Он ходил по кабинету, невысокий, чуть сутулый, и говорил, как диктовал, возводя стройное здание своих мыслей:
   — Война идет к победному концу. Война кончается и, как всегда, после нее начнутся новые сражения, откроются новые фронты. Мы — коммунисты и руководители — должны быть прежде всех готовы встретить бой на любом хозяйственном участке. Запомните, товарищ Корнев: ни минуты застоя.
   Продолжая говорить, он подошел к своему столу, сел и, понизив голос, значительно сказал:
   — Надо думать на много лет вперед. Подумай сам, посоветуйся с народом. Вперед думайте на пять, на десять лет. Не бойтесь масштабов. Берите смелее, шире, глубже. Все ваши соображения сообщайте мне. Мы готовим наши планы для первой послевоенной пятилетки. Учтите это. Ну, пойдем в зал. Пора открывать совещание. Ковылкин подготовился? Говорить-то он не мастер…

Часть третья

ПРОГУЛКА ВДВОЕМ

   С потемневших ветвей срывались комья отсыревшего снега и с шумом падали, пробивая ледяную глазурь сугробов. Тайга нетерпеливо сбрасывала с себя надоевшую за зиму одежду.
   Чудесный запах хвои стоял в чистом воздухе, чуть тронутом влажной прелью. В тайге начиналась весна.
   Марина, сдав дежурство, отправилась домой пешком через просыпающуюся тайгу. Она шла по автолежневой дороге, уже освобожденной от снега. Широкие деревянные пластины, подернутые ледком, блестели, освещенные зарей, как яркие ленты, стремительно брошенные вдоль просеки.
   Изумительны зори на севере. Марину всегда зачаровывало богатство красок, сверкающих на чистой синеве вечернего неба.
   По нежнейшим оранжевым и лиловым полосам, протянутым вдоль горизонта, нанизано ожерелье мелких облачков — золотых, синих, опаловых.
   И над всем этим буйством красок и присмиревшей тайгой широко раскинулся великолепный синий бархат неба.
   Марина шла по лежневке, ощущая радость, зарождающуюся в сердце. Ее каблучки четко постукивали. Может быть, впервые немного тяготило одиночество, как старая одежда, которую приходится носить.
   Она выросла из этой одежды, и стук ее каблучков мог бы показаться ликующим маршем, но как он был одинок, этот стук.
   Нет, она не боялась одна в тайге. Она без страха глядела на темные ряды деревьев по сторонам дороги, на редкие искривленные стволы берез, белеющие в сумраке леса. Вот громадная сосна с обломленной вершиной застыла, как орудие, нацеленное на зарю, вот безобразные корневища тянут к небу причудливо переплетенные свои щупальца, опутанные бурым мхом.
   Ко всему этому, как и к таежному труду, к суровой ласке севера, привыкла московская девушка, и сама посмеивалась иногда над своими давнишними страхами.
   Шагая по доскам лежневки, она увидела далеко впереди фигуру человека. Он сидел на поваленной сосне у края дороги.
   Она узнала Тараса Ковылкина.
   Он сдержанно поздоровался с ней, приподняв над головой кубанку, и пошел рядом, по соседней ленте дороги. Она спросила, почему он сидел здесь.
   — Вас дожидался.
   Она удивленно посмотрела на Тараса. На его смуглом лице, немного скуластом, по-славянски правильном, блуждала трогательная детская улыбка.
   — В лесу ни одного лесовоза, думаю, вам боязно одной. Да и приустал я немного.
   Он говорил спокойным окающим баском сильного человека, и Марине казалось, будто все слова, составленные из одних «о», неспешно скатываются с его губ.
   Он шел слегка прихрамывая. Марина знала, что у него отморожены ноги и поэтому он не попал на фронт, что он здесь родился и вырос, отсюда ушел в армию и сюда вернулся после ранения. Молчаливый, сдержанный лесовик.
