— Подписан приказ о тебе. Командируешься на строительство, — сказал Иван Петрович, принимая тарелку из рук жены.
   После ужина, закурив, мужчины вышли на высокое крыльцо. Под мерцающим белым кебом бескрайняя расстелилась тайга. Поселок тихо спал. Пророкотал мотор лесовоза и, удаляясь, замолк. Мощно взревел на станции паровоз. Первая кукушка пробовала свой голос, но ей мешала какая-то ночная пичужка, высвистывая без отдыха простенькую свою таежную песенку.
   Стояли облокотясь на резные перила, тихо переговаривались.
   — Расставаться с тобой неохота, — хмуровато сказал Иван Петрович.
   — А зачем расставаться? До бумкомбината рукой подать. Ветку построим, хоть каждый день езди.
   — Да я не о том… — начал Иван Петрович, — не о том, а вот…
   И обоим понятно стало, о чем идет речь. Ни кровное родство, ни шумливые беседы за бутылкой вина, ни согласованность мечтаний так не роднят советских людей, как роднит одно общее дело. Нет ничего сильнее трудового родства, которому отдаешь без остатка творческие свои силы.
   — Сам понимаешь, о чем я говорю, — закончил Иван Петрович и весело посмотрел на друга. — Ну, а здесь никто нас не разлучит. Иди, строй свой комбинат, а мы тебе, когда надо, помогать станем. Так сообща и коммунизм построим и наживемся в нем вдоволь, и по-хорошему.
   — Да, — задумчиво согласился Виталий Осипович и вздохнул.
   И сейчас же в тени высокого крыльца, словно эхо, раздался ответный вздох.
   — Кто это? — спросил Иван Петрович.
   — Так это я вернулся, товарищи начальники, — сказала темнота голосом Гольденко.
   Снова послышался скорбный вздох. Звякнула какая-то жестяная посудина. Шаги. И вот уже сам Семен Иванович стоит перед ними в новом, несколько помятом костюме, в одной руке ватник, в другой — фанерный баульчик. Чайник тускло светился в опаловом мраке белой ночи.
   Он стоит, склонив голову к плечу, готовый принять любую кару, понимая, что начальники растерялись от неожиданности, Гольденко подтвердил свое согласие претерпеть за совершенное им:
   — Как хотите, так и осуждайте.
   — И осудим, — пообещал, оправившись от изумления, Иван Петрович. — Да ты откуда свалился?
   Гольденко сложил баульчик и ватник аккуратной стопочкой и объяснил:
   — Да я уж давно сижу здесь. Войти не решаюсь. Так и сижу. Речи ваши, извиняюсь, слушаю. Про коммунизм, про строительство. Сижу и думаю: не может быть, чтобы при коммунизме должности мне не нашлось. Я же все понимаю. Не последний человек. Коммунизм приветствую. Ну, а тут насчет прокуратуры высказывания начались. Я, конечно, понимаю. За самовольство надо судить. А только прошу вникнуть прежде.
   Гольденко уже стоял на крыльце. То прижимая кепочку к груди, то обтирая ею вспотевшее лицо, он говорил не переставая.
   — Слушайте, — перебил его Виталий Осипович, — скажите просто и ясно, что вас заставило сбежать и почему вы вернулись?
   — Это я сейчас доложу, — пообещал Гольденко, готовясь к пространному рассказу, но Корнев предупредил:
   — Только по-честному.
   Они сели на лавочки по сторонам крыльца: Виталий Осипович и директор с одной стороны, Гольденко — напротив. Но он не мог долго сидеть. Не такой это был рассказ, чтобы вести его спокойно. Да, он сбежал тайно, «как последний летун», которого потянуло на новые места. Опытный пассажир, он влез в вагон раньше всех, занял верхнюю полку, подстелил ватник, под голову пристроил баульчик. Полежал, послушал, о чем народ толкует. Утром сбегал за кипятком, попил чайку, познакомился с соседями. Разговоров было много. Но все не те разговоры, к которым привык Гольденко за все свои перелеты с места на место.
