От тракта через площадку к диспетчерской двигалось что-то большое, угловатое. Казалось, идет сам собой огромный квадратный щит, покачивая углами, идет на собственных ногах. Приблизившись к диспетчерской, щит мягко сел на снег. Шумно вздохнув, из-за него вышел человек в большой лохматой ушанке, в коротенькой, не по росту телогрейке, из рукавов которой торчали руки в огромных рукавицах. Шаркая разбитыми валенками по снегу, человек подошел к Виталию Осиповичу.
   — Привет, товарищ Корнев. Завклубом Крутилин.
   Здороваясь, Виталий Осипович рассмотрел широкое скуластое лицо с озорными мальчишескими глазами и большим ртом, из которого необычайно гулко, словно из репродуктора, раздавались слова:
   — Пилюля нашим лесорубам.
   — Это что у вас? — спросил Корнев, указывая на странную его ношу.
   — Лесорубам вызов. Ночью парторг принес, велел в лесосеке повесить. Теперь загудят, лесу не хватит.
   Ничего не понимая, Корнев подошел к угловатой «пилюле». Это был большой, метра на полтора, щит, сколоченный из тонких досок. На нем что-то написано, в темноте не разобрать.
   Подошла машина. Леша Крутилин взгромоздил свой щит на ящик для чурок, сам встал на подножку. Корнев сел рядом с шофером, и они поехали по сказочному, таинственному лесу, мгновенно оживающему в бегущем свете фар. Возникали и пропадали в темноте золотые и красные стволы сосен. Маленькие елочки в снеговых шапках стремились навстречу.
   У пятой диспетчерской Леша сгрузил свой щит.
   — Отсюда ближе. Я знаю тропу, по ней лесорубы ходят.
   Машина ушла. У дверей диспетчерской стояла Женя. Несмотря на мороз, она была в одной вязаной кофточке. Белый пуховый платок лежал на плечах, открывая золото волос. Увидев Виталия Осиповича, она вспыхнула, и лицо ее налилось жарким румянцем. Она стояла неправдоподобно яркая, как роза в снегу.
   — Привет, диспетчер! — гаркнул Леша. — Пусти погреться.
   — Простудитесь, — улыбнулся Корнев, проходя в жарко натопленную избушку.
   Женя вздохнула.
   В диспетчерской рдела железная печка, гудело пламя в трубе. В избушке чисто, домовито. Видно было, что здесь хозяйничают девушки, знающие толк в уюте. Даже вышивание лежало на столике, на самом уголке, за телефонным аппаратом. Женя быстро убрала сто.
   Корнев сел на табуретку, на ее место, склонился над графиком.
   — Долго машины простаивают, — сказал он не глядя на Женю.
   — Это погрузка задерживает, — прошептала Женя, сжимая руками платок у подбородка.
   Ее голубые ясные глаза смотрели на Виталия Осиповича с восторгом и испугом. Он разговаривал с ней! Что говорил, как говорил — все равно. Пусть он хмурится, пусть даже ругается, но все это относится к ней, может быть, он посмотрит на нее, может быть, подаст руку на прощанье. Но это уже было бы такое счастье, о котором она думала почти с благоговением.
   Он так и не поднял на нее свои темные глаза. На неподвижном исхудалом лице не дрогнули прямые брови.
   — Хорошо, — неопределенно бросил он, выходя из диспетчерской.
   Они шли по тайге. В глубоком снегу стояли высокие сосны. Мелкие елочки утопали в сугробах. Где-то, невидимое, всходило солнце.
   По узкой тропе, пробитой лесорубами, они уходили все дальше и дальше в лес. Щит на Лешиной спине колыхался в такт его шагам. Теперь уже, не напрягая зрения, можно было прочесть то, что написано на нем:
Лесорубы!!!
Лесоповальщик Мартыненко
поставил рекорд.
Лучковой пилой он свалил 20 кубометров.
Тов. тов. Ковылкин и Бригвадзе, а где ваши рекорды?
   Задыхаясь под тяжестью щита, Леша сказал:
   — Такие плакаты — самоубийство для меня.
   — Тяжело? — посочувствовал Корнев.
