Как она искренна! Как простодушна! Боже! Как она мила! У меня вырвалось еще немало восклицаний, прежде чем мне удалось собраться с мыслями. Между тем устами ее говорила, казалось, сама добродетель. Во мне тут же проснулась совесть. Так, значит, я приношу все это совершенство в жертву распутной страсти!
Под рукой у меня находились книги. Я бросил взгляд на те, что собирался послать Теофее. То были «Клеопатра», «Принцесса Клевская» и т.п. Стоит ли загромождать ее воображение бреднями, в которых она не найдет никакой пищи для ума? Даже если они вызовут у нее какие-то нежные чувства, буду ли я радоваться им, зная, что они порождены выдумками, на которые легко откликается сердце, предрасположенное к нежности; но чувства эти никак не могут осчастливить меня, раз я обязан ими лишь собственной своей ловкости. Я знаю Теофею. Она опять вернется к своему Николю, к его искусству рассуждать, и мне останется только с горечью видеть, как иллюзии мои рассеиваются, причем рассеиваются гораздо скорее, чем мне удалось приобщить к ним Теофею; если же иллюзии сохранятся, я все равно не достигну полного счастья, ибо постоянно буду объяснять любовь Теофеи причинами, к которым сам я не имею ни малейшего отношения.
Такого рода мыслями я понемногу умерил охватившее меня волнение.
«Посмотрим, куда может завести меня разум, — рассуждал я уже спокойнее. — Мне предстоит справиться с двумя трудностями, и надо решить, с какой мне начать. Нужно либо преодолеть свою страсть, либо сломить сопротивление Теофеи. На что же направить мне свои усилия? Не лучше ли употребить их против самого себя и обрести покой, который принесет успокоение и Теофее? Она склонна полюбить меня, уверяет она. Но она подавила в себе это чувство. Чего же могу я ждать от ее любви? А если я стремлюсь к ее благополучию и к своему собственному, то не лучше ли для нас обоих ограничиться простою дружбою?»
В сущности то были самые разумные мысли. Но напрасно я воображал, будто в такой же мере являюсь хозяином ее сердца, как и своего поведения. Хоть я готов был сразу же отказаться от соблазна тронуть сердце Теофеи чем-либо, кроме постоянной заботы о ней, и хоть я решил вести себя как можно сдержаннее, несмотря на то, что мне нельзя было избежать постоянного общения с нею, — я все же не в силах был позабыть о ране, которую носил в глубине своего сердца. Таким образом, самая привлекательная сторона моей жизни, а именно повседневный быт моего дома — превращалась для меня в поле непрекращающегося сражения. Я сразу же понял это и слепо поддался этой своеобразной пытке. И все же как далек был я от мысли о муках, которые сам себе готовил!
Синесий, с которым я еще не виделся со времени его ранения, стал выздоравливать и однажды, когда я был погружен в свои грустные размышления, прислал ко мне слугу, чтобы просить у меня прощения. После случившегося я пренебрегал юношей; не считая себя особенно оскорбленным выходкой влюбленного, я ограничился тем, что распорядился, чтобы за ним ухаживали, а когда он выздоровеет — чтобы его отправили к отцу. Но он вел себя так смиренно, что расположил меня к себе, и я, расспросив подробнее об его здоровье, велел проводить меня в его комнату, из которой, как мне сказали, он еще не в состоянии выходить. Он готов был провалиться сквозь землю, если бы она расступилась перед ним, — так он смутился, когда увидел меня. Я поспешил успокоить его и только попросил посвятить меня в свои планы на будущее, причем добавил, что отчасти уже знаю о них. Вопрос этот был коварный, хотя я и не имел в виду ничего другого, кроме его ночного посещения Теофеи. Я заметил, что он вздрогнул от испуга, и его растерянность зародила во мне подозрения, до того не приходившие мне в голову; поэтому я стал настойчивее расспрашивать его, что привело его в еще большее смущение. Он делал усилия, чтобы встать, а когда я заставил его остаться в прежнем положении, стал умолять меня сжалиться над несчастным юношей, отнюдь не намеревавшимся оскорбить меня. Я слушал его с суровым видом. Он сказал, что по-прежнему готов признать Теофею своей сестрой и что охотнее братьев сделает это, как только отец согласится дать соответствующие разъяснения, но, по совести говоря, у него нет достаточной уверенности в ее происхождении; поэтому-то он и отдался чувствам другого рода, которые могут быть для Теофеи так же благоприятны, как выяснение вопроса, чья она дочь и признание за нею права на некоторую часть наследства Кондоиди; словом, он предлагает ей свою руку; несмотря на закон, по которому все отцовские владения отходят к старшему сыну, он располагает некоторым имуществом из наследства матери; принимая все это во внимание, он думает, что с его стороны не будет дерзостью, если он на несколько дней отложит возвращение в Константинополь, чтобы найти случай изъясниться Теофее в своих чувствах; он, напротив, осмеливается надеяться на мое одобрение; насчет предложений, которые он сделал рыцарю, он неизменно предполагал, что они осуществятся не иначе, как с моего согласия. Говоря о намерении поселиться в Морее, он подчеркнул как свою заслугу, что он все рассказал мне откровенно из боязни, как бы я не узнал об этом стороной.
Хладнокровно обдумав его слова и намерения, я пришел к выводу, что он не столь виновен, сколь легкомыслен и опрометчив, ибо не понимает, что раз у него не было уверенности в происхождении Теофеи, то прежде, чем решиться на брак с нею, он должен был окончательно устранить эти сомнения. К тому же я не мог обвинять его в попытке завладеть сердцем девушки, ибо о моих притязаниях на него он ничего не знал. Поэтому, отнюдь не запугивая и не попрекая его, я старался только доказать наивность его плана. Под конец я обещал ему — а на это он уже никак не рассчитывал — еще раз попытаться выяснить у его отца истину относительно рождения Теофеи; я пожелал ему скорейшего выздоровления, дабы он мог привести ко мне господина Кондоиди, с которым я хотел объясниться не иначе, как в его присутствии. Такое обещание, а также доброта, с какою я нарочно обращался с ним, способствовали его выздоровлению больше всех снадобий.
Все обещанное я собирался выполнить, но делал я это не ради него, — все мои помыслы были обращены к Теофее. Представлялся отличный случай испытать Кондоиди, припугнув его женитьбой сына. Я уже обдумал этот план и до сих пор не решаюсь признаться, какие надежды я на него возлагал. Спустя несколько дней, показавшихся нетерпеливому Синесию бесконечно долгими, он явился ко мне и сказал, что чувствует «себя достаточно здоровым, чтобы возвратиться в город.
