Страница:
Об этом сообщали по рации, но очень скупо. Сидят там, в тресте, чиновники и пышными словами восхваляют Мартыненко. А как он работает, какие делает чудеса — ничего неизвестно.
— Надо узнать, — перебил Виталий Осипович.
— Надо. Мало того, что надо узнать. Надо свое найти. Что же, у нас лесорубов хороших нет? — сказал Петров.
Дудник молчал.
Понимая его настроение, Виталий Осипович сказал, что надо подумать и, конечно, прежде всего узнать, как там работает этот Мартыненко.
В этот вечер Корнев пришел домой раньше обыкновенного. Дудника еще не было. Валентина Анисимовна, стоя у стола, гладила белье. Виталий Осипович, раздеваясь, увидел картину домашнего теплого уюта: слегка пахло влажным с мороза бельем, в столовой шумели мальчики, играя, кажется, в войну. По крайней мере, младший самозабвенно кричал: «Сдавайся!», на что старший отвечал: «Я вот тебе сдамся».
— Для них и война — повод для игры, — тихо сказал Виталий Осипович.
Валентина Анисимовна возразила:
— Ну, не совсем. Они в школе и на улице очень верно говорят о войне. А если и играют, то всегда стремятся только к одному: разбить врага. Это им всегда удается. Ненавидят они войну. Кончится война, в другое играть станут.
Разглаживая штанишки с продранными коленями, добавила:
— Опять разодрал. Это Михаил. Он всегда разведчика изображает.
Часть вторая
ВАСИЛЬКИ
ТАЕЖНЫЙ ПЛЕН
МАРИНА
— Надо узнать, — перебил Виталий Осипович.
— Надо. Мало того, что надо узнать. Надо свое найти. Что же, у нас лесорубов хороших нет? — сказал Петров.
Дудник молчал.
Понимая его настроение, Виталий Осипович сказал, что надо подумать и, конечно, прежде всего узнать, как там работает этот Мартыненко.
В этот вечер Корнев пришел домой раньше обыкновенного. Дудника еще не было. Валентина Анисимовна, стоя у стола, гладила белье. Виталий Осипович, раздеваясь, увидел картину домашнего теплого уюта: слегка пахло влажным с мороза бельем, в столовой шумели мальчики, играя, кажется, в войну. По крайней мере, младший самозабвенно кричал: «Сдавайся!», на что старший отвечал: «Я вот тебе сдамся».
— Для них и война — повод для игры, — тихо сказал Виталий Осипович.
Валентина Анисимовна возразила:
— Ну, не совсем. Они в школе и на улице очень верно говорят о войне. А если и играют, то всегда стремятся только к одному: разбить врага. Это им всегда удается. Ненавидят они войну. Кончится война, в другое играть станут.
Разглаживая штанишки с продранными коленями, добавила:
— Опять разодрал. Это Михаил. Он всегда разведчика изображает.
Часть вторая
ВАСИЛЬКИ
Три ночи, три своих дежурства Женя ждала. Чего — и сама не знала. Но ждала, ждала… Никогда не бывало, чтобы, отправляясь в диспетчерскую, и тем более на ночное дежурство, надевали девушки свои лучшие платья. А она наряжалась, как на бал. При этом повторяла все одну и ту же строку стихов:
— «На севере диком стоит одиноко».
А он все не шел и не шел.
Ох, до чего же одиноко на севере диком! Нет, это не сосна, а она одинокая. Женя Ерошенко, разнесчастная росомаха.
— Да что ты, Женька, ну как будто на свидание собираешься? — ехидно спрашивала Крошка.
Бурно вздохнув, Женя гневно вскидывала на Крошку глаза.
— Ф-фу! Замолчи, Крошка. Какое тебе дело?
Да, она надевала лучшие платья и жалела, что невозможно показать свою ножку в хорошей обуви. Да, она повторяла стихи, одну только фразу, как попугай. Да, она любила Корнева и отправлялась в черную тайгу, в свою будку, как на свидание. Но свидание так и не состоялось.
Первые две ночи ее развлекал Гольденко. Он тогда еще ожидал от нового начальника всяческих благ, хотя никаких причин для этого не было. И Женя знала — врет Гольденко, но слушала, слушала, замирая от тихого восторга, потому что говорили о нем.
Она сидела нарядная, влюбленная, улыбаясь румяными, похожими на лепестки роз губами.
Когда звонил телефон, она отвечала таким певучим, нежным голосом, что даже Крошка пожалела ее:
— Женька, у тебя, может быть, живот болит? Ты скажи.
Когда тридцатку задерживали у пятой диспетчерской встречные лесовозы, Мишка Баринов заходил к ней. Он садился против влюбленной росомахи. На чумазом от газовой копоти лице его мрачно горели бешеные глаза.
Он молчал, зная, что бесполезны сейчас слова. А она, далекая от него и от всего окружающего, просто не замечала его отчаянных переживаний. Тем более, что он ничего не говорил. Сидел и молчал. Но однажды, не выдержав, он хрипло спросил:
— Все ждешь?
Она, прикрыв белыми веками неспокойные глаза, вскинула голову:
— Ну и что? Жду!
— Он же и не думает о тебе и, может быть, смеется над тобой.
— Ах, если даже так!
— Он тебя, Женька, не замечает.
— Заметит.
— Да не будет по-твоему; у него, наверное, еще и не такие, как ты, бывали.
— А такой не было. Миша, забудь меня. Все равно я люблю другого.
Уронив голову, разметав по столу пышный чуб, Мишка простонал:
— Никого ты не любишь, Женька. Вся любовь твоя выдуманная.
Женя вспыхнула и в самом деле стала похожа на росомаху, злую лесную зверюгу.
— Ф-фу! Это как раз не твое дело.
Рванула ручку телефона.
— Крошка, где же твоя встречная?.. Да говорю же, тридцатка здесь газует… Терпенья нет… Это как раз не твое дело.
Так прошли две ночи, но и на третью он не пришел. Не пришел и Гольденко, потому что жесткая рука Корнева поставила его на место. Опять заходил Мишка Баринов и мрачно сверкал глазами. Ну что ему надо от нее? Подумаешь, какая страсть под северным сиянием! Прямо испанец.
Наконец это ей надоело. Она поняла, что герои — народ чрезвычайно молчаливый. Только и знают, что совершают подвиги, на девушек внимания не обращают, писем не пишут и вообще без боя не сдаются.
И она решилась.
Нарядилась с особой тщательностью, повязала белый пуховый платок, который особенно шел к ее румяному круглому лицу и делал его задумчивым и печальным. Вместо рабочего кожушка надела зимнее пальто, несколько легковатое для севера. Да разве страшен ей мороз?
