Они поженились перед самой войной. Его мобилизовали. Когда он уезжал, ни одной слезинки не проронила Даша. Все провожающие заметили это, и кто-то сказал Афанасию Ильичу: «Каменная у тебя баба». Он только улыбнулся грустно и стиснул зубы. Никогда не забыть ему последней ночи, что они провели вместе. Она наговорила ему столько ласковых слов, сколько смогла за короткую северную летнюю ночь. Его рубашка на груди не просыхала от ее слез до утра. Каменная баба. Что они все понимают? Твердая женщина, настоящий человек. Таежница.
   А ее письма с фронта, полные ласки и заботы, планов и надежд! И, наконец, это последнее извещение о ее смерти, как точка, поставленная в конце счастья, после которой уж ничего не напишешь. Все.
   В гараже тихо. Петрову никуда не хотелось идти. Он выключил свет, оставив одну лампочку, крикнул:
   — Дежурный!
   Не отзывается, спит, наверное, в вулканизаторской. Но и там, в этой маленькой комнатке, заваленной старой резиной, никого не оказалось. Он сел на кучу покрышек. Закурил.
   Так и застал его Корнев, вернувшись из леса.
   — Не спится? — глуховатым голосом спросил Афанасий Ильич и деланно зевнул, желая показать, что ему вот как хочется спать, да нельзя.
   Корнев сел рядом.
   — Это зря. Спать надо, когда можно. Знаешь, как на фронте?
   — Знаю. Сам недавно оттуда.
   И, обрадовавшись, что найдена тема для разговора, они начали расспрашивать друг друга, где кто воевал. А вспомнив о войне, проговорились каждый о своем самом больном и тайном, о чем не всегда и не каждому скажешь. В дни бедствий широко открываются сердца людей. В дни совместной борьбы нет ничего дороже дружеской руки — она и поддержит, и путь покажет, и выручит в беде.
   И рассказывать много не надо — какие тут рассказы? Все ясно. Жена погибла на войне. Ясно. Стисни зубы и навек запомни все: и ясные глаза любимой, каких больше нет на свете, и страшный оскал убийцы. Запомни и борись, чтобы его скорее, как можно скорее сжить со света, чтобы он больше никого не мог убивать.
   Невеста в плену. Это почти гибель. Красивая девушка в руках врага. Корнев часто думал об этом с бессилием и бешенством. Смерть или позор — сумеет ли она выбрать смерть?
   Так или иначе — она погибла, и этого тоже забывать нельзя.
   Они сидели на старых резиновых покрышках под мигающим светом желтоватой лампочки. На белом от снега окне сверкал иней. Мороз потрескивал в бревенчатых стенах.
   — Об этом забывать нельзя, — напомнил Виталий Осипович.
   Петров жестковато, но дружески поправил:
   — Об этом не надо говорить.
   — Сдержаться трудно.
   — А мы не на легкое поставлены. — Это Петров сказал тихо и требовательно, вспомнив недавний разговор с Дудником. Спросил уже совсем спокойно:
   — В партии давно?
   — С сорокового.
   — Ага, — оживился Афанасий Ильич, — одногодки мы с тобой. Я тоже с сорокового.
   Это совпадение почему-то обрадовало обоих, они сразу увидели, как много общего между ними в судьбе, в жизни, в работе. И уже не стало того гнетущего чувства одиночества, какое испытывал каждый, — словно только сейчас они увидели себя не в одиночку, а вместе со всеми: то, что раньше они знали, то сейчас почувствовали всем сердцем. Это было до того неожиданно, что они сразу замолкли, как умолкают в минуту особой торжественности.

