Страница:
— Ну и пусть я подушка, — говорила Катя, — зато я на маму похожа.
Это был сильный довод.
Мать была красавица. Полная, с белым румяным лицом и ясным взглядом. На губах спокойная улыбка — печать уверенного, непоколебимого счастья. Характер у нее был ровный, все шло хорошо, и она считала, что надо жить так, чтобы сохранить это хорошее, не стремясь к лучшему. Еще неизвестно, каково оно, это лучшее. Достаточно и настоящего.
Отчим говорил:
— Ты — самая лучшая, лучше не надо.
Но все остальное он никогда не считал совершенным, Он руководил крупным сахарным заводом. Завод работал хорошо. Рассказывая об этом, отчим неизменно заканчивал:
— Значит, надо работать еще лучше.
Марина в этом отношении была на стороне отчима. Он водил ее на завод, показывал, как из грязной, невзрачной свеклы делают белый, сверкающий сахар.
В школу она вошла с гордо поднятой головой. Учителям отвечала спокойно, никогда не смущалась, если даже и не знала урока. Но это редко случалось.
Она охотно играла с подругами, принимала участие в невинных их заговорах против учителей, и все знали, что она никогда не спасует и не выдаст. С готовностью помогала всем, что было в ее силах. У нее всегда можно было списать задачи, занять денег, взять учебник и даже пожаловаться на девичьи неурядицы. Она помогала охотно, утешала, давала советы, но при всем этом не теряла строгой выдержанности и сознания собственного превосходства.
Когда она училась в седьмом классе, ей показалось, что пришла любовь. Влюблены были все; она выслушивала рассказы подруг, то восторженные, то полные отчаяния. Она снисходительно утешала их, слегка улыбалась. Любовь казалась болезнью не опасной, но все же причиняющей какое-то раздражение. Любовь, как поветрие, не миновала и ее.
Он учился в десятом классе. Был умен и застенчив. Он писал ей записки, сравнивая ее с далекой звездой, которая не может сгореть, а только ярко сверкает в недоступной вышине. Наконец он отважился и пригласил ее в кино. Они молчали всю дорогу. Ей хотелось, чтобы он был хоть наполовину так красноречив, как в своих записках, но он только глубоко вздыхал, не решаясь взглянуть на нее, и поправлял кепку. Это, наконец, возмутило Марину. По рассказам подруг, любовь выглядела совсем не так. Все прочитанное о любви, о ее радостях и муках совершенно не походило на их молчаливое шествие по темным весенним улицам. Вернувшись из кино домой, она отказалась от ужина, не пожелала ни с кем разговаривать и легла спать. У нее было такое чувство, словно ее обманули.
Утром она послала ему записку: «Прошу больше мне не писать. Отвечать не считаю необходимым». После первого урока он прислал ответ:
— Я не понимаю. Вы всегда так поступаете?
Он побледнел и сжал губы, как от боли.
— Возьмите ваши стихи. Я не позволю, чтобы смеялись надо мной.
— Это стихи Лермонтова, — пробормотал он.
— Знаю, что не ваши. У вас, наверное, ни одного слова своего нет.
Впервые он прямо взглянул на нее, но, ничего не сказав, ушел. Через несколько лет она увидала его имя в газете и удивилась, что он поэт. Его хвалили. Прочла его стихи о далекой звезде и вздохнула. Нет, он не обманывал ее.
В это время она жила в Москве, работала в издательстве машинисткой и училась на вечернем литфаке. Всякая связь с семьей казалась потерянной. Она писала, ей отвечали, и ничего больше не связывало ее с домом, где прошли детство и юность. Даже фамилия у нее была своя, фамилия отца — Ефремова. Ей казалось, что она совершенно одинока на белом свете. Но вдруг все переменилось — в один день, в один час.
Началась война. Отчим приехал в Москву. Он был уже в военной форме, ехал в часть и зашел к ней проститься.
Она провела с ним весь день и поехала на вокзал провожать.
В этот вечерний час многие провожали на войну своих мужей, сыновей, отцов. Летнее солнце мирно спускалось над городом. Москва таяла в закатной сверкающей дымке. Фиолетовые тени косо лежали на пылающем перроне. Наступила какая-то завороженная тишина, немыслимая в большом городе. Это было величественное прощальное мгновение, когда люди заглянули в свои сердца. Но Марине показалось, что прошло очень много времени. Нельзя же за одну минуту увидеть в человеке то, чего не смогла разглядеть за много лет.
Она впервые прямо посмотрела в его очень ласковые и очень волевые глаза. В них таилась бесконечно добрая усмешка сильного, уверенного в своей правоте человека. Он никогда и никого не уговаривал. Он не уговаривал даже самого себя. Только сейчас это стало понятно Марине.
Он уезжал на войну. На западе уже кипел огненный вал, который потом прокатился по советскому югу и достиг Москвы.
Там был ад, был ужас, и этот человек шел туда, чтобы остановить его. Шел на самое страшное и самое славное.
Как бы поняв, что происходит в ее душе, он бережно положил свои руки на ее плечи.
— Попрощаемся, дочурка, — сказал он мягко.
Марина поняла, что сейчас он не заставлял себя быть нежным. Она прижалась к его широкой груди. Нет, плакать она не станет. Сейчас не станет. Она подняла голову. Он смотрел на нее с печальной нежностью. На его глазах блестели слезы, и он не скрывал их.
— Ничего. Это ничего, дочурка, — говорил он, — это пройдет.
И тогда Марина заплакала, заплакала, как девчонка.
— Я так рада, так рада, — повторяла она.
И он понял ее. Она, наконец, нашла то, чего не хватало ей, о чем бессознательно тосковала всю свою небольшую жизнь. Она нашла искреннюю, родную любовь. Она впервые назвала его отцом.
Ее потянуло домой. Туда, где еще не высохли слезы прощания, где остались мать и сестра. В отчий дом. Марина никогда так не думала — отчий дом. А ведь там жили самые родные люди на земле. Мать, сестра и человек, который всей душой стремился стать для нее отцом. Она не понимала его.
Проводив отчима, она решила ехать домой, но пока собралась, Украина уже запылала в огне пожарищ и враг топтал сады ее детства.
Где они сейчас, родные ее?
ТАЕЖНАЯ СКАЗКА
СЕРДЦЕ
Это был сильный довод.
Мать была красавица. Полная, с белым румяным лицом и ясным взглядом. На губах спокойная улыбка — печать уверенного, непоколебимого счастья. Характер у нее был ровный, все шло хорошо, и она считала, что надо жить так, чтобы сохранить это хорошее, не стремясь к лучшему. Еще неизвестно, каково оно, это лучшее. Достаточно и настоящего.
Отчим говорил:
— Ты — самая лучшая, лучше не надо.