   Эта сдержанность всегда нравилась Марине. Тарас часто заходил к ней в будку после работы. Сидел, говорил мало, но казалось, что если он захочет, сможет говорить без конца, и если развернется во всю грудь, то удивит всех непомерной силой своей. Был он скромен, как девушка, и трудолюбив, как настоящий коренной лесовик.
   — Вы давно здесь? — спросила она, чтобы начать разговор.
   — Нет, недавно, с начала войны.
   — Это много. Не скучно?
   — Другие больше живут. Не скучают. Я в лесу родился. Недалеко отсюда.
   И, начав так, неожиданно для себя рассказал ей всю свою жизнь. Он сирота. Из детского дома попал в крестьянскую семью. Учился в сельской школе. Закончил семилетку. Сторона была лесная. Жег уголь, гнал смолу. По тихой речушке гонял лес. И снова учился. Наверное, учился хорошо, жадно, любовно, потому что, когда говорил об этом, Марина заметила, он понижал голос и лицо его светлело. Так вспоминают о самом задушевном. Закончил семилетку, собирался в техникум, но началась война с Финляндией. Потом долго лежал в лазарете…
   — Почему же не учились после фронта?
   Нахмурившись, Тарас сказал:
   — Не до этого было. После госпиталя собирался, да тут новая война. Вот так и опоздал.
   Марина заметила, что еще не поздно. Но он твердо отрубил:
   — Об этом рано говорить. Вот кончится война, там посмотрим. Есть у меня план.
   Но какой план, не сказал. Дальше шли молча, и Марине это понравилось: человек не должен говорить о своих планах, пока не приведет их в исполнение. Она и сама не любила говорить о своем сокровенном. Скажет, когда придет время, и тому, кому нельзя не сказать.
   Как бы угадав ее мысли, Тарас повторил:
   — Рано еще об этом говорить.
   Когда они подходили к поселку, он сообщил, что сегодня приехала кинопередвижка.
   — Пойдете?
   Она согласилась, и он обещал занять ей место.
   После обеда они сидели в тесном, переполненном зале. Места были не нумерованы, и каждый, купив билет, устраивался, где мог. Тарас, придя в зал спозаранку, ревниво оберегал два места — свое и Маринино.
   Перед началом сеанса Марина увидела Виталия Осиповича. Он стоял, притиснутый к боковым скамейкам, отыскивая свободное место. Сама не сознавая, что делает, Марина махнула ему рукой. Он кивнул головой и начал пробираться к ней.
   — Потеснимся, Тарас, — чужим, потеплевшим голосом сказала Марина.
   Тарас непонимающе посмотрел на нее, потом на приближающегося к ним технорука и медленно поднялся.
   — Куда же вы? — спросила она.
   — Ничего, ничего, — бормотал он, наступая на ноги соседям. — Пойду к ребятам.
   Корнев, усаживаясь, спросил:
   — Как это вам удалось удержать место в такой сутолоке?
   Глядя на широкую спину Тараса, пробиравшегося к выходу через толпу, как через густой ельник, она ответила скорее самой себе, чем Корневу:
   — Сама не знаю, как это получилось.
   Картина была старая, лента часто рвалась. Публика вела себя шумно, и это помогало Марине и Корневу молчать. А говорить ей определенно не хотелось. Очень нелегко расставаться со старой одеждой, с которой свыклась. А Тарас? Она никогда не думала о нем так, как подумала, глядя на его широкую спину, исчезавшую в толпе. Она обидела его, и это надо исправить.
   Они вышли последними в темную таежную ночь, хрустящую легким морозцем. Идти было скользко.
   — Вы домой? Или погуляем немного? — спросил Виталий Осипович и взял Марину под руку. Простота, с какой он сделал это, покорила Марину.
   Не отвечая на его вопрос, она сказала:
   — В такие ночи я любила бродить по Москве.
   — Я мало знаю Москву. Бывал редко. Поговорим о себе. Для этого я и хотел видеть вас.
   — Вы хотели этого? — удивилась Марина. — Странное совпадение желаний.
   — А разве вы тоже?..