ДРУГ АЛЕКСАНДРА МАКЕДОНСКОГО

   Конечно, как и следовало ожидать, Гольденко знал о новом начальнике больше, чем другие. Его приезд не возбудил в сердце старого искателя длинного рубля никаких надежд. Но он начал уверять всех, что такой старый солдат, каким является он — Семен Гольденко, непременно будет отмечен боевым командиром Корневым. И уверял до тех пор, пока сам не начал верить в свою выдумку. То, что эти придуманные надежды пока не оправдывались, уже не смущало его. Он подогревал эти надежды тем, что выдумывал невероятные подвиги, приписывая их Виталию Осиповичу.
   Даже прискорбный случай в пятой диспетчерской недолго угнетал его. Выдумав утешительную историю, Гольденко поверил в нее сам и с увлечением повторял каждому, кто хотел послушать:
   — Я, значит… это лежу я. Не сплю, знаю, что придет. Он ведь беспокойный. Еще на фронте все удивлялись: когда он спит? Откуда я знаю?.. Вот чудак человек!.. Откуда!.. Да он сам после мне рассказывал. Вот, значит, он и входит. В будку-то. Входит, значит, думает: захвачу я его на посту спящего. А я, конечно, не сплю. Глянул он на меня: «Ага, хитер старый солдат, одним глазом спит». Так и говорит. А голос, сами знаете, труба (хотя слушатели знали, что голосом новый начальник не отличался, но не перебивали). «Встать!» А я — лежу. Думаю: это тебе не армия. Ну он меня за воротник — цоп! Только он рукой до меня, а уж я на ногах и по всей форме рапортую: «Во вверенном мне участке все благополучно!» Ну, посмеялись мы с ним. Покурили. «Иди, говорит, вояка, на дорогу. Молодец, говорит, умеешь в полглаза спать, только не забывай мне почтение оказывать, а я о тебе подумаю». Вот он какой! Молодой солдат старому солдату всегда друг. Несмотря что начальник.
   Но проходили дни и ничего такого приятного для Гольденко не происходило. Он слегка приуныл, но еще храбрился. Все ему казалось, что боевой командир увидит, как затирают его, старого солдата, и поставит на настоящее место. Что он старый солдат — в это он давно и сам поверил. Поверил до того, что начал удивляться, как это получилось: так геройски воевал, но был затерт, забыт.
   Ночная смена дорожников отдыхала. Их было немного, человек десять в бараке. Бледный свет северного дня сочился в замерзшие стекла. Столько снега намерзло на окнах, что они казались заложенными толстым слоем серой ваты.
   Дорожники напились чаю, закурила, собираясь поспать часок перед выходом в ночную.
   Гольденко рассказывал о новом подвиге начальника. Ему надо было рассеять свои сомнения, поэтому рассказывал он увлеченно, даже с энтузиазмом.
   В этот момент Виталий Осипович зашел в барак, чтобы посмотреть, как живут дорожники. В коридоре было чисто.
   В полумраке он различил двойной ряд коек, в углу — фигуры людей. Вспыхивали огоньки папирос. Он хотел подойти к ним, но, услыхав свое имя, остановился.
   Кто-то громко и восторженно рассказывал о его подвигах. Речь шла о взятии какого-то неизвестного на карте населенного пункта. Если верить рассказчику, он — Виталий Осипович — почему-то ехал на танке. Повторяя якобы его приказания, рассказчик очень похоже копировал его голос. Все остальное было совсем неправдоподобно.
   Рассказ спасали только красочность и воодушевление, на которые не скупился неизвестный сказитель.
   Виталий Осипович тихо подошел. Его увидели. Поднялись с коек. Обернулся и воспеватель подвигов его. Это был тот самый, из пятой диспетчерской. Он ошалело поводил рачьими глазами и растерянно улыбался.
   Сделав вид, что ничего не слышал, Корнев подсел к дорожникам.
   — Чем занимаетесь?
   — Да вот отдыхаем.
   Гольденко продолжал стоять.
   — Да вы садитесь, — сказал ему Корнев. — На фронте бывали?
   Гольденко сел.
   — Как же, — неуверенно ответил он, — воевал. Да, пришлось повоевать. «Вот оно, — думал он, — начинается».