Но все остальное он никогда не считал совершенным, Он руководил крупным сахарным заводом. Завод работал хорошо. Рассказывая об этом, отчим неизменно заканчивал:
— Значит, надо работать еще лучше.
Марина в этом отношении была на стороне отчима. Он водил ее на завод, показывал, как из грязной, невзрачной свеклы делают белый, сверкающий сахар.
В школу она вошла с гордо поднятой головой. Учителям отвечала спокойно, никогда не смущалась, если даже и не знала урока. Но это редко случалось.
Она охотно играла с подругами, принимала участие в невинных их заговорах против учителей, и все знали, что она никогда не спасует и не выдаст. С готовностью помогала всем, что было в ее силах. У нее всегда можно было списать задачи, занять денег, взять учебник и даже пожаловаться на девичьи неурядицы. Она помогала охотно, утешала, давала советы, но при всем этом не теряла строгой выдержанности и сознания собственного превосходства.
Когда она училась в седьмом классе, ей показалось, что пришла любовь. Влюблены были все; она выслушивала рассказы подруг, то восторженные, то полные отчаяния. Она снисходительно утешала их, слегка улыбалась. Любовь казалась болезнью не опасной, но все же причиняющей какое-то раздражение. Любовь, как поветрие, не миновала и ее.
Он учился в десятом классе. Был умен и застенчив. Он писал ей записки, сравнивая ее с далекой звездой, которая не может сгореть, а только ярко сверкает в недоступной вышине. Наконец он отважился и пригласил ее в кино. Они молчали всю дорогу. Ей хотелось, чтобы он был хоть наполовину так красноречив, как в своих записках, но он только глубоко вздыхал, не решаясь взглянуть на нее, и поправлял кепку. Это, наконец, возмутило Марину. По рассказам подруг, любовь выглядела совсем не так. Все прочитанное о любви, о ее радостях и муках совершенно не походило на их молчаливое шествие по темным весенним улицам. Вернувшись из кино домой, она отказалась от ужина, не пожелала ни с кем разговаривать и легла спать. У нее было такое чувство, словно ее обманули.
Утром она послала ему записку: «Прошу больше мне не писать. Отвечать не считаю необходимым». После первого урока он прислал ответ:
После уроков она подошла к нему, возмущенная и высокомерная. Откинув назад косу, гордо вскинула голову:
О поверь мне, холодное слово
Уста оскверняет твои,
Как листки у цветка молодого —
Ядовитое жало змеи.
— Я не понимаю. Вы всегда так поступаете?
Он побледнел и сжал губы, как от боли.
— Возьмите ваши стихи. Я не позволю, чтобы смеялись надо мной.
— Это стихи Лермонтова, — пробормотал он.
— Знаю, что не ваши. У вас, наверное, ни одного слова своего нет.
Впервые он прямо взглянул на нее, но, ничего не сказав, ушел. Через несколько лет она увидала его имя в газете и удивилась, что он поэт. Его хвалили. Прочла его стихи о далекой звезде и вздохнула. Нет, он не обманывал ее.
В это время она жила в Москве, работала в издательстве машинисткой и училась на вечернем литфаке. Всякая связь с семьей казалась потерянной. Она писала, ей отвечали, и ничего больше не связывало ее с домом, где прошли детство и юность. Даже фамилия у нее была своя, фамилия отца — Ефремова. Ей казалось, что она совершенно одинока на белом свете. Но вдруг все переменилось — в один день, в один час.
Началась война. Отчим приехал в Москву. Он был уже в военной форме, ехал в часть и зашел к ней проститься.
Она провела с ним весь день и поехала на вокзал провожать.
В этот вечерний час многие провожали на войну своих мужей, сыновей, отцов. Летнее солнце мирно спускалось над городом. Москва таяла в закатной сверкающей дымке. Фиолетовые тени косо лежали на пылающем перроне. Наступила какая-то завороженная тишина, немыслимая в большом городе. Это было величественное прощальное мгновение, когда люди заглянули в свои сердца. Но Марине показалось, что прошло очень много времени. Нельзя же за одну минуту увидеть в человеке то, чего не смогла разглядеть за много лет.
Она впервые прямо посмотрела в его очень ласковые и очень волевые глаза. В них таилась бесконечно добрая усмешка сильного, уверенного в своей правоте человека. Он никогда и никого не уговаривал. Он не уговаривал даже самого себя. Только сейчас это стало понятно Марине.
Он уезжал на войну. На западе уже кипел огненный вал, который потом прокатился по советскому югу и достиг Москвы.
Там был ад, был ужас, и этот человек шел туда, чтобы остановить его. Шел на самое страшное и самое славное.
Как бы поняв, что происходит в ее душе, он бережно положил свои руки на ее плечи.
— Попрощаемся, дочурка, — сказал он мягко.
Марина поняла, что сейчас он не заставлял себя быть нежным. Она прижалась к его широкой груди. Нет, плакать она не станет. Сейчас не станет. Она подняла голову. Он смотрел на нее с печальной нежностью. На его глазах блестели слезы, и он не скрывал их.
— Ничего. Это ничего, дочурка, — говорил он, — это пройдет.
И тогда Марина заплакала, заплакала, как девчонка.
— Я так рада, так рада, — повторяла она.
И он понял ее. Она, наконец, нашла то, чего не хватало ей, о чем бессознательно тосковала всю свою небольшую жизнь. Она нашла искреннюю, родную любовь. Она впервые назвала его отцом.
Ее потянуло домой. Туда, где еще не высохли слезы прощания, где остались мать и сестра. В отчий дом. Марина никогда так не думала — отчий дом. А ведь там жили самые родные люди на земле. Мать, сестра и человек, который всей душой стремился стать для нее отцом. Она не понимала его.
Проводив отчима, она решила ехать домой, но пока собралась, Украина уже запылала в огне пожарищ и враг топтал сады ее детства.
Где они сейчас, родные ее?
ТАЕЖНАЯ СКАЗКА
Настало утро. Не возвестили об этом кремлевские куранты. Взбесившийся ветер порвал, перекрутил все провода; не вспыхнули огни, молчали телефоны. Кругом стоял кромешный ад с дьявольским воем бурана, с летучими вихрями снега и диким стоном тайги.
Но утро все же наступило. Где-то в невидимой высоте вставало солнце.
Марина с рассветом пошла к директору. Дороги, конечно, не было. Она лезла по сугробам, задыхаясь от ветра и снега.
Ее встретил Иван Петрович, у него был такой вид, словно он ждал ее прихода. Открыв дверь, он пригласил:
— Проходите.
В теплой кухне, освещенной маленькой керосиновой лампой со стеклом, заклеенным бумажкой, Марина отдышалась.
Дудник и Корнев, оба в нижних белых рубашках, заправленных в ватные брюки, в валенках, стояли на кухне и ждали, пока она отдышится и придет в себя. И снова ей показалось, что никого не удивило ее появление в такое время.