   — Да, и я хотела, — ответила Марина так же просто, как он взял ее под руку. — Но теперь не так, как раньше.
   Она замолчала, думая о чем-то, а он ждал разъяснения ее слов. Что произошло, из-за чего она изменила свое желание говорить с ним?
   Наконец она сказала:
   — Я сегодня очень нехорошо поступила с одним человеком, который не заслуживает этого. Вот и терзаюсь теперь. Собственно, я только сегодня поняла его и, кажется, совсем не понимаю себя.
   — Что-то очень сложно, — заметил Виталий Осипович. — Вы не понимаете своего отношения к тому, кого обидели?
   Вместо ответа Марина сказала:
   — Знаете что? Расскажите лучше о себе. А я потом. Мне надо хорошо, хорошо подумать, что я должна говорить вам.
   Корнев видел, что девушка чем-то очень озабочена. Кого она обидела? Но Марина молчала, и он понимал: она сегодня все равно ничего не скажет.
   Он начал говорить о себе. Марина умела слушать с тем понимающим участием, которое располагает к откровенности. И незаметно для самого себя он рассказал ей то, чего еще никому не рассказывал, считая, что это интересно только ему одному.
   Она слушала строго сдвинув брови. Ее бледное лицо светилось в лунном сиянии. Но в темных глазах не было блеска. Наверное, ей самой нелегко жилось в последние годы. Он сказал ей об этом. Она согласилась.
   — Нелегко. У вас невеста, у меня мать, сестра. Где они, я и сама не знаю. И мы уже пережили самое страшное. Ведь даже к боли привыкли. И больше не надо говорить.
   После небольшого молчания он сказал:
   — Забывать тоже нельзя.
   — Забывать нельзя, — согласилась она, — особенно вам.
   — Почему мне особенно?
   — Это надо понять так: мать и сестра — это все, что у меня было, самое родное. Было и… нет. Если они живы — это счастье. Я только теперь поняла, какое это счастье — родные, свои, любимые. Но их нет. Никогда не может быть второй матери, а значит, и сестры. А у вас, мне кажется, сложнее… Вы понимаете меня? Я хочу сказать, что вы полюбите еще…
   — «Увы, утешится жена и друга лучший друг забудет», — шутливо процитировал он. — Вы так хотели сказать?
   И оттого, что в шутке прозвучала горечь, Марина не обиделась.
   — В общем так. И думаю, вы поняли правильно.
   Конечно, он понял. Невеста, любимая, с которой он мечтал прожить всю жизнь, может и не вернуться. Сейчас он не может не любить ее, память о ней священна. Такой была его любовь. А он будет жить. Пройдет время, и в какой-то тихий час он услышит биение не только своего сердца. Так он понял Марину. И еще он понял, что у нее не было любви.
   — Была, — глухо ответила она.
   Была любовь, а она и не заметила. Верно, это случилось очень давно. И любовь-то была детская. Он писал ей записки о далекой звезде, которая освещает его путь, но согреть не может. Через несколько лет она прочла сборник его стихов. Там было одно лирическое о далекой звезде, которая осветила его юность.
   — Это было очень красиво и возвышенно, а потому я и не поверила. А вот недавно…
   Марина замолчала. Опустив голову, она шла, глядя на серебряную ленту дороги. И вдруг подняла лицо, заглянула в глаза своему спутнику:
   — И вот недавно я узнала, что он любил меня всю жизнь. Всю свою жизнь.
   Ее лицо оказалось так близко, что Виталий Осипович почувствовал тепло, которое оно излучало, увидел глаза, вдруг блеснувшие ярко и горячо. Казалось, тепло это струилось именно из темной глубины этих глаз.
   Они остановились друг против друга. Виталий Осипович спросил:
   — Он погиб?
   — Да. Пойдемте обратно.
   Несколько минут шли в полном молчании, и только подходя к поселку, она медленно, как бы по обязанности, проговорила:
   — На днях прочла в газете. Погиб. В записной книжке нашли стихи. Они напечатаны как посмертные.