   — Вот так, как вы сидите, напротив меня женщина ехала. В Харькове у нее муж завод восстанавливает. Она к нему и едет. А сама все про свою работу рассказывает. А вот так, в сторонке, на боковых местах, две девушки. У них свой разговор про колхоз. Их в Москву на совещание вызвали. Вот они и едут. Тут солдат к ним с вопросами. Как и что? Ну, известно, молодежь! Смеху на весь вагон. Старик один с крайчику присел. Очень ехидный старик. Ну, конечно, справедливый и без хитростей. А рядом целая артель — парни и девушки — на восстановление стремятся. Ну, против меня мужчина расположился. Давно не бритый и, видать, серьезный. Молчит все.
   И вот, спустившись вниз, Гольденко развернул кисет, угостил табачком старика и солдата. Предложил молчаливому соседу, но тот коротко отрезал: «Не курю». Закурив, Семен Иванович решил, что настало его время, и начал свой рассказ: где жил и что пережил. И тут получился первый конфуз. Соль каждого рассказа, по мнению Гольденко, заключается во вранье.
   — А тут, что ни скажу, — правда. Рекорды ставил? Ставил. Заработок большой, лучше не надо. Звание мастера получил? Получил. Вот старик, что с краю сидит, и говорит: «Врешь ты все, такой почетный человек в этаком ватнике да на третьей полке не путешествовал бы. А ты скорей всего от темного дела спасаешься. Или выгнали тебя с лесоучастка». Сказал, ну как ударил. И все меня неодобрительно рассматривают. Словно я жулик. И никто со мной разговаривать не желает. А который против меня на полке лежал, подтверждает: «Ясно, жулик! Видели мы таких, от войны в тылу отсиделся».
   После такого конфуза влез Семен Иванович на свою верхнюю полку и начал думать. Пахло пылью и махоркой, было темно, неуютно.
   — И думаю я так: откуда ты удалился, Семен Иванович, и куда стремишься? Что ты покинул и что найти мечтаешь?
   — Так и вернулся? — спросил Иван Петрович.
   — Так и вернулся, — поник Гольденко. — Куда теперь меня?
   — Куда? — задумался директор. — Тараса спросим. Примет к себе — пойдешь. Иди, Гольденко, пока на свое место. Разговор завтра будет.
   В своей комнате Виталий Осипович долго стоял у окна. Спать не хотелось. Сегодня Валентина Анисимовна выставила зимние рамы. Вспомнив об этом, он открыл окно.
   И сразу же наступающий день возвестил о своем прибытии.
   На лесозаводе мощным вздохом охнул гудок и несколько секунд выводил свое басистое соло, заглушая многоголосый хор пробуждающейся тайги. Гудок умолк, и пошла стройная утренняя перекличка по бескрайней тайге под алым знаменем зари.
   Виталий Осипович вынул из кармана блокнот. Надо проверить, все ли записано, что потребует от него новый день. В конце длинного перечня дел и забот он приписал: «Программа для Жени».
   И снова положил блокнот в карман. Он скользнул свободно: ничто не зацепилось за коленкоровый корешок.

Часть пятая

ПУТЕШЕСТВИЕ В БУДУЩЕЕ

   Закатывалось солнце над тайгой — уезжала Марина безвозвратно.
   Вечером, накануне отъезда, она сказала Тарасу:
   — Как в романе: любящие под давлением обстоятельств вынуждены расстаться.
   Тарас хотел ответить с горечью: «В этом никто не виноват, кроме вас…» Но, проглотив горечь, сказал с безнадежной страстью:
   — Если бы вы только захотели…
   Она посмотрела в его глаза, и у нее вдруг затосковало сердце.
   Она давно уже не скрывала своей любви ни от себя, ни от Тараса, но даже и его признание ничего не изменило в их отношениях. В этот последний вечер они шли по шершавым пластинам лежневой дороги, согретым скупым северным солнцем, и, отгоняя березовыми ветками комаров, лениво переговаривались. Они говорили о пустяках, боясь задеть главное. Но это главное сквозило во всем, что бы они ни говорили.