Еще не понимая, отчего это, она рассказала о Жене. Иван Петрович коротко засмеялся.
— Вот видите, — указал он куда-то в угол, — тоже спасатель!
Марина обернулась, и все ей стало понятным. В углу, на сундуке, сидел Мишка Баринов. Его цыганские глаза вызывающе блестели. Он поднялся и отчаянным жестом кинул шапку на сундук:
— Короче говоря, меня не удержите. Я бы давно ушел, но у меня нет продуктов. Выдайте мне паек на три дня. И для нее тоже. Вот и все. Я вас очень прошу, Иван Петрович, не держите меня.
Дудник снова хмыкнул в усы. Он ходил по кухне тяжелой походкой, словно с трудом волочил за собой свою огромную тень. Корнев по-прежнему стоял против Марины, стараясь рассмотреть ее лицо, белеющее в сумраке слабо освещенной комнаты. Он видел эту девушку в первый вечер на совещании, но сейчас не узнал, и только ее голос напомнил о первой встрече.
— Вам нельзя идти, — тихо сказал он.
— Бывают случаи, товарищ Корнев, когда не существует нельзя. Сейчас такой случай…
— Об этом не может быть и речи, — оборвал ее Дудник, направляясь к двери.
Марина, вскинув голову, прошла мимо Корнева прямая, возмущенная. Она преградила дорогу Ивану Петровичу и сказала негромко, но очень твердо:
— Я не для речей пришла сюда. Вот Баринов все сказал. Надо продукты и лыжи.
И просто, словно сообщала о прогулке в майский вечер, добавила:
— Мы пойдем двое. Одной, конечно, нельзя.
— Вы знаете, что такое тайга, что такое буран в тайге? Я не могу послать вас на верную гибель, — сказал Иван Петрович. Марина снова преградила ему путь.
— Все это мы знаем. И тайга и метель. И дорогу мы знаем. Дайте распоряжение в магазин. Продукты на троих.
Иван Петрович остановился около двери, потянулся сильным своим телом и скучающе зевнул.
Все замолчали. В замерзшие стекла билась пурга и завывала на разные голоса. Казалось, вдоль улицы проносятся нестройные оркестры, составленные из чудовищных инструментов, издающих на лету завывающие звуки.
— Шли бы вы все по домам, — сказал Иван Петрович и вышел из кухни.
Корнев подумал, что он решил выждать, пока утихнет пурга, и готов был согласиться с Дудником, но в это время Марина спросила его:
— Вы тоже так думаете? — Не дожидаясь ответа, она ушла в угол и села на сундук рядом с Мишкой Бариновым.
Теперь Корнев как следует рассмотрел ее лицо с тонкими решительными бровями и крупным строгим ртом. Из-под белых век сухими огоньками блестели глаза. Умная городская девушка. Наверное, была студентка какого-нибудь института или секретарша, он знает этих девушек, очень самостоятельных, выросших без папы и мамы, умеющих заботиться о себе и не терпящих покровительства. Но все же попробовал предостеречь ее:
— Вы не знаете, на что вы идете…
Она словно хлестнула взглядом по его лицу:
— Это не вам говорить.
— Почему? — усмехнулся он.
Она поняла его усмешку. Конечно, ее строптивость смешна. Но она не позволит потешаться над собой.
— Вы всегда так рассуждаете, когда надо спасти близкого человека, просто человека?
«Колючая», — подумал Корнев и ответил:
— Я боюсь, что вас тоже придется спасать.
Она хотела сказать, что должна идти и выручить подругу и сделает это, невзирая на уговоры, но из комнаты вышел Иван Петрович. Марина все поняла и нахмурилась. Она нехорошо подумала о своем начальнике, когда он вышел из кухни. Оказывается, у него уже все решено. А она-то вообразила! Да, она именно вообразила себя героиней. Глупое самомнение. А он знал, что пойдет сам, когда уговаривал ее не ходить. У него все готово к походу. Он был уже одет и на ходу застегивал ватник. За ним появилась Валентина Анисимовна. Она сразу же подошла к печке, где в печурке сушились его рукавицы и шарф. Она достала их и держала в руках, ожидая, когда муж наденет полушубок.
— Вы тоже идете? — спросила она у Марины. — Я думаю, напрасно. Пускай мужчины, это их дело.
— Ну, пошли! — сказал начальник. — Дай-ка, дроля, мой вещевой мешок. Сегодня, может быть, и не вернемся. Виталий Осипович, оставайся тут за меня. Главное, смотри, чтоб пожара не наделали. По общежитиям и квартирам пройдись.
И началось сражение с ураганом. Это был коварный, изворотливый и, главное, неуязвимый враг. Он не шел на них широкой грудью, нет, он метался вокруг, ударял то с одной, то с другой стороны. То налетал сверху, сбрасывая вниз целые сугробы снега, то толкал в спину, сбивал с ног, то ронял сосну, и она падала с отчаянным грохотом, угрожающе раскачивая мохнатыми лапами.
Они шли просекой, где под сугробами была погребена автолежневая дорога. Но разве можно было узнать что-нибудь? Снежный ураган безумствовал в лесном коридоре, потрясая седыми своими космами. Иногда не было видно даже идущего впереди.
Дорогу преграждали поваленные ураганом сосны, сбитые сучья. Их было так много, что люди устали перебираться через них и решили передохнуть.
Иван Петрович, шедший впереди, ударил носками лыж во что-то мягкое. Думал — сугроб, но лыжи дальше не двигались. Оказалось — вздыбленное корневище огромной сосны. Под ним была яма, куда меньше задувал ветер. Там они притаились, тяжело дыша, вытирая мокрые от снега лица.
По всем расчетам, они находились где-то около третьей диспетчерской. Марина посмотрела на свои часы. Было без десяти двенадцать.
— Идем два часа, — сказал Иван Петрович, подымаясь.
— К четырем доберемся! — крикнул Мишка Баринов сквозь грохот урагана.
Он оказался прав. Уже стемнело, когда они вышли на полянку. Здесь где-то должна стоять Женина будка. Они знали, что трудно найти ее под снегом. Как различить, в котором из сугробов погребена диспетчерская?
Они долго блуждали по поляне, проваливаясь в снегу, стараясь не потерять друг друга. Ветер гулял здесь, не встречая препятствий.
— Стойте, — заорал Мишка, — дымом пахнет.
Остановились, потянули носами и пошли по направлению этого знакомого, родного запаха. Дымом пахнет. Таежники знают, что это значит в кромешном снеговом аду.
Пахнет дымом — значит, жив человек, значит, живы будут и они.
Так они нашли сугроб, в котором сидела Женя. Из него сквозь черно-желтую дыру струился легонький дымок.