Для начала Женя решила зайти к Валентине Анисимовне. У них были общие интересы — обе увлекались вышиванием, и вышивали хорошо. Валентина Анисимовна, прожившая столько лет в тайге, была очень довольна, что в леспромхозе есть девушки, с которыми можно посоветоваться насчет того, что к лицу, какие сейчас моды. Девушки, знающие толк во всем этом.
Она приветливо встречала их, расспрашивала о доме, о родных, давала советы, как надо жить в тайге. Жить достойно и просто.
Был полдень, невысоко над тайгой сияло солнце, пробиваясь сквозь морозную дымку. Солнце уже светит по-мартовски, но греет еще слабо. В это время — Женя знала — директор уезжал на лесоучастки, Виталий Осипович вообще редко бывал дома, а ребятишки в школе.
— Валентина Анисимовна одна сидела в своей просторной, сверкающей чистотой кухне. Она обрадовалась Жениному приходу.
— Вот и хорошо, что ты зашла, Женичка. А я мужикам моим рубашки к лету вышиваю. Ну да, залётке моему и Виталию Осиповичу. Кто же ему сделает?
«Я сделаю, я», — хотелось сказать Жене, но она сдержалась, отчего пришлось вздохнуть.
Валентина Анисимовна принесла начатую вышивку. Вот она начала, но еще не знает, кому. Мелкие розовые и красные розы по коричневой кайме. Будет очень красиво. Наверное, инженеру пойдет, красное идет брюнетам.
— Ой, какой же он брюнет? — вздохнула Женя. — У него же такое лицо, какое-то бледное. Нет, ему надо васильки по золотой кайме. А глаза у него как раз серые.
Женя вспыхнула так, словно на ее щеках вдруг оказались вышитыми эти красные розы, и глаза стали как васильки.
— Ой, Женичка, — засмеялась Валентина Анисимовна.
— Ну, Валентина Анисимовна, какая вы! Я только сказала, как лучше…
Но разве обманешь бабу рязанскую? Она со вздохом провела по вышивке своими полными белыми руками. Поглаживая красные и розовые цветочки, говорила:
— Он, Женичка, очень пережил много. На фронте израненный весь. Он и во сне командует все и даже стонет.
— Стонет?
— Да, представь себе. У него немцы невесту на свою каторгу угнали. Он сейчас кипит весь, виду только не подает, но я-то знаю. Ненавидит, а бить их, этих извергов, ему нельзя. Он от этого и не поправляется. Кровью сердце обливается на него глядеть. Вот, Женичка. Его пожалеть можно, а больше ничего. Пусть у него сердце отойдет.
У Жени дрогнули губы, а в горле застрял какой-то клубок. Она поспешно выдернула из рукава платочек; на тонком батисте — голубые васильки.
— Вот так, Женичка.
Валентина Анисимовна сочувственно погладила Женю по щеке и взяла платочек. Голубые васильки, вышитые искусной Жениной рукой. Один василек потемнел от слезинок, от этого узор стал еще красивее.
— Вот это и вышивать надо. Ты про это говорила, Женя?
Женя, наконец, одолела свое волнение. В общем, правильно сказала старшая росомаха Клава, — она дура. Если герой, — то, значит, ордена и почет. А под орденами что — их ведь на сердце носят? А что у него в сердце? Какое ей дело? Она любит, она любит его.
Она будет любить его молча, она ничего не скажет ему и ничем не обнаружит своей любви. Потом. Пусть пройдет время, у него отойдет сердце, и он сам заметит и ее, и преданную ее любовь.
Она совершенно овладела собой и даже сумела равнодушно сказать:
— Вы ничего не думайте, Валентина Анисимовна. Я к нему именно так и отношусь, как… к герою. Мне его очень, очень жаль. И невесту его. Я бы разорвала этих гадов — фашистов. Правда, васильки ему к лицу? Даже так лучше, один светлый, другой потемнее. Я вам помогу вышивать, мне по целым ночам все равно делать нечего.
— «На севере диком стоит одиноко».
А он все не шел и не шел.
Ох, до чего же одиноко на севере диком! Нет, это не сосна, а она одинокая. Женя Ерошенко, разнесчастная росомаха.
— Да что ты, Женька, ну как будто на свидание собираешься? — ехидно спрашивала Крошка.
Бурно вздохнув, Женя гневно вскидывала на Крошку глаза.
— Ф-фу! Замолчи, Крошка. Какое тебе дело?
Да, она надевала лучшие платья и жалела, что невозможно показать свою ножку в хорошей обуви. Да, она повторяла стихи, одну только фразу, как попугай. Да, она любила Корнева и отправлялась в черную тайгу, в свою будку, как на свидание. Но свидание так и не состоялось.
Первые две ночи ее развлекал Гольденко. Он тогда еще ожидал от нового начальника всяческих благ, хотя никаких причин для этого не было. И Женя знала — врет Гольденко, но слушала, слушала, замирая от тихого восторга, потому что говорили о нем.
Она сидела нарядная, влюбленная, улыбаясь румяными, похожими на лепестки роз губами.
Когда звонил телефон, она отвечала таким певучим, нежным голосом, что даже Крошка пожалела ее:
— Женька, у тебя, может быть, живот болит? Ты скажи.
Когда тридцатку задерживали у пятой диспетчерской встречные лесовозы, Мишка Баринов заходил к ней. Он садился против влюбленной росомахи. На чумазом от газовой копоти лице его мрачно горели бешеные глаза.
Он молчал, зная, что бесполезны сейчас слова. А она, далекая от него и от всего окружающего, просто не замечала его отчаянных переживаний. Тем более, что он ничего не говорил. Сидел и молчал. Но однажды, не выдержав, он хрипло спросил:
— Все ждешь?
Она, прикрыв белыми веками неспокойные глаза, вскинула голову:
— Ну и что? Жду!
— Он же и не думает о тебе и, может быть, смеется над тобой.
— Ах, если даже так!
— Он тебя, Женька, не замечает.
— Заметит.
— Да не будет по-твоему; у него, наверное, еще и не такие, как ты, бывали.
— А такой не было. Миша, забудь меня. Все равно я люблю другого.
Уронив голову, разметав по столу пышный чуб, Мишка простонал:
— Никого ты не любишь, Женька. Вся любовь твоя выдуманная.
Женя вспыхнула и в самом деле стала похожа на росомаху, злую лесную зверюгу.
— Ф-фу! Это как раз не твое дело.
Рванула ручку телефона.
— Крошка, где же твоя встречная?.. Да говорю же, тридцатка здесь газует… Терпенья нет… Это как раз не твое дело.
Так прошли две ночи, но и на третью он не пришел. Не пришел и Гольденко, потому что жесткая рука Корнева поставила его на место. Опять заходил Мишка Баринов и мрачно сверкал глазами. Ну что ему надо от нее? Подумаешь, какая страсть под северным сиянием! Прямо испанец.