   Горячая волна прошла по его телу. Слегка закружилась голова, и он сразу же, без запинки, заявил, что был в армии Буденного, рубал беляков и лично был знаком со многими командирами и героями гражданской войны.
   Корнев, не улыбаясь, спросил:
   — Александра Македонского тоже знали?
   — Македонского? Сашку! Боже ж мой! Так он же был начальником штаба, да я ж у него ординарцем… И любил же он меня!..
   Корнев, с трудом удерживая улыбку, сказал, что, кажется, ординарцем у Македонского был некто Буцефалов.
   — Так разве ж я один у него был? У такого начальника Буцефалов при штабе состоял, вроде посыльного. Пакет в зубы. Аллюр три креста и скачи! Вот кто Буцефалов. Мы с ним…
   — Постой, постой. Я про Александра Македонского сам все знаю, — остановил его Корнев. — Вечером не ходите в ночную. Часов в девять прошу зайти ко мне.
   Он вышел. Гольденко сидел остолбенело, словно вдруг хватило его морозом. Наконец, вот оно, пришло долгожданное. Он поднял палец.
   — О! Все слышали. А теперь спать. Приказываю отдыхать. Я ж говорил. Это настоящий командир.
   Вызывая его к себе, Корнев знал, что Гольденко как работник ничего не стоит, работать не хочет, его дорожный участок самый запущенный. Но надо заставить его работать. Может быть, перевести на другую работу, где бы он был всегда на глазах.
   Гольденко явился точно в назначенное время. Клинообразный его подбородок, голубой от бритья, горделиво выдвигался вперед. Монгольские усики расчесаны. Одет неважно, как и подобает человеку, который не любит работать.
   — Ну, как дела? — спросил Корнев.
   — Дела, товарищ начальник, они, значит, идут… — уклончиво ответил Семен Иванович.
   — А по-моему, дела у вас не очень блестяще идут.
   — Так ведь, конечно. Вам виднее, которое блестит, а которое…
   Он тянул и крутился, стараясь сообразить, куда гнет начальник и какие слова ему больше придутся по душе.
   — Да вы прямо скажите, почему не хотите работать?
   — Товарищ начальник, да разве ж это работа?..
   — Работа обыкновенная. Надо только постараться.
   — Да боже ж мой! Если вы меня один раз застали, так я же нездоровый был. Живот так закрутило, думал, и не дойду.
   — Что-то часто у вас живот крутит, Гольденко. Каждую ночь.
   — Врут, товарищ начальник.
   — Никто не врет, я сам вижу.
   — Ну, ей-богу, обижаете, товарищ начальник. Надо на эту дорогу объехтивно посмотреть.
   — Объективно? — покосился на него Корнев.
   — Ну да же. Что мы имеем? Вам неизвестно, вы человек новый, а я знаю. Это только сверху снег, так сказать, снежный покров. А под ним же болото. Вы человек новый и не знаете, а я вам все скажу. На этом месте при старом режиме море находилось. Я объехтивно. Потом, значит, оно подсохло, а болото пока что осталось. Ну, где же вам все сразу узнать. Вы новый человек. А Гольденко виноват.
   Корнев знал, что Гольденко никогда не сознается в своем лодырничестве, но такого не ожидал.
   — Море-то давно было? — спросил он.
   — Как бы не соврать, — глубокомысленно посмотрел Гольденко на потолок, — не особенно. Потому болото еще шибко глубокое.
   — Д-да. А Македонский сейчас где?
   Гольденко осторожно поглядел на начальника, соображая, нет ли здесь подвоха. Лучше отговориться незнанием.
   — Не знаю, товарищ начальник. Да если б знал, разве б я здесь был? Меня каждый начальник вот до чего любил!
   — А сейчас почему не любит?
   — Не любит. Не показался я ему. Тут, конечно, если начистоту говорить, мне жизни не будет. Кабы не война, уехал бы… А сейчас, значит, лишен права передвижения до конца военных действий.