   — Нет, какая там тяжесть. Наши лесорубы, они сейчас меня убивать начнут. Они гордые очень, не выносят, когда кто-нибудь лучше их работает. Вот посмотрите, какой сейчас шум будет.
   Запахло сладковатым дымом горящей хвои. Сквозь поредевший лес уже был виден весь участок тайги, предназначенный к вырубке.
   Сегодня начинали новый участок. Десятник уже расставил лесорубов по делянкам. Пылали костры, зажженные лесорубами на своих делянках. Оглушительно трещала горящая хвоя, выбрасывая в светлеющее небо золотые искры.
   Но работать еще не начинали.
   Тарас Ковылкин, таежный чемпион лучковой пилы, еще ничего не знал о рекорде Мартыненко. Он горячими своими глазами смотрел на костер. Кубанка с голубым верхом надвинута на самые брови. Он курил, сплевывая в огонь, стараясь не замечать своего соперника, Гоги Бригвадзе.
   Тот сидел так же молча и равнодушно плевал в костер, показывая, что ему вообще наплевать на все: и на Тараса с его рекордами, и на тайгу, и на славу чемпиона. Его черная кубанка с широким красным верхом также надвинута на брови, густые, черные, сросшиеся на переносице, так что казалось: у него одна бровь, развернутая как орлиные крылья.
   Тарас бросил в костер окурок и, сдвинув кубанку на затылок, не спеша поднялся, скинул ватник на ствол сваленной сосны и взял лучковую пилу. Лучки у него особенные. Инструментальщик специально для него спаял полотна, удлинив их в полтора раза, на полный размах руки. Обычный лучок не соответствовал его широкой натуре.
   Его подсобник Юрок Павлушин, остроглазый парнишка, утопая в снегу, перекатывался от сосны к сосне. Орудуя лопатой, он разбрасывал снег, обнажая стволы до самого корня.
   — Самое время, — вздохнул Леша, пробираясь со своим щитом на видное место — к старой сосне, белая засечка на которой означала границу участка.
   Крутилин вынул из кармана гвозди и молоток. По тихой тайге простучали дробные удары. Лесорубы, сохраняя равнодушный вид, не спеша собирались к старой сосне как бы для того, чтобы посмотреть, кто это стучит в тайге в предрассветный час. Вообще все обошлось как будто спокойно. Несколько скептических замечаний вроде того, что «знаем мы эти рекорды, лесок подобрали тот», в счет не идут. Но Леша видел: идет Гоги Бригвадзе, играя орлиными крыльями бровей, с презрением попирая землю. Перед ним расступились.
   Он надвинулся на Лешу. Губы его побелели, словно тронул их мороз, он жарко выдохнул:
   — Сними!
   — Снимай сам.
   — Говорю, сними! Не играй на нервах.
   Тарас Ковылкин тоже подошел не спеша. Легонько двинул плечом, оттирая Бригвадзе, словно для того, чтоб лучше увидать плакат.
   — Пускай висит, Гоги, — угрожающе произнес он и, обернувшись к лесорубам, негромко приказал: — Все видели? Давай по местам! Гоги, пусть это висит. С Мартыненкой у нас личный разговор будет. По местам, ребята.
   — Да, — сказал Юрок Павлушин, угрожающе суживая детские свои глаза, — мы еще поговорим.
   Никто не тронулся с места, здесь был начальник, и все думали, что он приехал агитировать по поводу победы соседнего лесоучастка.
   — Товарищ начальник, — сказал Гоги, — не надо слов. Мы все это понимаем без агитации. Тарас держал первенство по лесхозу, я был вторым. Теперь нас… — он сделал выразительный жест рукой, показывая, как их с Тарасом сбросили с первых мест.
   — А вообще интересуемся насчет войны.
   Виталий Осипович сказал, что о положении на фронтах он может доложить только вечером, после работы, а все, что нужно было сказать, сказано вчера на совещании. Сейчас надо работать.
   — Дай-ка мне, товарищ Ковылкин, лучок, посмотрю, не забыл ли я, как это получается.
   Тарас отвел Корнева на соседнюю делянку, дал инструмент. Подбежал Леша, размахивая лопатой.
   — Товарищ начальник, давайте на пару.
   — Давай, Леша.
