Он сходит вниз и растягивается на спине, положив руки под голову. Однако слишком сильное возбуждение не дает ему заснуть.
   В голове его нескончаемым потоком проносятся несвязные отрывочные мысли.
   Грохот на севере не смолкает. В мирное время, сев на поезд, он через несколько часов был бы уже в Германии. На мощеной булыжником средневековой улочке, где стоят дома с остроконечными крышами и высятся башни с часами, он встретил бы своих кузенов, в жилах которых течет та же кровь, что и у него, даже если их и разделяет три поколения. Но ведь три – это не так уж и много.
   Он вспоминает, как после ужина, состоявшего из пива и тушеного мяса, они прогуливались под фонарями по аллеям городского сада. А тот день, когда они отправились покупать Фредди таксу! С какой свирепостью залаяли эти маленькие глупые создания, заслышав скрип калитки! На станции Иоахим обнял его. «Auf wiedersehen» [47]– не прощай – «auf wiedersehen, до новой встречи» – сказал он, тщательно выговаривая английские слова.
   До свидания! Сейчас он тоже сражается в форме своего Vaterland. [48]Поразительна эта яростная убежденность, эта готовность умереть за однорукого тирана, Вильгельма! В особенности когда этот тиран и все его окружение не испытывают к тебе ничего, кроме презрения!
   Но обстоятельства быстро меняются, доказывал ему Иоахим. Германия была самой цивилизованной страной в мире. Его несомненно ожидает блестящая карьера. Сестра его только что вышла замуж за человека из весьма известной немецкой семьи, еврейского вероисповедания, конечно, но тем не менее немецкой до мозга костей. Никогда еще будущее не выглядело таким ослепительным для семьи, как сейчас…
   – Сэр!
   Пол вздрагивает; он должно быть в конце концов все-таки задремал. Кослински стоит над ним, держа в руке оловянную миску.
   – Подумал, может, вы захотите поесть. Это тушенка с овощами. Маккарти получил в посылке шесть банок. Мы ее подогрели.
   – Поблагодари его от моего имени, – говорит Пол. – И спасибо тебе. Поставь миску сюда. И, да, Кослински, смени Дэниелса. Я случайно заснул.
   – Я уже это сделал, сэр, – почти утонувшие в складках щек маленькие глазки глядят на него с нескрываемым презрением.
   – Спасибо.
   Пол подносит миску к носу. Пахнет неплохо, и от нее поднимается пар, хотя мяса и мало, почти одна только картошка и морковь. Но что еще можно ожидать от консервов? Все же ужасно вкусно… Кослински явно презирает меня, мелькает у него мысль. Господи, наконец-то прекратился этот грохот на севере… Он ест с удовольствием, макая в подливку вынутый из кармана кусок хлеба. Вокруг стоит непривычная тишина. Только… Он слышит что-то. Похоже на завывание.
   Держа в руках пустую миску, он поднимается по ступеням наверх.
   – Я действительно слышу завывание? Кто-то кричит?
   – Да, сэр, – отвечает ему один из солдат, кажется Дэниелс, – это продолжается уже где-то с час. Вероятно, какого-то беднягу здорово зацепило у проволочного заграждения.
   – Скорее, за ним, – вставляет Кослински. – Звучит издалека.
   Звук необычайно тонкий. Внезапно он возрастает, становится громче и, наконец, заканчивается на визгливой ноте.
   Дэниелс морщится.
   – Словно режут свинью, – говорит он, содрогаясь. До войны он жил на ферме, на севере штата Нью-Йорк.
   Зловещее сравнение, думает Пол.
   Вой становится все громче, все ужаснее. Пол садится. Надо просто заткнуть уши; это лишь один из звуков войны, ничего более. Но его удивляет, почему за несчастным не послали санитаров, и он говорит об этом вслух.