   И только у дверей ее общежития они вдруг замолкли. Гнусаво пели комары, и Марине казалось, что вот так же гнусаво и надоедливо ноет сердце от неизведанных чувств. Чувств и переживаний. Надо что-то делать, говорить, а что, Марина не знала. Она только видела, что Тараса тоже одолевают чувства, которых она, кажется, хотела и, несомненно, боялась.
   Была ли это любовь?
   Они стояли на высоком крыльце. Северная весна — печальная и медлительная красавица — заканчивала свое чудодейственное шествие по тайге. Важно раскачивая тяжелые вершины, стояли темные сосны. Они снисходительно поглядывали на стыдливо зазеленевшие березки. Марине казалось, что все окружающие так же поглядывают на нее — с покровительственным снисхождением. Это не возмущало ее, а только заставляло как можно тщательнее маскировать свои чувства, не давать им прорываться ни в словах, ни в поступках.
   Стояла пора белых ночей — пора беспощадного света и ясности.
   Марина с удивлением отмечала, что она, предпочитающая ясность всегда и во всем, сейчас охотно вернула бы дремучую многодневную северную ночь. Она не желала доводить свои отношения с Тарасом до той очевидной ясности, к которой он так безуспешно стремился.
   Уже давно сказано все, что она считала необходимым сказать. Да, она любит его, но к этому надо привыкнуть, найти свою линию поведения.
   — А чего же тут искать, — искренне изумлялся Тарас, — зря вы все выдумываете, Марина… Николаевна.
   — Опять Николаевна?
   — Ну, это не всегда получается. Надо мной Гольденко, на что мужичонко завалящий, и то смеется.
   — Вот я уеду, и никто смеяться не будет.
   И она снова, для его утешения, повторила в конспективном виде все свои доводы. Она уедет в Москву, окончит институт, к этому времени он поступит в лесотехнический институт, и тогда они встретятся…
   — А сейчас, выходит, образование не позволяет…
   — Нет, Тарас, не то. Как вы не понимаете? — уговаривала его Марина. — Надо проверить себя, прочно определить свое место в жизни. Будем переписываться, встречаться. Мы станем вполне достойны друг друга.
   Тарас сказал, глядя на нежное пламя заката:
   — Кончится тем, что я унесу вас… вот этими руками.
   Она посмотрела на его могучие, чуть вздрагивающие от сдерживаемой силы ладони с темными пятнами смолы, и ровным голосом ответила:
   — Да. Тогда, наверное, этим все и кончится. Я не люблю пасторалей и грубой силы. Вы это знаете.
   А на другой день она уехала в Москву.
   Проводив Марину, Тарас и Женя возвращались со станции. Они пошли почему-то не обычной дорогой, а свернули на широкую просеку, такую ровную, что она казалась стрелой, стремительно летящей в синеватую зыбкую от зноя даль.
   Просека вела прямо на площадку строительства бумажного комбината. Через некоторое время здесь будет железнодорожная ветка, по которой легко и удобно можно будет доехать до Бумстроя за два-три часа.
   Идти по моховым болотистым местам было трудно, а для человека, не знающего тайги, просто невозможно. Женя немного отстала от Тараса, который не выбирал дороги, но шел именно там, где лучше всего пройти. Но вот вышли на пригорок, поросший оленьим мхом — седым ягелем, идти стало легче, и Женя догнала Тараса.
   — Шел бы потише… — попросила она.
   Не отвечая, Тарас сбавил шаг.
   Женя подумала: переживает.
   Дошли до пятой диспетчерской, где через просеку проходит лежневая дорога. Вековые ели раскачивают мохнатые свои лапы в седых космах мха над деревянной крышей избушки. Здесь живут воспоминаниями. Они, подобно комариным полчищам, таятся в местах, недоступных солнечным лучам, и ждут своего часа. Дождавшись, нападают мгновенно, наваливаются всем скопом и терзают без жалости податливое на грусть по ушедшему человеческое сердце.
