Хотя я не без оснований упрекал себя в том, что дал силяхтару лазейку, которою он, как видно, воспользуется, я все же был очень рад, что, благодаря своей откровенности, развеял мучившие меня сомнения, и теперь меня уже не страшили его посещения Орю. Если бы я поколебался обещать ему это удовольствие, он мог бы обидеться; до сего времени его прямота, а также высокое мнение о моем чистосердечии предохраняли его от всяких подозрений, а откажи я ему в его просьбе, они у него сразу же зародились бы и не замедлили подорвать нашу дружбу. Покидая его, я думал только о том, как исполнить все обещанное мною Теофее. Зная об ее увлечении живописью, которое пока что ограничивалось изображением цветов, ибо закон запрещает туркам воспроизводить какие-либо живые существа, я стал подыскивать художника, который мог бы преподать ей рисунок и портретную живопись. Я стал выбирать ей также и учителей для занятий предметами, изучаемыми в Европе, и тут мне пришла в голову мысль, которую я долго отвергал; но по воле Провидения, пути коего неисповедимы, эта мысль в конце концов все же восторжествовала. Поскольку я был убежден, что молодой Кондоиди — брат Теофеи, мне казалось вполне естественным воспитывать их вместе, тем более что почти все преподаватели, приглашенные мною, занимались с ними обоими. Такой план предполагал, что и Кондоиди поселится в Орю, а у меня не находилось никаких возражений против этого; я даже радовался, что у Теофеи будет постоянная компания, которая избавит ее от скуки одиночества. Каюсь, я не вполне понимал главную трудность, заключавшуюся в этом замысле, и, пожалуй, именно необходимость преодолеть ее и помешала мне заняться другими, более разумными планами. Я смутно предчувствовал, не решаясь признаться самому себе, что постоянное присутствие юноши помешает мне бывать наедине с Теофеей; но, так как я решил свято придерживаться своих обещаний, стоило только этой мысли возникнуть, как я отвергал ее.
   Синесий (так звали молодого Кондоиди) с восторгом одобрял все, что я делал для его сестры из уважения и любви к ней. Так же отнесся он и к моему решению посетить их вместе и дать им одинаковое образование. Я в тот же день отправил юношу в Орю и отослал с ним все, что предназначал для развлечения Теофеи. Их отец, узнавший в конце концов, что я взял на себя заботы об его сыне, уже приезжал ко мне, чтобы выразить свою признательность, а теперь явился снова, как только сын сообщил ему, что я в городе. К крайнему своему удивлению, он меня узнал, и смущение его убедило меня в том, что Синесий строго выполнил мой наказ скрыть от отца подоплеку наших отношений. Мне хотелось и позабавиться его недоумением, и воспользоваться первым его впечатлением, чтобы вновь заступиться за Теофею. Однако второе мое желание не осуществилось, ибо упрямый старик решительно заявил, что вера и честь запрещают ему признать своею дочерью девицу, воспитанную в серале. Даже мое предложение принять на себя обязанности отца и устранить тем самым все препятствия, не поколебало его. Такая непреклонность крайне рассердила меня, и я ему сказал, что он может не утруждать себя визитами и что я распоряжусь его не принимать.