   — Скажите, Гольденко, зачем вы приехали сюда? Ведь вы человек бывалый, белый свет повидали. Что вас потянуло на север?
   — Ничего меня не тянуло. Взял да приехал. Надо же посмотреть. А тут война, вот и застрял.
   — Так не бывает, Гольденко. У человека всегда есть, ну, что ли, мечта. Цель.
   Гольденко задумался. Уж очень дотошно выспрашивает начальник. Тут надо осторожнее. Ну Зачем он приехал? Вот вопрос.
   — Как вам сказать. Мечта, конешно, это точно, была. Как можно? Без мечты только скотина живет.
   — Ну вот, какая же мечта у вас была? На северное сияние посмотреть?
   — Я объехтивно, товарищ начальник. Была у меня мечта такая, что здесь заработки хорошие.
   — Вот это правильно. Хорошему работнику — хороший заработок. Ну и что же?
   — Хорошие, да не для нас. Руку надо везде иметь.
   — У вас их две.
   Гольденко понимающе засмеялся, даже подмигнул начальнику.
   — Третью надо.
   — Двумя длинный рубль не ухватишь?
   — Никак, хе-хе.
   — А если длинный язык?
   Разом оборвав смех, Гольденко насторожился. Подумал. И понял по-своему.
   — Ну что ж, это можно. Я могу.
   — Что вы можете?
   — Ну вы сами знаете.
   Корневу тоже стало понятно, куда метнулся Гольденко. Вот дрянь какая. Сдержавшись, он сказал:
   — Нет, мне шпионов не надо. Понял? Если что заметил, приди и скажи открыто. Газета есть. Вот как у нас делается. А еще, говорите, старый солдат. Барахло вы, а не солдат. Да солдатом вы и не были. Это тоже вранье.
   Поняв, что сорвался, Гольденко испуганно заморгал глазами.
   — Так вы же сказали…
   — Я сказал — язык у вас длинный. В бараке что болтали?
   — Я ничего. Гад буду…
   — Что про меня рассказывали? Я же сам слышал. Откуда вам известно, как я воевал? Это, конечно, ваше дело, но прошу про меня не врать. Про Александра Македонского можете. Ничего не имею.
   — Да как же, — лепетал Гольденко, — это же наболтали вам.
   Он чувствовал, что погибает.
   — Идите, Гольденко. Работать будете в дорожной бригаде. Там оплата сдельная. Если работать честно, то и двумя руками можно длинный рубль схватить. Идите…
   Вернувшись в барак, Гольденко лег на свое место. Сосед по койке спросил, зачем вызывал начальник.
   — Вызывал, значит, надо, интересовался насчет работы. Доволен ли. Ничего, говорю, только скушно. Как дикий зверь по лесу бегаешь всю ночь. Мне на людях веселее. «Куда, спрашивает, хочешь?» Я говорю: «Куда поставите, везде буду на месте». «Ну, говорит, иди в дневную дорожную бригаду, хороший, говорит, ты специалист по дорожному делу». Вот и все. И ничего тут особенного нету.

КОНЕЦ ФЕВРАЛЯ

   Гараж стоял у самой дороги. Прямо за ним возвышалась черная стена леса — тайга отступала, упорно цепляясь за каждый клочок земли. Вокруг гаража торчали из снежных сугробов невырубленные елки и кое-где возвышались молодые сосенки со скудной горсточкой хвои на самой макушке. Это были сосны, когда-то выросшие в дремучем лесу, под сенью громадных деревьев. Лес вырубили, а молодняк не тронули. Пусть растут.
   При гараже было несколько маленьких комнаток, или, как их здесь называли, кабинок: инструментальная, кладовая, конторка, вулканизаторская.