— Так приведите же ко мне вашего отца, — сказал я, — но ни в коем случае не говорите ему, с какою целью я желаю с ним повидаться.
Вечером они приехали в Орю.
Я встретил господина Кондоиди почтительно и сразу же перешел к причинам, побудившим меня отослать к нему его сына.
— В какое же положение вы нас поставили, — сказал я. — Ведь не открой я случайно намерений Синесия, нас могли бы обвинить в страшном преступлении. Он намерен жениться на Теофее. Подумайте, можете ли вы дать согласие на этот брак.
Старик сначала несколько растерялся. Но, тотчас же, взяв себя в руки, он поблагодарил меня за то, что я сдержал безрассудное увлечение сына.
— Я подготовил для него партию, куда более подходящую его положению, чем девушка, единственное преимущество которой заключается в том, что она имеет честь состоять под вашим покровительством, сказал он.
Я настаивал на своем и обратил его внимание на то, что, пожалуй, он не всегда будет властен противиться пылкой страсти юноши.
Он холодно ответил, что для этого он располагает верными средствами; затем хитрый грек перевел разговор на другую тему и больше часа уклонялся от всех моих попыток вернуться к основному вопросу. Наконец, весьма учтиво распрощавшись со мною, он велел сыну следовать за ним, и они отправились в обратный путь.
Несколько дней спустя, удивляясь, что о Синесии нет ни слуху ни духу, я из любопытства послал в Константинополь слугу, приказав разузнать, в каком состоянии его рана. Отец юноши, узнав, что справляются от моего имени, просил поблагодарить меня за внимание и лукаво добавил, что я могу больше не беспокоиться о женитьбе его сына, ибо он отослал его под надежным присмотром в Морею и уверен, что юноше не удастся бежать из дома, в котором он приказал его запереть. У меня хватило доброты, чтобы пожалеть об этой суровой мере. Теофея тоже пожалела его. Я ни от кого не скрывал этой новости, и рыцарь, огорченный бедой своего друга даже более, чем я ожидал, принял решение, которое он от нас тщательно скрыл. Под предлогом, будто ему надо съездить в Рагузу для получения денег по векселям, он взялся за освобождение Синесия, и опасности, которым он по дружбе подверг себя, вскоре дали нам самое высокое представление об его благородстве.
Я не скрыл от Теофеи хлопот, которые вновь предпринял, чтобы тронуть сердце ее отца. Неудача не особенно огорчила ее, и мне было очень приятно, когда она сказала, что я настолько добр к ней, что она никогда и не заметила бы, что у нее нет отца. Чего бы только ни сказал я ей в ответ на этот знак благодарности, если бы дал своему сердцу свободу изъясняться? Но, верный самому себе, я ограничился выражением отцовской нежности и стал уверять ее, что всегда буду относиться к ней как к своему детищу.
Бедствие, постигшее одновременно Константинополь и соседние страны, окончательно убедило меня в том, насколько я дорог Теофее. Распространилась опасная лихорадка, от которой долгое время не могли найти лекарства. Я заболел ею. Прежде всего я распорядился, чтобы меня перенесли во флигель в моем саду, и запретил входить туда кому бы то ни было, кроме моего лекаря и камердинера. Эта мера предосторожности объяснялась человеколюбием, но в то же время мною руководила и предусмотрительность, ибо я не мог бы избавить дом от заразы, если бы она передалась челяди. Однако ни мое распоряжение, имевшее в виду, в частности, Теофею, ни боязнь заразиться не помешали Теофее прийти ко мне. Не считаясь со слугами, она пришла во флигель и стала заботливо ухаживать за мной. Она тоже заболела. Ни мольбы мои, ни настояния, ни жалобы — ничто не могло заставить ее уйти. В прихожей ей поставили кровать, и, как ни была она сама больна, она с неизменной заботливостью пеклась обо мне.
Какими только чувствами не полнилось мое сердце после нашего выздоровления! Силяхтар, знавший о моем недуге, дружески навестил меня, как только счел это уместным. Сердце его не было спокойно. Дни, когда он не приезжал в Орю, он употребил на то, чтобы преодолеть свою страсть, чувствуя, что она так и не принесет плодов. Но когда я рассказал ему о нежной заботе, проявленной Теофеей в отношении меня, он очень смутился и покраснел, выдав тем самым свою жгучую ревность. Всю остальную часть нашей беседы он волновался и дергался. А когда настало время расстаться, он, не считаясь с тем, что из-за слабости мне не следовало бы выходить из дому, просил пройтись вместе с ним по саду. Я не заставил упрашивать себя. Несколько шагов мы прошли молча, потом он сказал запальчиво:
— Наконец то у меня открылись глаза, и мне стыдно, что я так долго был слеп. Конечно, французу не стоит особого труда дурачить турка, добавил он насмешливо.
Признаюсь, такого резкого выпада я никак не ожидал. Я по-дружески рассказывал ему о заботах Теофеи, лишь желая подчеркнуть свойственную ей доброту, и теперь несколько мгновений подыскивал слова, чтобы возразить ему. Между тем то ли свойственная мне сдержанность помешала мне выйти из себя от негодования, то ли тут сказалась слабость после перенесенной болезни, но я ответил гордому силяхтару не в оскорбительном тоне, но твердо и скромно.
— Французам мало свойственно притворство, им ведомы лучшие пути для достижения намеченного, — сказал я. — Говорю так потому, что ставлю интересы своих соотечественников выше своих личных. Я никогда не закрывал вам глаза и отнюдь не сожалею, что они открылись, но предостерегаю вас: они вас обманывают, если дают основание считать меня вероломным, неискренним другом.
Мой ответ несколько умерил возмущение силяхтара, однако не вполне охладел его пыл.
— Как же так? — возразил он. — Ведь вы мне говорили, что к Теофее вас влечет только чувство дружбы и что заботитесь о ней вы лишь из великодушия?