   – Думаю, они пытались до него добраться, – отвечает Драммонд. – Похоже, он в квадрате сорок два. Я смотрел в перископ. Это слишком далеко и, к тому же, в пределах досягаемости справа германских пушек.
   – Я сам взгляну, – говорит Пол.
   Ему непонятно, почему он этого хочет. Нездоровое любопытство? Уже почти вечер, и чтобы что-то разглядеть в сгущающихся сумерках, ему приходится подстроить окуляры. Да, далеко за проволочными заграждениями что-то шевелится, какое-то более темное пятно на фоне быстро гаснущего серого дня. Парень, должно быть, выбрался из воронки. Вероятно, сапер, заползший слишком далеко вперед. Фигура движется, пытаясь встать и раскачиваясь из стороны в сторону. В следующее мгновение вверх взлетает то ли его рука, то ли нога – невозможно понять на таком расстоянии.
   Пол спускается в окоп. Господи, следовало бы разрешить прекращать страдания человека в таких случаях! Мы более гуманны по отношению к раненой лошади. Хотя, не хотел бы я быть тем, кто бы это сделал. Но я хотел бы, чтобы кто-то сделал такое для меня. Никто не сделает этого, конечно. Господи! Какой же ужас он, должно быть, испытывает сейчас, если, конечно, он в сознании, и скорее всего, так оно и есть, если судить по тому, как он там дергается.
   Пол пьет горячий кофе. Его люди разговаривают между собой, но очень тихо, словно немцы рядом, за углом. Здесь ты быстро привыкаешь разговаривать очень тихо в периоды затишья. В ночи голоса слышны издалека. Он улавливает одну фразу из их разговора, что-то о том, чтобы переспать с вдовой с пятью детьми. Они смеются. Хорошо! Смех отвлечет их от того, что предстоит им завтра.
   Крики становятся еще громче. Внезапно раздается такой ужасный вопль, что солдаты смолкают и переглядываются.
   – Вероятно, теперь он уже недолго протянет, – говорит громко Маккарти.
   Но несчастный не умирает. Спускается тьма, но вопли все еще продолжаются. Они становятся еще ужаснее. Это просто невыносимо.
   Нервы Пола не выдерживают. Я не могу больше слышать эти крики, говорит он себе, я иду за ним.
   Он вскакивает на ноги и громко говорит:
   – Я иду за ним.
   Все изумленно смотрят на него. Они не уверены, что расслышали его правильно.
   – Уже совсем стемнело! – восклицает он. – И я отлично представляю себе то место, где он находится.
   – Сэр, – говорит Кослински, – это самоубийство.
   – Нет. Я возьму с собой ножницы для резки проволоки, хотя, судя по ее виду, они мне скорее всего не понадобятся.
   Солдаты все еще не верят, что он собирается это сделать.
   – Он слишком далеко…
   – Сэр… нет никакого смысла так рисковать собой…
   – Если бы санитары могли, они давно бы уже до него добрались…
   – Подождите хотя бы до ночи, когда ремонтная бригада отправится восстанавливать заграждения, – советует Драммонд.
   – До этого еще несколько часов. Он может умереть к тому времени, – отвечает Пол.
   – Это самоубийство, – повторяет Кослински. – Зачем вам это нужно?
   Если он скажет им, что он больше не в силах выносить крики несчастного, они сочтут его безумным. Может, он правда немного безумен в эту минуту, но он так не думает.
   – Я иду.
   Он встает на стрелковую ступень и смотрит поверх насыпи. Небо над ним белесого цвета, и света едва достаточно, чтобы, напрягши зрение, заметить движение на поле.
   – Это безумие, – говорит Кослински, явно давая ему понять, что считает его сумасшедшим, хотя, как солдат, и не может сказать этого вслух своему командиру.