Наконец это ей надоело. Она поняла, что герои — народ чрезвычайно молчаливый. Только и знают, что совершают подвиги, на девушек внимания не обращают, писем не пишут и вообще без боя не сдаются.
И она решилась.
Нарядилась с особой тщательностью, повязала белый пуховый платок, который особенно шел к ее румяному круглому лицу и делал его задумчивым и печальным. Вместо рабочего кожушка надела зимнее пальто, несколько легковатое для севера. Да разве страшен ей мороз?
Для начала Женя решила зайти к Валентине Анисимовне. У них были общие интересы — обе увлекались вышиванием, и вышивали хорошо. Валентина Анисимовна, прожившая столько лет в тайге, была очень довольна, что в леспромхозе есть девушки, с которыми можно посоветоваться насчет того, что к лицу, какие сейчас моды. Девушки, знающие толк во всем этом.
Она приветливо встречала их, расспрашивала о доме, о родных, давала советы, как надо жить в тайге. Жить достойно и просто.
Был полдень, невысоко над тайгой сияло солнце, пробиваясь сквозь морозную дымку. Солнце уже светит по-мартовски, но греет еще слабо. В это время — Женя знала — директор уезжал на лесоучастки, Виталий Осипович вообще редко бывал дома, а ребятишки в школе.
— Валентина Анисимовна одна сидела в своей просторной, сверкающей чистотой кухне. Она обрадовалась Жениному приходу.
— Вот и хорошо, что ты зашла, Женичка. А я мужикам моим рубашки к лету вышиваю. Ну да, залётке моему и Виталию Осиповичу. Кто же ему сделает?
«Я сделаю, я», — хотелось сказать Жене, но она сдержалась, отчего пришлось вздохнуть.
Валентина Анисимовна принесла начатую вышивку. Вот она начала, но еще не знает, кому. Мелкие розовые и красные розы по коричневой кайме. Будет очень красиво. Наверное, инженеру пойдет, красное идет брюнетам.
— Ой, какой же он брюнет? — вздохнула Женя. — У него же такое лицо, какое-то бледное. Нет, ему надо васильки по золотой кайме. А глаза у него как раз серые.
Женя вспыхнула так, словно на ее щеках вдруг оказались вышитыми эти красные розы, и глаза стали как васильки.
— Ой, Женичка, — засмеялась Валентина Анисимовна.
— Ну, Валентина Анисимовна, какая вы! Я только сказала, как лучше…
Но разве обманешь бабу рязанскую? Она со вздохом провела по вышивке своими полными белыми руками. Поглаживая красные и розовые цветочки, говорила:
— Он, Женичка, очень пережил много. На фронте израненный весь. Он и во сне командует все и даже стонет.
— Стонет?
— Да, представь себе. У него немцы невесту на свою каторгу угнали. Он сейчас кипит весь, виду только не подает, но я-то знаю. Ненавидит, а бить их, этих извергов, ему нельзя. Он от этого и не поправляется. Кровью сердце обливается на него глядеть. Вот, Женичка. Его пожалеть можно, а больше ничего. Пусть у него сердце отойдет.
У Жени дрогнули губы, а в горле застрял какой-то клубок. Она поспешно выдернула из рукава платочек; на тонком батисте — голубые васильки.
— Вот так, Женичка.
Валентина Анисимовна сочувственно погладила Женю по щеке и взяла платочек. Голубые васильки, вышитые искусной Жениной рукой. Один василек потемнел от слезинок, от этого узор стал еще красивее.
— Вот это и вышивать надо. Ты про это говорила, Женя?
Женя, наконец, одолела свое волнение. В общем, правильно сказала старшая росомаха Клава, — она дура. Если герой, — то, значит, ордена и почет. А под орденами что — их ведь на сердце носят? А что у него в сердце? Какое ей дело? Она любит, она любит его.
Она будет любить его молча, она ничего не скажет ему и ничем не обнаружит своей любви. Потом. Пусть пройдет время, у него отойдет сердце, и он сам заметит и ее, и преданную ее любовь.
Она совершенно овладела собой и даже сумела равнодушно сказать:
— Вы ничего не думайте, Валентина Анисимовна. Я к нему именно так и отношусь, как… к герою. Мне его очень, очень жаль. И невесту его. Я бы разорвала этих гадов — фашистов. Правда, васильки ему к лицу? Даже так лучше, один светлый, другой потемнее. Я вам помогу вышивать, мне по целым ночам все равно делать нечего.
ТАЕЖНЫЙ ПЛЕН
В этот вечер, собираясь на дежурство. Женя надела свое старое рабочее платье и вязаную синюю кофту, те самые, что надевала до того, как были прочитаны стихи про одинокую сосну. Новые платья сложила в чемодан. Ничего этого сейчас не надо. Ее любовь совсем не такая, чтобы наряжать ее в шелковые платья.
Наконец-то нашлось время перешить пуговицы на своем кожушке. Теперь он не будет сжимать грудь, когда придется вздохнуть поглубже.
Она оделась и вздохнула. Нет, теперь не давит.
Тридцатка все равно ждала ее у гаража. Приняв машину от сменщика, Мишка Баринов всегда находил какие-то неисправности. Он копался в моторе, поглядывал на дорогу. Что бы там ни было, он любит Женю и добьется своего.
Едва только в свете фар появилась Женя, машина оказалась в полной исправности.
Поехали. Женя сосредоточенно смотрела на знакомую дорогу, на груды снега по краям, на свет фар, теряющийся в темноте, и молчала.
Мишка украдкой наблюдал за ней. Он растерялся немного. Женя была прежней и вместе с тем чем-то не похожей на себя.
«Не вышло, — подумал он, — сорвалось».
И спросил:
— Все кончено?
— Ничего и не начиналось, — сухо ответила она.
— Я же тебе сказал — ни черта не выйдет.
— И не надо. А тебе-то какая печаль?
— Ну и ладно! — от гнева Мишка не находил слов и у будки так нажал на тормоза, что Женя едва не ударилась головой о стекло. Она открыла неподатливую дверь кабины и выпрыгнула на снег.
— Раскаешься, Женька! — крикнул Мишка, с грохотом захлопывая дверцу.
Женя ушла не оглянувшись.
Марина не ждала ее так скоро. Еще больше удивила Женина сдержанность и спокойствие. Казалось, ей доверена тайна, значимость которой обязывает к строгости.
— Женя, ты сегодня прелесть. И не опоздала, и в этом платье.
— Разве в хорошем платье хуже? — подозрительно спросила Женя.
— Да, но в лес, в эту копоть? Нет, ты сегодня очень мила. Ты вообще красивая. Ну, вот тебе график. На погрузке одна тридцатка. Я с ней поеду. Не ревнуешь?