Мишка отвязал лопату, которую нес за спиной, как ружье, и стал откидывать снег от двери занесенной избушки.
Он остервенело разбрасывал в стороны снеговые комья, которые сейчас же рассыпались в пыль под ударами ветра. Бросал и думал. Думал, что он сейчас похож на сказочного богатыря, который после борьбы с чудовищем нашел свою любимую и теперь борется с последним врагом, чтобы освободить ее. Такую сказку он где-то читал или видел в кино. Неважно. Такая сказка есть, и Женя должна в конце концов понять его чувства.
Он страшно устал, но не захотел уступить лопату Ивану Петровичу, пока не откопал всю дверь. Дернув за скобу, он распахнул ее настежь.
Все как в сказке. Царевна спит в ожидании, пока отважный избавитель не разбудит ее. Спит, истомленная страхом и тоской. Спит прямо на полу, у печурки, и во сне судорожно вздымается грудь, вздрагивают губы.
Уже нет в избушке ни стола, ни табуретки, ни топчана, — все пошло в печку, даже несколько половиц изрубила Женя и сейчас спала, утомленная переживаниями. Ее разбудили. Ничего не понимая, Женя глядела на заснеженные фигуры, думая, что все это — сон.
Мишка сорвал с себя шапку и бросил ее па пол.
— Женя, — сказал он тихо, — вот мы пришли.
Наверное, никакой сказочный Иван-царевич не получал такого бурного, такого горячего поцелуя, какой пришелся на цыганскую Мишкину долю. Он захлопал глазами и растерянно улыбнулся. Но переживал он зря: ничего больше ему не досталось.
В это время Женя с радостными воплями целовала Марину и Ивана Петровича, растопив лед на его усах жаркими своими слезами.
— Дорогие мои, золотые! — причитала она. — Мариночка! Иван Петрович, я обязуюсь, я обещаю — я теперь никогда на дежурстве спать не буду. Мишечка мой, цыганеночек!
— Плачешь? — спросил ворчливо Иван Петрович. — Зачем осталась? Наделала хлопот. Почему не приехала с последней машиной?
— А как же я могла самовольно?
— Как самовольно? Приказ был всем ехать!
— Так, Иван Петрович, провод же порвался сразу. Мне только и успели сказать, чтобы скорее снять грузчиков. А пока я бегала на биржу, машина ушла. Не могла я просто так убежать, себя спасти.
— Да? — удивленно поднял на нее глаза Иван Петрович. — Вот ты какая! Ну, ладно. Молодец!
Возвращаться обратно и думать нечего. Надо устраиваться на ночлег. Иван Петрович и Мишка вышли, захватив топоры. Они нарубили дров, чтобы хватило на целую ночь. На обратную дорогу у них уже не хватило бы сил, да и не успеть засветло.
После ужина легли спать. Кому-то надо было сидеть у печурки, поддерживать огонь, иначе все замерзнут. Женя вызвалась дежурить в первую очередь. К полуночи она должна разбудить Мишку.
Но будить его не пришлось. Выждав, когда все уснули, он поднялся и сказал, что спать он все равно не хочет, лучше посидит с ней. Женя, подвинувшись, уступила ему место около себя. Они сидели рядом, прикрыв плечи Жениным кожушком, и он рассказывал ей сказку о богатыре и спящей красавице.
— Я знаю, — сладко зевнув, сказала Женя, — это сочинил Пушкин. Хорошая сказка.
Мишка засопел от огорчения. Он обиделся не столько на то, что сказка уже известна Жене, сколько на равнодушный тон, каким это было сказано.
Он хотел обнять ее, но она строптиво отодвинулась от него:
— Ф-фу! Если ты будешь так, я пойду спать. Сиди один.
Скрипнув зубами, Мишка схватил ее за руки. Она вырвала их и быстро встала:
— Нельзя. И не надо. Я Ивана Петровича разбужу.
Кончилась сказка. Над головой, невидимая и злая, гудела пурга, стонали сосны. Трещали в печурке дрова, и в жестяной трубе гудело пламя. Вцепившись в черные волосы смуглыми от машинной копоти и масла пальцами, Мишка раскачивал отчаянную свою голову, словно хотел оторвать ее.
Жене стало жаль его, но еще больше себя. Что за несчастная она такая? Почему влюбляются в нее вот такие, обыкновенные, ничем не выдающиеся парни? Влюбляются и страдают.
— Мишка, — сказала она, страдая в свою очередь, — не надо. Мишка. Все равно ничего у нас не получится. Кончится война, и мы разлетимся в разные стороны. И никогда я тебя все равно не полюблю.
— Бессердечная ты, Женька.
— Ой, неправда, Мишка!
— Бессердечная.
— Ничего ты не понимаешь.
— Ты все в героев влюбляешься. Так ведь это, сама знаешь, глупость. На месте буксуешь, а тут живой человек погибает.
— Я сама погибаю…
— Опять герой?
— Герой, — восторженно согласилась Женя.
— Сколько писем написала?
Женя скорбно покачала головой.
— Он мне стихи читал.
— Кто он? — ревниво спросил Мишка.
— Ах, Мишка, тебе-то что!
— Стихи тебе сочиняет?
Женя молчала. Мишка яростно шуровал в печурке искривленным сучком.
— Скажешь — кто?
— Нет. Про сосну стихи, про север, — мечтательно шептала Женя.
Мишка тяжело вздохнул. Бросил сучок в печурку и поднялся.
— Так. Герой, и стихи сочиняет. Ты скажи ему, пусть на моем пути не попадается! В тайге дорожки узкие.
— Дурак ты, Мишка, — рассмеялась Женя и ушла в угол, где спала Марина. Оттуда сказала:
— Лермонтов стихи сочинял.
— Тебе?
— И мне тоже.
— Ну и дура, — рассмеялся Мишка, блестя горячими глазами. — Лермонтов-то умер, может, сто лет прошло с тех пор.
— Много ты понимаешь! Лермонтов никогда не умрет. Ах, Мишка, ничего ты не понимаешь.
— Зато ты все поняла. Лермонтов!
Мишка снова сел около печурки. Отблески пламени снова заиграли на его бронзовых щеках. В темной избушке, заваленной снегом, отрезанной от мира, воцарилась тишина.
Гудит пурга, трубя в печную трубу. Пылает в жестяной печурке огонь, согревая людей, победивших таежную слепую злобу. Несмотря ни на что, люди живут, любят, страдают, борются и побеждают.
Это и есть сказка, которой не будет конца.
Но утро все же наступило. Где-то в невидимой высоте вставало солнце.
Марина с рассветом пошла к директору. Дороги, конечно, не было. Она лезла по сугробам, задыхаясь от ветра и снега.
Ее встретил Иван Петрович, у него был такой вид, словно он ждал ее прихода. Открыв дверь, он пригласил:
— Проходите.