   Пол окидывает взглядом поле. Если он поползет от воронки к воронке, вжимаясь в землю всем телом и не поднимая головы, они могут его и не заметить (хотя глупо так думать; конечно же они его заметят). И все же, даже если его и заметят, он находится от них слишком далеко, чтобы они могли попасть в него гранатой, а пули просвистят у него над головой. Ползти, извиваясь всем телом, как змея? И так же извиваться, ползя назад с раненым на спине?
   – Не ходите, сэр, – молит его Маккарти. – Пожалуйста, не делайте этого.
   Крики перешли в один нескончаемый мучительный стон, самый ужасный, самый душераздирающий звук, издаваемый страдающей плотью под небесами. Проживи я и тысячу лет, говорит себе Пол, я и тогда бы этого не забыл. Он перебрасывает свое тело через бруствер и, упав плашмя на землю, начинает ползти.
   Зазубренный конец колючей проволоки царапает его по руке. Он закрывает глаза, стремясь их уберечь. Ему следовало бы надеть более толстые перчатки. Морщась от боли, он разрезает проволоку. Ему казалось, что он точно заметил, где она разорвана, но он ошибся, и теперь ему поминутно приходится останавливаться и резать ее. И, однако, он медленно прорезает себе путь, отодвигая острые концы проволоки в стороны. Он надеется, что ему удастся отыскать это место, когда он поползет назад.
   Пока, судя по всему, немцы его не заметили. Он прикидывает, что с того момента, как он двинулся в путь, прошло минут пятнадцать. Ужасные стоны становятся все слышнее. Его колени расцарапаны, руки кровоточат и шея превратилась в один комок сплошной боли, но он не должен поднимать головы, не должен. На мгновение он ложится, чтобы передохнуть, прижавшись щекой к влажной земле. Щека моментально становится грязной. В голове его мелькает мысль, что самым разумным сейчас было бы повернуть назад, но он делает глубокий вдох и ползет дальше.
   Внезапно он падает в воронку, приземлившись на что-то мягкое, и с содроганием вылезает, не желая думать о том, что это что-то мягкое было телом, хотя ничем иным оно быть не могло. Лучше быть мертвым телом, чем тем, кто все еще продолжал кричать. Ему кажется, что он различает слова: «Пожалуйста… о, пожалуйста», но скорее всего это просто долгое «и…» Он продолжает ползти.
   Наконец он добирается до него. Раненый лежит неподвижным комом, но продолжает стонать. Каким-то образом он умудряется подлезть под него и положить себе на спину, свесив его руки по обе стороны своей шеи. Тело тяжелое, так что вряд ли оно скатится у него со спины. Он поворачивает назад. Возвращение займет несомненно больше времени, много, много больше.
   Ему приходит в голову, что его люди были правы, и он действительно сумасшедший, если решился на такое. Но что если благодаря ему этот полумертвый человек, лежащий сейчас у него на спине, будет жить? «Тот, кто спасет одну жизнь, спасет целый мир». Он помнит это выражение еще со школы. Хенни любила его цитировать.
   Раненый у него на спине весь горит и дышит тяжело, прямо ему в ухо. Внезапно тело свешивается, он поправляет его, и они ползут дальше. На мгновение он останавливается, чтобы передохнуть, и поднимает голову, пытаясь определить, далеко ли им еще ползти.
   Тишину разрывает пулеметная очередь. Она проходит над его головой и впереди него в воздух взлетает фонтан земли. Итак, они, наконец, его заметили. Он замирает и ждет. Может, если он какое-то время будет лежать без движения, они решат, что попали в него и успокоятся на этом? Он отсчитывает про себя секунды, и дойдя до двух минут, вновь начинает ползти. Пулеметы строчат и земля вокруг него словно взрывается. Он в поле зрения немцев; он в центре образованного взрывами круга. Нет никакого смысла прекращать движение, они все равно знают, где он находится; у него всего один шанс из тысячи добраться назад, так уж лучше продолжить свой путь.
   Треск пулеметов, свист и удары слышатся отовсюду, что, конечно же, невозможно; ему только кажется, что он в центре круга и они целятся в него со всех сторон.