Я спокойно прервал его:
— Я не обманывал вас, когда так говорил. Таковы были мои чувства первоначально, и я благодарен своему сердцу за то, что оно начало именно с дружбы. Но раз вы требуете, чтобы я объяснил, что происходит теперь, то признаюсь, что люблю Теофею и что я оказался так же беззащитен перед ее чарами, как и вы. Но к этому признанию я должен добавить два замечания, которые должны образумить вас. У меня не было такого чувства к ней, когда я извлекал ее из сераля Шерибера, а то, что оно зародилось позднее, приносит мне так же мало радости, как и вам. Это, думаю, — сказал я не горделиво, а любезно, — должно успокоить вас, человека, которого я уважаю и люблю.
Тем временем он предавался самым мрачным раздумьям; припоминая мои с Теофеей отношения с того дня, когда я получил девушку из его рук, он готов был найти в них нечто подозрительное и толковать их в нежелательном для себя смысле. Но он мог упрекнуть меня лишь в том, что я простодушно рассказал ему, как заботливо ухаживало за мною это милое существо, а потому, в конце концов, он понял, что я не стал бы опрометчиво хвалиться, если бы считал, что обязан этим любви. Мысль эта не вернула ему покоя и веселости, однако, умерив его отчаяние, способствовала тому, что он уезжал от меня без ненависти и гнева.
— Не забудьте, что я предлагал пожертвовать ради вас своею страстью, когда думал, что к этому обязывает меня долг дружбы, — сказал он, уезжая. — Посмотрим, правильно ли я понял вас и в чем разница, которую вы так превозносили между нашими и вашими нравами.
Он не дал мне времени ответить.
Эта сцена побудила меня еще раз обдумать, виноват ли я в чем-нибудь перед любовью и дружбой. Единственно, чем я мог бы заслужить упреки силяхтара, — была бы счастливая любовь, ибо тогда он имел бы основания считать, что мое соперничество подорвало чувство, которого он надеялся добиться. Но с тех пор, как я полюбил Теофею, мне и в голову не приходило заслужить ее внимание за счет соперника. Она сама говорила мне, что он ей неприятен, поэтому мне не было надобности опровергать упрек в том, будто я препятствую его успеху. Впрочем, у меня самого было так много поводов жаловаться на судьбу, что я не мог особенно сочувствовать чужим невзгодам, и поэтому решился посмеяться над ними, чтобы облегчить свои собственные.
В таком настроении я вернулся к Теофее и шутя спросил, что она может сказать о силяхтаре, который считает, будто я любим ею, и изобличает меня в преступлении, от которого я так далек, а именно — в счастье. Мария Резати, привязанность коей к подруге крепла день ото дня, благодаря своим приключениям хорошо знала жизнь; она сразу же поняла природу обуревавших меня чувств. Не расставаясь с Теофеей ни на минуту, она ловко вызывала ее на откровенность, а потому приобрела над нею большое влияние.
Она внушала Теофее, что та недооценивает блага, которыми пренебрегает, и что прекрасная женщина может извлекать огромные выгоды из такой пылкой страсти, какая владеет мною. Наконец, внушая ей все большие надежды, она советовала Теофее принять в соображение, что я не женат; что в христианских странах женщина нередко достигает путем брака самого высокого положения: что, поскольку я склонен считать прежние приключения Теофеи ошибками и несправедливостью судьбы, я буду принимать во внимание лишь ее поведение после выхода из сераля и, наконец, что, находясь вдали от родины, буду считаться в этом вопросе лишь с собственным сердцем. Мария Резати неустанно твердила ей одно и то же и даже негодовала, что та выслушивает ее советы чересчур равнодушно. Но ей удавалось добиться от Теофеи лишь самых уклончивых ответов, говоривших о том, что она уже утратила вкус к земным благам и почестям, и Мария в конце концов сказала, что, не считаясь с тем, хочет Теофея этого или нет, она из чистой дружбы к ней переговорит непосредственно со мною, дабы деликатно подсказать мне мысль составить ее благополучие и счастье. Тщетно выставляла Теофея самые убедительные доводы против такой затеи; ее сопротивление Мария Резати принимала за нерешительность и робость.
Теофея пришла в великое смятение. Помимо того, что весь этот замысел был ей совершенно чужд, ибо она отнюдь не помышляла о богатстве и знатности, она ужасалась при мысли, что я могу упрекнуть ее в тщеславии и дерзости. Тщетно попытавшись отговорить подругу от осуществления этого плана, Теофея решила сама предупредить меня об этом разговоре, ибо боялась, что лишится моего уважения и привязанности. Долго пыталась она преодолеть свою застенчивость, но последняя все-таки взяла верх, и у Теофеи осталось одно только средство, а именно обратиться к калогеру, настоятелю греческой общины, расположенной в двух милях от Орю. Этот превосходный человек, знакомый Теофеи, охотно взялся исполнить ее поручение. Он откровенно изложил мне дело; с восторгом отозвавшись об этой необыкновенной девушке, он спросил, есть ли, по-моему, большая разница между ее добродетельными опасениями и опасениями скромного калогера, который всячески уклоняется от более высокого духовного сана? Сравнение это вызвало у меня улыбку. Мне чуточку лучше, чем ему, были известны женское тщеславие и коварство, а потому, если бы речь шла не о Теофее, я заподозрил бы здесь хитрость и почел бы эту мнимую скромность за ловкий прием, с помощью которого меня ставят в известность об ее притязаниях. Но в отношении моей любезной воспитанницы это было бы чудовищным оскорблением.
— Она не нуждалась в такой предосторожности, — сказал я калогеру, — я и так не сомневаюсь в благородстве ее намерений. Скажите ей, что если бы я следовал своим чувствам, то я не замедлил бы доказать, как высоко ценю ее.
Это единственный ответ, какой позволяло мне дать мое положение. Осмелюсь ли признаться, что он был куда сдержаннее моих истинных желаний?
В таком же духе я поговорил и с Теофеей, и мне пришлось почти что ходить за нею по пятам, чтобы улучить время для разговора наедине. Я уже не позволял себе одному заходить в ее комнаты. Я больше не предлагал ей погулять в саду. Я стал так бояться ее, что не мог к ней подойти без трепета. И все же счастливейшими минутами жизни были для меня те, которые я проводил возле нее. Я постоянно думал о ней, и иной раз мне становилось стыдно за самого себя, когда во время самых важных занятий я бывал не в силах отстранить беспрестанно осаждавшие меня воспоминания. После того как она познакомила меня с калогером, мне приходилось не раз бывать у него, что не вполне согласовалось с официальным моим положением, но участие Теофеи в этих прогулках несказанно радовало меня.