   Тарас со своей делянки наблюдал за работой Корнева. Наметанным солдатским глазом он определил хорошего командира, но лес валить — это не командовать. Он с недоверием поглядел на соседнюю делянку, но сразу же понял, что начальник шутить не любит.
   Начиная валку на новой делянке, надо прежде всего вырубить подсад — мелкие сосенки и елочки, положив их поперек делянки. Если этого не сделать, то сваленные хлысты в стремительном падении своем уйдут под снег, поди потом добывай их из метровых сугробов.
   Нет, технорук валит правильно. Вот он подошел к столетней сосне, которую уже подготовил для него Леша, и начал пилить. Пилит хорошо. «Ничего, упарится», — подумал Тарас и полез по снегу к ближайшему дереву. Занятый работой, он не видел, как упала сосна, сваленная Корневым, но, когда кончил пилить, поднялся и глянул на соседнюю делянку — там было так, как и должно быть. Красный ствол сосны лежал на снегу, примятом ее падением, а Корнев подрубал другую.
   — Бойся! — крикнул Тарас и толкнул плечом сосну. Она пошла сначала медленно, словно раздумывая, упасть ей или постоять еще. Но вот все стремительнее ее падение. Со свистом рассекая воздух, заламывая искривленные ветви, огромная сосна с шумом свалилась в снег, подняв тучи снеговой пыли.
   Разгорался таежный день. Косые лучи невысокого солнца, прорываясь сквозь редкие вершины сосен, зажигали оранжевые теплые пятна на стволах, рассыпаясь по снежным сугробам мерцающими искрами. Костры цвели на снегу, как огромные оранжевые маки. Дым костров неторопливо проплывал меж сосен. Казалось, бродят по тайге седые чудовища, цепляясь косматыми гривами за причудливо искривленные сучья, встают на задние лапы и тянутся, тянутся к поголубевшему небу.
   С шумом падали сосны. Слышался свист ветвей в морозном воздухе, глухое падение сосны, треск ломающихся веток и разноголосые крики лесорубов, предупреждающих об опасности.
   — Поберегись!
   — Бойся!
   Лесорубы врезались в тайгу неровным, искривленным фронтом. К обеду участок, если на него посмотреть сверху, стал похож на гигантскую диаграмму, какие вычерчивал Леша на доске показателей. Каждый шел по своей делянке, некоторые углубились в тайгу, обогнав соседей.
   Тарасова делянка на этой таежной диаграмме вклинивалась в тайгу дальше всех. Его голубая кубанка мелькала между сосен.
   Вначале Корневу казалось, что они с Тарасом идут ровно, но это только казалось.
   Тарас знал дело. Он валил с той методичностью и видимой неторопливостью, какие присущи опытным лесорубам. Чуть прихрамывая на левую ногу, он шел к сосне и через несколько минут аккуратно клал ее немного наискось, на прежде сваленный ствол, на него он валил другое дерево, третье…
   Потом начинал раскряжевывать, распиливать хлыст на бревна требуемой длины. Юрок оттаскивал сучья, укладывал их в костер. Его лукавые мальчишеские глаза потемнели под старенькой ушанкой, запорошенной снегом. Лицо пылало от напряжения, когда он тащил за собой тяжелые лапы сучьев. Он не успевал. Ясно, что Тарасу надо не одного такого помощника, чтобы работа шла полным ходом.
   Это сразу определил Корнев. Удивительно, почему не видели другие, как расходуется не по назначению великолепная сноровка Тараса, его неутомимая сила?
   Сам Корнев давно уже устал. Болели спина и плечи. Конечно, сказывается отсутствие привычки. В работу надо втянуться. Надо вернуть выработанные годами навыки.
   — Бойся! — хрипло крикнул он, толкая плечом шероховатый ствол. Сосна упала, примяв вершиной своей огонь Костра. Взметнулись искры в клубах снеговой пыли, огонь стремительно и жарко охватил смолистую зелень хвои, выбросив оранжевые вихри к темнеющему небу.
   Спрятав лицо от жары, Леша топором отхватил вершину. Она, пружиня сучьями, медленно повернулась, словно хотела поудобнее улечься на костре.