В теплой кухне, освещенной маленькой керосиновой лампой со стеклом, заклеенным бумажкой, Марина отдышалась.
Дудник и Корнев, оба в нижних белых рубашках, заправленных в ватные брюки, в валенках, стояли на кухне и ждали, пока она отдышится и придет в себя. И снова ей показалось, что никого не удивило ее появление в такое время.
Еще не понимая, отчего это, она рассказала о Жене. Иван Петрович коротко засмеялся.
— Вот видите, — указал он куда-то в угол, — тоже спасатель!
Марина обернулась, и все ей стало понятным. В углу, на сундуке, сидел Мишка Баринов. Его цыганские глаза вызывающе блестели. Он поднялся и отчаянным жестом кинул шапку на сундук:
— Короче говоря, меня не удержите. Я бы давно ушел, но у меня нет продуктов. Выдайте мне паек на три дня. И для нее тоже. Вот и все. Я вас очень прошу, Иван Петрович, не держите меня.
Дудник снова хмыкнул в усы. Он ходил по кухне тяжелой походкой, словно с трудом волочил за собой свою огромную тень. Корнев по-прежнему стоял против Марины, стараясь рассмотреть ее лицо, белеющее в сумраке слабо освещенной комнаты. Он видел эту девушку в первый вечер на совещании, но сейчас не узнал, и только ее голос напомнил о первой встрече.
— Вам нельзя идти, — тихо сказал он.
— Бывают случаи, товарищ Корнев, когда не существует нельзя. Сейчас такой случай…
— Об этом не может быть и речи, — оборвал ее Дудник, направляясь к двери.
Марина, вскинув голову, прошла мимо Корнева прямая, возмущенная. Она преградила дорогу Ивану Петровичу и сказала негромко, но очень твердо:
— Я не для речей пришла сюда. Вот Баринов все сказал. Надо продукты и лыжи.
И просто, словно сообщала о прогулке в майский вечер, добавила:
— Мы пойдем двое. Одной, конечно, нельзя.
— Вы знаете, что такое тайга, что такое буран в тайге? Я не могу послать вас на верную гибель, — сказал Иван Петрович. Марина снова преградила ему путь.
— Все это мы знаем. И тайга и метель. И дорогу мы знаем. Дайте распоряжение в магазин. Продукты на троих.
Иван Петрович остановился около двери, потянулся сильным своим телом и скучающе зевнул.
Все замолчали. В замерзшие стекла билась пурга и завывала на разные голоса. Казалось, вдоль улицы проносятся нестройные оркестры, составленные из чудовищных инструментов, издающих на лету завывающие звуки.
— Шли бы вы все по домам, — сказал Иван Петрович и вышел из кухни.
Корнев подумал, что он решил выждать, пока утихнет пурга, и готов был согласиться с Дудником, но в это время Марина спросила его:
— Вы тоже так думаете? — Не дожидаясь ответа, она ушла в угол и села на сундук рядом с Мишкой Бариновым.
Теперь Корнев как следует рассмотрел ее лицо с тонкими решительными бровями и крупным строгим ртом. Из-под белых век сухими огоньками блестели глаза. Умная городская девушка. Наверное, была студентка какого-нибудь института или секретарша, он знает этих девушек, очень самостоятельных, выросших без папы и мамы, умеющих заботиться о себе и не терпящих покровительства. Но все же попробовал предостеречь ее:
— Вы не знаете, на что вы идете…
Она словно хлестнула взглядом по его лицу:
— Это не вам говорить.
— Почему? — усмехнулся он.
Она поняла его усмешку. Конечно, ее строптивость смешна. Но она не позволит потешаться над собой.
— Вы всегда так рассуждаете, когда надо спасти близкого человека, просто человека?
«Колючая», — подумал Корнев и ответил:
— Я боюсь, что вас тоже придется спасать.
Она хотела сказать, что должна идти и выручить подругу и сделает это, невзирая на уговоры, но из комнаты вышел Иван Петрович. Марина все поняла и нахмурилась. Она нехорошо подумала о своем начальнике, когда он вышел из кухни. Оказывается, у него уже все решено. А она-то вообразила! Да, она именно вообразила себя героиней. Глупое самомнение. А он знал, что пойдет сам, когда уговаривал ее не ходить. У него все готово к походу. Он был уже одет и на ходу застегивал ватник. За ним появилась Валентина Анисимовна. Она сразу же подошла к печке, где в печурке сушились его рукавицы и шарф. Она достала их и держала в руках, ожидая, когда муж наденет полушубок.
— Вы тоже идете? — спросила она у Марины. — Я думаю, напрасно. Пускай мужчины, это их дело.
— Ну, пошли! — сказал начальник. — Дай-ка, дроля, мой вещевой мешок. Сегодня, может быть, и не вернемся. Виталий Осипович, оставайся тут за меня. Главное, смотри, чтоб пожара не наделали. По общежитиям и квартирам пройдись.
И началось сражение с ураганом. Это был коварный, изворотливый и, главное, неуязвимый враг. Он не шел на них широкой грудью, нет, он метался вокруг, ударял то с одной, то с другой стороны. То налетал сверху, сбрасывая вниз целые сугробы снега, то толкал в спину, сбивал с ног, то ронял сосну, и она падала с отчаянным грохотом, угрожающе раскачивая мохнатыми лапами.
Они шли просекой, где под сугробами была погребена автолежневая дорога. Но разве можно было узнать что-нибудь? Снежный ураган безумствовал в лесном коридоре, потрясая седыми своими космами. Иногда не было видно даже идущего впереди.
Дорогу преграждали поваленные ураганом сосны, сбитые сучья. Их было так много, что люди устали перебираться через них и решили передохнуть.
Иван Петрович, шедший впереди, ударил носками лыж во что-то мягкое. Думал — сугроб, но лыжи дальше не двигались. Оказалось — вздыбленное корневище огромной сосны. Под ним была яма, куда меньше задувал ветер. Там они притаились, тяжело дыша, вытирая мокрые от снега лица.
По всем расчетам, они находились где-то около третьей диспетчерской. Марина посмотрела на свои часы. Было без десяти двенадцать.
— Идем два часа, — сказал Иван Петрович, подымаясь.
— К четырем доберемся! — крикнул Мишка Баринов сквозь грохот урагана.
Он оказался прав. Уже стемнело, когда они вышли на полянку. Здесь где-то должна стоять Женина будка. Они знали, что трудно найти ее под снегом. Как различить, в котором из сугробов погребена диспетчерская?
Они долго блуждали по поляне, проваливаясь в снегу, стараясь не потерять друг друга. Ветер гулял здесь, не встречая препятствий.
— Стойте, — заорал Мишка, — дымом пахнет.