   Подавленные печалью воспоминаний, Тарас и Женя остановились. В диспетчерской звонил телефон, и новая, малознакомая девушка, занявшая место Марины, неуверенно отвечала:
   — Ясно. Приму на запасной. Прямо пропущу десятую. Порядок?
   Тарас прикурил от своей собственной папиросы и, сосредоточенно глядя на струйку дыма, сказал:
   — Завтра уеду на Бумстрой. Требует меня к себе Виталий Осипович.
   У Жени вдруг неспокойно встрепенулось сердце: «А меня не требует, — подумала она, — без меня он может жить. Но зато я без него не могу». Она тоже посмотрела, как поднимается голубой дымок от Тарасовой папиросы, и попросила:
   — Возьми меня!
   Занятый своими мыслями, Тарас не успел ответить. Женя нетерпеливо проговорила:
   — Не возьмешь? Сама уйду. Пешком. Дорожка-то до самого места вон какая пряменькая…
   Тарас усмехнулся, и глаза его грустно потемнели:
   — Ну собирайся, раз ты такая…
   Да, она такая. Ее никто не зовет, а она все равно едет туда, где живет ее любовь. А как же иначе? Уж если она сумела сломать столько преград на пути к любимому, разве сейчас что-нибудь остановит ее? Девчонкой-несмышленышем привезли ее сюда, спасая от войны, дали ей трудную работу и скудный тыловой кусок хлеба, а все остальное, что требуется человеку, завоевала она сама: и товарищей, и уважение, и любовь. Завоевала сама и отдавать не намерена.
   Кончилась война, люди — и фронтовые и тыловые — жадно устремились в свои родные места. Первым уехал Мишка Баринов, отчаянная голова и замечательный шофер. Прощаясь, он посмотрел на Женю горячими цыганскими глазами из-под крутого чуба и тоскливо сказал:
   — Последний раз спрашиваю: поедем со мной на вечное счастье?
   — У меня уже есть счастье, — ответила Женя, — может быть, на век, может быть, на один день.
   Мрачным голосом Мишка предсказал:
   — Засохнешь ты около своего счастья. Я знаю, об чем ты мечтаешь… На Виталия Осиповича надеешься. А он на счастье издали смотрит прищуренными глазами. У него в голове промфинплан. Ты это учти…
   Уехала Клава, старший диспетчер, уехал на свою солнечную родину Гоги Бригвадзе, наконец уехала Марина. Уехали многие, но не все. Некоторым некуда ехать, а некоторые здесь, в тайге на севере диком поставили свой дом. Нет еще у Жени своего дома, но она уверена — будет. Будет дом в том таежном городе, которого пока еще нет, но который появится, потому что его строит очень любимый человек. И Женя обязана помогать в его трудном деле.
   Иван Петрович Дудник, прощаясь с Женей, сказал:
   — Ну, будь счастлива. Заработала, заслужила. А если что не так получится, возвращайся. Ты ведь таежница, закаленная.
   Он, большой, громоздкий, вышел из-за стола и поцеловал Женю в лоб, как маленькую.
   Она растерялась и заплакала. И волнение ее было так велико, что когда прощалась с конторскими служащими, то ревела без всякого стеснения. Ее усадили на деревянный диванчик около кассы и отпаивали водой. Здесь, наверное, она вылила все слезы, потому что, целуясь на прощание с Валентиной Анисимовной, уже не плакала. Удивленная Валентина Анисимовна заметила это:
   — Ты, Женичка, молодец, взрослая становишься.
   Потом прощалась с подругами по общежитию и уже вечером зашла к Петровым.
   Это была не обычная семья. Она возникла из трех, разбитых войною семей. Не родством спаяна она, а влечением сердец исстрадавшихся, измученных, жаждущих тепла и ласки. И это влечение оказалось сильнее чувств родства.
