нет и быть не может. Ему хорошо с ней. В таких вещах мужчина не может притворяться. Вот если бы только она была уверена, что она единственная.
Прекрати, Хенни, прекрати сейчас же.
– Я засыпаю, – говорит он.
– Я тоже.
Она закрывает глаза. Лежа в тепле, она и вправду начинает засыпать. Ей чудится, что сквозь закрытые веки она видит что-то розовое. Целых девять лет прошло со дня пожара, изменившего их жизни, а они все еще любят друг друга и всегда будут любить.
Конечно, всегда… Разве не так?
ГЛАВА 4
– Нет, это очень даже возможно, – быстро говорит Дэн. – Это станет реальностью раньше, чем вы думаете.
– Тогда я прав, – кричит Альфи. – Почему бы тебе не продать какое-нибудь изобретение вроде этого, Дэн?
– Эти люди – гении, – отвечает Дэн. – А я далеко не гений ни в науке, ни в финансах. Я просто упорно работаю и доволен этим. – И он добавляет, вежливо, но решительно закрывая эту тему. – А как насчет лимонада, который вы с Эмили обещали сделать?
«Никто в моей семье не понимает его, кроме дяди Дэвида, – думает Хенни. – Ни ты, мама, подходящая ко всему с позиций, что сколько стоит. Ни ты, Флоренс, со своим скучным безупречно одетым мужем, который «так хорошо обеспечивает семью». Знаешь ли ты, что значит смотреть на своего мужа в комнате полной гостей, ловить его взгляд и испытывать чувство гордости? Потому что он лучше всех других мужчин. Или, проснувшись иной раз среди ночи и чувствуя его рядом, преисполниться такой огромной нежностью, от которой на глаза наворачиваются слезы».
Из кухни доносится смех Дэна, который пошел туда вслед за Альфи и Эмили. В этом смехе звучит та особая нотка, по которой Хенни определяет, что он в прекрасном настроении.
Он возвращается с кувшином и наливает два стакана – для папы и дяди Дэвида. Он очень внимателен к ним обоим, особенно к отцу, который быстро стареет, быстрее, чем дядя Дэвид.
– Ох, уж этот Альфи, – говорит Дэн, – умеет выбрать девушку. Она восхитительна. Куда бы он с ней ни пошел, все будут на нее заглядываться.
Анжелика с упреком возражает:
– Может, она и восхитительна, но это едва ли наш выбор, как даже вы можете понять.
– О, да, – отвечает Дэн, – а вы, я уверен, понимаете, что ваш сын тоже не выбор ее родителей.
– Выбор? Да они впадают в панику каждый раз, когда Альфи переступает порог их дома, боятся, как бы чего не вышло.
Дэн пожимает плечами.
– Возможно, ничего и не выйдет. В его возрасте у молодого человека может смениться десяток увлечений, прежде чем он остепенится. Если он вообще остепенится, – добавляет он из озорства.
Дядя Дэвид, подносивший стакан ко рту, со стуком ставит его на стол.
– Любой мужчина, достойный называться мужчиной, знает, когда время остепениться, – он четко выговаривает слова. – Либо оправдай доверие женщины, либо сразу оставь ее в покое. Одно или другое, ничего иного и быть не может.
Дэн ничего не отвечает, занявшись кувшином и подносом. Дядя Дэвид снова подносит стакан к губам. Его старческие глаза на долю секунды встречаются с глазами Хенни и прячутся за стеклами очков, под нависшими седыми бровями.
О чем хотели сказать ей эти добрые мудрые глаза? Сообщить что-то, чего она не знает? Или в них отразились лишь воспоминания о словах, сказанных когда-то давно? Словах, которые с тех пор никогда не повторялись. Наверное, так. Время от времени, чаще всего в середине ночи, когда ее мучает бессонница, болезненные сомнения помимо ее воли закрадываются ей в душу, но она никогда не говорит о них. Для ее душевного равновесия важно, чтобы они так и оставались скрытыми в ее душе. Выраженные словами, они обретут реальность.
Анжелику беспокоят собственные проблемы.
– Я искренне надеюсь, что у него появится новое увлечение, пусть даже не одно. Я ничего не имею против Эмили лично, но, – в голосе появляются негодующие нотки, – я всегда презирала браки между людьми разного вероисповедания, когда обряд бракосочетания совершает судья или, упаси Господи, клерк в муниципалитете. – Она вздыхает. – Конечно, мы пытались повлиять на Альфи, но не можем же мы связать его и запереть дома.
– Мужчина – бунтарь по натуре, – говорит Дэн. – Чем больше вы будете пытаться связать его, тем яростнее он будет вырываться.
Ответить на это нечего, и никто и не пытается, даже дядя Дэвид. Часы на камине бьют половину.
– Через полчаса наступит двадцатый век, – провозглашает Альфи.
– Половина двенадцатого. Фредди почти заснул над шашками. Дэн, ему пора в постель.
– Пусть встретит Новый год. Этот Новый год он надолго запомнит.
– Пожалуй, ты прав, – соглашается Хенни, и у нее вновь возникает ощущение значительности момента. – Это будет прекрасный век! Я предчувствую, что грядут великие события, хотя и не могу представить, какие.
– У минувшего века тоже были свои достоинства, – замечает дядя Дэвид, думая, наверное, о том, что едва ли ему суждено многое увидеть в новом веке. – Были свои свершения, свои герои…
– А провожаем мы его со стыдом, – перебивает Дэн. – Эта грязная война на Кубе…
– Да, правда, – вздыхает дядя Дэвид.