Женя засмеялась. Определенно Марина очень хорошая подруга. Верно, не такая общительная, как сама Женя, и не так много смеется и болтает. Она симпатичная. Волосы, у нее очень красивые. Светлые и пышные. А глаза зеленые. Брови, как шнурочки, но она их не бреет. И ресницы, какие бывают только у киноактрис. Губы тонкие очень. Но она не злая, говорят, у злых тонкие губы. А Марина очень добрая. Все красиво в ней.
И одеваться она умеет. Даже простое, будничное выглядит на ней очень красиво. Сколько раз Женя пыталась подражать ей, но получается не то.
Завклубом Леша Крутилин сказал, что Марина похожа на Психею. Женя спросила, на кого похожа она. Леша ответил: «Вы похожи на Пышку». Она обиделась, но он дал ей книгу Мопассана, она прочитала и перестала обижаться. Только она никогда бы не поддалась этому пруссаку, чтобы выручить из беды каких-то там буржуев.
Когда Марина спросила, не ревнует ли она к Мишке Баринову, Женя вздернула плечи, чтобы сказать свое обычное «ф-фу», но вместо этого засмеялась:
— Что ты, Мариночка! Не говори мне так.
Марина с удивлением взглянула на Женю.
— Нет, определенно, ты или поумнела, или влюбилась.
— Да.
— В героя?
— Конечно.
— Эх, Женя. Я беру обратно свои слова насчет — поумнела.
Но Женя ничего не ответила, и опять у нее стал вид хранительницы большой тайны.
Оставшись одна, Женя развернула сверток. Белое полотно, мотки голубого шелка — светлого и потемнее. Она начала вышивать. Крестики аккуратно ложились на полотне, образуя голубенькие цветочки. Звонил телефон, она принимала и отправляла машины, делала в графике отметки и снова вышивала. Один василек светлый, другой — потемнее, словно смоченный легкой девичьей слезой.
Уже близко полночь, а Женя даже не задремала ни разу. Только васильки начали сливаться в сплошную голубенькую полоску. Она умылась холодной водой, и все прошло.
Она так увлеклась работой, что не заметила, как началась метель. Еще с вечера немного мело и слегка шумело в тайге. Но потом все стихло.
Зазвонил телефон. Говорила Клава, старший диспетчер.
— Ты не уснула, Женя? Нет? Разве не слышишь, что кругом творится? Метель!
Женя прислушалась. В телефонной трубке что-то потрескивало и шумело. Нет, это не в телефоне. Шумела тайга. Снежные вихри крутились уже около самой будки, тугими порывами ударяясь в бревенчатые стены. Ветер скулил в трубе. Нет, не это испугало Женю. Подумаешь — метель! Видала она метели, не первый год на севере. Встревожил ее ласковый, соболезнующий тон старшего диспетчера. Неспроста так Клава заговорила.
— Женичка, слушай приказ технорука. Быстро добеги до лесосклада. Там стоит машина, девятка, под погрузкой. Сними всех. Пусть немедленно едут домой. Да смотри, не растеряйся. Обязательно сходи на биржу, погибнуть могут люди. Ты слышишь? И сама приезжай вместе с ними. И ничего не бойся. Поторопись, милая…
Женя повесила трубку. Приказ технорука. Его приказ. Может быть, он сейчас думает о ней, может быть, беспокоится. Милый, дорогой, самый дорогой! Не беспокойся, я все сделаю, и не страшно мне ничуть.
Она побежала в лес. Ровная, укатанная дорога словно дымилась легкими снежными вихрями. Ветер наметал на дорогу, отполированную лесовозами, острые косячки сыпучего снега. Через полчаса здесь будут чудовищные снежные наметы, которые не пробить машине.
В черном лесу запевал ветер дикую таежную песню. Сосны тихонько поскрипывали, покачивались, разминая старые кости, готовясь к неистовой схватке с бурей.
Начиналась таежная метель.
Вот и лесной склад. Здесь открыто гулял ветер. На огромной поляне лежали штабеля бревен, прикрытые снегом. Между ними глубокие, пробитые в снегу дороги.
Женя взобралась на ближний штабель, разыскивая машину. Она увидела ее огни. Огни, мутные в метели, двигались по дороге, на выезд. Женя соскочила в снег. Надо спешить. Ведь так они могут уехать без нее.
Машина, как огромная черепаха, неуклюже раскачивалась, выбираясь на дорогу. На бревнах сидели грузчики. Они походили на белые мешки, приваленные друг к Другу, — так занесло их снегом. Машина уходила. Она словно таяла в метели. И Женя поняла, сразу поняла, не обманывая себя, что она осталась одна, что машину ей не догнать. Торопиться бесполезно, кричать — тоже. Кто услышит слабый ее голос в этом снежном аду?
Взбесилась тайга. С диким свистом неслись серые рваные полотнища снега, закручиваясь в тугие вихри. Казалось, что весь снег, накопившийся за зиму, мгновенно превратился в тугие жгуты смерчей. Небо и земля слились в сплошную серую воющую массу, страшную своей слепотой, своей грубой бессмысленной злобой. Ветер крутил снег, мял, бросал на землю, топтал, отплясывая дикий свой танец, наполняя тайгу свистом, громом, хохотом.
Тайга взбесилась. Гигантские сосны, как бойцы перед дракой, сбрасывали наземь свои снеговые шапки. Поднимая длинные мохнатые ветви, как руки, к невидимому небу, словно призывали его в свидетеля того ужаса, который сейчас должен произойти. Они раскачивались с такой страшной силой, как будто стремились выдрать из промерзшей земли свои корни и ринуться на врага. Задернутое бурей небо обрушивало на тайгу вихри тяжелого снега.
Машина ушла. Это была последняя машина. Больше ждать нечего. Женя, задыхаясь, вбежала в лес. Здесь было сравнительно тихо. Дорога уже исчезла под снежными наметами.
Дверь в диспетчерскую приоткрыта. Легкие белые смерчики, срываясь с гребня сугроба, похожего на застывшую волну, влетали в избушку. Открытая дверь — это немыслимо зимой в тайге, где знают цену тепла и умеют хранить его. Оставить дом открытым могли только люди, не знающие законов тайги, где, уходя надолго, даже навсегда, хозяин не забудет подпереть дверь колом.
Женя поняла, что, проезжая мимо диспетчерской, кто-то из грузчиков, видимо, забежал за ней. Увидев избушку пустой, он, наверное, выругал трусливую росомаху за то, что, не предупредив товарищей, сбежала с поста. Медлить они не стали и уехали, второпях забыв как следует захлопнуть дверь.
Женя все это сразу представила себе.
С трудом открыв полузанесенную дверь, Женя протиснулась в диспетчерскую.
Позвонила. Ну, конечно, провода порваны.