Я не забывал, однако, обстоятельств, при которых мы с нею впервые посетили калогера. Он был, собственно говоря, всего лишь простой церковнослужитель, почтенный как в силу своего возраста, так и вследствие того уважения, с каким относились к нему все греки. Благосостояние его приумножилось благодаря бережливости, а подношения, которые он постоянно получал от членов общины, позволяли ему жить спокойно и беззаботно. Он дожил до семидесяти лет, не позаботясь о своем образовании, что не помешало ему обзавестись библиотекой, которую он считал лучшим украшением своего жилища. Туда-то он меня и пригласил, обо греки самого высокого мнения об образованности французов. Но я крайне удивился, когда, вопреки ожиданиям, он, вместо того чтобы показать свои книжные богатства, прежде всего обратил наше внимание на старинный стул, стоявший в углу.
— Как вы думаете, сколько лет простоял здесь этот стул? — спросил он. — Тридцать пять. Ибо я в своей должности тридцать пять лет, и я заметил, что стулом этим еще никогда никто не пользовался.
Казалось, никто не касался и покрывавшей его пыли. Но, бросив взгляд на полки с книгами, я заметил, что такая же пыль лежит и на них. Тут у меня зародилась забавная мысль сравнить слой пыли на книгах и на стуле; он был приблизительно одинаковый, и я предложил калогеру поспорить, что к книгам все это время никто не прикасался так же, как и к стулу. Он не сразу уразумел мою мысль, хотя и внимательно следил за моими наблюдениями; в конце концов, в восторге от моей проницательности, он решил, что обладаю редкостным даром выяснять истину.
Он был женат трижды, хотя каноны греческой Церкви и запрещают духовенству вступать в брак вторично. Довод, который он привел, чтобы исхлопотать эту льготу, заключался в том, что от первых двух жен у него не было потомства, а поскольку одна из целей брака — продолжение рода, ему приходится, чтобы выполнить свое естественное предназначение, брать новую жену, как только он лишится предыдущей. Греческий собор согласился с этими странными доводами, а калогер, у которого и от третьей супруги не было ребенка, сокрушался, что прежде не знал в своей непригодности для брачной жизни или же неудовлетворительно исполнял свои обязанности. Таковы грубые понятия пастырей довольно многочисленной Церкви, — хотя число ее приверженцев все же гораздо ничтожнее, чем они воображают. Я замечал у них немало отклонений от основополагающих начал, поэтому их объединяет только то, что они зовутся христианами и легко прощают друг другу свои заблуждения.
Между тем Мария Резати не забыла обещания, данного ею Теофее; я был поставлен о нем в известность, и это позволило мне с любопытством наблюдать за ловкими приемами, которые применяет женщина ради достижения намеченной цели. Но мне в конце концов надоели уловки, подоплека которых мне была ясна, и я воспользовался затеей Марии Резати, чтобы через нее передать Теофее то, чего не решался сказать ей сам; я просил ее не сомневаться, что сердце мое останется ей верным навеки. Это обещание я свято выполнил. Разум еще подсказывал мне, что этим я и должен ограничиться. Но я не знал тогда всего, что мне готовит мое слабоволие.
Месяца через полтора после отъезда сицилийского рыцаря Мария Резати получила от него письмо, в котором он сообщал, что дружеское его расположение к Синесию Кондоиди помогло ему преодолеть множество препятствий и что юный грек, которому уже нечего опасаться отцовского гнева, с тех пор, как он вышел на свободу и получил возможность оградить себя, по-прежнему предлагает им приют в одном из поместий, которое он получил по наследству от матери. Рыцарь добавлял, что рассчитывает на нее, чтобы уговорить Теофею обосноваться вместе с ними, и что если Мария Резати еще не получила согласия Теофеи, то Синесий намерен приехать в Константинополь, чтобы лично убедить ее принять его предложения. Казалось, согласие Теофеи не вызывало у них сомнения, и из этого я с удовлетворением заключил, что у них благоприятное представление о моих отношениях с Теофеей, раз они предполагают, что я безразлично отнесусь к ее отъезду. Однако они в письме благоразумно умалчивали о некоторых своих намерениях. Предполагая, что со стороны Теофеи и с моей могут возникнуть какие-либо препятствия, они решили пустить в ход всю свою ловкость, всю свою отвагу, чтобы вырвать ее из моих рук.
Сделанная ими попытка, несомненно, подзадоривала их на новые затеи. В Акаде они жили спокойно исключительно лишь по милости губернатора, закрывшего глаза на дерзкую выходку, за которую он был вправе наказать их. Синесии, по распоряжению отца, был заключен в старинной башне, составлявшей лучшую часть их замка; он не знал, на какой срок заточен, и не видел никакой возможности освободиться собственными силами. Сторожило его несколько слуг, которых нетрудно было бы подкупить, будь рыцарь побогаче; но он уехал, взяв с собою небольшую сумму, которую я дал ему на дорогу, и для освобождения своего друга он мог рассчитывать только лишь на ловкость и силу. Он плохо владел и греческим и турецким, а это являлось лишним препятствием, и я так и не понял, каким образом ему удалось его преодолеть. Вероятно, он действовал бы не так отважно, знай он всю трудность затеянного; ведь большинство смельчаков достигает цели главным образом потому, что не осознает опасности. Он приехал в Акад один. Поселился он вблизи замка Кондоиди, расположенного неподалеку от города. Несколько дней ушло на выяснение, где именно томится Синесий, и на изучение местности. Уже не говоря о том, что нельзя было взломать ворота, даже подойти к ним было трудно. Но посредством железного бруска, который рыцарь накалял на жаровне, ему удалось за ночь выжечь выступающий конец толстой перекладины, соединявшей стены башни; то ли он действовал, руководствуясь определенными знаниями, то ли наугад, но оказалось, что он трудится как раз в том месте, где находится комната Синесия. Когда отверстие было проделано, не стоило большого труда разобрать камни, прилегающие к балке, и пройти сквозь всю толщину стены. Главная забота рыцаря заключалась в том, чтобы его друг услышал его, ибо за одну ночь нельзя было расчистить проход, а днем он выдал бы себя, если бы разрушения были чересчур велики. Но Синесий узнал его, а рыцарь сказал другу, с какою целью он приехал и как он до этого хлопотал об его освобождении. Они условились встречаться каждую ночь, а Синесий должен был рассказывать служившей ему челяди все, что он узнавал из бесед с другом, и внушать ей, будто он на дружеской ноге с духом, который сообщает ему обо всем, что происходит в государстве. И действительно, эти дикие бредни вскоре распространились не только в Акаде, но и в соседних городах, и некоторое время друзья от души радовались людскому легковерию.