   — Бойся! — Корнев чувствовал, как просыпается противная тупая боль в руке. Фронт напоминал о себе. Ну нет, врешь! Нельзя поддаваться собственной боли, нельзя подчиняться никакой боли, все равно, — в руке ли она, в сердце ли.
   — Бойся!
   — Даешь! — орал Леша, набрасываясь на сосну, размахивая сучкорубным топором. — На нас вся Европа смотрит!
   Его слова разнеслись по тайге звонким эхом, и сейчас же кто-то так же громко крикнул:
   — Европа не смотрит, Европа подсматривает!
   И еще кто-то с соседней делянки:
   — На нас народ смотрит!
   Тайга отозвалась многоголосым эхом. С протяжным свистом падали деревья, стучали сучкорубы, трещали костры.
   — Бойся! — угрожающе кричали лесорубы.
   — Бо-ойся!
   Никто не заметил, как пролетело время до обеда. Виталий Осипович вскинул лучок на плечо.
   — Пошли, товарищ Крутилин.
   Около щита с вызовом Мартыненко снова сошлись лесорубы. Среди них стоял Иван Петрович и что-то сердито говорил. Увидав Корнева, он замолчал. Подождал, пока тот подойдет. И все обернулись, глядя на технорука. Когда он подошел, начальник сказал:
   — А на совещании говорили: «Ответ будет в лесу». Все слыхали. А где же ваш ответ?
   Лесорубы молчали.
   — Нечего вам отвечать. Герои. Молчите? Ну, тогда я скажу. Чтобы лес мне был. Время сейчас военное. Надо, так и в лесу ночевать будем, а без нормы домой не пойдем. Правильно я говорю?
   Но никто из лесорубов ничего не ответил. Это молчание, так поразившее Корнева еще на совещании в кабинете директора, Дудник принял по-своему.
   Он был убежден, что лесорубы всегда молчат. Нечего тут говорить, отвечать надо не словами, а делом.
   — Ну, вот и договорились, — удовлетворенно закончил он.
   Прислонив лучок к поваленной сосне, Корнев сбивал еловой веткой снег с валенок, думая, что он может сказать этим людям? Молчат. Вряд ли это значит, что они согласны с начальником. Он еще не мог понять причин, но было ясно, что молчат потому, что сам директор леспромхоза никаких разговоров не поощряет. Когда лесорубы ушли на свои делянки, Корнев спросил:
   — Они всегда так молчат?
   — А о чем им говорить? Все, что они скажут, я и так знаю. На недостатки будут жаловаться: инструмент старый, валенки сушить негде, снегу много… Такие разговоры не ко времени. Война.
   Корнев с удивлением посмотрел на друга. Они шли по неровной дороге, промятой лесовозными санями. Заметив взгляд инженера, Иван Петрович усмехнулся.
   — Не согласен? А я тебе скажу: поживешь, сам так же думать начнешь. Много с нас требуют, правильно требуют, и мы должны требовать со всей строгостью.
   — Требовать. Да… Обстановка сейчас строгая, — ответил Корнев, глядя в широкую спину шагающего впереди Дудника. — А поговорить все же не мешает. Наверное, найдутся разговоры посерьезнее валенок. Кстати, в сырых валенках и солдат не воин. А здесь, в тылу, это вообще не проблема.
   Они вошли в лес. Тропа виляла между стволами, обходя сугробы, где погребены мелкие елочки. Ступишь на такой сугроб — и провалишься, как в берлогу.
   Шли молча. Трудно говорить, пробираясь друг за другом по узкой тропе. Еще труднее начать разговор, после которого дружба может свернуть с верной дороги. Есть в тайге такие тропинки, которые заводят в болото, в чащобу — так и заблудиться недолго.
   Но разговора не миновать.
   Когда вышли на лежневку, заиграла холодная вечерняя заря. Они остановились на минуту, закурили. Снова пошли. Корнев бросил недокуренную папиросу:
   — Вот что, Иван. Я тебе скажу прямо. Мое мнение, что работают люди у нас плохо только оттого, что мы работаем плохо. В первую очередь к тебе это относится. Ты тут начальник.
   Иван Петрович хмыкнул в усы, помедлил секунду и сказал:
   — Парторг меня в бюрократизме обвиняет. А ты вон куда мечешь!