У нее дрогнули губы. Нахмурив брови, она соображала. Нет, ничего она не боялась, и не от того, что не знала всей опасности своего положения. Буря может продолжаться и день, и неделю. Дороги, конечно, уже нет, да она и не дойдет до поселка в темноте, в этом снеговом аду.
Ну, хорошо. Дров у нее хватит на день, есть еще стол и скамейка, есть, наконец, пол. Поголодать сутки тоже можно. А там придут. Выручат.
Но самое главное — она не ушла, не испугалась, не бросила свое дело. Может быть, она и умрет. Тогда скажут, что погибла на посту, выполнив приказ. Его приказ. У нее найдут васильки, вышитые ею в последние часы жизни. Валентина Анисимовна скажет ему одному, для кого они предназначены. И тогда он поймет все. И, может быть, он будет страдать о ней так же, как и о своей невесте…
Жене стало так жалко себя, что она разревелась. Она плакала до тех пор, пока все васильки не стали одного, темно-синего цвета.
— Ну и дура, — сказала она вслух, вытирая слезы мокрыми васильками. — И ничего я не умру. И бояться тут нечего.
За окном грохотала буря. Стекла были уже занесены снегом. В самом верхнем звене окна еще чернел треугольничек, свободный от снега. Это все. Вся ее связь с бушующим миром. Но и он исчез, этот крохотный кусочек. Мокрые снежинки с размаху бились в него, все больше залепляя стекло.
Женя обреченно смотрела на этот черный уголок, пока он не исчез. Теперь она совершенно отрезана от мира. Скоро ее избушка превратится в снежный холм, в сугроб, наметенный ветром у подножья огромных сосен. Ведь в этой чудовищно просторной тайге все кажется маленьким-маленьким.
Все, кроме любви.
Вспомнив о своей любви. Женя посмотрела на место перед печуркой, где сидел Виталий Осипович в ту первую ночь, и окончательно успокоилась.
Положив вышивание на столик, она подошла к печурке. От печурки струилось ласковое тепло.
Она ничего не боялась. Она знала север и людей, живущих на севере, и была уверена, что ее не забудут в этом лесу.
Наконец-то нашлось время перешить пуговицы на своем кожушке. Теперь он не будет сжимать грудь, когда придется вздохнуть поглубже.
Она оделась и вздохнула. Нет, теперь не давит.
Тридцатка все равно ждала ее у гаража. Приняв машину от сменщика, Мишка Баринов всегда находил какие-то неисправности. Он копался в моторе, поглядывал на дорогу. Что бы там ни было, он любит Женю и добьется своего.
Едва только в свете фар появилась Женя, машина оказалась в полной исправности.
Поехали. Женя сосредоточенно смотрела на знакомую дорогу, на груды снега по краям, на свет фар, теряющийся в темноте, и молчала.
Мишка украдкой наблюдал за ней. Он растерялся немного. Женя была прежней и вместе с тем чем-то не похожей на себя.
«Не вышло, — подумал он, — сорвалось».
И спросил:
— Все кончено?
— Ничего и не начиналось, — сухо ответила она.
— Я же тебе сказал — ни черта не выйдет.
— И не надо. А тебе-то какая печаль?
— Ну и ладно! — от гнева Мишка не находил слов и у будки так нажал на тормоза, что Женя едва не ударилась головой о стекло. Она открыла неподатливую дверь кабины и выпрыгнула на снег.
— Раскаешься, Женька! — крикнул Мишка, с грохотом захлопывая дверцу.
Женя ушла не оглянувшись.
Марина не ждала ее так скоро. Еще больше удивила Женина сдержанность и спокойствие. Казалось, ей доверена тайна, значимость которой обязывает к строгости.
— Женя, ты сегодня прелесть. И не опоздала, и в этом платье.
— Разве в хорошем платье хуже? — подозрительно спросила Женя.
— Да, но в лес, в эту копоть? Нет, ты сегодня очень мила. Ты вообще красивая. Ну, вот тебе график. На погрузке одна тридцатка. Я с ней поеду. Не ревнуешь?
Женя засмеялась. Определенно Марина очень хорошая подруга. Верно, не такая общительная, как сама Женя, и не так много смеется и болтает. Она симпатичная. Волосы, у нее очень красивые. Светлые и пышные. А глаза зеленые. Брови, как шнурочки, но она их не бреет. И ресницы, какие бывают только у киноактрис. Губы тонкие очень. Но она не злая, говорят, у злых тонкие губы. А Марина очень добрая. Все красиво в ней.
И одеваться она умеет. Даже простое, будничное выглядит на ней очень красиво. Сколько раз Женя пыталась подражать ей, но получается не то.
Завклубом Леша Крутилин сказал, что Марина похожа на Психею. Женя спросила, на кого похожа она. Леша ответил: «Вы похожи на Пышку». Она обиделась, но он дал ей книгу Мопассана, она прочитала и перестала обижаться. Только она никогда бы не поддалась этому пруссаку, чтобы выручить из беды каких-то там буржуев.
Когда Марина спросила, не ревнует ли она к Мишке Баринову, Женя вздернула плечи, чтобы сказать свое обычное «ф-фу», но вместо этого засмеялась:
— Что ты, Мариночка! Не говори мне так.
Марина с удивлением взглянула на Женю.
— Нет, определенно, ты или поумнела, или влюбилась.
— Да.
— В героя?
— Конечно.
— Эх, Женя. Я беру обратно свои слова насчет — поумнела.
Но Женя ничего не ответила, и опять у нее стал вид хранительницы большой тайны.
Оставшись одна, Женя развернула сверток. Белое полотно, мотки голубого шелка — светлого и потемнее. Она начала вышивать. Крестики аккуратно ложились на полотне, образуя голубенькие цветочки. Звонил телефон, она принимала и отправляла машины, делала в графике отметки и снова вышивала. Один василек светлый, другой — потемнее, словно смоченный легкой девичьей слезой.
Уже близко полночь, а Женя даже не задремала ни разу. Только васильки начали сливаться в сплошную голубенькую полоску. Она умылась холодной водой, и все прошло.
Она так увлеклась работой, что не заметила, как началась метель. Еще с вечера немного мело и слегка шумело в тайге. Но потом все стихло.
Зазвонил телефон. Говорила Клава, старший диспетчер.
— Ты не уснула, Женя? Нет? Разве не слышишь, что кругом творится? Метель!
Женя прислушалась. В телефонной трубке что-то потрескивало и шумело. Нет, это не в телефоне. Шумела тайга. Снежные вихри крутились уже около самой будки, тугими порывами ударяясь в бревенчатые стены. Ветер скулил в трубе. Нет, не это испугало Женю. Подумаешь — метель! Видала она метели, не первый год на севере. Встревожил ее ласковый, соболезнующий тон старшего диспетчера. Неспроста так Клава заговорила.