Остановились, потянули носами и пошли по направлению этого знакомого, родного запаха. Дымом пахнет. Таежники знают, что это значит в кромешном снеговом аду.
Пахнет дымом — значит, жив человек, значит, живы будут и они.
Так они нашли сугроб, в котором сидела Женя. Из него сквозь черно-желтую дыру струился легонький дымок.
Мишка отвязал лопату, которую нес за спиной, как ружье, и стал откидывать снег от двери занесенной избушки.
Он остервенело разбрасывал в стороны снеговые комья, которые сейчас же рассыпались в пыль под ударами ветра. Бросал и думал. Думал, что он сейчас похож на сказочного богатыря, который после борьбы с чудовищем нашел свою любимую и теперь борется с последним врагом, чтобы освободить ее. Такую сказку он где-то читал или видел в кино. Неважно. Такая сказка есть, и Женя должна в конце концов понять его чувства.
Он страшно устал, но не захотел уступить лопату Ивану Петровичу, пока не откопал всю дверь. Дернув за скобу, он распахнул ее настежь.
Все как в сказке. Царевна спит в ожидании, пока отважный избавитель не разбудит ее. Спит, истомленная страхом и тоской. Спит прямо на полу, у печурки, и во сне судорожно вздымается грудь, вздрагивают губы.
Уже нет в избушке ни стола, ни табуретки, ни топчана, — все пошло в печку, даже несколько половиц изрубила Женя и сейчас спала, утомленная переживаниями. Ее разбудили. Ничего не понимая, Женя глядела на заснеженные фигуры, думая, что все это — сон.
Мишка сорвал с себя шапку и бросил ее па пол.
— Женя, — сказал он тихо, — вот мы пришли.
Наверное, никакой сказочный Иван-царевич не получал такого бурного, такого горячего поцелуя, какой пришелся на цыганскую Мишкину долю. Он захлопал глазами и растерянно улыбнулся. Но переживал он зря: ничего больше ему не досталось.
В это время Женя с радостными воплями целовала Марину и Ивана Петровича, растопив лед на его усах жаркими своими слезами.
— Дорогие мои, золотые! — причитала она. — Мариночка! Иван Петрович, я обязуюсь, я обещаю — я теперь никогда на дежурстве спать не буду. Мишечка мой, цыганеночек!
— Плачешь? — спросил ворчливо Иван Петрович. — Зачем осталась? Наделала хлопот. Почему не приехала с последней машиной?
— А как же я могла самовольно?
— Как самовольно? Приказ был всем ехать!
— Так, Иван Петрович, провод же порвался сразу. Мне только и успели сказать, чтобы скорее снять грузчиков. А пока я бегала на биржу, машина ушла. Не могла я просто так убежать, себя спасти.
— Да? — удивленно поднял на нее глаза Иван Петрович. — Вот ты какая! Ну, ладно. Молодец!
Возвращаться обратно и думать нечего. Надо устраиваться на ночлег. Иван Петрович и Мишка вышли, захватив топоры. Они нарубили дров, чтобы хватило на целую ночь. На обратную дорогу у них уже не хватило бы сил, да и не успеть засветло.
После ужина легли спать. Кому-то надо было сидеть у печурки, поддерживать огонь, иначе все замерзнут. Женя вызвалась дежурить в первую очередь. К полуночи она должна разбудить Мишку.
Но будить его не пришлось. Выждав, когда все уснули, он поднялся и сказал, что спать он все равно не хочет, лучше посидит с ней. Женя, подвинувшись, уступила ему место около себя. Они сидели рядом, прикрыв плечи Жениным кожушком, и он рассказывал ей сказку о богатыре и спящей красавице.
— Я знаю, — сладко зевнув, сказала Женя, — это сочинил Пушкин. Хорошая сказка.
Мишка засопел от огорчения. Он обиделся не столько на то, что сказка уже известна Жене, сколько на равнодушный тон, каким это было сказано.
Он хотел обнять ее, но она строптиво отодвинулась от него:
— Ф-фу! Если ты будешь так, я пойду спать. Сиди один.
Скрипнув зубами, Мишка схватил ее за руки. Она вырвала их и быстро встала:
— Нельзя. И не надо. Я Ивана Петровича разбужу.
Кончилась сказка. Над головой, невидимая и злая, гудела пурга, стонали сосны. Трещали в печурке дрова, и в жестяной трубе гудело пламя. Вцепившись в черные волосы смуглыми от машинной копоти и масла пальцами, Мишка раскачивал отчаянную свою голову, словно хотел оторвать ее.
Жене стало жаль его, но еще больше себя. Что за несчастная она такая? Почему влюбляются в нее вот такие, обыкновенные, ничем не выдающиеся парни? Влюбляются и страдают.
— Мишка, — сказала она, страдая в свою очередь, — не надо. Мишка. Все равно ничего у нас не получится. Кончится война, и мы разлетимся в разные стороны. И никогда я тебя все равно не полюблю.
— Бессердечная ты, Женька.
— Ой, неправда, Мишка!
— Бессердечная.
— Ничего ты не понимаешь.
— Ты все в героев влюбляешься. Так ведь это, сама знаешь, глупость. На месте буксуешь, а тут живой человек погибает.
— Я сама погибаю…
— Опять герой?
— Герой, — восторженно согласилась Женя.
— Сколько писем написала?
Женя скорбно покачала головой.
— Он мне стихи читал.
— Кто он? — ревниво спросил Мишка.
— Ах, Мишка, тебе-то что!
— Стихи тебе сочиняет?
Женя молчала. Мишка яростно шуровал в печурке искривленным сучком.
— Скажешь — кто?
— Нет. Про сосну стихи, про север, — мечтательно шептала Женя.
Мишка тяжело вздохнул. Бросил сучок в печурку и поднялся.
— Так. Герой, и стихи сочиняет. Ты скажи ему, пусть на моем пути не попадается! В тайге дорожки узкие.
— Дурак ты, Мишка, — рассмеялась Женя и ушла в угол, где спала Марина. Оттуда сказала:
— Лермонтов стихи сочинял.
— Тебе?
— И мне тоже.
— Ну и дура, — рассмеялся Мишка, блестя горячими глазами. — Лермонтов-то умер, может, сто лет прошло с тех пор.
— Много ты понимаешь! Лермонтов никогда не умрет. Ах, Мишка, ничего ты не понимаешь.
— Зато ты все поняла. Лермонтов!
Мишка снова сел около печурки. Отблески пламени снова заиграли на его бронзовых щеках. В темной избушке, заваленной снегом, отрезанной от мира, воцарилась тишина.
Гудит пурга, трубя в печную трубу. Пылает в жестяной печурке огонь, согревая людей, победивших таежную слепую злобу. Несмотря ни на что, люди живут, любят, страдают, борются и побеждают.
Это и есть сказка, которой не будет конца.