Под рукой у меня находились книги. Я бросил взгляд на те, что собирался послать Теофее. То были «Клеопатра», «Принцесса Клевская» и т.п. Стоит ли загромождать ее воображение бреднями, в которых она не найдет никакой пищи для ума? Даже если они вызовут у нее какие-то нежные чувства, буду ли я радоваться им, зная, что они порождены выдумками, на которые легко откликается сердце, предрасположенное к нежности; но чувства эти никак не могут осчастливить меня, раз я обязан ими лишь собственной своей ловкости. Я знаю Теофею. Она опять вернется к своему Николю, к его искусству рассуждать, и мне останется только с горечью видеть, как иллюзии мои рассеиваются, причем рассеиваются гораздо скорее, чем мне удалось приобщить к ним Теофею; если же иллюзии сохранятся, я все равно не достигну полного счастья, ибо постоянно буду объяснять любовь Теофеи причинами, к которым сам я не имею ни малейшего отношения.
Такого рода мыслями я понемногу умерил охватившее меня волнение.
«Посмотрим, куда может завести меня разум, — рассуждал я уже спокойнее. — Мне предстоит справиться с двумя трудностями, и надо решить, с какой мне начать. Нужно либо преодолеть свою страсть, либо сломить сопротивление Теофеи. На что же направить мне свои усилия? Не лучше ли употребить их против самого себя и обрести покой, который принесет успокоение и Теофее? Она склонна полюбить меня, уверяет она. Но она подавила в себе это чувство. Чего же могу я ждать от ее любви? А если я стремлюсь к ее благополучию и к своему собственному, то не лучше ли для нас обоих ограничиться простою дружбою?»
В сущности то были самые разумные мысли. Но напрасно я воображал, будто в такой же мере являюсь хозяином ее сердца, как и своего поведения. Хоть я готов был сразу же отказаться от соблазна тронуть сердце Теофеи чем-либо, кроме постоянной заботы о ней, и хоть я решил вести себя как можно сдержаннее, несмотря на то, что мне нельзя было избежать постоянного общения с нею, — я все же не в силах был позабыть о ране, которую носил в глубине своего сердца. Таким образом, самая привлекательная сторона моей жизни, а именно повседневный быт моего дома — превращалась для меня в поле непрекращающегося сражения. Я сразу же понял это и слепо поддался этой своеобразной пытке. И все же как далек был я от мысли о муках, которые сам себе готовил!
Синесий, с которым я еще не виделся со времени его ранения, стал выздоравливать и однажды, когда я был погружен в свои грустные размышления, прислал ко мне слугу, чтобы просить у меня прощения. После случившегося я пренебрегал юношей; не считая себя особенно оскорбленным выходкой влюбленного, я ограничился тем, что распорядился, чтобы за ним ухаживали, а когда он выздоровеет — чтобы его отправили к отцу. Но он вел себя так смиренно, что расположил меня к себе, и я, расспросив подробнее об его здоровье, велел проводить меня в его комнату, из которой, как мне сказали, он еще не в состоянии выходить. Он готов был провалиться сквозь землю, если бы она расступилась перед ним, — так он смутился, когда увидел меня. Я поспешил успокоить его и только попросил посвятить меня в свои планы на будущее, причем добавил, что отчасти уже знаю о них. Вопрос этот был коварный, хотя я и не имел в виду ничего другого, кроме его ночного посещения Теофеи. Я заметил, что он вздрогнул от испуга, и его растерянность зародила во мне подозрения, до того не приходившие мне в голову; поэтому я стал настойчивее расспрашивать его, что привело его в еще большее смущение. Он делал усилия, чтобы встать, а когда я заставил его остаться в прежнем положении, стал умолять меня сжалиться над несчастным юношей, отнюдь не намеревавшимся оскорбить меня. Я слушал его с суровым видом. Он сказал, что по-прежнему готов признать Теофею своей сестрой и что охотнее братьев сделает это, как только отец согласится дать соответствующие разъяснения, но, по совести говоря, у него нет достаточной уверенности в ее происхождении; поэтому-то он и отдался чувствам другого рода, которые могут быть для Теофеи так же благоприятны, как выяснение вопроса, чья она дочь и признание за нею права на некоторую часть наследства Кондоиди; словом, он предлагает ей свою руку; несмотря на закон, по которому все отцовские владения отходят к старшему сыну, он располагает некоторым имуществом из наследства матери; принимая все это во внимание, он думает, что с его стороны не будет дерзостью, если он на несколько дней отложит возвращение в Константинополь, чтобы найти случай изъясниться Теофее в своих чувствах; он, напротив, осмеливается надеяться на мое одобрение; насчет предложений, которые он сделал рыцарю, он неизменно предполагал, что они осуществятся не иначе, как с моего согласия. Говоря о намерении поселиться в Морее, он подчеркнул как свою заслугу, что он все рассказал мне откровенно из боязни, как бы я не узнал об этом стороной.
Хладнокровно обдумав его слова и намерения, я пришел к выводу, что он не столь виновен, сколь легкомыслен и опрометчив, ибо не понимает, что раз у него не было уверенности в происхождении Теофеи, то прежде, чем решиться на брак с нею, он должен был окончательно устранить эти сомнения. К тому же я не мог обвинять его в попытке завладеть сердцем девушки, ибо о моих притязаниях на него он ничего не знал. Поэтому, отнюдь не запугивая и не попрекая его, я старался только доказать наивность его плана. Под конец я обещал ему — а на это он уже никак не рассчитывал — еще раз попытаться выяснить у его отца истину относительно рождения Теофеи; я пожелал ему скорейшего выздоровления, дабы он мог привести ко мне господина Кондоиди, с которым я хотел объясниться не иначе, как в его присутствии. Такое обещание, а также доброта, с какою я нарочно обращался с ним, способствовали его выздоровлению больше всех снадобий.
Все обещанное я собирался выполнить, но делал я это не ради него, — все мои помыслы были обращены к Теофее. Представлялся отличный случай испытать Кондоиди, припугнув его женитьбой сына. Я уже обдумал этот план и до сих пор не решаюсь признаться, какие надежды я на него возлагал. Спустя несколько дней, показавшихся нетерпеливому Синесию бесконечно долгими, он явился ко мне и сказал, что чувствует «себя достаточно здоровым, чтобы возвратиться в город.