— Женичка, слушай приказ технорука. Быстро добеги до лесосклада. Там стоит машина, девятка, под погрузкой. Сними всех. Пусть немедленно едут домой. Да смотри, не растеряйся. Обязательно сходи на биржу, погибнуть могут люди. Ты слышишь? И сама приезжай вместе с ними. И ничего не бойся. Поторопись, милая…
Женя повесила трубку. Приказ технорука. Его приказ. Может быть, он сейчас думает о ней, может быть, беспокоится. Милый, дорогой, самый дорогой! Не беспокойся, я все сделаю, и не страшно мне ничуть.
Она побежала в лес. Ровная, укатанная дорога словно дымилась легкими снежными вихрями. Ветер наметал на дорогу, отполированную лесовозами, острые косячки сыпучего снега. Через полчаса здесь будут чудовищные снежные наметы, которые не пробить машине.
В черном лесу запевал ветер дикую таежную песню. Сосны тихонько поскрипывали, покачивались, разминая старые кости, готовясь к неистовой схватке с бурей.
Начиналась таежная метель.
Вот и лесной склад. Здесь открыто гулял ветер. На огромной поляне лежали штабеля бревен, прикрытые снегом. Между ними глубокие, пробитые в снегу дороги.
Женя взобралась на ближний штабель, разыскивая машину. Она увидела ее огни. Огни, мутные в метели, двигались по дороге, на выезд. Женя соскочила в снег. Надо спешить. Ведь так они могут уехать без нее.
Машина, как огромная черепаха, неуклюже раскачивалась, выбираясь на дорогу. На бревнах сидели грузчики. Они походили на белые мешки, приваленные друг к Другу, — так занесло их снегом. Машина уходила. Она словно таяла в метели. И Женя поняла, сразу поняла, не обманывая себя, что она осталась одна, что машину ей не догнать. Торопиться бесполезно, кричать — тоже. Кто услышит слабый ее голос в этом снежном аду?
Взбесилась тайга. С диким свистом неслись серые рваные полотнища снега, закручиваясь в тугие вихри. Казалось, что весь снег, накопившийся за зиму, мгновенно превратился в тугие жгуты смерчей. Небо и земля слились в сплошную серую воющую массу, страшную своей слепотой, своей грубой бессмысленной злобой. Ветер крутил снег, мял, бросал на землю, топтал, отплясывая дикий свой танец, наполняя тайгу свистом, громом, хохотом.
Тайга взбесилась. Гигантские сосны, как бойцы перед дракой, сбрасывали наземь свои снеговые шапки. Поднимая длинные мохнатые ветви, как руки, к невидимому небу, словно призывали его в свидетеля того ужаса, который сейчас должен произойти. Они раскачивались с такой страшной силой, как будто стремились выдрать из промерзшей земли свои корни и ринуться на врага. Задернутое бурей небо обрушивало на тайгу вихри тяжелого снега.
Машина ушла. Это была последняя машина. Больше ждать нечего. Женя, задыхаясь, вбежала в лес. Здесь было сравнительно тихо. Дорога уже исчезла под снежными наметами.
Дверь в диспетчерскую приоткрыта. Легкие белые смерчики, срываясь с гребня сугроба, похожего на застывшую волну, влетали в избушку. Открытая дверь — это немыслимо зимой в тайге, где знают цену тепла и умеют хранить его. Оставить дом открытым могли только люди, не знающие законов тайги, где, уходя надолго, даже навсегда, хозяин не забудет подпереть дверь колом.
Женя поняла, что, проезжая мимо диспетчерской, кто-то из грузчиков, видимо, забежал за ней. Увидев избушку пустой, он, наверное, выругал трусливую росомаху за то, что, не предупредив товарищей, сбежала с поста. Медлить они не стали и уехали, второпях забыв как следует захлопнуть дверь.
Женя все это сразу представила себе.
С трудом открыв полузанесенную дверь, Женя протиснулась в диспетчерскую.
Позвонила. Ну, конечно, провода порваны.
У нее дрогнули губы. Нахмурив брови, она соображала. Нет, ничего она не боялась, и не от того, что не знала всей опасности своего положения. Буря может продолжаться и день, и неделю. Дороги, конечно, уже нет, да она и не дойдет до поселка в темноте, в этом снеговом аду.
Ну, хорошо. Дров у нее хватит на день, есть еще стол и скамейка, есть, наконец, пол. Поголодать сутки тоже можно. А там придут. Выручат.
Но самое главное — она не ушла, не испугалась, не бросила свое дело. Может быть, она и умрет. Тогда скажут, что погибла на посту, выполнив приказ. Его приказ. У нее найдут васильки, вышитые ею в последние часы жизни. Валентина Анисимовна скажет ему одному, для кого они предназначены. И тогда он поймет все. И, может быть, он будет страдать о ней так же, как и о своей невесте…
Жене стало так жалко себя, что она разревелась. Она плакала до тех пор, пока все васильки не стали одного, темно-синего цвета.
— Ну и дура, — сказала она вслух, вытирая слезы мокрыми васильками. — И ничего я не умру. И бояться тут нечего.
За окном грохотала буря. Стекла были уже занесены снегом. В самом верхнем звене окна еще чернел треугольничек, свободный от снега. Это все. Вся ее связь с бушующим миром. Но и он исчез, этот крохотный кусочек. Мокрые снежинки с размаху бились в него, все больше залепляя стекло.
Женя обреченно смотрела на этот черный уголок, пока он не исчез. Теперь она совершенно отрезана от мира. Скоро ее избушка превратится в снежный холм, в сугроб, наметенный ветром у подножья огромных сосен. Ведь в этой чудовищно просторной тайге все кажется маленьким-маленьким.
Все, кроме любви.
Вспомнив о своей любви. Женя посмотрела на место перед печуркой, где сидел Виталий Осипович в ту первую ночь, и окончательно успокоилась.
Положив вышивание на столик, она подошла к печурке. От печурки струилось ласковое тепло.
Она ничего не боялась. Она знала север и людей, живущих на севере, и была уверена, что ее не забудут в этом лесу.
МАРИНА
Это был сон, с которым не хотелось расставаться.
Марина видела, что она едет домой. И дом вот здесь, недалеко, за этой горкой. Она сидит в кабине лесовозной машины, которая тоже спешит домой. Ведь война уже закончена. И все — и машины и люди — могут вернуться на свои места.
Машина с трудом одолевает крутой подъем. Мотор работает на первой скорости. Как страшно он завывает. Звуки тревожно и злобно вибрируют, то гудят басом, то повышаются до истошного визга.
И дом уже близко. Ее большой, стоящий на оживленной московской улице дом. На третьем этаже у нее была там очень маленькая комнатка, частичка этого дома, ячейка огромного улья, наполненного шумливым, деловым, столичным народом. И вот об этой комнатке она мечтала, считая ее своим домом.