– Однако, – бодро добавляет Дэн, – я не теряю оптимизма. Двадцатый век будет лучше, Хенни права. Он будет лучше, благодаря молодому поколению.
Тикают часы на камине. Стрелки приближаются к полуночи.
Они открывают окно и, наклонившись, вдыхают морозный воздух. В городе светло, как днем. В каждом доме зажжены электрические или газовые лампы, свечи. Внизу на улице собралась толпа. Трубят жестяные рожки, пронзительно свистят свистки, кто-то бьет в барабан.
Внезапно в небо поднимается радостный крик, оглушительный, как гром или шум прибоя, словно слились воедино голоса всех жителей Нью-Йорка, приветствующих наступление первого января Нового года.
– Двенадцать часов. Тысяча девятисотый год наступил, – говорит Дэн.
На мгновение все замирают. Потом колдовское очарование момента проходит. Поцелуи, тосты. Фредди разбудили. Дэн берет его на руки и дает выпить глоточек вина. Альфи и Эмили без стеснения обнимают друг друга. Генри и Анжелика обмениваются чинным поцелуем. Хенни и Дэн, глядя друг другу в глаза, решают подождать, пока все уйдут, и они останутся вдвоем.
Гости достают свои пальто, собираясь уходить.
Их тела, сплетенные секунду назад, сейчас просто соприкасаются, создавая очаг золотого тепла в зимней ночи. Дэн смеется.
– Как это чудесно, – говорит он. – Ты когда-нибудь задумывалась над тем, как это чудесно?
– Я всегда об этом думаю, – шепчет она серьезно. Она не перестает удивляться тому, что они дают друг другу столько радости, что она дала ему радость, способна дать ее снова и всегда будет это делать.
– Никто бы не подумал, глядя на тебя, что ты можешь быть такой, – продолжает он. – У тебя вид добропорядочной дамы.
– Но не чопорный? – беспокоится она, потому что он ненавидит чопорность.
– Нет, не чопорный, просто очень положительный и серьезный. Но это хорошо, – он усмехается. – Пусть люди думают о тебе, что хотят. Ты моя. Я знаю, какая ты на самом деле.
Она целует его в шею.
– Да, я твоя. Навсегда. Твоя и только твоя.
– Ну, – говорит он с комическим негодованием, – я на это надеюсь. Если какой-то мужчина осмелится вообразить… он рискует головой.
«А ты?» – думает она. Руки, которые слишком долго не отнимают при рукопожатии или когда подают пальто; глаза, которые зовут и обещают, блестящие, сверкающие. Нет, нет, это все твое воображение, Хенни. Твои воспоминания. После всех этих лет, прожитых в этом доме, который вы вместе создали, в доме, в котором спит ваш любимый сынишка, на этой кровати в объятиях мужа, ты все еще помнишь. Но ты не должна. Не должна ради собственного покоя и душевного здоровья. Ты должна внушать себе, что все обстоит так, как тебе того хочется.
– Хенни?
– Да?
– Сердце мое!
Сердце мое – он любит называть ее так.
– Мы прошли долгий путь вместе.
– Да.
– Ты чудесная женщина. Ты хорошо на меня влияешь. Мне покойно с тобой.
Она хорошо на него влияет. Она знает, что это правда.
– У мальчика сегодня был настоящий праздник.
– Да, он чувствовал себя в центре внимания. Дэн зевает.
– Если мы заснем прямо сейчас, мы сможем проснуться пораньше и начать день, как положено, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Она понимает.
– Неужели тебе мало? – спрашивает она, придвигаясь к нему.
– Знаешь, есть такая примета: ты весь год будешь заниматься тем, с чего начнешь первый новогодний день. Вот будет здорово, если примета сбудется, как ты считаешь?
Хенни смеется.
– Изумительно, дорогой.
Нет, никаких сомнений нет и быть не может. Ему хорошо с ней. В таких вещах мужчина не может притворяться. Вот если бы только она была уверена, что она единственная.
Прекрати, Хенни, прекрати сейчас же.
– Я засыпаю, – говорит он.
– Я тоже.
Она закрывает глаза. Лежа в тепле, она и вправду начинает засыпать. Ей чудится, что сквозь закрытые веки она видит что-то розовое. Целых девять лет прошло со дня пожара, изменившего их жизни, а они все еще любят друг друга и всегда будут любить.
Конечно, всегда… Разве не так?
ГЛАВА 4
За блестящим фасадом периода, получившего название «Belle Eroque», с его чувственным изысканным искусством, новой, непривычной для слуха музыкой, со всей его роскошью и утонченной красотой просматривались мрачные пугающие задворки.
Активность анархистов, организовавших убийства итальянского короля, австрийской императрицы и африканского президента, вселяла ужас в сердца европейцев и американцев. Представители других общественно-политических движений, не столь радикальные, как анархисты, но не уступавшие им по убежденности и решительности – социалисты, суфражистки и борцы за разоружение – тоже не сидели сложа руки. Они проводили митинги, устраивали марши протеста, собирали подписи под петициями, выступали на страницах печатных изданий. Писатели и журналисты начали крестовый поход против засилья коррупции, нечеловеческих условий труда на скотобойнях, эксплуатации детского труда, грубого унизительного обращения с рабочими на нефтяных скважинах в Пенсильвании.
В Нью-Йорке прошли забастовки против высокой платы за жилье и «мясные» бунты. Домохозяйки вышли на демонстрации против дороговизны продуктов питания; они пикетировали продовольственные лавки, обливали керосином непомерно дорогое мясо. Двадцать тысяч белошвеек объявили забастовку, требуя повышения заработной платы и улучшения условий труда.