   Если человек перейдет через все муки, все страдания, вынесет все пытки, переживет смерть близких и вдруг увидит, что все он преодолел, что самое страшное позади, — как дорого для него станет тепло мирного дома! Как потянется он сердцем к родному сердцу!
   Он не забудет, никогда не забудет пережитого и сделает все возможное и невозможное, чтобы оно не повторилось.
   Жизнь семьи Петровых началась после войны. Все они крепко держались друг друга, и в этом было столько настоящей родственной любви, что никогда никто не поверил бы, что они, в сущности, чужие люди.
   Чужие? Гриша помнит, как ждали приезда Ульяны Демьяновны с детьми. Нервно поглаживая черные усы, Афанасий Ильич как-то странно покашлял и объявил:
   — А я, знаешь, Гриша, решил… с Ульяной мы решили…
   Гриша поспешил прервать это трудное объяснение:
   — Да знаю я.
   — Знаешь? Кто сказал?
   — Сам знаю. Она хорошая, Ульяна-то Демьяновна.
   — Вот и ладно, — обрадовался Афанасий Ильич. И уже строго предупредил: — Значит, ты к ней по-родственному, как к матери…
   — Ну не сразу…
   — А ты, Гриша, постарайся. Натерпелась она. Ты пойми, дети ведь, — уговаривал Афанасий Ильич и, волнуясь, думал, как это у него у самого получится, по-родственному?
   Но вот приехала Ульяна Демьяновна, и все получилось само собой, как и должно быть. Гриша первый подбежал к вагону и подхватил на руки тоненькую бледнолицую девочку с остренькими коленками. Она показалась ему такой легонькой и, как сухая сосновая веточка, хрупкой, что сердце его сжалось от боли и злобы: довели гады.
   Он полюбил ее с этой самой первой минуты, как, наверное, любил бы сестру, если бы она у него была.
   Девочка сказала, сощурив темные глаза:
   — Я знаю: ты — Гриша.
   Он поставил девочку на перрон и, держа ее за руку, смотрел, как Афанасий Ильич одной рукой прижимал к себе маленького лобастого мальчика, а другой ожесточенно сбрасывал на перрон какие-то узлы и кошелки. Потом оказалось, что все эти вещи принадлежали другим пассажирам. Ульяна Демьяновна привезла один только небольшой сверточек с бельишком, которое дали ей в детском доме.
   Когда Афанасий Ильич сообразил, что он сбрасывает чужие вещи, то сразу притих, отошел в сторону и стал рядом с Гришей. Оба они смотрели на Ульяну Демьяновну. Она секунду помедлила и певучим своим голосом сказала:
   — Ну, здравствуйте, хорошие мои.
   И просто, как жена, приехавшая к мужу, закинула одну руку за его шею и, как истосковавшаяся в разлуке жена, уверенно и жадно поцеловала его в губы.
   — Ульяша! — прошептал он, прижимая к себе мальчика.
   Потом она поцеловала Гришу и, поцеловав, на секунду прижала его голову к своей большой упругой груди.
   — Ну, ничего, — угрожающе сказала она, — мы двужильные, поднимемся.
   Они поднялись и начали жить новой семьей.
   Когда Женя вошла к ним в дом, то прежде всего увидела Гришу. Он стоял в кухне около железного корыта, поставленного на две табуретки. Перед корытом стояла Тамара — десятилетняя девочка, маленькая, смуглая и очень подвижная. Гриша, наверное, только что вымыл ей голову и сейчас, высоко подняв ковш, выливал остатки воды и при этом хохотал во все горло. Тамара тоже смеялась и визжала.
   — Закаляйся, Томка! — кричал Гриша. — В тайге живешь.
   Увидев Женю, Гриша смутился от того, что его застали за таким немужским занятием. Он положил ковш и суровым голосом спросил:
   — Ну, чего тебе?