Она не мечтала о доме, как мечтают другие. Не вздыхала, не рассказывала страстным шепотом подругам о своих переживаниях. Она мечтала молча, для себя. И потому не хотелось просыпаться, расставаться со своей мечтой.
Но вокруг кричали, говорили, смеялись, как-то испуганно, по-бабьи, тревожно визжали. Звуки, словно захлебываясь, тонули в жарком вое мотора.
Наконец она с трудом распахнула ресницы.
— Дверь! Дверь! — кричал тонкий девичий голос.
Это за стеной в общежитии. Кто-то открыл дверь, и в нее с шумом и свистом ворвался ветер. Марина услышала, как он бурно хлынул в помещение и ударился о дощатую дверь комнаты, где жили девушки. Дверь в общежитии оглушительно хлопнула. Все затихло.
Марина сбросила одеяло.
Неужели она проспала?
За окном ночь. Ее не видно сквозь промороженные стекла, на которых иней лежит густо, как серая вата.
Сейчас, в феврале, темнеет около четырех. Она посмотрела на свои часики. Двенадцать. Значит, ночь. На улице беснуется метель. Она несколько дней с неослабевающей силой будет давить на тайгу, на поселок, заметая дороги, ломая сучья, выворачивая с корнем столетние сосны, обрывая провода.
И думать нечего выйти из барака.
Распахнулась дверь. Повеяло снегом и ветром. В комнату вошло что-то белое. Это была Крошка. Густо облепленная снегом, она походила на того деда-мороза, которым украшают новогоднюю елку. От тепла снег сразу намок, покрылся трещинками и, отваливаясь кусочками, таял на полу.
Крошка, часто дыша открытым ртом, устало опустилась на табуретку.
— Женька осталась в лесу, на пятой, — сказала она, развязывая негнущимися пальцами тугой, намокший узел платка.
По ее пухлым детским щечкам текли ручейки растаявшего снега, смешиваясь со слезами. Крошка плакала.
— Сама виновата, толстая дура! Замечталась, наверное, а тут переживай за нее. Мариночка, что же теперь будет? Она в будке, а кругом страсти такие. Женичка, милая моя!..
— А телефон? — спросила Марина, снимая с Крошки полушубок.
— Порвало сразу. Все провода скрутило. Безумная же погода.
Крошка села на свою койку. Алюминиевой гребенкой она стала расчесывать свои мокрые волосы.
— Когда началось, — рассказывала она, — из центральной Клава передала распоряжение начальника. Всем немедленно с последней машиной — домой. Машина пришла, а ее нет.
— Ну, а грузчики, а шофер?
— Они ее, Женьку, ругали всю дорогу. Заехали за ней, а ее нет на месте. Они и не подумали, что Женя на биржу пошла. Решили, что сбежала.
Марина слушала Крошку, сдвинув брови. Пришли остальные девушки. Они ввалились все сразу. В комнате стало прохладно. Воздух наполнился влажным паром от одежды. Девушки раздевались, возбужденно рассказывая, как они спасались от пурги. Все они успели приехать на последней машине. Дорогу сразу замело, завалило буреломом. Хорошо, что у грузчиков был топор, пришлось буквально прорубать дорогу для машины, растаскивая тяжелые стволы в стороны. Без топора ни за что бы не проехать.
А Женя осталась одна. Конечно, они ничем не могли ей помочь, эти росомахи. Марине представилась маленькая будка, теперь уже до крыши засыпанная снегом, и там, в этом сугробе, сидит испуганная Женя и, конечно, плачет. Дров у нее мало. Разве она догадалась вовремя заготовить их?
Но помочь ей сейчас уже нельзя, по крайней мере до утра.
Пришла Клава. Черноглазая строгая девушка. Она молча сбросила у порога валенки, повесила свой кожушок на место. Молча подошла к своей койке и устало опустилась на нее.
— Ну, как же? — спросила Марина.
— Позвонила начальству, — тихо и спокойно ответила Клава. — До утра все равно ничего нельзя.
И начала раздеваться.
Марина, укрываясь одеялом, сказала:
— Если утром ничего не сделают, днем я пойду.
— Ты с ума не сходи, — посоветовала Клава.
Но она знала, что у Марины никогда слово не расходится с делом. Она не любит говорить напрасно и еще больше не выносит, если ее начинают уговаривать не делать того, что она уже решила сделать. Тогда она обязательно настоит на своем.
С детских лет Марина усвоила — уговаривает обычно тот, кто сам не верит в свои силы. Сильный уговаривать не будет, он, если сможет, — запретит, а если это не в его силах, то скажет только один раз. И тот, кого можно уговорить, тоже не всегда достоин уважения.
Марина презирала проявление всяческих слабостей.
Ей было три года, когда умер отец, и мать вскоре снова вышла замуж. Потом родилась Катя. Отчим был, несомненно, хороший, честный человек. Он старался одинаково относиться и к падчерице Марине, и к своей дочери Кате. Но именно старался. Не было в его отношении к Марине отцовской, родной теплоты, словно он все время заставлял себя приласкать падчерицу, когда ласкал дочь.
Маленькая Марина настороженно относилась к его нежности.
Причину такого отношения к ней отчима Марина узнала позднее, когда выросла.
Отец и отчим одновременно ухаживали за матерью, когда та была девушкой, оба сделали ей предложение, ревновали один к другому. Когда одному было отдано предпочтение, другой уехал из города. Но любовь его не остыла. Он вернулся, узнав о смерти отца Марины, и женился на матери.
Отчим был хороший, верный человек. Он очень любил мать и старался полюбить Марину. Вот именно оттого, что он старался, никакой любви не получалось. Уж очень Марина напоминала того, кто однажды вырвал у него счастье. И отчим замечал, что она чувствует неискренность его отношения.
Тогда, чтобы как-то расположить ее к себе, он попытался разговаривать с ней серьезно, как со взрослой. И этого Марина не могла принять. Марина отлично сознавала, что она девчонка, а он солидный человек, директор завода, и нечего ему заискивать перед ней.
Мать уговаривала ее не быть таким волчонком. За это Марина стала относиться к матери, как относятся в семье к неизлечимо больным, — мешала любовь с жалостью.
Но все же семья была дружная, хорошая. Марина не испытывала никакого гнета, она жалела мать, холодновато относилась к отчиму и очень любила свою маленькую сестренку. Катя росла девочкой бойкой, даже озорной. Она была такая полненькая, розовая, что подружки звали ее «Катюшка-подушка».
Марина видела, что она едет домой. И дом вот здесь, недалеко, за этой горкой. Она сидит в кабине лесовозной машины, которая тоже спешит домой. Ведь война уже закончена. И все — и машины и люди — могут вернуться на свои места.
Машина с трудом одолевает крутой подъем. Мотор работает на первой скорости. Как страшно он завывает. Звуки тревожно и злобно вибрируют, то гудят басом, то повышаются до истошного визга.