– Они работают по семьдесят часов в неделю, а получают меньше пяти долларов. Мне противно носить эту блузку в стиле девушки Гибсона, [16]– заявила Хенни, дергая белый кружевной гофрированный воротник. – Ты знаешь, Дэн, что у них из зарплаты вычитают за стулья, на которых они сидят, нитки и иголки, которыми они пользуются, за личные шкафчики в рабочих помещениях; вдобавок им приходится мириться с… приставаниями мужчин.
– Хо-хо, – хохотнул Дэн. – Приставаниями, говоришь?
– Что тут смешного? Это же возмутительно. Ну-ка, помоги мне расстегнуть это. Каким образом, по их мнению, женщина может снять или надеть такую вот блузку со всеми этими многочисленными скользкими маленькими пуговичками на спине? Если, конечно, у нее нет горничной или мужа.
В зеркале отразилось лицо Дэна, склонившегося над застежкой.
– Негодование делает тебя краше, – сказал он и поцеловал ее в шею.
– Ах, Дэн, это задевает меня за живое, больше, чем что бы то ни было. Это личное. Я ведь знаю многих из этих девушек. Они приходят в благотворительный центр, такие юные, одинокие, не успевшие еще освоиться в чужой для них стране. За последний год-два появилось много иммигранток из Италии.
Дэн вдруг посерьезнел.
– Им необходимо вступить в профсоюз.
– Я знаю. Но все они надеются выйти замуж и уйти с работы, так что профсоюзным организаторам трудно бывает преодолеть их пассивность. И еще я думаю об Ольге. Она нездорова. Боюсь, это… – она помолчала, размышляя. – Знаешь, я должна что-то сделать.
– Ты? Что ты можешь сделать?
– Я могу участвовать в пикетировании. Хотя бы это.
Шел второй месяц забастовки. Девушки пикетировали фабрику. Они ходили по двое, держа в руках плакаты, призывающие к борьбе, распевая песни протеста на итальянском и идише. Если одна выбывала из строя по болезни или из-за малодушия, двое вставали на ее место.
О, какой же стоял холод, а резкие порывы январского ветра едва не сбивали с ног. Раз за разом проходили они расстояние примерно в полквартала – от здания фабрики до угла улицы – и поворачивали обратно.
Хенни приходила каждый день, когда Фредди был в школе. По возможности она старалась держаться рядом с Ольгой Зареткиной.
– Возьми мое пальто, – предложила она однажды. – Оно теплее твоего. Ты же насквозь продрогла.
Ольга придерживала воротник у шеи, стараясь запахнуть его поплотнее, а руки, вылезая из коротких рукавов, не доходивших до перчаток, оставались голыми.
– Это еще зачем? – негодующе воскликнула она. – Чего ради тебе это делать? Я не нуждаюсь в… – приступ кашля не дал ей договорить.
– Ольга, я не хотела смутить или обидеть тебя. Давай не будем ходить вокруг да около. Твое пальто тонкое как бумага, а ты больна.
Ответа не последовало. Они медленно шли вперед, хлюпая по грязному растоптанному снегу. Ветер раскачивал плакаты, прикрепленные к тонким длинным палкам, пытаясь вырвать их из онемевших рук. Какой-то водитель умышленно вырулил автомобиль поближе к тротуару. Девушки, взвизгнув, отскочили, чтобы не попасть под летевшую из-под колес грязь, а водитель презрительно рассмеялся. Зато рабочий, сидевший в кузове грузовика, выехавшего из-за угла как раз в тот момент, когда к нему подошли первые пары небольшой колонны, приветственно поднес руку к фуражке.
– Ольга, – настаивала Хенни, – тебе вообще не следует здесь находиться. Тебе надо пойти к врачу.
– Какая мне польза от врача, если я не могу заработать себе на жизнь? Нет, забастовка сейчас на первом месте. – Ольга говорила с легким акцентом, не более заметным, чем акцент какой-нибудь русской графини, изучавшей английский с гувернанткой. – А потом я и так знаю, что со мной.
Она была права. Даже человеку, не разбирающемуся в медицине, нетрудно было догадаться, что Ольга больна туберкулезом, с полным основанием считавшимся убийцей номер один жителей Ист-сайда. Лихорадочный румянец, необычайно яркий блеск глаз были такими же типичными признаками заболевания, как и кашель.
– Да, я знаю, что ты плохо чувствуешь себя последнее время. Ты мне говорила.
– Не надо, Хенни. Давай называть вещи своими именами.
– Но… заранее ведь ни в чем нельзя быть уверенной. Возможно, врач…
– Что, врач? Как ты сама недавно сказала, не будем ходить вокруг да около.
Она умрет, так же как и ее муж. Она сама знает это. Через несколько месяцев она уже не сможет вставать с постели. Она будет поворачиваться набок и сплевывать сгустки крови. Ее постоянно будет лихорадить. Смерть будет приближаться медленно, если только она не схватит воспаление легких на этом холоде. Тогда конец будет более быстрым и безболезненным.
В молчании они дошли до конца квартала. Хенни, наклонив голову, взглянула на подругу – Ольга была намного ниже ее, как, впрочем, и большинство женщин. Однако шла она в ногу с Хенни – раз-два, раз-два, до угла и обратно, и так час, второй, третий. Зачем она это делает? Ей ведь наверняка не придется воспользоваться плодами забастовки, даже если бастующим удастся чего-то добиться. Для нее было бы куда проще примкнуть к горстке запуганных, сломленных душевно женщин, ставших штрейкбрехерами, которые под охраной здоровенных полицейских каждое утро поспешно проскальзывали в здание фабрики.