— Так приведите же ко мне вашего отца, — сказал я, — но ни в коем случае не говорите ему, с какою целью я желаю с ним повидаться.
Вечером они приехали в Орю.
Я встретил господина Кондоиди почтительно и сразу же перешел к причинам, побудившим меня отослать к нему его сына.
— В какое же положение вы нас поставили, — сказал я. — Ведь не открой я случайно намерений Синесия, нас могли бы обвинить в страшном преступлении. Он намерен жениться на Теофее. Подумайте, можете ли вы дать согласие на этот брак.
Старик сначала несколько растерялся. Но, тотчас же, взяв себя в руки, он поблагодарил меня за то, что я сдержал безрассудное увлечение сына.
— Я подготовил для него партию, куда более подходящую его положению, чем девушка, единственное преимущество которой заключается в том, что она имеет честь состоять под вашим покровительством, сказал он.
Я настаивал на своем и обратил его внимание на то, что, пожалуй, он не всегда будет властен противиться пылкой страсти юноши.
Он холодно ответил, что для этого он располагает верными средствами; затем хитрый грек перевел разговор на другую тему и больше часа уклонялся от всех моих попыток вернуться к основному вопросу. Наконец, весьма учтиво распрощавшись со мною, он велел сыну следовать за ним, и они отправились в обратный путь.
Несколько дней спустя, удивляясь, что о Синесии нет ни слуху ни духу, я из любопытства послал в Константинополь слугу, приказав разузнать, в каком состоянии его рана. Отец юноши, узнав, что справляются от моего имени, просил поблагодарить меня за внимание и лукаво добавил, что я могу больше не беспокоиться о женитьбе его сына, ибо он отослал его под надежным присмотром в Морею и уверен, что юноше не удастся бежать из дома, в котором он приказал его запереть. У меня хватило доброты, чтобы пожалеть об этой суровой мере. Теофея тоже пожалела его. Я ни от кого не скрывал этой новости, и рыцарь, огорченный бедой своего друга даже более, чем я ожидал, принял решение, которое он от нас тщательно скрыл. Под предлогом, будто ему надо съездить в Рагузу для получения денег по векселям, он взялся за освобождение Синесия, и опасности, которым он по дружбе подверг себя, вскоре дали нам самое высокое представление об его благородстве.
Я не скрыл от Теофеи хлопот, которые вновь предпринял, чтобы тронуть сердце ее отца. Неудача не особенно огорчила ее, и мне было очень приятно, когда она сказала, что я настолько добр к ней, что она никогда и не заметила бы, что у нее нет отца. Чего бы только ни сказал я ей в ответ на этот знак благодарности, если бы дал своему сердцу свободу изъясняться? Но, верный самому себе, я ограничился выражением отцовской нежности и стал уверять ее, что всегда буду относиться к ней как к своему детищу.
Бедствие, постигшее одновременно Константинополь и соседние страны, окончательно убедило меня в том, насколько я дорог Теофее. Распространилась опасная лихорадка, от которой долгое время не могли найти лекарства. Я заболел ею. Прежде всего я распорядился, чтобы меня перенесли во флигель в моем саду, и запретил входить туда кому бы то ни было, кроме моего лекаря и камердинера. Эта мера предосторожности объяснялась человеколюбием, но в то же время мною руководила и предусмотрительность, ибо я не мог бы избавить дом от заразы, если бы она передалась челяди. Однако ни мое распоряжение, имевшее в виду, в частности, Теофею, ни боязнь заразиться не помешали Теофее прийти ко мне. Не считаясь со слугами, она пришла во флигель и стала заботливо ухаживать за мной. Она тоже заболела. Ни мольбы мои, ни настояния, ни жалобы — ничто не могло заставить ее уйти. В прихожей ей поставили кровать, и, как ни была она сама больна, она с неизменной заботливостью пеклась обо мне.
Какими только чувствами не полнилось мое сердце после нашего выздоровления! Силяхтар, знавший о моем недуге, дружески навестил меня, как только счел это уместным. Сердце его не было спокойно. Дни, когда он не приезжал в Орю, он употребил на то, чтобы преодолеть свою страсть, чувствуя, что она так и не принесет плодов. Но когда я рассказал ему о нежной заботе, проявленной Теофеей в отношении меня, он очень смутился и покраснел, выдав тем самым свою жгучую ревность. Всю остальную часть нашей беседы он волновался и дергался. А когда настало время расстаться, он, не считаясь с тем, что из-за слабости мне не следовало бы выходить из дому, просил пройтись вместе с ним по саду. Я не заставил упрашивать себя. Несколько шагов мы прошли молча, потом он сказал запальчиво:
— Наконец то у меня открылись глаза, и мне стыдно, что я так долго был слеп. Конечно, французу не стоит особого труда дурачить турка, добавил он насмешливо.
Признаюсь, такого резкого выпада я никак не ожидал. Я по-дружески рассказывал ему о заботах Теофеи, лишь желая подчеркнуть свойственную ей доброту, и теперь несколько мгновений подыскивал слова, чтобы возразить ему. Между тем то ли свойственная мне сдержанность помешала мне выйти из себя от негодования, то ли тут сказалась слабость после перенесенной болезни, но я ответил гордому силяхтару не в оскорбительном тоне, но твердо и скромно.
— Французам мало свойственно притворство, им ведомы лучшие пути для достижения намеченного, — сказал я. — Говорю так потому, что ставлю интересы своих соотечественников выше своих личных. Я никогда не закрывал вам глаза и отнюдь не сожалею, что они открылись, но предостерегаю вас: они вас обманывают, если дают основание считать меня вероломным, неискренним другом.
Мой ответ несколько умерил возмущение силяхтара, однако не вполне охладел его пыл.
— Как же так? — возразил он. — Ведь вы мне говорили, что к Теофее вас влечет только чувство дружбы и что заботитесь о ней вы лишь из великодушия?
Я спокойно прервал его:
— Я не обманывал вас, когда так говорил. Таковы были мои чувства первоначально, и я благодарен своему сердцу за то, что оно начало именно с дружбы. Но раз вы требуете, чтобы я объяснил, что происходит теперь, то признаюсь, что люблю Теофею и что я оказался так же беззащитен перед ее чарами, как и вы. Но к этому признанию я должен добавить два замечания, которые должны образумить вас. У меня не было такого чувства к ней, когда я извлекал ее из сераля Шерибера, а то, что оно зародилось позднее, приносит мне так же мало радости, как и вам. Это, думаю, — сказал я не горделиво, а любезно, — должно успокоить вас, человека, которого я уважаю и люблю.