   В Орю я поехал лишь на другой день. Я не скрывал от себя, что мне хочется поскорее увидеть Теофею; решительно отказавшись от прежних видов на нее, я, однако, не собирался подавить в себе бескорыстную склонность, отнюдь не противоречащую представлениям о целомудрии и данным мною обещаниям. Такого рода свобода, предоставленная мною сердцу, устраняла муки, которые я неминуемо терпел бы, если бы стал стеснять его порывы. Я застал Синесия с Теофеей в тот момент, когда они с жаром приступили к первым занятиям; оба они были мне благодарны за то, что я подумал поселить их вместе. Я с удовольствием отмечал спокойствие Теофеи, которое казалось следствием внутреннего удовлетворения и придавало всему ее облику еще большую свежесть. Я осведомился у Бемы, как Теофея воспользовалась данным ей правом распоряжаться в доме. Невольница, хоть и задетая тем, что самой ей такого права не дано, не решилась пожаловаться на госпожу, однако вновь старалась внушить мне опасения на этот счет. Причина ее усердия была так очевидна, что я шутя попросил ее умерить свое рвение. Основываясь на словах людей, которые купили ее для меня, она воображала, что я предоставлю ей неограниченную власть над Теофеей, а такое доверие (она пользовалась им в нескольких сералях) является для невольницы высшим знаком отличия. Я сказал, что турецкие обычаи не обязательны для француза, что у нас свои нравы, и я советую ей познакомиться с ними, чтобы сделать свою жизнь приятнее. Она не осмелилась возразить что-либо, зато, быть может, с этой минуты воспылала ненавистью и к Теофее и ко мне и не преминула воспользоваться случаем, чтобы дать нам почувствовать это.
   Служебные обязанности оставляли мне больше досуга, чем когда-либо, и я, сославшись на лучшее время года, решил провести несколько недель в деревне. Сначала я боялся, как бы Теофея не стала чересчур последовательно пользоваться данным ей мною правом не встречаться со мною. Но заметив, что, напротив, беседа со мною доставляет ей удовольствие, я проводил с нею целые дни и в этой близости все больше убеждался, какими совершенствами одарила ее природа.
   Первые уроки нашего языка дал ей я сам. Она делала поразительные успехи. Я говорил ей, что изучение языка принесет прекрасные плоды, которые она оценит, когда сможет заняться чтением, и ей не терпелось дождаться дня, когда она будет понимать, что написано в лежащей перед нею книге. Мне хотелось этого не меньше, чем ей, и я отчасти удовлетворял ее любознательность, заранее набрасывая перед ней образы, которые она в более совершенном и законченном виде найдет у лучших наших сочинителей. Я не упускал из виду ничего, что имело хотя бы отдаленное отношение к моим чувствам. Мне было неизъяснимо сладостно видеть и слышать ее, и я словно пьянел от этих невинных радостей. Я боялся вновь проявить слабость и тем самым погубить доверие, которое она мне вернула; меня уже не мучил тот накал, в силу которого отказ от некоторых наслаждений столь тягостен в моем возрасте, и я сам удивлялся тому, что, не задумываясь, легко отказываюсь от них, хотя прежде не придерживался слишком суровых правил в отношении женщин, особенно в стране, где требования плоти возрастают соответственно с существующей там свободой удовлетворять их. Раздумывая впоследствии над причиной этой перемены, я предположил, что естественные потребности, являющиеся источником желаний, принимают у человека любящего другое направление, отличное от того, единственным двигателем коего служит любовный пыл, присущий юности. Впечатление, производимое на нас красотою, приводит к тому, что действие естества раздваивается. И то, что я называю естественными потребностями, возносится — чтобы отторгнуть все мысли, кажущиеся низменными, — по тем же путям, по каким оно поступало в обычные вместилища, вливается в кровь, вызывает в ней некое брожение или воспламенение, коим и возможно ограничить собственно любовь, а затем возвращается в центр, способствующий плотскому осуществлению желаний, однако возвращается туда лишь в том случае, если это осуществление возможно.