– Я так беспокоюсь за Лию, – сказала Ольга, но ветер отнес ее слова в сторону, и Хенни, не уверенная, что расслышала правильно, попросила подругу повторить.
– Я беспокоюсь за Лию. Ей всего восемь с половиной.
– И у вас здесь совсем нет родных? – спросила Хенни, хотя ответ был ей известен.
– Ни здесь, ни там. Те, кто остались там, были убиты, когда подожгли наш дом.
Воображение тут же нарисовало Хенни картину: оранжевое пламя, черные фигуры разбегающихся людей; их догоняют и ударами валят на землю. Она словно наяву услышала выстрелы, крики, вслед за которыми, когда все было кончено, наступила полная, мертвая, тишина. По молчанию Ольги она угадала, что та тоже вспоминает пережитое. Необходимо было что-то сказать, отвлечь ее от невыносимых воспоминаний.
– Я уже так давно не видела Лию… – Хенни стало стыдно. Она корила себя за то, что за многочисленными делами забыла о подруге.
– Как бы я хотела, чтобы у нас была своя квартира. Для Лии плохо жить с чужими людьми, хотя они и порядочные люди. У них самих пятеро детей, но они не сдаются, выкручиваются как могут. Шьют всей семьей брюки, даже дети помогают. Ах, – воскликнула с болью Ольга, – что же станет с Лией?
Она посмотрела Хенни прямо в лицо. Ее вопрос словно повис в холодном воздухе. На него не было ответа, приходилось отворачиваться от этого ужаса, этой муки.
– Она умница, хорошо считает, – продолжала Ольга. – Я думаю, она смогла бы стать кассиром, когда подрастет. Их берут на работу с двенадцати лет, платят доллар семьдесят пять центов в неделю при шестнадцатичасовом рабочем дне… Она будет хорошенькой, и это лишний повод для беспокойства. Не думай, я не дура и говорю так не потому, что она моя дочь. Ты бы поняла, что я имею в виду, если бы увидела ее. Не смотри на меня, она совсем на меня не похожа.
– Ты и сама не уродка, – мягко сказала Хенни. Ольга сложила губы в подобие улыбки. Улыбка была полна горечи, она как бы говорила: какое неуместное замечание. Оно не имеет никакого отношения к теме разговора, и ты поступаешь глупо, пытаясь утешить меня таким образом. Я говорю о жизни и смерти, неужели ты не понимаешь? Хенни поняла смысл этой горькой улыбки и приняла заключенный в ней упрек.
– Не знаю, что тебе сказать, Ольга, – честно призналась она. – Видит Бог, мне хочется помочь, но ничего разумного не приходит в голову. Единственное, что я могу тебе обещать – я буду за ней приглядывать.
Буду за ней приглядывать. Много ли смысла в этом банальном расплывчатом обещании.
– В данный момент мне нечем тебя подбодрить, – продолжала Хенни. – Может, если мы победим в этой забастовке, что-то изменится, вам станут больше платить, улучшатся условия труда. Тогда появится хоть какая-то надежда на будущее.
Только вот какая польза будет от этого ребенку, который останется сиротой?
– Это произойдет не скоро, – возразила Ольга. – Законы принимаются не в один день. А скэбы… [17]
Хенни перебила ее, испытывая облегчение от того, что можно сменить тему и не продолжать разговор о дочери Ольги.
– Их уже неделю не видно.
Она посмотрела на здание фабрики. Грязные окна, похожие на безжизненные глаза. Тюрьма. Серая каменная скала. Дом смерти. Хенни вздрогнула и тряхнула головой, отгоняя мрачные образы. Затем оживленно проговорила:
– Возможно, это хороший признак, что они не пытаются больше использовать штрейкбрехеров. Видно, это для них не выход. Может, они собираются пойти на уступки, ну хотя бы частичные… встретиться и обсудить… организуется профсоюз.
Они в очередной раз повернули за угол. Квартал словно растягивался с каждым проходившим часом. Сколько времени осталось до того, как их сменят? Хенни было лень снимать перчатки и вытаскивать на холоде часы. Да и не так это важно. Придет время, она об этом узнает.
На улице было тихо. Женщинам стало казаться, что звук их собственных хлюпающих шагов и шум проходящего транспорта доносятся откуда-то издалека. Они постепенно впадали в своего рода оцепенение. Двигались они механически, дыхание стало прерывистым от холода. Пение и разговоры смолкли. Разговоры только отнимают силы, необходимые для того, чтобы продолжать двигаться, переставлять ноги. Один шаг, другой, поворот и снова идти, пусть волоча ноги, шаркая и спотыкаясь, но идти. День тянулся и тянулся, длинный, серый, однообразный.
И вдруг эта монотонность взорвалась и разлетелась тысячей осколков. Узкая колонна как раз дошла до угла и двинулась в обратный путь, когда это случилось. Женщины, даже не успев ничего разглядеть, сразу поняли, что на них обрушилось. Они уже сталкивались с этим.
Из-за угла с дикими нечеловеческими криками, рассчитанными, видно, на то, чтобы нагнать побольше страху – и эта цель была достигнута – вылетело около дюжины мужчин. Это были уличные громилы, которые часто околачиваются в различных злачных местах. Широкоплечие парни в куртках и свитерах. Они набросились на женщин, толкали их, били кулаками, ругались.