Тем временем он предавался самым мрачным раздумьям; припоминая мои с Теофеей отношения с того дня, когда я получил девушку из его рук, он готов был найти в них нечто подозрительное и толковать их в нежелательном для себя смысле. Но он мог упрекнуть меня лишь в том, что я простодушно рассказал ему, как заботливо ухаживало за мною это милое существо, а потому, в конце концов, он понял, что я не стал бы опрометчиво хвалиться, если бы считал, что обязан этим любви. Мысль эта не вернула ему покоя и веселости, однако, умерив его отчаяние, способствовала тому, что он уезжал от меня без ненависти и гнева.
— Не забудьте, что я предлагал пожертвовать ради вас своею страстью, когда думал, что к этому обязывает меня долг дружбы, — сказал он, уезжая. — Посмотрим, правильно ли я понял вас и в чем разница, которую вы так превозносили между нашими и вашими нравами.
Он не дал мне времени ответить.
Эта сцена побудила меня еще раз обдумать, виноват ли я в чем-нибудь перед любовью и дружбой. Единственно, чем я мог бы заслужить упреки силяхтара, — была бы счастливая любовь, ибо тогда он имел бы основания считать, что мое соперничество подорвало чувство, которого он надеялся добиться. Но с тех пор, как я полюбил Теофею, мне и в голову не приходило заслужить ее внимание за счет соперника. Она сама говорила мне, что он ей неприятен, поэтому мне не было надобности опровергать упрек в том, будто я препятствую его успеху. Впрочем, у меня самого было так много поводов жаловаться на судьбу, что я не мог особенно сочувствовать чужим невзгодам, и поэтому решился посмеяться над ними, чтобы облегчить свои собственные.
В таком настроении я вернулся к Теофее и шутя спросил, что она может сказать о силяхтаре, который считает, будто я любим ею, и изобличает меня в преступлении, от которого я так далек, а именно — в счастье. Мария Резати, привязанность коей к подруге крепла день ото дня, благодаря своим приключениям хорошо знала жизнь; она сразу же поняла природу обуревавших меня чувств. Не расставаясь с Теофеей ни на минуту, она ловко вызывала ее на откровенность, а потому приобрела над нею большое влияние.
Она внушала Теофее, что та недооценивает блага, которыми пренебрегает, и что прекрасная женщина может извлекать огромные выгоды из такой пылкой страсти, какая владеет мною. Наконец, внушая ей все большие надежды, она советовала Теофее принять в соображение, что я не женат; что в христианских странах женщина нередко достигает путем брака самого высокого положения: что, поскольку я склонен считать прежние приключения Теофеи ошибками и несправедливостью судьбы, я буду принимать во внимание лишь ее поведение после выхода из сераля и, наконец, что, находясь вдали от родины, буду считаться в этом вопросе лишь с собственным сердцем. Мария Резати неустанно твердила ей одно и то же и даже негодовала, что та выслушивает ее советы чересчур равнодушно. Но ей удавалось добиться от Теофеи лишь самых уклончивых ответов, говоривших о том, что она уже утратила вкус к земным благам и почестям, и Мария в конце концов сказала, что, не считаясь с тем, хочет Теофея этого или нет, она из чистой дружбы к ней переговорит непосредственно со мною, дабы деликатно подсказать мне мысль составить ее благополучие и счастье. Тщетно выставляла Теофея самые убедительные доводы против такой затеи; ее сопротивление Мария Резати принимала за нерешительность и робость.
Теофея пришла в великое смятение. Помимо того, что весь этот замысел был ей совершенно чужд, ибо она отнюдь не помышляла о богатстве и знатности, она ужасалась при мысли, что я могу упрекнуть ее в тщеславии и дерзости. Тщетно попытавшись отговорить подругу от осуществления этого плана, Теофея решила сама предупредить меня об этом разговоре, ибо боялась, что лишится моего уважения и привязанности. Долго пыталась она преодолеть свою застенчивость, но последняя все-таки взяла верх, и у Теофеи осталось одно только средство, а именно обратиться к калогеру, настоятелю греческой общины, расположенной в двух милях от Орю. Этот превосходный человек, знакомый Теофеи, охотно взялся исполнить ее поручение. Он откровенно изложил мне дело; с восторгом отозвавшись об этой необыкновенной девушке, он спросил, есть ли, по-моему, большая разница между ее добродетельными опасениями и опасениями скромного калогера, который всячески уклоняется от более высокого духовного сана? Сравнение это вызвало у меня улыбку. Мне чуточку лучше, чем ему, были известны женское тщеславие и коварство, а потому, если бы речь шла не о Теофее, я заподозрил бы здесь хитрость и почел бы эту мнимую скромность за ловкий прием, с помощью которого меня ставят в известность об ее притязаниях. Но в отношении моей любезной воспитанницы это было бы чудовищным оскорблением.
— Она не нуждалась в такой предосторожности, — сказал я калогеру, — я и так не сомневаюсь в благородстве ее намерений. Скажите ей, что если бы я следовал своим чувствам, то я не замедлил бы доказать, как высоко ценю ее.
Это единственный ответ, какой позволяло мне дать мое положение. Осмелюсь ли признаться, что он был куда сдержаннее моих истинных желаний?
В таком же духе я поговорил и с Теофеей, и мне пришлось почти что ходить за нею по пятам, чтобы улучить время для разговора наедине. Я уже не позволял себе одному заходить в ее комнаты. Я больше не предлагал ей погулять в саду. Я стал так бояться ее, что не мог к ней подойти без трепета. И все же счастливейшими минутами жизни были для меня те, которые я проводил возле нее. Я постоянно думал о ней, и иной раз мне становилось стыдно за самого себя, когда во время самых важных занятий я бывал не в силах отстранить беспрестанно осаждавшие меня воспоминания. После того как она познакомила меня с калогером, мне приходилось не раз бывать у него, что не вполне согласовалось с официальным моим положением, но участие Теофеи в этих прогулках несказанно радовало меня.