   Внезапно в нем вспыхивает настолько твердая уверенность, что его убьют, что он успокаивается; его конец без сомнения близок, так что паниковать нет никакого смысла. Им овладевает равнодушие, он спокоен, словно это уже произошло. И дюйм за дюймом он продолжает ползти вперед.
   Через какое-то время он упирается макушкой во что-то большое и мягкое. Похоже, это мешки с песком. Мешки с песком! Он не может этому поверить. Но его испытания на этом не кончились. Он слегка поворачивается и тело у него на спине соскальзывает на землю. Ему предстоит теперь рискнуть последний раз. Он должен приподняться и подбросить раненого – который уже не стонет, лишь тяжело, прерывисто дышит – на мешки с песком и перекатить его в окоп, надеясь, что там его кто-нибудь подхватит, прежде чем он рухнет на землю. А затем, собравшись с последними силами, взобраться на бруствер и сползти вниз.
   Вот сейчас, думает он, это и произойдет. Надеюсь, они попадут мне прямо в голову, так что я ничего не почувствую и не останусь на всю жизнь калекой. В тот момент, когда я вскарабкаюсь наверх, это и случится.
   Но ничего не происходит, и мгновение спустя он уже стоит в траншее и сердце его колотится с такой силой, что ему кажется, он ощущает во рту солоновато-кислый привкус собственной крови.
   Раненый лежит на земле лицом вверх. Небо совсем черное – вот почему меня не задело, мрачно думает он, а совсем не потому, что они плохо целились – и в темноте лица почти не видно. Но никто и не смотрит на него – взгляды всех прикованы к животу бедняги, где зияет дыра размером в две ладони. Кровь бьет из нее струей, как из фонтана, и стоны несчастного, стоны и бульканье в его горле становятся все тише.
   – Санитары сейчас придут, сэр, – говорит Кослински.
   Кто-то подкладывает под голову раненого скатанную в трубку шинель в качестве импровизированной подушки. Гуманный жест, но совершенно ненужный и бесполезный. Стоны стихают.
   Кто-то спрашивает Пола:
   – С вами все в порядке, сэр?
   – Да, но я кажется весь промок от пота, – отвечает он, ощупывая свою прилипшую к лопаткам рубашку.
   – Это не пот, сэр, это кровь того парня, которого вы притащили, – говорит Кослински, бросая на него взгляд, в котором застыло неприкрытое изумление.
   Подходят торопливым шагом санитары и склоняются над раненым, который сейчас не издает ни малейшего звука. Лежащее на земле тело абсолютно неподвижно.
   – Он мертв, – говорит один из санитаров то, что всем и так ясно.
   Никто ему не отвечает. Санитары кладут тело на носилки и в следующее мгновение исчезают с ним в траншее сообщения. Какое-то время все молчат. Сколько мертвых тел они уже видели? Сколько их еще им предстоит увидеть? И, однако, сегодняшний случай совершенно особый.
   Затем кто-то приносит ему кофе. Ему не хочется пить, но все-таки это какое-никакое занятие. Все они стоят вокруг него, глядя, как он пьет.
   – Черт подери, сэр, – говорит вдруг «малыш» Маккарти, – он вполне мог оказаться и немцем. Вы не могли этого знать.
   Внезапно Пол слишком потрясен, чтобы отвечать. Ответ, который он дал бы, если бы мог, был: «Какая разница!» Одни поняли бы его, другие – нет. Таков мир.
   Он видит по их лицам, что все они поражены его поступком. Это вызывает у него смущение. Они разошлись и больше уже не теснятся вокруг него, но он слышит их голоса.
   – Его следовало бы уже завтра утром произвести в капитаны.