   Приказав привести в порядок одну из комнат, Корнев устроил здесь свой кабинет — свой штаб — и отчасти свою квартиру или, как он называл, КП. Полностью переселиться сюда он не помышлял. Все равно этого не допустила бы Валентина Анисимовна. Она с материнской заботливостью, переходящей в деспотизм, сама определила его режим.
   Приходилось повиноваться. Иногда Корнев оставался ночевать в своем КП, но утром непременно должен был явиться домой к завтраку.
   — Это тебе не война, — говорил Иван Петрович. — Где поел, а где и так. Тут насчет этого строго.
   Он все еще хотел казаться радушным хозяином и добрым другом. Дома говорил шутливо или участливо, судя по обстоятельствам, а на работе был сдержан, и Корневу казалось, что он следит за ним. Следит терпеливо, изучающе, как охотник за редким зверем, повадки которого еще мало ему известны.
   — Виталий Осипович, я прямо не знаю, что с вами делать? Ну, что вы думаете? Ведь здоровье надо поправлять. Я котенку больше наливаю, — негодовала хозяйка и вздыхала, — не знаю, что с вами делать.
   Виталий Осипович уже знал многих работающих на лесопункте. Да, коренных лесовиков мало. Большинство на фронте. Северных жителей или таких, которые давно и прочно осели здесь, тоже единицы. Много эвакуированных, которые только и ждали конца войны, чтобы вернуться в родные места, на свою работу. Были здесь и случайные люди, приехавшие на заработки. Бывалые люди, исколесившие весь Советский Союз в погоне за длинным рублем, они, поработав год-два, ехали в другие места. Война продиктовала им свои законы, закрепив в тайге этих искателей призрачного счастья. Они тосковали, проклинали долю свою, мечтали, фантазировали и ждали.
   Так или иначе, очень многие считали себя временными жителями тайги, но сейчас не стремились уходить отсюда. Заработки были хорошие, снабжение тоже. Вон кончится воина, тогда можно будет уехать подальше от этих болот, от жгучих морозов, от суровой, строгой жизни.
   Когда он поделился этими мыслями с Иваном Петровичем, тот не согласился с ним:
   — Многие никуда не поедут.
   — Ты думаешь?
   — Знаю. Тайга. Она держит людей. Поживешь — увидишь. Привыкают здесь люди. Эх, рук мало. Надо бы новый клуб построить, земли побольше раскорчевать под огороды. Много надо. Мы здесь с дролей моей двенадцать лет живем и уезжать не собираемся. Ты посмотри: птица в теплые края улетает, а детей выводить сюда возвращается.
   — Это птица, А человек?
   — А человек тоже гнездо свое любит. Вот и надо создать ему здесь дом, его родное место. Пусть он тут живет, женится, детей заводит. Пусть он всей душой здесь будет. На севере, в тайге. Лесов у нас на сто лет хватит. Не успеешь в одном месте вырубить, а он уже растет, поднимается. Работы по горло. Заводы ставить надо. Чего только из древесины не добудешь: бумага, пластмасса, лаки, дрожжи, спирт, сахар.
   Корнев слушал сначала с удивлением: вот ведь как разговорился зверь лесной. Вот он о чем молчит. А ведь он прав. Не все уедут отсюда. Многие найдут здесь себя, свое счастье, свое призвание. У каждого свое. Он прав, этот суровый хозяин тайги.
   — Это твоя синяя птица, — чуть растроганно улыбнулся Корнев.
   — Какая это синяя птица? — насторожился Дудник.
   — Сказка есть такая. Птица эта — мечта человека, счастье.
   — Сказка? Пусть будет сказка. Я вот видел ботинки из пластмассы, а пластмасса из сосны. Здесь этих сказок на каждую сосну по сказке.
   Он прав, возможностей много. У Ивана Петровича зоркий глаз. Он видит далеко. Он не заблудится в тайге.
   — Ну, размечтались! — улыбнулась Валентина Анисимовна. — А для меня нет лучше Рязани.
   — А сама здесь живешь.