   Нет, это уж не дружеский разговор, когда он начинается с обиды.
   — Я тебя в бюрократизме не обвиняю. Приказывать ты любишь…
   — А ты что же, против приказа? — спросил Дудник, крупно шагая по накатанной машинами дороге.
   Виталий Осипович, глядя на его покрасневшую шею, подумал: «Знаю, что не любишь ты поперечного слова. Ничего, терпи». И нарочно, чтобы заставить Дудника умерить его гневный шаг, негромко заговорил:
   — Знаю, что без приказа нельзя. Сам привык подчиняться приказу и отдавать приказы. Приказ — это закон. А каждый закон должен стоять на крепком экономическом основании, иначе грош ему цена.
   Замедлив шаг. Дудник слушал не перебивая и только посапывал толстым носом. Даже когда Виталий Осипович перестал говорить, он еще долго шел молча и уже у самого поворота на тропинку, ведущую к дому, остановился и спросил:
   — А как же мы всю войну план выполняли?
   — Так я и говорю, приказ должен отдаваться с учетом обстановки. Ты, Иван, пойми. Война идет к концу, наступают новые времена, складываются новые условия.
   — Война еще идет, — проворчал Дудник.
   Виталий Осипович перебил:
   — А ты вперед смотри. А то окажешься в отстающих. Ты руководить поставлен, обязан все предвидеть, все новые условия предусмотреть. Уже сейчас надо готовиться к послевоенной работе. Видишь, вот Мартыненко, простой лесоруб, это понял и начал работать по-новому, а ты все на одном месте топчешься.
   — Ну, знаешь! — проворчал Дудник. — Ты хотя инженер, но строитель, а я всю жизнь в лесу. Мы всю войну план тянули, не думая о методах, а ты меня учить взялся. Не рано ли?
   И размахивая планшетом, он крупно зашагал к дому. Около самого крыльца заносчиво спросил:
   — Ну что молчишь? Скажи-ка, что надо делать?
   — А ты как думаешь? — спросил Корнев.
   — Как я думаю, я уже сказал. Ты теперь скажи, что, по-твоему, надо делать.
   — Скажу. Надо с лесорубами по-деловому говорить, а не приказом. Вот скажи, как работает Мартыненко? Не знаешь, и я не знаю. А надо знать.
   — Ты не знаешь — я знаю. А такие, как Тарас! Ого. Поди уговори его. Но вот посмотришь, он у меня такой рекорд поставит!
   — Не в Тарасе дело. Все плохо работают. И никакого рекорда Тарас не поставит.
   — Не поставит?! — Дудник даже остановился, занеся ногу на крыльцо.
   Обеспокоенная Валентина Анисимовна открыла дверь.
   — Вы что расшумелись?
   Оба вдруг притихли. Вошли. Молча разделись.
   — Ну вот. То на весь поселок разговор, а то притихли. Да в чем дело?
   — Ничего, дроля. Обыкновенный разговор.

ТЕНЬ НА СТЕНЕ

   Это было месяца три тому назад. Гришу Орлова по его усиленной просьбе приняли в гараж, и Петров, заведующий гаражом, с недоумением глядел на замурзанного парнишку. Куда приспособишь такого? Как ему доверить один из потрепанных, но драгоценных лесовозов?
   Разве совладает с огромным газогенератором такой воробей, даже если у него имеются права шофера второго класса?
   Но долго раздумывать не разрешала обстановка. Шоферов все равно не хватало, а тут не какой-нибудь самоучка, а второй класс. Потомственный шофер. Отец завгар. До войны заведовал гаражом в Ленинграде. Дед водил первые автомобили по улицам Питера.
   И Афанасий Ильич решился:
   — Ладно. Вот тебе машина. Ремонтируй и садись.
   Машина! Дырявый самовар, старая калоша. Завей горе веревочкой. Она стояла, уткнувшись радиатором в канаву, подняв к небу помятый бункер, и считала, что ее песенка спета.
   Но песенка началась снова. Старая песня: в ремонт, в рейс, снова в ремонт. Гриша проклял ее, двенадцатую, всеми автопроклятиями, какие успел освоить, и, проклиная, ухаживал бережно, с любовью.