   – В капитаны? Да он заслуживает быть командующим объединенной армии! Господи, какое мужество! – голос сержанта Кослински. – Кто бы мог подумать…
   Все это ужасно его смущает. Мужество? Сначала я сходил с ума со страха, думает он, потом словно весь одеревенел от него. Просто я не мог больше слышать криков этого несчастного. Бедняга! Хотелось бы мне знать, сильно ли он страдал. Говорят, обычно ты ничего не чувствуешь, когда у тебя такая рана, ты в шоке. Не знаю… Бедняга. И все же… я не оказался трусом.
   Внезапно на память ему приходит строчка из одного из первых писем Фредди, присланных им с фронта: «Я рад, что я не оказался трусом». И хотя эти слова глубоко, почти до слез тронули его тогда, он в сущности их не понял; они показались ему детскими и наивными. Сейчас он понимает и видит, с каким неоправданным высокомерием судил тогда эти слова: «Я рад, что я не оказался трусом».
   Это было три года назад. Бедный Фредди, где ты сейчас? Но я не сомневаюсь, что с тобой все будет в порядке. Не погибнуть в течение столь долгого времени означает только то, что ты неуязвим и останешься жив.
   Внезапно на северо-западе небо озаряется яркими вспышками. Оттуда доносится далекое громыханье, как в летнюю грозу, и перед его мысленным взором вновь возникает место, которое он так любил: домик в Адирондакских горах и он, ребенок, лежит в кроватке в комнате, насыщенной запахом сосны.
   – Здорово кому-то достается.
   Солдаты стоят на стрелковых ступенях и, с опаской приподняв головы, вглядываются в ночь.
   – Далеко это, как ты думаешь?
   – Миль сорок, пожалуй.
   – Значит, это достается англичанам. Похоже, где-то рядом с Армантьером.
   Пол обращает взор к небу на севере. Фонтаны огня взметаются вверх и низвергаются, как водопад; подобно серебристо-алым цветам, они расцветают в вышине снова и снова в своем нескончаемом великолепии. Странно, что все это выглядит так прекрасно, думает он.
   Когда великолепный фейерверк над Армантьером гаснет, становится ясно, что этот суматошный день не принес ни победы, ни поражения, и, как и прежде, обе стороны находятся в тупике. Остается только подготовиться к следующему дню, отремонтировать то, что разрушено, доставить боеприпасы на передовую и отвезти раненых и убитых в тыл.
   На перевязочном пункте в расположении британских войск санитары готовят раненых к отправке.
   – Да, здорово досталось этому парню. Ты только посмотри.
   – Оторвало ногу.
   – Похоже, обе, черт подери, как ты считаешь?
   – Да уж, двух мнений тут быть не может.
   – Это ведь тот самый американец?
   – Не знаю. Хотя, может и так. Как его зовут?
   – Кажется, Фред. А вот фамилия… Росс? Что-то вроде этого.
   – Чего ты гадаешь, взгляни на его бирку! Мы не можем с ним возиться всю ночь.
   – Подожди, подожди секунду. А, вот она. Я был прав. Его зовут Фред, Фред Р-о-т. Рот.
   – Ладно, поднимай его. Времени у нас в обрез.

ГЛАВА 4

   По мере того, как проходили дни, изумление и неверие, охватившие Анжелику в первый момент, сменились негодованием.
   – Куда, черт возьми, он ушел? – спросила она.
   – Он живет сейчас в комнате над лабораторией, – ответила ей Лия, бросив взгляд на Хенни. – Он велел мне сказать вам об этом, Хенни, если вы спросите.
   – Я не спрашивала, – подала голос Хенни.
   Итак, он вернулся в ту комнату, что была когда-то его домом; туда, где был зачат Фредди, где на подоконник наметало столько снега, что его можно было видеть, не вставая с кровати; где занавеси колыхались под порывами горячего летнего ветра и на крышке пианино лежали вперемешку ноты…
   Страдай там, подумала она. Скорби там теперь в одиночестве!