   Она смотрела прямо перед собой. И снова в глазах ее не было блеска.
   — Стихи о далекой звезде, которая освещает его боевой путь. И только тогда я поняла, как красива жизнь. Слов таких нет, чтобы сказать, как она бывает красива.
   Они молча миновали поселок и вышли на дорогу. Снова сверкающий под луною снег, серебряная дорога и черные стены леса под серым куполом неба. И все: и небо, и лес, и снег, — казалось, не имеет границ, будто по этой дороге можно идти и идти всю жизнь.
   Они шли, разговаривая о жизни. Он согласился, что если хорошо жить, то жизнь действительно очень красива. Хорошо жить? А как это — хорошо?
   — Надо жить не отгораживаясь от людей.
   — Это вы обо мне? — спросила она.
   — И о себе тоже. Нельзя таить в себе радость и горе. Они могут задавить.
   — Радость — нет, а горе — может. Но ведь у нас нет времени очень предаваться своим чувствам. Сейчас война.
   — Вот именно сейчас-то и нельзя скрывать своих чувств. Ни ненависти, ни любви.
   — Я так не могу, — жестко ответила она. — Знаю, тяжело. Но кому расскажешь? Вот рассказала вам.
   — И стало легче?
   Она повернула к нему свое бледное лицо:
   — Не знаю. Уже хорошо то, что сказала.
   — Вот что, Марина… — он неумышленно затянул паузу, и не потому, что надеялся, что она разрешит ему так называть ее. Он и в самом деле забыл ее отчество и у него мелькнула мысль, что она нехорошо подумает о его навязчивости.
   Ей именно так и показалось, что он забыл, и она не спешила помочь ему.
   — Ну, Николаевна.
   Оба засмеялись. Он продолжал:
   — Марина Николаевна. Спасибо, что хорошо подумали обо мне, когда доверили свое горе. Война может искалечить нас, но не может убить наши чувства. А в них-то вся красота жизни. Бороться и любить! Этого не убьешь. И будьте доверчивее к тем, кто достоин доверия.
   Они вернулись в поселок поздно, когда уже погасли огни почти во всех домах.
   В общежитии, не зажигая света, чтобы не разбудить девушек, она быстро разделась и легла в постель.
   Одиночество — как зимняя одежда, которую мать в детстве не позволяла снять, хотя была уже весна. Приходилось долго доказывать, что давно уже «все, решительно все надели весеннее пальто», пока ей не разрешали сделать то же.
   Сейчас приходилось доказывать самой себе. Она готовилась к этому, пока не догадалась, что совсем не нужны ее доказательства — весна уже пришла.
   На следующий день вечером, возвращаясь с работы, Тарас зашел к ней в диспетчерскую, будто ничего не случилось. Это удивило ее.
   — Я виновата перед вами, Тарас, — сказала Марина, когда они вдвоем шли домой по темнеющей просеке.
   — Ни в чем я вас не виню, — хмуро ответил он.
   — Я просто не подумала, что вы уйдете.
   Тарас помолчал, потом сказал медленно:
   — Конечно. Мне не надо было уходить. Виталий Осипович мог подумать…
   — Он ничего не заметил, — перебила Марина. — И совсем не в том дело. Пусть бы даже все видели.
   — А какое мне дело до всех? — спокойно сказал Тарас. — Я с утра жду, когда придет вечер. Вот что, Марина Николаевна.
   Он улыбнулся виновато и, сняв кубанку, провел ею по разгоряченному лицу.
   — Может быть, вам скучно со мной. Я вчера так и подумал…
   Опустив голову, Марина смотрела на хрупкую ледяную корочку, покрывающую доски лежневки, по которой она должна пройти и оставить след. Льдинка тихо зазвенела под каблуком.
   Она сказала:
   — Нет, Тарас. Мне не скучно с вами. Я очень ценю вашу дружбу.