Потом стали выхватывать из замерзших рук самодельные плакаты. Некоторые женщины, потеряв равновесие, упали на землю. Другие, несмотря на то, что мужчины были значительно выше и сильнее их, принялись отчаянно отбиваться, выражая свой справедливый гнев криками на итальянском, идише, английском. Они колотили хулиганов маленькими кулачками, лягались, царапались; пошли в ход и тоненькие палки, к которым были прикреплены плакаты с начертанными на них требованиями справедливости.
Улица ожила. Окна в домах на противоположной стороне, не подававших до этого никаких признаков жизни, открылись. Любопытные высунулись наружу, наблюдая за потасовкой внизу.
Цепочка женщин-скэбов потянулась к входу на фабрику. Они шли, пристыженно опустив головы, искоса поглядывая на уличное сражение. Среди них были и старые, и молодые; острая нужда заставила их стать штрейкбрехерами. Дверь раскрылась, пропуская их внутрь, и с громким стуком захлопнулась.
Наемные головорезы пришли в ярость. Они не ожидали столь дружного отпора, не ожидали, что их будут лягать и царапать, они вообще не ожидали сопротивления. Хулиганы совсем озверели. Теперь в руках у них появились кирпичи и дубинки. Кто-то пронзительно вопил, призывая на помощь полицию.
В ходе этой беспорядочной потасовки Хенни оттеснили в сторону и она оказалась прижатой к фабричной стене. Она потеряла Ольгу из вида, но вдруг за мельканием рук, плеч, колен углядела валявшуюся на тротуаре знакомую красную шерстяную шапочку. Ольга лежала на земле рядом с шапочкой. Она рыдала, но при этом не прекращала попыток оцарапать лицо хулигана, упершегося коленом ей в грудь.
Хенни охватила дикая ярость. Не раздумывая ни секунды, она прыгнула и вцепилась в мужчину.
– Дикарь, обезьяна, тебе не место среди нормальных людей!
Она царапала его, пинала ногами, тянула за плечи, пытаясь оттащить от подруги. Но он был слишком тяжел, и ей никак не удавалось сдвинуть его с места. Она осознала, что из горла у нее вырываются звуки, напоминающие вой разъяренного животного. Почему, зачем он делает это с Ольгой, хрупкой, слабой, как птичка, женщиной, вдвое его меньше? Да просто потому, что этому зверю доставляло удовольствие мучить беззащитную женщину, доставляли удовольствие ее боль и рыдания.
И тогда Хенни укусила его. Впившись зубами в мочку его уха, она с силой рванула ее вниз. Услышала его крик, почувствовала удар по голове и упала на землю.
Она не знала, сколько времени она пролежала так. Наверное, не очень долго; вся эта потасовка продолжалась, видимо, не более пяти минут – дольше женщины и не могли сопротивляться здоровым сильным мужчинам. Ее первой мыслью, когда она пришла в себя, было: должно быть, я потеряла сознание. Ни разу в жизни такого со мной не случалось и вот надо же. Лицо горело огнем и болело. Из носа, кажется, шла кровь.
В следующий момент она осознала, что над ней кто-то стоит. Полицейский. Хенни напряглась. Всем было известно, что полицейские могли при случае прибегать к очень грубым методам.
Но этот помог ей встать, хотя и не слишком осторожно. Это был молодой еще человек со свежим лицом, на котором сейчас застыло отвращение.
– Какой стыд, – проговорил он, – а еще приличная женщина. Или считаетесь таковой.
Это из-за моего хорошего пальто, – подумала Хенни, – он принял меня за «приличную» в его понимании женщину.
Хулиганов не было видно, драка прекратилась. Конечно, они всегда смываются при появлении полиции. Женщины в большинстве своем тоже разбежались, но кто стал бы винить их за это. Осталось несколько самых храбрых.
– Я должен арестовать вас, – заявил полицейский, оглядывая жалкую кучку. – Пойдете добровольно или надеть на вас наручники?
Он говорил громко, во весь голос и, судя по его виду, был весьма горд самим собой. Он словно играл на сцене перед зрителями, каковыми в данном случае были жильцы дома напротив, выглядывавшие из окон, да какой-то любопытный прохожий, оставшийся посмотреть, чем кончится дело, хотя теперь, когда большинство участников потасовки разбежались, он мог беспрепятственно пройти по тротуару.
Как-то само собой получилось, что от лица всех женщин ответила Хенни.
– Мы порядочные женщины, мы пойдем добровольно. Но за что вы нас арестовываете? Что мы такого сделали?
– Нарушение общественного порядка. Устроили на улице настоящий дебош, хотя должны бы, кажется, сидеть дома и ухаживать за мужьями.
– Не ваше дело учить нас, как нам себя вести, пока мы не нарушаем закон. А мы не нарушали, – горячо возразила Хенни.
Полицейский оглядел ее с головы до ног. Было видно, что он озадачен – он никак не мог определить, кто же она такая. Явно не работница фабрики, те говорят совсем иначе. Но и не одна из тех эксцентричных женщин из высшего общества, которые взяли моду ввязываться в дела такого рода и с которыми надо быть предельно вежливым, а то их мужья нажалуются комиссару.
Активность анархистов, организовавших убийства итальянского короля, австрийской императрицы и африканского президента, вселяла ужас в сердца европейцев и американцев. Представители других общественно-политических движений, не столь радикальные, как анархисты, но не уступавшие им по убежденности и решительности – социалисты, суфражистки и борцы за разоружение – тоже не сидели сложа руки. Они проводили митинги, устраивали марши протеста, собирали подписи под петициями, выступали на страницах печатных изданий. Писатели и журналисты начали крестовый поход против засилья коррупции, нечеловеческих условий труда на скотобойнях, эксплуатации детского труда, грубого унизительного обращения с рабочими на нефтяных скважинах в Пенсильвании.