И дом уже близко. Ее большой, стоящий на оживленной московской улице дом. На третьем этаже у нее была там очень маленькая комнатка, частичка этого дома, ячейка огромного улья, наполненного шумливым, деловым, столичным народом. И вот об этой комнатке она мечтала, считая ее своим домом.
Она не мечтала о доме, как мечтают другие. Не вздыхала, не рассказывала страстным шепотом подругам о своих переживаниях. Она мечтала молча, для себя. И потому не хотелось просыпаться, расставаться со своей мечтой.
Но вокруг кричали, говорили, смеялись, как-то испуганно, по-бабьи, тревожно визжали. Звуки, словно захлебываясь, тонули в жарком вое мотора.
Наконец она с трудом распахнула ресницы.
— Дверь! Дверь! — кричал тонкий девичий голос.
Это за стеной в общежитии. Кто-то открыл дверь, и в нее с шумом и свистом ворвался ветер. Марина услышала, как он бурно хлынул в помещение и ударился о дощатую дверь комнаты, где жили девушки. Дверь в общежитии оглушительно хлопнула. Все затихло.
Марина сбросила одеяло.
Неужели она проспала?
За окном ночь. Ее не видно сквозь промороженные стекла, на которых иней лежит густо, как серая вата.
Сейчас, в феврале, темнеет около четырех. Она посмотрела на свои часики. Двенадцать. Значит, ночь. На улице беснуется метель. Она несколько дней с неослабевающей силой будет давить на тайгу, на поселок, заметая дороги, ломая сучья, выворачивая с корнем столетние сосны, обрывая провода.
И думать нечего выйти из барака.
Распахнулась дверь. Повеяло снегом и ветром. В комнату вошло что-то белое. Это была Крошка. Густо облепленная снегом, она походила на того деда-мороза, которым украшают новогоднюю елку. От тепла снег сразу намок, покрылся трещинками и, отваливаясь кусочками, таял на полу.
Крошка, часто дыша открытым ртом, устало опустилась на табуретку.
— Женька осталась в лесу, на пятой, — сказала она, развязывая негнущимися пальцами тугой, намокший узел платка.
По ее пухлым детским щечкам текли ручейки растаявшего снега, смешиваясь со слезами. Крошка плакала.
— Сама виновата, толстая дура! Замечталась, наверное, а тут переживай за нее. Мариночка, что же теперь будет? Она в будке, а кругом страсти такие. Женичка, милая моя!..
— А телефон? — спросила Марина, снимая с Крошки полушубок.
— Порвало сразу. Все провода скрутило. Безумная же погода.
Крошка села на свою койку. Алюминиевой гребенкой она стала расчесывать свои мокрые волосы.
— Когда началось, — рассказывала она, — из центральной Клава передала распоряжение начальника. Всем немедленно с последней машиной — домой. Машина пришла, а ее нет.
— Ну, а грузчики, а шофер?
— Они ее, Женьку, ругали всю дорогу. Заехали за ней, а ее нет на месте. Они и не подумали, что Женя на биржу пошла. Решили, что сбежала.
Марина слушала Крошку, сдвинув брови. Пришли остальные девушки. Они ввалились все сразу. В комнате стало прохладно. Воздух наполнился влажным паром от одежды. Девушки раздевались, возбужденно рассказывая, как они спасались от пурги. Все они успели приехать на последней машине. Дорогу сразу замело, завалило буреломом. Хорошо, что у грузчиков был топор, пришлось буквально прорубать дорогу для машины, растаскивая тяжелые стволы в стороны. Без топора ни за что бы не проехать.
А Женя осталась одна. Конечно, они ничем не могли ей помочь, эти росомахи. Марине представилась маленькая будка, теперь уже до крыши засыпанная снегом, и там, в этом сугробе, сидит испуганная Женя и, конечно, плачет. Дров у нее мало. Разве она догадалась вовремя заготовить их?
Но помочь ей сейчас уже нельзя, по крайней мере до утра.
Пришла Клава. Черноглазая строгая девушка. Она молча сбросила у порога валенки, повесила свой кожушок на место. Молча подошла к своей койке и устало опустилась на нее.
— Ну, как же? — спросила Марина.
— Позвонила начальству, — тихо и спокойно ответила Клава. — До утра все равно ничего нельзя.
И начала раздеваться.
Марина, укрываясь одеялом, сказала:
— Если утром ничего не сделают, днем я пойду.
— Ты с ума не сходи, — посоветовала Клава.
Но она знала, что у Марины никогда слово не расходится с делом. Она не любит говорить напрасно и еще больше не выносит, если ее начинают уговаривать не делать того, что она уже решила сделать. Тогда она обязательно настоит на своем.
С детских лет Марина усвоила — уговаривает обычно тот, кто сам не верит в свои силы. Сильный уговаривать не будет, он, если сможет, — запретит, а если это не в его силах, то скажет только один раз. И тот, кого можно уговорить, тоже не всегда достоин уважения.
Марина презирала проявление всяческих слабостей.
Ей было три года, когда умер отец, и мать вскоре снова вышла замуж. Потом родилась Катя. Отчим был, несомненно, хороший, честный человек. Он старался одинаково относиться и к падчерице Марине, и к своей дочери Кате. Но именно старался. Не было в его отношении к Марине отцовской, родной теплоты, словно он все время заставлял себя приласкать падчерицу, когда ласкал дочь.
Маленькая Марина настороженно относилась к его нежности.
Причину такого отношения к ней отчима Марина узнала позднее, когда выросла.
Отец и отчим одновременно ухаживали за матерью, когда та была девушкой, оба сделали ей предложение, ревновали один к другому. Когда одному было отдано предпочтение, другой уехал из города. Но любовь его не остыла. Он вернулся, узнав о смерти отца Марины, и женился на матери.
Отчим был хороший, верный человек. Он очень любил мать и старался полюбить Марину. Вот именно оттого, что он старался, никакой любви не получалось. Уж очень Марина напоминала того, кто однажды вырвал у него счастье. И отчим замечал, что она чувствует неискренность его отношения.
Тогда, чтобы как-то расположить ее к себе, он попытался разговаривать с ней серьезно, как со взрослой. И этого Марина не могла принять. Марина отлично сознавала, что она девчонка, а он солидный человек, директор завода, и нечего ему заискивать перед ней.
Мать уговаривала ее не быть таким волчонком. За это Марина стала относиться к матери, как относятся в семье к неизлечимо больным, — мешала любовь с жалостью.
Но все же семья была дружная, хорошая. Марина не испытывала никакого гнета, она жалела мать, холодновато относилась к отчиму и очень любила свою маленькую сестренку. Катя росла девочкой бойкой, даже озорной. Она была такая полненькая, розовая, что подружки звали ее «Катюшка-подушка».