СЕРДЦЕ
Проводив Ивана Петровича, Корнев ушел в свою комнату. За стеной озабоченно вздыхала Валентина Анисимовна.
Скоро она уснула. Корнев слышал ее ровное дыхание, стоя у теплой печи.
Нет, ему не холодно. Не зажигая огня, он долго стоял, прислонясь спиной к теплым кирпичам, курил и думал о девушке.
До сих пор единственной девушкой для него была Катя. Невеста. Первая любовь и первое горе. Сердце, обожженное ненавистью, — есть ли в нем место для любви? Он думал, что нет. Или эта любовь была так велика, что даже мстить за нее являлось целью жизни? Так было до сегодняшнего утра. Пришла девушка, сказала ему несколько злых слов и ушла в тайгу. Она ушла, и Корневу показалось, что он забыл о ней.
Наступал день; стоя у горячей печи. Корнев вспомнил о Марине и с удивлением заметил, что, оказывается, все утро он думал только о ней.
Вот и сейчас она стоит перед ним в своем белом кожушке и пуховой шали, туго завязанной сзади. Он видел ее пылающее от мороза лицо, строгие глаза под тонкими недоуменно поднятыми бровями, плотно сжатые губы — такой он запомнил ее. Запомнил, с каким укором прозвучал ее вопрос:
— Вы всегда так рассуждаете, когда надо спасти человека?
Наверное, у нее, у этой девушки, — кажется, ее зовут Марина, — тоже есть горе, причиненное войной. Конечно, есть. У кого его сейчас нет? И Петров, и Гриша Орлов, и многие другие, кого он знал, переживают то же, что и он. Но от этого жизнь не утрачивает главной своей прелести — любви.
Любовь к родине, к борьбе, любовь женщин и мужчин не исчезает, наоборот, она делается выше, чище. Как он раньше не понимал этого? Он хотел жить только для мести за свое поруганное счастье.
Он оделся и вышел на кухню. Там по-прежнему горела лампочка со стеклом, заклеенным обгоревшей бумажкой. Сколько времени прошло с тех пор, как они ушли отсюда? Наверное, немного. Вон еще у порога темные пятна от растаявшего снега, что Марина принесла на своих валенках. Прикурив от лампочки, он сел на табуретку около кухонного стола. Пурга гудела за окном, тихонько, но упорно постукивая ставней, как настойчивый посетитель, давая понять, что он не уйдет так просто.
Корнев не мог больше оставаться в бездействии. Надо идти, надо что-то делать. Стараясь не шуметь, он надел свой белый армейский полушубок, шапку и тихо вышел из дома. Пурга сразу подхватила его, накручивая вокруг серое свое месиво из снега и ветра. Вырываясь из одного смерча, он тут же попадал в другой, но продолжал идти, упрямо преодолевая снеговые налеты и удары ветра.
Так же, наверное, шла сейчас она, та девушка, прикрывая лицо платком и глядя вперед жесткими глазами. Да, какие у нее глаза — голубые или черные? Конечно, это не имеет никакого значения. Она смотрела на него несколько секунд, и этого оказалось довольно, чтобы ворваться в его сердце, опустошенное горем и злобой.
У них общее горе. Горе всей страны. Иначе быть не может. Надо идти, как пошла она, надо делать, нельзя сидеть. Нельзя успокаиваться.
В снежной мгле он столкнулся с человеком. Тот, придерживая шапку рукой, шел, пробиваясь сквозь взбесившийся снег, и ударился в плечо Виталия Осиповича.
Узнав лесоруба Тараса Ковылкина, Виталий Осипович махнул ему рукой. Они пошли рядом.
— Я к вам иду! — кричал Тарас, склоняясь к плечу инженера. — Это верно, что она ушла?
Корнев повернулся к своему спутнику. Снежный поток ударил в глаза. Он поспешил снова подставить ветру спину и, не отвечая, продолжал путь. Оцепеневшие от стужи, занесенные снегом лесовозы напомнили ему военные поля и дороги, где так же стыли в снегах трупы машин.
Отыскав дверь, они вошли в темный гараж. Здесь стояли две машины. На крыле одной горел керосиновый фонарь, освещая руки человека, который ключом отвинчивал что-то в моторе.
Корнев узнал Гришу Орлова. Шофер солидно, явно подражая своему приемному отцу, поздоровался и доложил, что эти газогенераторы всегда забиваются от копоти, но он от своей машины не отступится. Сегодня прочистит все и вообще он ручается за нее: до конца войны дотянет. Сейчас фашистов здорово бьют и скоро добьют. За это он тоже ручается.
— Вы, товарищ Корнев, много этих фрицев побили?
Поговорили о фрицах, о войне, о вражеских городах, занятых нашей армией, и еще раз о машине. И тут Корнев вспомнил о Тарасе Ковылкине. С того дня, когда они вместе валили лес, у них сразу установились приятельские отношения. Что-то он говорил про Марину.
Лесоруб, прихрамывая, прошел за Корневым в его КП. Только сейчас Виталий Осипович заметил хромоту Тараса и спросил, что с ногой.
— Да это давно, — рассеянно ответил Тарас. — Еще с финской. Отморозил обе ноги. Вот и воюю в тылу.
Виталий Осипович зажег коптилку.
Тарас сел напротив технорука, достал кожаный кисет, и они, свернув из газетной бумаги самокрутки, закурили.
Вьюга гудела за окном.
Тарас сказал:
— А они в тайге. Идут.
— Идут, Тарас.
— И она с ними. Не надо ей-то.
Корнев изумленно и строго глянул на Тараса. Тот, разглаживая кисет своей большой рукой, смотрел куда-то себе под ноги. Он был похож на человека, который ничего не видит, прислушиваясь лишь к тому, что происходит в нем самом.
— Нельзя так рассуждать, когда надо помочь человеку, — ответил Виталий Осипович, думая о Марине. Вот Тарас тоже думает о ней и, вероятно, с большим на то основанием.
Так, думая об одном и том же, они докурили самокрутки. Никто не спешил начать разговор.
— Закурим, Тарас, — предложил Виталий Осипович, вынимая свой кисет, фронтовой подарок, — еще раз закурим.
Не торопясь, скрутили папиросы. Вспыхнул огонек зажигалки.
— Интересная у вас машинка, — хмуро сказал Тарас.
— Подарок. В лазарете получил. На память.
Дымок слоистым облачком поднимался к потолку. Виталий Осипович спросил, кивнув головой на окно, завешанное снежной мглой:
— Надолго, как думаете?
Глядя в пол, Тарас хмуро ответил:
— А кто ж знает.
Снова замолчали. «Что ему надо? Зачем пришел ко мне?» — подумал Виталий Осипович.
Может быть, этот парень тоже носит в себе, в сердце своем, какую-нибудь беспокойную боль? Но Тарас очень сдержан, замкнут, подтянут, словно в строю.