   В ту ночь, когда Петров пожалел человека и не пожалел машину — сдернул с радиатора кожушок, пригрев Гришины плечи, ее вновь привели в гараж. В ремонт.
   Гриша с ремонтной бригадой в сотый раз старался вернуть к жизни изношенный механизм. А в перерыв они толкли овес, приобретенный в порядке обмена у конюхов, и выпекали из полученной муки лепешки. Лепешки получались как из опилок. За этим делом их и застал Афанасий Ильич.
   Орлов толок в железной ступке, сделанной из обрезка газовой трубы, жареный овес. Петров знал, что овес этот воруют на конюшне из скудного лошадиного пайка.
   Увидев завгара, ребята смутились и, неловко топчась, начали прятать зерно. Афанасий Ильич молча взял мешочек с овсом и приказал:
   — Орлов, давай сюда ступку.
   И пошел в свою конторку. Гриша Орлов осторожно поставил ступку на стол.
   — Где взяли овес — все равно не сознаешься, сам знаю, — сказал Петров сухо, — иди, Орлов. Если еще поймаю, отдам под суд.
   В груди участились тупые удары.
   — Шкурники, — не повышая голоса, заговорил он, — лошади ног не поднимают. Лес на себе таскать будем. Всем не хватает. Ты еще не знаешь, что такое голод. Семьсот грамм получаешь.
   — Знаю, — тихо ответил Орлов, и лицо его посерело.
   — Что знаешь?
   — Голод знаю. Я как раз недавно из Ленинграда. У меня мать и братишка от голода умерли. Я тифом болел, товарищ завгар, я все знаю.
   Афанасий Ильич, чувствуя неловкость за свою вспышку, спросил:
   — Лет тебе сколько?
   — А мне еще шестнадцати нет, — ответил Орлов, поднимая свое широкое с резкими скулами лицо. Лицо рабочего чумазого парнишки с недетски скорбными глазами.
   — Ну, вот что, Орлов. Тебя Григорием зовут? Вот что, Гриша. Овес воровать нельзя. Что там с твоей машиной?
   — Ремонтируют. Газопровод забился. Да все равно моя смена уж пропала.
   — Ну, иди спи. Отдыхай.
   Гриша вздохнул, и Петрову показалось, что на глазах его блеснули слезы.
   — Не пойду, — сказал парнишка, — в общежитии спят все, как суслики, а тут с ребятами…
   Ив самом деле шофер плакал, всячески стараясь скрыть этот позорящий его факт.
   — Ты чего, Гриша?
   Вытирая закопченными ладонями нос и глаза, Орлов глотал слезы, но их было столько, что они все равно наполняли глаза и, скатываясь, оставляли на щеках дорожки.
   — Отца у меня убили. Сегодня письмо получил.
   — Так, — яростно выдохнул Петров.
   — Фашисты проклятые! — с беспредельной злобой сказал Гриша, и слезы мгновенно исчезли, словно высушенные его горячей ненавистью.
   Лицо Афанасия Ильича с глубокими линиями вокруг губ окаменело. Он шагнул к Орлову, положив руки на крепкие плечи юноши, жестко проговорил:
   — Ну, не будем плакать, товарищ Орлов. Много нас таких в Советском Союзе, много. Нам с тобой нельзя горевать, нам надо работать.
   И, глядя в Гришины глаза, докончил тихо:
   — У меня вот тоже. Недавно жену убили. Тоже, брат ты мой, слеза капнула. — Он скривил губы, пытаясь улыбнуться. — Такие-то дела.
   Они сели рядом на единственную табуретку, какая была в конторке, крепко прижавшись друг к другу, как бы соединив каждый свое горе в одно общее.
   — Пойдем ко мне жить, — предложил Петров. — Будешь мне сыном. У тебя батька тоже гаражом командовал? И будем жить с тобой, Гришуха, очень хорошо.
   — Будем, — тихо ответил Гриша.