   Анжелика открыла свою корзинку с вязанием, но тут же закрыла снова и нетерпеливым жестом отодвинула ее в сторону, словно говоря: у меня сейчас нет никакого настроения заниматься чем-то столь банальным, как вязание.
   – Милосердие! – высказалась она с презрением. – Великий благодетель человечества удалился, оставив жену после двадцати трех лет совместной жизни!
   – Он не бросал меня, мама, – ответила Хенни. – Пойми это, наконец. Это я его выгнала.
   – Я совсем ничего не понимаю. Ты не желаешь мне ничего говорить. В чем тут дело? Ты ничего не рассказываешь…
   Очень спокойно, несмотря на неприязненный взгляд Анжелики, Лия заметила:
   – О некоторых вещах невозможно говорить.
   – Спасибо, Лия, – поблагодарила Хенни. Казалось, самый воздух гостиной был пропитан томительной скукой воскресного дня. Сидим здесь в полутьме, как три старые карги, подумала Хенни и встала, чтобы зажечь все лампы.
   Анжелика тоже поднялась.
   – Если ты не желаешь ничего мне говорить, то я не вижу, как я могу тебе помочь, хотя, Бог свидетель, я готова сделать все, что в моих силах. Да, все рушится. Война. Все рушится во время войны. Помню… – она прервала себя на полуслове и тяжело вздохнула. – Становится поздно. Думаю, мне лучше отправиться домой.
   – Вы не останетесь на ужин? – спросила Лия учтивым тоном, каким она всегда разговаривала с Анжеликой.
   – Не сегодня. Может, завтра? Дайте мне знать, если захотите меня видеть, – она слегка прикоснулась губами к щеке дочери. Поцелуй был не лишен нежности и оставил после себя запах ее цветочных духов.
   Она, надо отдать ей должное, навещала их каждый день после того, как ушел Дэн, принося с собой цветы и что-нибудь из еды. Бедная женщина была в полной растерянности. Она даже ни разу не сказала: «Я говорила тебе это» или «Я предупреждала тебя», что в этих обстоятельствах вполне могла сделать. Все это следовало ценить.
   И, однако, Хенни было легче, когда ее не было. Тогда она ела на кухне; Хэнк на своем высоком стульчике поглощал все внимание Лии, и лишь время от времени молодая женщина бросала тревожные взгляды на Хенни, которая ела в полном молчании.
   Только однажды Хенни подняла глаза и, встретив устремленный на нее взгляд Лии, сказала:
   – Лия, ты мне как дочь. – В следующую секунду неожиданная вспышка гнева вырвала у нее слова, которые, она могла бы поклясться, она была просто неспособна произнести: – Ты знаешь, он никогда тебя не хотел.
   – Я знаю, – ответила спокойно Лия. Она вынула ребенка из стульчика и сняла с него фартучек. – Он звонил сегодня. Сказал, что хочет повидать Хэнка.
   – Пусть приходит в любой день. Я уйду к себе в комнату или отправлюсь прогуляться.
   В один из дней апатия вдруг оставила Хенни. Она не могла усидеть на месте и минуты; ей нужно было постоянно двигаться. Внутреннее напряжение в ней все росло и наконец сделалось совершенно невыносимым. Тогда она принялась за уборку квартиры, перевернув в ней все вверх дном.
   Лия была ошеломлена.
   – Вы не должны делать все сразу.
   – Наоборот. Здесь все просто заросло грязью. И даже не думай о том, чтобы мне помогать. Ты и так целый день работала и потом, я предпочитаю сделать все сама, – решительно проговорила Хенни, стоя в шапочке и длинном переднике возле приготовленных ею орудий: жесткой половой щетки, тряпки для вытирания пыли, совка для мусора, выбивалки для ковров, камфары, толя, губок, ведер и воска.