В Нью-Йорке прошли забастовки против высокой платы за жилье и «мясные» бунты. Домохозяйки вышли на демонстрации против дороговизны продуктов питания; они пикетировали продовольственные лавки, обливали керосином непомерно дорогое мясо. Двадцать тысяч белошвеек объявили забастовку, требуя повышения заработной платы и улучшения условий труда.
– Они работают по семьдесят часов в неделю, а получают меньше пяти долларов. Мне противно носить эту блузку в стиле девушки Гибсона, [16]– заявила Хенни, дергая белый кружевной гофрированный воротник. – Ты знаешь, Дэн, что у них из зарплаты вычитают за стулья, на которых они сидят, нитки и иголки, которыми они пользуются, за личные шкафчики в рабочих помещениях; вдобавок им приходится мириться с… приставаниями мужчин.
– Хо-хо, – хохотнул Дэн. – Приставаниями, говоришь?
– Что тут смешного? Это же возмутительно. Ну-ка, помоги мне расстегнуть это. Каким образом, по их мнению, женщина может снять или надеть такую вот блузку со всеми этими многочисленными скользкими маленькими пуговичками на спине? Если, конечно, у нее нет горничной или мужа.
В зеркале отразилось лицо Дэна, склонившегося над застежкой.
– Негодование делает тебя краше, – сказал он и поцеловал ее в шею.
– Ах, Дэн, это задевает меня за живое, больше, чем что бы то ни было. Это личное. Я ведь знаю многих из этих девушек. Они приходят в благотворительный центр, такие юные, одинокие, не успевшие еще освоиться в чужой для них стране. За последний год-два появилось много иммигранток из Италии.
Дэн вдруг посерьезнел.
– Им необходимо вступить в профсоюз.
– Я знаю. Но все они надеются выйти замуж и уйти с работы, так что профсоюзным организаторам трудно бывает преодолеть их пассивность. И еще я думаю об Ольге. Она нездорова. Боюсь, это… – она помолчала, размышляя. – Знаешь, я должна что-то сделать.
– Ты? Что ты можешь сделать?
– Я могу участвовать в пикетировании. Хотя бы это.
Шел второй месяц забастовки. Девушки пикетировали фабрику. Они ходили по двое, держа в руках плакаты, призывающие к борьбе, распевая песни протеста на итальянском и идише. Если одна выбывала из строя по болезни или из-за малодушия, двое вставали на ее место.
О, какой же стоял холод, а резкие порывы январского ветра едва не сбивали с ног. Раз за разом проходили они расстояние примерно в полквартала – от здания фабрики до угла улицы – и поворачивали обратно.
Хенни приходила каждый день, когда Фредди был в школе. По возможности она старалась держаться рядом с Ольгой Зареткиной.
– Возьми мое пальто, – предложила она однажды. – Оно теплее твоего. Ты же насквозь продрогла.
Ольга придерживала воротник у шеи, стараясь запахнуть его поплотнее, а руки, вылезая из коротких рукавов, не доходивших до перчаток, оставались голыми.
– Это еще зачем? – негодующе воскликнула она. – Чего ради тебе это делать? Я не нуждаюсь в… – приступ кашля не дал ей договорить.
– Ольга, я не хотела смутить или обидеть тебя. Давай не будем ходить вокруг да около. Твое пальто тонкое как бумага, а ты больна.
Ответа не последовало. Они медленно шли вперед, хлюпая по грязному растоптанному снегу. Ветер раскачивал плакаты, прикрепленные к тонким длинным палкам, пытаясь вырвать их из онемевших рук. Какой-то водитель умышленно вырулил автомобиль поближе к тротуару. Девушки, взвизгнув, отскочили, чтобы не попасть под летевшую из-под колес грязь, а водитель презрительно рассмеялся. Зато рабочий, сидевший в кузове грузовика, выехавшего из-за угла как раз в тот момент, когда к нему подошли первые пары небольшой колонны, приветственно поднес руку к фуражке.
– Ольга, – настаивала Хенни, – тебе вообще не следует здесь находиться. Тебе надо пойти к врачу.
– Какая мне польза от врача, если я не могу заработать себе на жизнь? Нет, забастовка сейчас на первом месте. – Ольга говорила с легким акцентом, не более заметным, чем акцент какой-нибудь русской графини, изучавшей английский с гувернанткой. – А потом я и так знаю, что со мной.
Она была права. Даже человеку, не разбирающемуся в медицине, нетрудно было догадаться, что Ольга больна туберкулезом, с полным основанием считавшимся убийцей номер один жителей Ист-сайда. Лихорадочный румянец, необычайно яркий блеск глаз были такими же типичными признаками заболевания, как и кашель.
– Да, я знаю, что ты плохо чувствуешь себя последнее время. Ты мне говорила.
– Не надо, Хенни. Давай называть вещи своими именами.
– Но… заранее ведь ни в чем нельзя быть уверенной. Возможно, врач…
– Что, врач? Как ты сама недавно сказала, не будем ходить вокруг да около.
Она умрет, так же как и ее муж. Она сама знает это. Через несколько месяцев она уже не сможет вставать с постели. Она будет поворачиваться набок и сплевывать сгустки крови. Ее постоянно будет лихорадить. Смерть будет приближаться медленно, если только она не схватит воспаление легких на этом холоде. Тогда конец будет более быстрым и безболезненным.