ОТЕЦ И СЫН

   Да. Так обернулось дело, что пришлось задуматься. Большая ответственность легла на плечи Афанасия Ильича, и в этом надо разобраться. Чувства — к черту, ничего хорошего они не подскажут. Тут надо подумать.
   Не от жгучей тоски, не по прихоти усыновил он осиротевшего Гришу. По велению сердца сделал он это. И считает — сделал правильно, а отступать не в правилах Петрова.
   Гришка хороший парень, но очень уж привык бродяжить, да, по правде сказать, в такой дом, где нет ни тепла, ни уюта, не особенно и тянет.
   Гришка — хороший. У Петрова не было детей, не успел завести, но сейчас ему кажется, что если бы у него был сын, то обязательно такой, как Гришка, — лобастый, скорый на слово, горячий в деле паренек. Только сыновней привязанности у него было бы побольше. Гришка — диковатый парень. Хлебнул горького до слез.
   Вот и надо так повести себя, чтобы знал Гришка свой дом, своего отца и знал, что отец, хоть и приемный, — первый друг и советчик. Но должен он знать также, что сердце у отца нежное, а характер, между прочим, твердый.
   Шел Афанасий Ильич домой и думал. Вот сейчас затопит он печурку, наведет мало-мальский порядок, а Гриша? Придет ли он?
   Как это вчера все получилось? У Петрова дрогнул небритый подбородок и нежная улыбка заиграла на лице. Да, как вчера. «Гриша, сынок, сегодня вечеруем вместе». «Есть, товарищ отец!» Он так и зовет приемного своего батьку. Пришли вместе домой, натопили печь. Ужинать в столовке не стали, Гриша сбегал за котелками, принес домой. Вскипятили чайник с жидкой кофейной заваркой. И все так хорошо получилось, по-семейному. Сидят отец с сыном, толкуют о войне, о третьем фронте и о том, что надо поэтому лесовозы гонять без передышки. Хоть газогенераторы — старые самовары, но на то и шоферы, чтобы машины работали.
   Так сидят и толкуют, как отец с сыном, как друзья. А потом? Эх, не совсем хорошо это вышло. Как раз перед этим получили известие, что прибывает одна новая машина. Не совсем новая, из заводского ремонта. Гриша и закинул удочку:
   — Дай мне ее.
   — Нельзя, сынок.
   — Я знал, ты скажешь — нельзя. Я у инженера спрашивал, он не возражает. Говорит, на усмотрение завгара.
   — Ну так я возражаю, — как можно ласковее и убедительнее ответил Петров и начал приводить доводы: — Во-первых, я кто? Парторг и завгаражом. Скажут: вот новую машину сынку дал. Во-вторых, ты кто? Сын парторга. Должен и на старой машине не хуже других работать.
   Лицо Гриши помрачнело.
   — Так это, выходит, мне всю жизнь на старых машинах работать? — проговорил он. — Вот спасибо.
   — Эх, Гриша!
   — Ну что Гриша… Ты разговоров боишься, а еще партийный.
   Тут уж не выдержал Афанасий Ильич. Сухо сказал, что это не Гришиного ума дело и вообще пора спать. Надо бы по-хорошему поговорить с парнишкой, он ведь ребенок еще. А вот не сумел партийный руководитель с собственным сыном сговориться. Нехорошо.
   Спать легли молча.
   Утром Петров, как всегда, разбудил его:
   — Гришутка, сынок. Пора.
   Гриша заворочался под одеялом, совсем по-ребячьи потер кулаками сонные глаза и, ощутив на голове жесткую руку, погладил ее своей теплой, в мозолях и ссадинах, ладошкой. Эта ласка умилила Петрова. Непривычное чувство отцовской нежности охватило его.
   — Вставай, сынок, вставай! — теребил он спутанные Гришины волосы.
   Тот быстро сбросил одеяло, вскочил, сонными глазами глянул на Петрова. И вдруг лицо его посуровело. Он вспомнил вчерашнее.
   Молча позавтракали, молча вышли из дома.