   Появление силяхтара порою нарушало эту упоительную жизнь. Я подготовил свою воспитанницу к его посещениям: желая приучить ее относиться к мужскому обществу иначе, чем относятся к нему турчанки, которые и не представляют себе, что с мужчинами у них могут быть какие-то иные отношения, помимо любовных, я посоветовал ей принимать силяхтара почтительно, как человека, уважение коего делает ей честь, в то время как его любовь уже не должна ее тревожить. Он подтверждал мнение, которое у меня составилось о нем, ибо вел себя так скромно, что я восхищался им. Мне довольно трудно было постичь природу его чувств — ведь единственный путь, который мог бы дать ему некоторую надежду на их удовлетворение, отныне был для него закрыт как взятыми им на себя обязательствами, так и отказом Теофеи, а потому ему уже не на что было рассчитывать в будущем, настоящее же не могло предоставить ему ничего иного, кроме скромного удовольствия от серьезной беседы, да к тому же еще не столь продолжительной, как ему хотелось бы. Теофея благосклонно принимала его всякий раз, как он приезжал в Орю, однако не принуждала себя скучать с ним, когда он чересчур засиживался. В таких случаях она покидала нас, чтобы вместе с братом опять приняться за учение; мне же в ее отсутствие приходилось выслушивать нежные признания гостя. Теперь у него уже не было ясного плана; он ограничивался тем, что в неопределенных выражениях изливал свои восторги, и я в конце концов понял, что, слыша от меня рассказы об утонченной любви, прелесть которой заключается в сердечных переживаниях, — причем она почти неведома его соотечественникам, — он стал ценить такого рода чувства и решил предаться им. Вместе с тем я удивлялся, что он довольствуется возможностью тешить сердце нежными чувствами и не выказывает ни малейшей горечи и нетерпения от того, что не может добиться взаимности.
   Несмотря на эти сомнения, я встречался с ним без особого неудовольствия, ибо, сравнивая его удел со своим, считал себя счастливее: ведь втайне я еще питал кое-какие надежды.
   Однако мое спокойствие было отчасти нарушено открытием, для меня совершенно неожиданным; оно повлекло за собою ряд других событий, принесших мне в дальнейшем немало глубоких огорчений. Я прожил в Орю около полутора месяцев и, изо дня в день наблюдая за окружающими, радовался, что в доме царят мир и довольство. Синесий неотступно находился при Теофее, но и я тоже почти не расставался с нею. Я не замечал в их близости ничего, что шло бы вразрез с моим убеждением, что они родственники или, лучше сказать, — поскольку я был уверен, что они дети одного родителя, — их дружба не внушала мне никаких подозрений. Синесий, к которому я относился нежно, как к родному сыну, и который действительно заслуживал этого своим нравом, однажды пришел поговорить со мною. После двух-трех незначительных фраз он совсем просто заговорил о нежелании его отца признать Теофею; потом, к моему удивлению, — ибо речь его звучала для меня непривычно, — сказал, что, как ему ни приятно думать, что у него такая прелестная сестра, он все же никак не может убедить себя в том, что он — ее брат. Я был поражен столь неожиданным признанием, а потому предоставил ему полную возможность высказаться.
   — Исповеди негодяя, казненного по приговору кади, — сказал он, — достаточно, чтобы считать отказ отца вполне основательным. Какой был смысл человеку, которому грозила плаха, скрывать, чья дочь Теофея? Не очевидно ли, что, после того как он уверял, что дочь Кондоиди и ее мать умерли, он стал утверждать противное лишь с целью подкупить судью постыдным предложением или добиться отсрочки казни? Трудно допустить, — добавил Синесий, — что столь безупречное существо может быть дочерью этого подлеца; но она не может быть также и дочерью Паниота Кондоиди, и множество обстоятельств, разговоры о коих я слышал в своей семье, не позволяют мне всерьез льстить себя таким предположением.
   Хотя Синесий и казался вполне искренним, речь, заведенная им по собственному почину и столь противная прежнему его отношению к Теофее, зародила во мне чудовищные подозрения. Я знал, что он достаточно умен, чтобы в случае надобности схитрить; кроме того, мне помнилась поговорка о чистосердечии греков, приведенная однажды силяхтаром. Я сразу же понял, что в сердце Синесия произошла какая-то неведомая мне перемена и что — то ли тут ненависть, то ли любовь, — отношение его к Теофее стало иным. После такого признания я решил, что мне уже не грозит быть одураченным столь юным существом. Наоборот, я собрался незаметно для него проведать о его намерениях, однако сделал вид, будто готов даже охотнее, чем он ожидал, содействовать ему в преодолении трудностей, о которых он мне рассказал.