   Она вычистила ковры с помощью спитого чая; проветрила одеяла, сняла занавески, выстирала их, погладила и повесила снова на окна; она протерла всю мебель разведенным в воде уксусом и затем натерла ее до зеркального блеска; она вымыла весь фарфор и разобралась в ящиках; она протерла каждую книгу в книжных шкафах.
   Под конец она едва могла разогнуть спину, но эта невыносимая усталость принесла ей утешение.
   Несправедливо обиженная, обманутая и униженная, она, однако, могла все еще гордиться своей силой и волей к жизни.
   Через какое-то время, когда все было переделано, владевшая ею лихорадка деятельности покинула ее, апатия вернулась, и она вновь стала жить одной минутой. Днем она водила Хэнка в ближайший крошечный парк и сидела там, глядя, как он играет. Там были и другие женщины со своими детьми, но она их избегала. Ей казалось, что ее одиночество видно всем, как туманные ореолы вокруг голов святых на религиозных полотнах.
   Она жаждала поговорить с какой-нибудь женщиной. Но Анжелика, как и Лия, без сомнения отпадали. В эти дни она много думала о своей сестре. Полузакрыв глаза, она наблюдала за ребенком Фредди, ковыряющим лопаточкой твердую землю, и перед ее мысленным взором вставали картины из ее прежней жизни, которая сейчас казалась ей такой хорошей и покойной.
   Вот в комнату к ней заходит в своем первом вечернем платье, цветастом и отделанном рюшами Флоренс и, кружась, разглядывает себя в зеркало. А вот сестра будит ее в полночь, чтобы дать ей завернутые в салфетку пирожные. Она стащила их с вечеринки для Хенни… Вот, много, много раньше их с Флоренс наказывают. Они закрываются в спальне и рыдают в объятиях друг друга. И снова более близкая по времени картина: Флоренс рожает Пола. Хенни первой берет на руки младенца после того, как его заворачивают в пеленки; она подносит его к свету и внимательно изучает его крошечное личико… «О, он вылитый ты», – говорит она Флоренс. И он действительно походил на нее тогда, да и сейчас походит. Его аристократические черты лица и спокойная грация движений – все это от его матери.
   Что она скажет Полу, когда он вернется и узнает, что произошло в его втором доме, как он его всегда называл? И что она скажет Фредди? Он будет раздавлен. Да, это несомненно раздавит его.
   О, лучше вообще никого никогда не любить! Не полюби она тогда Дэна, она не сидела бы сейчас на скамейке в этом парке среди голубей, шума городского транспорта и равнодушных прохожих. Если бы она не была так сильно ранена… И она ясно увидела в этот момент свои стиснутые на коленях руки с вздувшимися от напряжения темно-синими жилами…
   Наступило лето. Раскинувшийся под раскаленным бронзовым небосводом огромный город задыхался от невероятной жары. Ночью многие предпочитали спать на воздухе, спасаясь от москитов с помощью зажженных свеч из цитронеллы. Иногда, облокачиваясь на подоконник, Хенни видела засиживающихся допоздна людей, часто застывшую на крыльце одинокую фигуры мужчины или женщины, взгляд которых был устремлен во тьму.
   Время от времени, под вечер, она отправлялась прокатиться на автобусе, идущем по Пятой авеню. За Гудзоном, в темном Палисейд-парк, сверкало несколько огней и ты легко мог представить себе, какой там влажный, насыщенный ароматами деревьев воздух. Она доезжала на автобусе до конечной остановки, а потом, на нем же, ехала назад.
   Когда она возвращалась, стояла уже ночь; юные парочки обнимались, деля на двоих шарф или свитер; вокруг них явно не витала аура одиночества. Что они знали?! Она смотрела на них с жалостью и презрением. Лучше им не заглядывать в будущее и не строить никаких планов! Нередко ее охватывало желание протянуть руку и коснуться плеча сидевшей впереди девушки, головка которой так доверчиво покоилась на плече мужчины… протянуть руку и сказать… сказать что?