   — Так я же с тобой, залётко мой.
   — Ну вот то-то же. Со мной и в лесу жить можно.
   Но такие разговоры случались не часто. И Корневу, и Дуднику редко удавалось выкроить вечер для беседы по душам. Особенно Корневу. Ему много надо было узнать, войти в тонкости дела, и все это — как можно скорее. Виталий Осипович спешил. Он был уверен, что должны быть какие-то пути для улучшения работы всего лесоучастка. А пока все было почти так же, как и в дни его юности, когда еще он работал лесорубом.
   — Дрын да веревка, волокуша да покат — вот и вся наша техника, — сказала Корневу девушка-трелевщица.
   Она остановилась, чтобы поправить сбрую на своей мохнатой малорослой лошади. Положив рукавицы на взмокший лошадиный круп, от которого поднимался легкий парок, она связывала веревочные вожжи. Ее одежда, валенки и даже выбившиеся из-под клетчатой шали волосы были в снегу. Легкая поземка крутилась по всей вырубке.
   Лошади были впряжены в волокушу, древнее изобретение лесных мужиков. Волокушей выволакивались бревна с места порубки к дороге, где их наваливали на лесовозные сани и доставляли к нижнему складу, и уже отсюда, на лесовозных машинах, вывозили на завод или к вагонам на погрузку.
   И каждый раз тяжеленные бревна приходилось передвигать с помощью дрына, привязывать веревкой, поднимать на машину по затертым до блеска покатам. И все это требовало только силы, силы и сноровки.
   Девушка подышала на пальцы, согревая их своим дыханием, и, обернув к Виталию Осиповичу свое покрасневшее на морозе, обветренное лицо, громко, словно требовала ответа от всего мира, спросила:
   — Да когда же кончится жизнь эта проклятая?
   — Ну, заплакала, — сурово ответил Виталий Осипович. — На войне, думаете, легче?..
   — Так я про войну и спрашиваю, — удивленная его непонятливостью, пояснила девушка. — Работу я не кляну. Мы к ней привыкли. И до войны так вот лес выволакивали.
   Она сунула руки в рукавицы. Взмахнув кнутом, крикнула на лошадь:
   — Надуйся, красивая!..
   На всей очень большой вырубке, где шла трелевка, работало много людей. Они, то пропадая в сугробах, то появляясь над ними, погоняли своих лошадей. Февральская поземка завивала снежные жгуты, бросая их в лица трелевщиц.
   По узким трелевочным тропам, спотыкаясь и проваливаясь в разбитом лошадьми снегу, Виталий Осипович добрался до дороги. Здесь у костра сидели две женщины-навальщицы. Они о чем-то громко и недоброжелательно рассуждали. Увидев начальника, замолкли. Поздоровавшись, Виталий Осипович спросил, почему они вдруг перестали говорить.
   — Да чего зря язык-то бить, — ответила одна, а вторая низким голосом объяснила:
   — Не то делаем, что надо.
   Виталий Осипович узнал ее. Это была та самая колхозница, которая выступила на совещании в день его приезда. Он спросил:
   — Так ваше предложение и не приняли?
   Она ответила снисходительно:
   — Вам лучше знать. Эх, начальники, разучились вы считать. Вам лишь бы план выполнить, а того не хотите понять, что трелевка эта — вовсе ненужная работа. А если ненужная, значит, вредная. Деньгам перевод, людям морока.
   И вдруг совершенно другим, доверительным тоном она предложила еще при разметке делянок пробивать в снегу дороги и лес валить вдоль этих дорог. Тогда можно будет сразу вывозить все, что лесорубы свалят за день.
   Когда Виталий Осипович сказал Дуднику об этом, тот хмуро проворчал:
   — Это бригадирша все мутит. Все равно так не будет.
   — А знаешь, мне кажется, что так может быть, — тоже хмуро ответил Корнев.