   — «Ничего, — думал Афанасий Ильич, — ничего. У тебя характер и у меня тоже. Испытаем, чей крепче».
   Как только Афанасий Ильич появился в гараже, ему позвонил Корнев.
   — Я на бирже, — сказал он. — Узнай немедленно, почему не везут сваи. Или лучше поезжай сам и отгрузи четыре машины.
   Петров ответил, что сейчас едет на лесной склад и оттуда, из пятой диспетчерской, позвонит. Он остановил попутную машину. Оказалась как раз двенадцатая. Гришина. Сменщик сказал, что Гриша, как всегда, ждет смены у главной диспетчерской.
   Было еще темно, и только небо слегка зарумянилось над самыми вершинами леса. На площадке у диспетчерской стояло несколько машин. Шла пересменка. Гудели моторы, хлопали крышки бункеров, выпуская клубы ядовитого желтого газа. Перекликались шоферы хрипловатыми с утра голосами.
   Гриша очень солидно подошел к машине, очевидно предупрежденный своим сменщиком, что в кабине сидит Петров. Так же солидно он молчал всю дорогу. Афанасий Ильич делал вид, что дремлет. Только когда подъезжали к складу, он сказал коротко:
   — Проезжай в конец, под сваи.
   Поставив машину под погрузку, Петров помог погрузить тяжелые сырые бревна и, чуть улыбаясь в усы, думал: «Какой самолюбивый, чертенок! Интересно, надолго у него горючего хватит?»
   Потом начался день, наполненный заботами, делами, — одно важнее другого. На складе пробыл часа два, поехал на биржу, где Корнев, весь перепачканный в земле и саже, помогал обжигать и ставить сваи. Петров взялся было помогать Корневу, но тот, вытирая пот рукавом новой, но уже безнадежно испачканной телогрейки, сказал, что надо поехать в поселок, распорядиться, чтобы привезли завтрак для грузчиков, которые, отработав смену, остались помогать строителям эстакады.
   — Еще спрошу тебя, Афанасий Ильич, как думаешь, если часть людей из конторы сюда на денек?
   Петров ответил, что поговорит с Дудником.
   Они вытерли руки снегом, закурили, и Виталий Осипович вскочил на проходящую машину, указывая шоферу, куда свалить сваи. Корнев сам помогал сбивать замки стоек, сдерживающих воз. С грохотом скатывались тяжелые бревна в мокрый снег; их тут же подхватывали и тащили на костры обжигать.
   Уходя, Петров еще раз увидел Виталия Осиповича — мелькнуло его лицо, освещенное пламенем костра, ослепительно блеснула полоска зубов. С двумя рабочими инженер поворачивал сваю в костре. Густые клубы черного дыма скрыли его, а когда дым рассеялся, Виталия Осиповича уже не было у костра.
   Вдоль железнодорожной ветки высились сваи, вкопанные в землю. Ближе к выезду с биржи группа женщин копала ямы для нового ряда свай. Среди работающих Петров увидел Женю и Валентину Анисимовну. Одинаково одетые в старые ватники, они очень походили друг на друга, как мать и дочь: круглолицые, ясноглазые, обе работали энергично и весело.
   Женя что-то сказала и засмеялась. Валентина Анисимовна воткнула лопату в землю и, убирая выбившуюся из-под платка прядь волос, тоже засмеялась…
   Петров шел по дороге к поселку, а в памяти еще звучал веселый женский смех, поднимая из глубины души тоску, которую он так старательно заглушал в себе. Он думал, что вот так же могла работать и смеяться та, которая никогда уже не будет ни работать, ни смеяться. Он не хотел думать об этом. Мысли о жене возникали сами собой, помимо воли. Так не думает грузчик о своей ноше, но она все-таки тяжестью лежит на его плечах.
   Это не может долго продолжаться. Жизнь, которую он строит, предъявляет свои права, требуя неусыпного внимания. И он целиком отдается работе — так легче, так можно не думать о своем горе.