   — Работать станем так, что всем фашистским чертям на всем свете тошно станет. Все эти привычки, аварии эти бросить надо. За это бы тебя батька не похвалил. И вообще подтянуться нам придется. Ты меня подтягивай, не стесняйся. Ну, и я тебе спуску не дам, все равно, как отец родной. А война кончится — учиться пойдем. Я вот большой, а знаю мало, очень мало я знаю, Гришуха, для нашей жизни. А ты и того меньше. Ну, пойдем в нашу хату. Печку затопим, погреемся — и спать. Я что-то давно не спал на полную мощность.
   Они поднялись. Петров собрал на столике какие-то бумаги, запер ящик. Гриша стоял у двери и ждал. Афанасий Ильич выкрутил лампочку. Гриша сказал:
   — Не пойду я сегодня, Афанасий Ильич.
   Снова вспыхнула лампочка. Гриша стоял у двери.
   — Во-первых, я тебе не Афанасий Ильич.
   — Я еще не привык, — оправдался Гриша.
   — А во-вторых, что это за фокусы на пороге совместной жизни?
   Гриша сошел с порога, посмотрел на Петрова и, весело поблескивая глазами, сказал:
   — Никакой не фокус. Сами сказали, чтоб работать без простоев. Фильтр я промыл, мотор и без ремонта еще потянет. А этот газопровод сейчас вытрясу. Он как новый заработает. Я еще нагоню. Я еще два рейса сегодня сделаю на своей двенадцатой.
   — Ну, ладно. Пойдем посмотрим.
   Провозились с машиной часа два в полутемном гараже, потом согрели мотор и завели. Нелегкая работа — заводить остывший мотор в холодном гараже.
   Гриша вывел машину на двор, подвел к прицепу и вышел из кабины.
   — Не раздевайся на морозе, — приказал Петров, — слышишь?
   — А если мотор заглохнет?
   — Все равно не раздевайся. Ну, газуй, да гляди, без аварий. Мне за тебя краснеть-то. Помни.
   Машина ушла, скрипя прицепом. Красный огонек мигнул на повороте и исчез в тайге.
   Уехал Гриша. Повел в черную тайгу свою двенадцатую. Петров посмотрел вслед, стоя под тусклой лампочкой у ворот гаража.
   На голубом снегу путаница узорных отпечатков — следы автомобильных покрышек, и через них прошел свежий след двенадцатой, Гришиной.
   Вот так и в сердце: какие ни есть следы старых мук, а свежая черта — только она и болит.
   О Дашиной гибели написали ее подруги из госпиталя. Утешали. Разве это требует утешения? Такую рану переболеть надо, пересилить. Даша стоит того, чтобы о ней тосковать до смертельной боли.
   Но разве есть такая боль, такая тоска, которые не по силам? Петров считал — нет такой боли. Нет такой черной тоски, которую нельзя отогнать от себя.
   Так и должно быть. Не надо разжигать в себе эту боль. Не позволять ей расти, как вот эта тень на белой стене.
   Из леса шла машина, голубоватый свет фар приближался, покачивался снизу вверх, повинуясь неровностям дороги. Ярко осветилась длинная стена гаража, и на ней Петров увидел свою тень. Она приближалась, танцуя, то припадая к земле, то подпрыгивая до крыши. Но вот тень сгорбилась, побежала по стене, чудовищно распухла в ширину и пропала. И снова все стало на свои места, приобрело реальность и красоту жизни. Но это зрелище уродливого, кривляющегося черного утвердило его мысль: «Так и должно быть. Нельзя поддаваться тоске, будет боль, но она пройдет, исчезнет, как страшная в своем уродстве тень».
   Вошел в гараж. Тихо. Все давно ушли. И он сейчас уйдет. И нечего тут нервы обнаруживать. Тридцать пять лет мужику. Парторг. Руководитель.
   Он вынул из грудного кармана клеенчатый потертый бумажник и развернул его. Достал фотографию. Вот она, Даша. Эту фотографию она подарила ему в первые дни их знакомства. Афанасий Ильич тогда еще работал шофером. И когда он, чумазый, веселый, проезжал на машине через поселок, она выбегала на больничное крыльцо и тоже весело поглядывала на него. Она работала санитаркой. По вечерам они ходили к повороту на Ельскую дорогу или к станции — смотреть, как приходят и уходят поезда; она рассказывала всякие случаи из своей жизни. Ничего смешного не содержалось в этих рассказах, но оба они счастливо смеялись.