Скоро она уснула. Корнев слышал ее ровное дыхание, стоя у теплой печи.
Нет, ему не холодно. Не зажигая огня, он долго стоял, прислонясь спиной к теплым кирпичам, курил и думал о девушке.
До сих пор единственной девушкой для него была Катя. Невеста. Первая любовь и первое горе. Сердце, обожженное ненавистью, — есть ли в нем место для любви? Он думал, что нет. Или эта любовь была так велика, что даже мстить за нее являлось целью жизни? Так было до сегодняшнего утра. Пришла девушка, сказала ему несколько злых слов и ушла в тайгу. Она ушла, и Корневу показалось, что он забыл о ней.
Наступал день; стоя у горячей печи. Корнев вспомнил о Марине и с удивлением заметил, что, оказывается, все утро он думал только о ней.
Вот и сейчас она стоит перед ним в своем белом кожушке и пуховой шали, туго завязанной сзади. Он видел ее пылающее от мороза лицо, строгие глаза под тонкими недоуменно поднятыми бровями, плотно сжатые губы — такой он запомнил ее. Запомнил, с каким укором прозвучал ее вопрос:
— Вы всегда так рассуждаете, когда надо спасти человека?
Наверное, у нее, у этой девушки, — кажется, ее зовут Марина, — тоже есть горе, причиненное войной. Конечно, есть. У кого его сейчас нет? И Петров, и Гриша Орлов, и многие другие, кого он знал, переживают то же, что и он. Но от этого жизнь не утрачивает главной своей прелести — любви.
Любовь к родине, к борьбе, любовь женщин и мужчин не исчезает, наоборот, она делается выше, чище. Как он раньше не понимал этого? Он хотел жить только для мести за свое поруганное счастье.
Он оделся и вышел на кухню. Там по-прежнему горела лампочка со стеклом, заклеенным обгоревшей бумажкой. Сколько времени прошло с тех пор, как они ушли отсюда? Наверное, немного. Вон еще у порога темные пятна от растаявшего снега, что Марина принесла на своих валенках. Прикурив от лампочки, он сел на табуретку около кухонного стола. Пурга гудела за окном, тихонько, но упорно постукивая ставней, как настойчивый посетитель, давая понять, что он не уйдет так просто.
Корнев не мог больше оставаться в бездействии. Надо идти, надо что-то делать. Стараясь не шуметь, он надел свой белый армейский полушубок, шапку и тихо вышел из дома. Пурга сразу подхватила его, накручивая вокруг серое свое месиво из снега и ветра. Вырываясь из одного смерча, он тут же попадал в другой, но продолжал идти, упрямо преодолевая снеговые налеты и удары ветра.
Так же, наверное, шла сейчас она, та девушка, прикрывая лицо платком и глядя вперед жесткими глазами. Да, какие у нее глаза — голубые или черные? Конечно, это не имеет никакого значения. Она смотрела на него несколько секунд, и этого оказалось довольно, чтобы ворваться в его сердце, опустошенное горем и злобой.
У них общее горе. Горе всей страны. Иначе быть не может. Надо идти, как пошла она, надо делать, нельзя сидеть. Нельзя успокаиваться.
В снежной мгле он столкнулся с человеком. Тот, придерживая шапку рукой, шел, пробиваясь сквозь взбесившийся снег, и ударился в плечо Виталия Осиповича.
Узнав лесоруба Тараса Ковылкина, Виталий Осипович махнул ему рукой. Они пошли рядом.
— Я к вам иду! — кричал Тарас, склоняясь к плечу инженера. — Это верно, что она ушла?
Корнев повернулся к своему спутнику. Снежный поток ударил в глаза. Он поспешил снова подставить ветру спину и, не отвечая, продолжал путь. Оцепеневшие от стужи, занесенные снегом лесовозы напомнили ему военные поля и дороги, где так же стыли в снегах трупы машин.
Отыскав дверь, они вошли в темный гараж. Здесь стояли две машины. На крыле одной горел керосиновый фонарь, освещая руки человека, который ключом отвинчивал что-то в моторе.
Корнев узнал Гришу Орлова. Шофер солидно, явно подражая своему приемному отцу, поздоровался и доложил, что эти газогенераторы всегда забиваются от копоти, но он от своей машины не отступится. Сегодня прочистит все и вообще он ручается за нее: до конца войны дотянет. Сейчас фашистов здорово бьют и скоро добьют. За это он тоже ручается.
— Вы, товарищ Корнев, много этих фрицев побили?
Поговорили о фрицах, о войне, о вражеских городах, занятых нашей армией, и еще раз о машине. И тут Корнев вспомнил о Тарасе Ковылкине. С того дня, когда они вместе валили лес, у них сразу установились приятельские отношения. Что-то он говорил про Марину.
Лесоруб, прихрамывая, прошел за Корневым в его КП. Только сейчас Виталий Осипович заметил хромоту Тараса и спросил, что с ногой.
— Да это давно, — рассеянно ответил Тарас. — Еще с финской. Отморозил обе ноги. Вот и воюю в тылу.
Виталий Осипович зажег коптилку.
Тарас сел напротив технорука, достал кожаный кисет, и они, свернув из газетной бумаги самокрутки, закурили.
Вьюга гудела за окном.
Тарас сказал:
— А они в тайге. Идут.
— Идут, Тарас.
— И она с ними. Не надо ей-то.
Корнев изумленно и строго глянул на Тараса. Тот, разглаживая кисет своей большой рукой, смотрел куда-то себе под ноги. Он был похож на человека, который ничего не видит, прислушиваясь лишь к тому, что происходит в нем самом.
— Нельзя так рассуждать, когда надо помочь человеку, — ответил Виталий Осипович, думая о Марине. Вот Тарас тоже думает о ней и, вероятно, с большим на то основанием.
Так, думая об одном и том же, они докурили самокрутки. Никто не спешил начать разговор.
— Закурим, Тарас, — предложил Виталий Осипович, вынимая свой кисет, фронтовой подарок, — еще раз закурим.
Не торопясь, скрутили папиросы. Вспыхнул огонек зажигалки.
— Интересная у вас машинка, — хмуро сказал Тарас.
— Подарок. В лазарете получил. На память.
Дымок слоистым облачком поднимался к потолку. Виталий Осипович спросил, кивнув головой на окно, завешанное снежной мглой:
— Надолго, как думаете?
Глядя в пол, Тарас хмуро ответил:
— А кто ж знает.
Снова замолчали. «Что ему надо? Зачем пришел ко мне?» — подумал Виталий Осипович.
Может быть, этот парень тоже носит в себе, в сердце своем, какую-нибудь беспокойную боль? Но Тарас очень сдержан, замкнут, подтянут, словно в строю.