Я не забывал, однако, обстоятельств, при которых мы с нею впервые посетили калогера. Он был, собственно говоря, всего лишь простой церковнослужитель, почтенный как в силу своего возраста, так и вследствие того уважения, с каким относились к нему все греки. Благосостояние его приумножилось благодаря бережливости, а подношения, которые он постоянно получал от членов общины, позволяли ему жить спокойно и беззаботно. Он дожил до семидесяти лет, не позаботясь о своем образовании, что не помешало ему обзавестись библиотекой, которую он считал лучшим украшением своего жилища. Туда-то он меня и пригласил, обо греки самого высокого мнения об образованности французов. Но я крайне удивился, когда, вопреки ожиданиям, он, вместо того чтобы показать свои книжные богатства, прежде всего обратил наше внимание на старинный стул, стоявший в углу.
— Как вы думаете, сколько лет простоял здесь этот стул? — спросил он. — Тридцать пять. Ибо я в своей должности тридцать пять лет, и я заметил, что стулом этим еще никогда никто не пользовался.
Казалось, никто не касался и покрывавшей его пыли. Но, бросив взгляд на полки с книгами, я заметил, что такая же пыль лежит и на них. Тут у меня зародилась забавная мысль сравнить слой пыли на книгах и на стуле; он был приблизительно одинаковый, и я предложил калогеру поспорить, что к книгам все это время никто не прикасался так же, как и к стулу. Он не сразу уразумел мою мысль, хотя и внимательно следил за моими наблюдениями; в конце концов, в восторге от моей проницательности, он решил, что обладаю редкостным даром выяснять истину.
Он был женат трижды, хотя каноны греческой Церкви и запрещают духовенству вступать в брак вторично. Довод, который он привел, чтобы исхлопотать эту льготу, заключался в том, что от первых двух жен у него не было потомства, а поскольку одна из целей брака — продолжение рода, ему приходится, чтобы выполнить свое естественное предназначение, брать новую жену, как только он лишится предыдущей. Греческий собор согласился с этими странными доводами, а калогер, у которого и от третьей супруги не было ребенка, сокрушался, что прежде не знал в своей непригодности для брачной жизни или же неудовлетворительно исполнял свои обязанности. Таковы грубые понятия пастырей довольно многочисленной Церкви, — хотя число ее приверженцев все же гораздо ничтожнее, чем они воображают. Я замечал у них немало отклонений от основополагающих начал, поэтому их объединяет только то, что они зовутся христианами и легко прощают друг другу свои заблуждения.
Между тем Мария Резати не забыла обещания, данного ею Теофее; я был поставлен о нем в известность, и это позволило мне с любопытством наблюдать за ловкими приемами, которые применяет женщина ради достижения намеченной цели. Но мне в конце концов надоели уловки, подоплека которых мне была ясна, и я воспользовался затеей Марии Резати, чтобы через нее передать Теофее то, чего не решался сказать ей сам; я просил ее не сомневаться, что сердце мое останется ей верным навеки. Это обещание я свято выполнил. Разум еще подсказывал мне, что этим я и должен ограничиться. Но я не знал тогда всего, что мне готовит мое слабоволие.
Месяца через полтора после отъезда сицилийского рыцаря Мария Резати получила от него письмо, в котором он сообщал, что дружеское его расположение к Синесию Кондоиди помогло ему преодолеть множество препятствий и что юный грек, которому уже нечего опасаться отцовского гнева, с тех пор, как он вышел на свободу и получил возможность оградить себя, по-прежнему предлагает им приют в одном из поместий, которое он получил по наследству от матери. Рыцарь добавлял, что рассчитывает на нее, чтобы уговорить Теофею обосноваться вместе с ними, и что если Мария Резати еще не получила согласия Теофеи, то Синесий намерен приехать в Константинополь, чтобы лично убедить ее принять его предложения. Казалось, согласие Теофеи не вызывало у них сомнения, и из этого я с удовлетворением заключил, что у них благоприятное представление о моих отношениях с Теофеей, раз они предполагают, что я безразлично отнесусь к ее отъезду. Однако они в письме благоразумно умалчивали о некоторых своих намерениях. Предполагая, что со стороны Теофеи и с моей могут возникнуть какие-либо препятствия, они решили пустить в ход всю свою ловкость, всю свою отвагу, чтобы вырвать ее из моих рук.
Сделанная ими попытка, несомненно, подзадоривала их на новые затеи. В Акаде они жили спокойно исключительно лишь по милости губернатора, закрывшего глаза на дерзкую выходку, за которую он был вправе наказать их. Синесии, по распоряжению отца, был заключен в старинной башне, составлявшей лучшую часть их замка; он не знал, на какой срок заточен, и не видел никакой возможности освободиться собственными силами. Сторожило его несколько слуг, которых нетрудно было бы подкупить, будь рыцарь побогаче; но он уехал, взяв с собою небольшую сумму, которую я дал ему на дорогу, и для освобождения своего друга он мог рассчитывать только лишь на ловкость и силу. Он плохо владел и греческим и турецким, а это являлось лишним препятствием, и я так и не понял, каким образом ему удалось его преодолеть. Вероятно, он действовал бы не так отважно, знай он всю трудность затеянного; ведь большинство смельчаков достигает цели главным образом потому, что не осознает опасности. Он приехал в Акад один. Поселился он вблизи замка Кондоиди, расположенного неподалеку от города. Несколько дней ушло на выяснение, где именно томится Синесий, и на изучение местности. Уже не говоря о том, что нельзя было взломать ворота, даже подойти к ним было трудно. Но посредством железного бруска, который рыцарь накалял на жаровне, ему удалось за ночь выжечь выступающий конец толстой перекладины, соединявшей стены башни; то ли он действовал, руководствуясь определенными знаниями, то ли наугад, но оказалось, что он трудится как раз в том месте, где находится комната Синесия. Когда отверстие было проделано, не стоило большого труда разобрать камни, прилегающие к балке, и пройти сквозь всю толщину стены. Главная забота рыцаря заключалась в том, чтобы его друг услышал его, ибо за одну ночь нельзя было расчистить проход, а днем он выдал бы себя, если бы разрушения были чересчур велики. Но Синесий узнал его, а рыцарь сказал другу, с какою целью он приехал и как он до этого хлопотал об его освобождении. Они условились встречаться каждую ночь, а Синесий должен был рассказывать служившей ему челяди все, что он узнавал из бесед с другом, и внушать ей, будто он на дружеской ноге с духом, который сообщает ему обо всем, что происходит в государстве. И действительно, эти дикие бредни вскоре распространились не только в Акаде, но и в соседних городах, и некоторое время друзья от души радовались людскому легковерию.