   — Я так же не уверен в происхождении Теофеи, как и вы, — сказал я, — и думаю, что, в конечном счете, слово вашей семьи в данном вопросе является решающим. А потому, как только вы сообща решите не признавать ее своей родственницей, ей уже будет зазорно настаивать на своих требованиях.
   Я заметил, что ответ мой очень обрадовал юношу. Но в то время как он собрался, по-видимому, привести еще какой-то довод, я добавил:
   — Если вы до такой степени, как вы говорите, убеждены, что она вам не сестра, я не только не хочу, чтобы вы ее называли сестрой, но и не потерплю, чтобы вам приходилось жить возле нее. Сегодня же вечером вы отправитесь в Константинополь.
   Слова мои ошеломили его; убедиться в этом было даже легче, нежели в его недавней радости. Я не дал ему времени опомниться:
   — Вы, конечно, понимали, — добавил я, — что именно внимание к ней побудило меня пригласить вас сюда; следовательно, вы должны признать, что я не могу держать вас у себя, после того как этот довод отпал. Поэтому я распоряжусь, чтобы сегодня же вечером вас отвезли к отцу.
   Я высказал все, что, по моим расчетам, могло помочь мне разобраться в сердце Синесия. Я умолк, делая вид, будто не замечаю растерянности, в которую поверг его, а в довершение всего посоветовал ему должным образом проститься с Теофеей, ибо вряд ли он когда-либо вновь с нею встретится. То краснея, то бледнея, до того расстроившись, что мне даже стало жаль его, Синесий робко стал уверять меня, что сомнения относительно происхождения сестры отнюдь не влияют ни на уважение, ни на нежность, какие он питает к ней; что он считает ее прекраснейшей из девушек и что был несказанно счастлив жить возле нее; что он навсегда останется верен этим чувствам; что он хотел бы всю жизнь доказывать это; что если бы помимо чести, которую я оказываю ему, он имел счастье понравиться ей, то ни за что на свете он не променял бы свое положение. Я прервал его. Я разгадал все, что скрывалось в глубине его сердца; вдобавок пыл, с которым он говорил, не позволял мне заблуждаться насчет его чувств; но у меня зародилось и иного рода подозрение, крайне смутившее меня. «Брат ли он или нет, — рассуждал я, — но если он влюблен в Теофею, если он до сего времени успешно отводил мне глаза, то кто поручится, что Теофея не воспылала к нему тою же страстью и что она не скрывала ее от меня столь же ловко? Как знать — может быть, они по сговору хотят освободиться от тягостных уз, мешающих им отдаться взаимному влечению?» Эта мысль, подтверждаемая многими обстоятельствами, ввергла меня в отчаяние, скрыть которое мне было не менее трудно, чем Синесию скрыть его горе.
   — Ступайте, — сказал я, — мне хочется побыть одному, а скоро я вас вызову.
   Он вышел. Как ни был я взволнован, я все же не преминул проверить, не направляется ли он прямо к Теофее, словно можно было сделать какой-то вывод из того, что он торопится сообщить ей о нашем разговоре. Я видел, как он с понурым видом пошел в сад, где, несомненно, собирался предаться скорби по поводу крушения его надежд. Растерянность его была, по-видимому, безгранична, раз она превосходила мою собственную.
   Прежде всего я распорядился вызвать Бему, ибо был уверен, что ее наблюдения кое-что разъяснят мне. Она никак не могла уразуметь, о чем я ее расспрашиваю, и в конце концов мне стало ясно, что, поскольку она была убеждена, что Синесий — брат Теофеи, она не присматривалась к их отношениям и не заметила их близости. Я решил объясниться с Теофеей и повести разговор так же искусно, как говорил с Синесием. Я был уверен, что он не успел повидаться с ней после того, как мы расстались, и потому я сразу же сказал ей о своем намерении отослать его обратно к родным. Она этому весьма удивилась, но, когда я добавил, что единственная причина моей неприязни к нему кроется в его нежелании считать ее по-прежнему сестрой, она не могла скрыть от меня своего огорчения.