   — От тебя ничего, — строго и слегка надменно, как, по ее мнению, и полагалось диспетчеру разговаривать с шоферами, ответила Женя. И, вспомнив, что она уже не диспетчер, посоветовала:
   — Вон мыло у нее на шейке, смой.
   — Не твое дело, — хмуро осадил ее Гриша. — Ну, хватит тебе, Томка, пошли.
   Он накинул на голову Тамаре полотенце и повел в соседнюю комнату. Его неотмываемые от копоти, масла и всех шоферских неурядиц ладони ярко чернели на белом полотенце.
   Женя услыхала, как он сказал суровым мальчишеским баском:
   — Мама, к тебе Женька пришла.
   Ульяна Демьяновна вышла из комнаты, на ходу завязывая синюю косынку. Она работала на лесозаводе и собиралась в ночную смену. Они вместе вышли из дому. Узнав о решении Жени ехать к Виталию Осиповичу, она одобрительно воскликнула:
   — Женичка! Правильно! Поезжай! Учиться-то когда еще…
   И, обняв Женю за плечи, напутствовала, как мать:
   — Будь, Женичка, умной. На шее у него зря не виси, он тебя старше и жизнь видел, ты делай все, как он велит. Хмуроват он, это верно, но ведь ты сумеешь хоть кого развеселить…
   Женя проводила ее до лесобиржи. Прощаясь, Ульяна Демьяновна тоже, как и все, напомнила:
   — Голову держи гордо. Никогда не печалься. Если трудность случится — всяко бывает в жизни, — про нас не забывай, примем с радостью.
   Возвращаясь, Женя думала, что вот и у нее, одинокой, бездомной девчонки, вдруг оказалось так много хороших, родных людей, которые обещают принять ее в трудную минуту жизни. Но о такой минуте она сейчас не могла и помыслить.
   Рано утром Женя и Тарас двинулись в путь.
   Весеннее солнце невысоко стояло над тайгой. Туман плыл над землей, цеплялся за разную хвойную мелочь и стекал в низины.
   Тарас и Женя неторопливой походкой путников вышли из поселка и стали спускаться вниз к Весняне. Отсюда с вышины далеко видна тайга, безмолвная и неподвижная, как застывшее море, залитое солнцем, но в чаще еще таилась серая таежная ночь. Здесь было серо, проторенная тропка пружинила под ногами и стояла такая тишина, что даже за полкилометра слышно было, как звенит на перекате вода.
   Тропинка круче пошла под уклон, и скоро меж сосен блеснула светлая река. Они спустились к воде и пошли вверх к повороту. Широкая река, вся в зоревых солнечных искрах, торопливо бежала через тайгу.
   Жене пришла в голову веселая мысль о том, что река похожа на резвую девчонку, которая бежит, прыгая по камешкам, что-то напевая журчащим русалочьим голосом и своевольно бросаясь из стороны в сторону. Но, пройдя перекат, она круто свертывает влево и сразу как бы взрослеет. Это уже не девчонка-резвушка. Потупив глаза, она идет величавой поступью. Здесь в ней уже угадывается та полноводная красавица, какой немного погодя явится она людям.
   — Плотик я связал, — сказал Тарас, — к вечеру на месте будем.
   И в самом деле, у берега, ниже переката, стоял плот, связанный из четырех сосновых бревен.
   Тарас постарался: плот был связан на совесть, хоть до самого устья плыви. На средине, чтобы не заливала вода, был устроен настил из жердей и сосновых веток.
   Женя подумала: никогда бы Тарас не стал все это делать для себя. Да и для нее он сделал только потому, что она — подруга Марины, живое напоминание о ней. Наверное, весь вечер и часть ночи он, не зная куда себя девать, делал этот плот. Надо было свалить несколько сосен, подкатить их к реке, связать еловыми вицами, да еще позаботиться о том, чтобы ей, Жене, было удобно.
   Всю тоску свою вложил он в эту нелегкую работу.
   Женя ступила на мокрые бревна и начала пристраивать вещи свои и Тараса так, чтобы они не намокли.