   Оба замолчали. Этот разговор происходил в кабинете Дудника. Стояла деловая тишина, способствующая раздумью, хотя бы даже такому тяжелому, какое наступило после слов Корнева.
   Дудник понимал, что инженер не отступит, он знал его немирный, беспокойный характер. Будучи человеком сильным и напористым, он предпочитал ломать препятствия на своем пути и никогда не задумывался над тем, как бы найти способ, при котором эти препятствия не возникли бы. Он бросал на тяжелые участки все силы и добивался победы, забывая о том, что через месяц или через год все это должно повториться снова.
   Так было и с вывозкой. В лесу у пня ежегодно остается много леса, но никаких мер для того, чтобы вывозить его вовремя, он не принимал.
   Он не мог не заметить, что Корнев за короткий срок сделал очень много. На всех участках лучше стали работать лесовозные машины. Дорожные рабочие содержали свои участки в образцовом порядке. На нижних складах по его указаниям подняли подштабельные места: с высоких штабелей грузить стало легче. Машины не простаивали под погрузкой.
   Виталий Осипович от всех требовал военной точности в исполнении его приказов. Его считали беспощадным, но все видели, что он беспощаден прежде всего к самому себе. За это его боялись, но уважали, потому что, прежде чем потребовать, он тщательно проверял, сколько можно потребовать и что надо сделать, чтобы легче и лучше можно было выполнить его требование.
   Молчание затянулось. Тяжело вздохнув. Дудник поднял свое вдруг потемневшее лицо. Корнев понял: сейчас он скажет что-то такое, отчего сделается невозможной не только дружба, но и совместная работа. Корнев не хотел ссоры и знал, что и Дудник не хочет этого, но, как и свойственно человеку вспыльчивому, он плохо владел собой в минуты гнева. Поэтому Виталий Осипович поспешил предупредить его:
   — Ну хорошо. Обсудим это на производственном совещании.
   И сразу же заговорил о том, что в сушилке прогорели жаровые трубы, и спросил, где взять новые.
   — Беспокойный ты человек, — вздохнул Иван Петрович.
   — Это верно, — не возражал Корнев. — Жить — это значит творить беспокойство, сказал великий старик Ромен Роллан. Для того я живу на свете, чтобы творить беспокойство.
   «Чего, чего, а беспокойства от тебя много», — подумал Дудник и с удивлением отметил, что эта мысль не вызвала в нем обычного протеста. Он все еще не мог простить Корневу его обвинения, тем более, что тот оказался прав насчет Тараса Ковылкина. Лучший лесоруб так и не поставил никакого рекорда.
   Иван Петрович и сам понимал, что Тарас в своей выработке достиг того потолка, выше которого не прыгнешь.
   Как-то днем он позвонил в гараж и попросил Корнева зайти к нему.
   К концу подходил февральский день. И в этот день, в этот час солнце со всей щедростью обливало тайгу холодным серебром, словно желая вознаградить ее за прежнюю свою скупость. Но снег еще по-зимнему блистал пушистыми искрами и густо голубел тенями. Пышны были сугробы, не примятые рукой весны. Деревянные домики выглядывали из сугробов своими обледенелыми, потеплевшими от солнца глазами окон в кружеве белых ресниц инея. Из труб неторопливо струились белые ленточки дыма.
   Когда Виталий Осипович вошел в просторный кабинет директора, там сидел парторг Петров. Дудник сразу, не дожидаясь, пока Корнев разденется, сказал:
   — Дело у нас серьезное.
   Дело оказалось не новым, но тем не менее оно волновало обоих. Леспромхоз вытянул февральскую программу, даже несколько перевыполнив ее, то есть сделал то, что раньше ставило его в число передовых. Но недавно в соседнем леспромхозе появился неизвестный до того лесоруб Мартыненко. Ничего о нем прежде не было слышно. А он взял да и закатил такую небывалую выработку на лучковой пиле, что сразу выдвинул свой лесопункт на первое место.