   — Как обманчивы внешние проявления человеческих чувств! — сказала она. — Никогда еще он не был со мною так почтителен и дружен, как последние дни.
   Жалоба эта показалась мне столь естественной, а высказанные при этом суждения столь непохожими на притворство, что, вдруг отказавшись от своих подозрений, я тут же перешел к крайней доверчивости.
   — Я склонен думать, что он влюблен в вас, — сказал я. — Он огорчен, что считается вашим родственником, потому что это не согласуется с его чувствами.
   Волнуясь, Теофея прервала меня столь пылкими восклицаниями, что мне не потребовалось иных доказательств.
   — Что вы говорите? — недоумевала она. — Вы думаете, что он питает ко мне какие-то иные чувства, а не братскую дружбу? В какое же вы меня поставили положение?
   И с трогательным простодушием, подробно поведав обо всем, что произошло между ними, она нарисовала картину, каждая черточка которой приводила меня в содрогание. Прикрываясь именем брата, Синесий добился ее расположения и ласк, которые, по-видимому, возносили его, как любовника, на вершины блаженства. Он ловко внушил ей, что между сестрами и братьями принято дарить друг дружке тысячи доказательств невинной нежности, и на этом основании приучил ее не только к самому непринужденному обращению, но и к тому, что он без конца тешил себя, наслаждаясь ее прелестями. Ее руки, губы, даже грудь стали как бы достоянием влюбленного Синесия. Я одно за другим выслушивал признания Теофеи и насчет прочих опасений меня успокоила именно искренность, с какой она сожалела о своей излишней податливости. Хоть я и собирался быть разумным, я все же был не в силах побороть в себе горчайшее чувство, какое когда-либо испытывал.
   — Ах, Теофея, — сказал я, — вы безжалостны. Я невыносимо страдаю оттого, что предоставил вам свободно распоряжаться своим сердцем. Но если вы, жестокая, отдадите его другому, для меня это будет смертельный удар.
   Никогда еще я не говорил о своих чувствах так открыто. Теофея сама была до того поражена моей откровенностью, что залилась румянцем.
   — Не вините меня за оплошность; источник ее — не что иное, как моя неопытность, — сказала она, потупившись. — И если вы обо мне того мнения, какое мне хотелось бы заслужить, вы не станете подозревать, что я могла сделать ради другого то, чего не сделала для вас.
   Я ничего не ответил. Мною владело тягостное чувство, я был задумчив и молчалив. Я не мог радоваться тому, что признался Теофее в своих чувствах, ибо в ответе ее не заключалось ничего, что соответствовало бы моим желаниям. На что мог я рассчитывать, если она твердо решила придерживаться идеалов добродетели, и на что мог притязать, если она забыла о них ради Синесия? Это соображение, а скорее всего безразличие, послышавшееся мне в ответе, вновь повергло меня в сильнейшую тревогу; я расстался с нею скорее печально, чем нежно, и решил немедленно отделаться от Синесия.