В молчании они дошли до конца квартала. Хенни, наклонив голову, взглянула на подругу – Ольга была намного ниже ее, как, впрочем, и большинство женщин. Однако шла она в ногу с Хенни – раз-два, раз-два, до угла и обратно, и так час, второй, третий. Зачем она это делает? Ей ведь наверняка не придется воспользоваться плодами забастовки, даже если бастующим удастся чего-то добиться. Для нее было бы куда проще примкнуть к горстке запуганных, сломленных душевно женщин, ставших штрейкбрехерами, которые под охраной здоровенных полицейских каждое утро поспешно проскальзывали в здание фабрики.
– Я так беспокоюсь за Лию, – сказала Ольга, но ветер отнес ее слова в сторону, и Хенни, не уверенная, что расслышала правильно, попросила подругу повторить.
– Я беспокоюсь за Лию. Ей всего восемь с половиной.
– И у вас здесь совсем нет родных? – спросила Хенни, хотя ответ был ей известен.
– Ни здесь, ни там. Те, кто остались там, были убиты, когда подожгли наш дом.
Воображение тут же нарисовало Хенни картину: оранжевое пламя, черные фигуры разбегающихся людей; их догоняют и ударами валят на землю. Она словно наяву услышала выстрелы, крики, вслед за которыми, когда все было кончено, наступила полная, мертвая, тишина. По молчанию Ольги она угадала, что та тоже вспоминает пережитое. Необходимо было что-то сказать, отвлечь ее от невыносимых воспоминаний.
– Я уже так давно не видела Лию… – Хенни стало стыдно. Она корила себя за то, что за многочисленными делами забыла о подруге.
– Как бы я хотела, чтобы у нас была своя квартира. Для Лии плохо жить с чужими людьми, хотя они и порядочные люди. У них самих пятеро детей, но они не сдаются, выкручиваются как могут. Шьют всей семьей брюки, даже дети помогают. Ах, – воскликнула с болью Ольга, – что же станет с Лией?
Она посмотрела Хенни прямо в лицо. Ее вопрос словно повис в холодном воздухе. На него не было ответа, приходилось отворачиваться от этого ужаса, этой муки.
– Она умница, хорошо считает, – продолжала Ольга. – Я думаю, она смогла бы стать кассиром, когда подрастет. Их берут на работу с двенадцати лет, платят доллар семьдесят пять центов в неделю при шестнадцатичасовом рабочем дне… Она будет хорошенькой, и это лишний повод для беспокойства. Не думай, я не дура и говорю так не потому, что она моя дочь. Ты бы поняла, что я имею в виду, если бы увидела ее. Не смотри на меня, она совсем на меня не похожа.
– Ты и сама не уродка, – мягко сказала Хенни. Ольга сложила губы в подобие улыбки. Улыбка была полна горечи, она как бы говорила: какое неуместное замечание. Оно не имеет никакого отношения к теме разговора, и ты поступаешь глупо, пытаясь утешить меня таким образом. Я говорю о жизни и смерти, неужели ты не понимаешь? Хенни поняла смысл этой горькой улыбки и приняла заключенный в ней упрек.
– Не знаю, что тебе сказать, Ольга, – честно призналась она. – Видит Бог, мне хочется помочь, но ничего разумного не приходит в голову. Единственное, что я могу тебе обещать – я буду за ней приглядывать.
Буду за ней приглядывать. Много ли смысла в этом банальном расплывчатом обещании.
– В данный момент мне нечем тебя подбодрить, – продолжала Хенни. – Может, если мы победим в этой забастовке, что-то изменится, вам станут больше платить, улучшатся условия труда. Тогда появится хоть какая-то надежда на будущее.
Только вот какая польза будет от этого ребенку, который останется сиротой?
– Это произойдет не скоро, – возразила Ольга. – Законы принимаются не в один день. А скэбы… [17]
Хенни перебила ее, испытывая облегчение от того, что можно сменить тему и не продолжать разговор о дочери Ольги.
– Их уже неделю не видно.
Она посмотрела на здание фабрики. Грязные окна, похожие на безжизненные глаза. Тюрьма. Серая каменная скала. Дом смерти. Хенни вздрогнула и тряхнула головой, отгоняя мрачные образы. Затем оживленно проговорила:
– Возможно, это хороший признак, что они не пытаются больше использовать штрейкбрехеров. Видно, это для них не выход. Может, они собираются пойти на уступки, ну хотя бы частичные… встретиться и обсудить… организуется профсоюз.
Они в очередной раз повернули за угол. Квартал словно растягивался с каждым проходившим часом. Сколько времени осталось до того, как их сменят? Хенни было лень снимать перчатки и вытаскивать на холоде часы. Да и не так это важно. Придет время, она об этом узнает.
На улице было тихо. Женщинам стало казаться, что звук их собственных хлюпающих шагов и шум проходящего транспорта доносятся откуда-то издалека. Они постепенно впадали в своего рода оцепенение. Двигались они механически, дыхание стало прерывистым от холода. Пение и разговоры смолкли. Разговоры только отнимают силы, необходимые для того, чтобы продолжать двигаться, переставлять ноги. Один шаг, другой, поворот и снова идти, пусть волоча ноги, шаркая и спотыкаясь, но идти. День тянулся и тянулся, длинный, серый, однообразный.
И вдруг эта монотонность взорвалась и разлетелась тысячей осколков. Узкая колонна как раз дошла до угла и двинулась в обратный путь, когда это случилось. Женщины, даже не успев ничего разглядеть, сразу поняли, что на них обрушилось. Они уже сталкивались с этим.