   Тарас уперся шестом в берег и с такой силой оттолкнулся от него, что плот сразу вынесло на середину реки. Он стоял в рабочей гимнастерке, заправленной в брюки, большой и ловкий, четко рисуясь на светлой воде, и, взмахивая шестом, гнал плот по течению. И как человек такой красоты и силы не смог удержать свою любимую? Это трудно понять.
   Негодующе глядя на его спину, Женя мстительно сказала:
   — Эх ты!
   Он ничего не ответил, продолжая работать шестом.
   И какой же должна быть та, другая сила, которая оказалась сильнее любви! Этого Женя уже никак не могла себе представить. Она была убеждена, что такой силы нет на свете.

ГРЯДУЩИЕ ЗАБОТЫ

   Виталий Осипович только сегодня приехал из Москвы, куда его вызывали для утверждения в должности главного инженера строительства. Был вечер. На улицах областного города зажглись фонари. В театральном сквере трепетала молодая, еще не успевшая запылиться листва. На клумбах вокруг памятника Ленину расцвели первые цветы. И на улицах и в сквере гуляло много девушек и молодых военных.
   Виталий Осипович прошел через сквер и спустился к пристани, где его должен был ожидать катер, чтобы отвезти на Бумстрой, но он не знал ни катера, ни моториста и поэтому не сразу отыскал их.
   Моторист сказал, что надо ехать немедленно, потому что начальник строительства завтра тоже поедет в Москву.
   Поужинав в ресторане речного вокзала, они выехали только ночью. Было совсем светло. На небе неподвижно висели легкие облачка, обведенные по краям теплым золотом заката.
   Катер, мягко работая сильным мотором, рвался вперед. Под этот глухой однообразный гул Виталий Осипович задремал и проснулся уже только когда подъезжали к Бумстрою.
   Было очень рано. Легкий туман поднимался над водой и наползал на берег. Все кругом было пронизано сыростью: и катер, и одежда, и даже лицо и руки. Когда Виталий Осипович закуривал, то долго не мог зажечь папиросу. И моторист тоже каким-то отсыревшим голосом сообщил:
   — Вот и начальник кому-то дает прикурить.
   На высоком берегу, задернутом туманной завесой, среди каких-то странных нагромождений нечетко, как на матовом стекле, вырисовывалась высокая фигура Иванищева. Судя по решительным взмахам руки, он за что-то распекал окружающих его людей, чьи фигуры тоже нечетко выступали из тумана. И Виталий Осипович сразу понял, что хотел выразить моторист, когда сказал, что начальник «дает прикурить».
   Услыхав шум катера, Иванищев еще раз взмахнул рукой и вдруг начал как-то странно оседать, проваливаться сквозь землю. И все, кому он «давал прикурить», тоже начали проваливаться вместе с ним. И уже только когда катер, выключив мотор, приткнулся к мосткам, выяснилось, что это все они спускаются по крутому откосу к реке.
   Расправляя затекшие ноги, Виталий Осипович не мог сразу подняться. Стремительно подошел Иванищев и, протягивая ему руку, сердито, словно все еще продолжая ругаться, проговорил:
   — Ну, наконец-то. С прибытием вас!
   И, сильно потянув рукой, он как бы выдернул Виталия Осиповича из катера. Представив его своим спутникам, которые все оказались прорабами или десятниками, Иванищев приказал:
   — Захламили берег… Сегодня же все убрать! — и, обернувшись к Виталию Осиповичу, тоже приказал: — Вечером проверить. Ну, пошли чай пить.
   Пили чай в столовой, под соснами. Собственно, никакой столовой еще не успели построить. Под навесом были сложены большие плиты с вмазанными в них котлами, а столы и скамейки просто врыты в землю и над ними никакого навеса не существовало. Официантки ходили в сапогах, телогрейках, но с наколками на завитых волосах.
   После чаю, не дав Виталию Осиповичу даже отдохнуть, Иванищев повел его показывать строительство. Он должен был уехать сегодня же после обеда и потому торопился.