   Поздно вечером он пришел домой. Гриши не было. Не зажигая огня Афанасий Ильич сидел у стола и гонял по липкой клеенке хлебные шарики. Снова, как и утром, зашевелилась в груди тяжелая тоска. Нет, нельзя быть одному.
   Он встал и пошел искать сына. В диспетчерской узнал — двенадцатая в гараже. Гриша, сдав машину, должно быть, ушел в общежитие.
   «Ничего, пусть пробегается», — подумал Петров, но, подходя к дому, снова вспомнил о пустоте и холоде неуютной, неприбранной квартиры и ужаснулся. Как он до сих пор мог мириться с одиночеством?
   Он постарается сделать все для того, чтобы Гриша понял, что ему нужен теплый дом, старший товарищ и родной человек.
   Он решительно повернул к общежитию. Надо настоять на своем. Сын, если уж он стал сыном, должен повиноваться отцу. И нечего с молодых лет от дома отбиваться. Он поговорит с ним. Уж сегодня они сумеют столковаться.
   Но все его добрые намерения были разбиты: в общежитии Гриши не было. Потолковав для порядка с шоферами о положении на фронтах и о положении в гараже, что сейчас связывалось в один тугой узел, Петров вышел из общежития. Домой не тянуло. Решил дойти до гаража, заняться каким-нибудь делом. А с Григорием — завтра же поговорить, как начальник и как отец. В общем, как равный с равным. Этих фокусов он не допустит.
   В ремонтной мастерской горел свет и слышен был шум мотора. Кто-нибудь из механиков заработался. Он прошел по полутемному гаражу, привычно минуя ремонтные канавы, и остановился около неплотно притворенной двери. Оттуда доносился только шум токарного станка да шорканье напильника. Но вот токарь перевел ремень, и он захлестал на холостом ходу. Смолк и напильник.
   — Пойдет! — раздался звонкий мальчишеский голос, который Петров узнал бы из тысячи голосов. — Зашплинтуем — и пойдет.
   Парторг потер жесткий подбородок и улыбнулся, спокойно и одобрительно, постоял еще немного, дожидаясь, когда заработает станок, чтобы уйти незаметно. Тут и придраться не к чему. Люди работают, а шофер помогает им ремонтировать свою машину. Хотя это и не его дело. Ему утром на работу, а он вот что придумал. Но что ему скажешь? Делает не плохое дело, отличное дело делает! Вот ведь упрямый парень. Вообще надо его подтянуть, чтоб не таился: какой ни есть, а отец. Законное дело. В паспорте записан: сын Григорий Афанасьевич Петров. Понимать надо. Ну, ладно. Пусть работает.
   Решив подождать сына у гаража, Петров вышел на площадку и встретился с Корневым: он шел прямой, по-военному подобранный, в том же самом ватнике, что и утром.
   — А я тебя ищу, Афанасий Ильич. Зайдем ко мне.
   В крошечном кабинетике было тепло и чисто и, как всегда, по-рабочему уютно. Ничего лишнего, и все на месте. Стол со стопкой чертежей, без единого чернильного пятнышка, шкафчик с деталями машин и книгами наверху, прислоненная к стенке чертежная доска, на стене — рейсшина, лекала, телефон. В углу вешалка, у стола две табуретки. Вот и все убранство.
   Корнев повесил испачканную свою телогрейку на вешалку и, расчесывая взлохмаченные волосы, на ходу бросил:
   — Завтра надо в чуркорезку послать двух слесарей. Будем переделывать сушилку. Печи эти долой, трубы перегорели. Выкинуть! Иди-ка сюда.
   Он разложил на столе чертежи, Петров придвинул табуретку поближе, ожидая объяснений, но Корнев посмотрел на него с укоризненной улыбкой.
   — Знаю, — сказал Петров. — Сегодня бриться приспособился, да вот парнишка мой от рук отбивается. И вообще, скажу я тебе, не легкое это отцовское дело.
   Корнев сел против него за стол. Подумав секунду, быстро спросил:
   — Неужели некому убрать в комнате, истопить?