Из-за угла с дикими нечеловеческими криками, рассчитанными, видно, на то, чтобы нагнать побольше страху – и эта цель была достигнута – вылетело около дюжины мужчин. Это были уличные громилы, которые часто околачиваются в различных злачных местах. Широкоплечие парни в куртках и свитерах. Они набросились на женщин, толкали их, били кулаками, ругались.
Потом стали выхватывать из замерзших рук самодельные плакаты. Некоторые женщины, потеряв равновесие, упали на землю. Другие, несмотря на то, что мужчины были значительно выше и сильнее их, принялись отчаянно отбиваться, выражая свой справедливый гнев криками на итальянском, идише, английском. Они колотили хулиганов маленькими кулачками, лягались, царапались; пошли в ход и тоненькие палки, к которым были прикреплены плакаты с начертанными на них требованиями справедливости.
Улица ожила. Окна в домах на противоположной стороне, не подававших до этого никаких признаков жизни, открылись. Любопытные высунулись наружу, наблюдая за потасовкой внизу.
Цепочка женщин-скэбов потянулась к входу на фабрику. Они шли, пристыженно опустив головы, искоса поглядывая на уличное сражение. Среди них были и старые, и молодые; острая нужда заставила их стать штрейкбрехерами. Дверь раскрылась, пропуская их внутрь, и с громким стуком захлопнулась.
Наемные головорезы пришли в ярость. Они не ожидали столь дружного отпора, не ожидали, что их будут лягать и царапать, они вообще не ожидали сопротивления. Хулиганы совсем озверели. Теперь в руках у них появились кирпичи и дубинки. Кто-то пронзительно вопил, призывая на помощь полицию.
В ходе этой беспорядочной потасовки Хенни оттеснили в сторону и она оказалась прижатой к фабричной стене. Она потеряла Ольгу из вида, но вдруг за мельканием рук, плеч, колен углядела валявшуюся на тротуаре знакомую красную шерстяную шапочку. Ольга лежала на земле рядом с шапочкой. Она рыдала, но при этом не прекращала попыток оцарапать лицо хулигана, упершегося коленом ей в грудь.
Хенни охватила дикая ярость. Не раздумывая ни секунды, она прыгнула и вцепилась в мужчину.
– Дикарь, обезьяна, тебе не место среди нормальных людей!
Она царапала его, пинала ногами, тянула за плечи, пытаясь оттащить от подруги. Но он был слишком тяжел, и ей никак не удавалось сдвинуть его с места. Она осознала, что из горла у нее вырываются звуки, напоминающие вой разъяренного животного. Почему, зачем он делает это с Ольгой, хрупкой, слабой, как птичка, женщиной, вдвое его меньше? Да просто потому, что этому зверю доставляло удовольствие мучить беззащитную женщину, доставляли удовольствие ее боль и рыдания.
И тогда Хенни укусила его. Впившись зубами в мочку его уха, она с силой рванула ее вниз. Услышала его крик, почувствовала удар по голове и упала на землю.
Она не знала, сколько времени она пролежала так. Наверное, не очень долго; вся эта потасовка продолжалась, видимо, не более пяти минут – дольше женщины и не могли сопротивляться здоровым сильным мужчинам. Ее первой мыслью, когда она пришла в себя, было: должно быть, я потеряла сознание. Ни разу в жизни такого со мной не случалось и вот надо же. Лицо горело огнем и болело. Из носа, кажется, шла кровь.
В следующий момент она осознала, что над ней кто-то стоит. Полицейский. Хенни напряглась. Всем было известно, что полицейские могли при случае прибегать к очень грубым методам.
Но этот помог ей встать, хотя и не слишком осторожно. Это был молодой еще человек со свежим лицом, на котором сейчас застыло отвращение.
– Какой стыд, – проговорил он, – а еще приличная женщина. Или считаетесь таковой.
Это из-за моего хорошего пальто, – подумала Хенни, – он принял меня за «приличную» в его понимании женщину.
Хулиганов не было видно, драка прекратилась. Конечно, они всегда смываются при появлении полиции. Женщины в большинстве своем тоже разбежались, но кто стал бы винить их за это. Осталось несколько самых храбрых.
– Я должен арестовать вас, – заявил полицейский, оглядывая жалкую кучку. – Пойдете добровольно или надеть на вас наручники?
Он говорил громко, во весь голос и, судя по его виду, был весьма горд самим собой. Он словно играл на сцене перед зрителями, каковыми в данном случае были жильцы дома напротив, выглядывавшие из окон, да какой-то любопытный прохожий, оставшийся посмотреть, чем кончится дело, хотя теперь, когда большинство участников потасовки разбежались, он мог беспрепятственно пройти по тротуару.
Как-то само собой получилось, что от лица всех женщин ответила Хенни.
– Мы порядочные женщины, мы пойдем добровольно. Но за что вы нас арестовываете? Что мы такого сделали?
– Нарушение общественного порядка. Устроили на улице настоящий дебош, хотя должны бы, кажется, сидеть дома и ухаживать за мужьями.
– Не ваше дело учить нас, как нам себя вести, пока мы не нарушаем закон. А мы не нарушали, – горячо возразила Хенни.
Полицейский оглядел ее с головы до ног. Было видно, что он озадачен – он никак не мог определить, кто же она такая. Явно не работница фабрики, те говорят совсем иначе. Но и не одна из тех эксцентричных женщин из высшего общества, которые взяли моду ввязываться в дела такого рода и с которыми надо быть предельно вежливым, а то их мужья нажалуются комиссару.