   Из сада он уже вернулся, а когда я распорядился позвать его, оказалось, что он на моей половине. Но в это же самое время я получил из Константинополя известия, повергшие меня в куда большую тревогу; речь шла о судьбе моих близких друзей. Ко мне прислали гонца с сообщением, что накануне был арестован ага янычар — его подозревали ни более ни менее как в покушении на жизнь Великого Турка — и что есть опасения, как бы такой же участи не подверглись силяхтар и бостанджи-баши, слывущие ближайшими его друзьями. Сообщая эти новости, мой секретарь присовокуплял к ним кое-какие соображения. Бостанджи-баши пользуется в серале Великого Турка таким уважением и такой властью, что вряд ли, — писал он, — осмелятся предпринять что-либо лично против него; зато не подлежит сомнению, что не будет пощады его друзьям, среди коих и в первом ряду — силяхтар, Шерибер, Дели Озет, Махмут Прельга, Монтель Олизюм и еще несколько вельмож, с которыми и я был дружен. Секретарь спрашивал, не предприму ли я каких-либо шагов в их защиту и не окажу ли им хотя бы какой-нибудь помощи, чтобы отвратить грозящую им опасность. Единственное, что я официально мог бы сделать для них, — это повидать великого визиря и ходатайствовать за них; однако я предвидел, что если вопрос идет о деле государственной важности, то меня вряд ли станут слушать. Зато у меня имелись другие пути помочь им. Помимо того, что мне легко было предоставить им возможность бежать, я мог бы оказать некоторым из них ту же услугу, какую не затруднился оказать мой предшественник Магомету Остуну, а именно тайно поселить их у меня, пока не отшумит гроза, ибо в этой стране страсти после начальной вспышки быстро утихают и человек, сумевший избежать первой опасности, может уже быть более или менее спокоен. Однако мое служебное положение не позволяло мне опрометчиво отдаваться дружеским чувствам; поэтому я решил немедленно отправиться в Константинополь, чтобы лично убедиться в том, что там происходит.
   Читая письма, я заметил, что Синесий дожидается меня; судя по его робкому виду, я предвидел какую-то новую сцену. Я собрался осыпать его упреками, но он предупредил меня. Едва я дочитал письма, он бросился мне в ноги со смиренным видом, обычным у греков; он заклинал меня забыть все, что он говорил о происхождении Теофеи, и разрешить ему жить в Орю, ибо он более чем когда-либо готов считать Теофею своей сестрой. Ему непонятно, — заключил он, — что за прихоть побудила его некоторое время сомневаться в истине, о которой свидетельствует ему собственное его сердце; наперекор несправедливому отцу, он готов публично заявить, что Теофея — его сестра. Я без труда разгадал его хитрость: потерпев неудачу в притворстве, он хотел по крайней мере сохранить за собою милости, коими завладел. Совесть его молчала, раз он столько времени безмятежно наслаждался ими, а от стеснительного имени брата ему хотелось избавиться, по-видимому, только для того, чтобы устранить всякие препятствия на своем пути. Ответ мой развеял все его надежды. Не ставя ему в укор его любовь, я сказал, что истина не зависит от его согласия или отказа признать Теофею своей сестрой, а потому ни сказанное им, ни та легкость, с какою он говорит теперь совсем иное, ничуть не влияют на сложившуюся у меня уверенность насчет происхождения Теофеи; зато слова его убедительно свидетельствуют о природе его чувств, и напрасно уста отрицают, когда сердце уже откровенно высказалось. А чтобы он знал, какого я о нем мнения, скажу напрямик, что считаю его подлецом: сначала он признал себя братом Теофеи, потом отказался от родства с нею, а теперь снова готов признать его по соображениям куда более презренным, нежели доводы его родителя. Оскорбляя его, сознаюсь, я утолял свой гнев. Затем, не дав бедняге что-либо возразить, я вызвал слугу и приказал немедленно отвезти его в Константинополь. Я вышел, не обращая внимания на его скорбь, но, вспомнив, что позволил ему попрощаться с сестрою, я это разрешение отменил и решительно запретил ему сказать Теофее перед отъездом хоть слово.
   Я был уверен, что слуга в точности исполнит мои распоряжения, и поспешил в карету, которую велел запрячь, как только прочел письма; прежде чем предпринять что-либо в защиту своих друзей, я собирался навести дополнительные справки.
   Преступление аги янычар состояло в том, что он навестил в тюрьме Ахмета, одного из братьев султана Мустафы. Бостанджи-баши подозревали в том, что он содействовал их свиданию, а от аги рассчитывали узнать правду на этот счет. Последнее время отношения между агой и великим визирем испортились, поэтому не было сомнений, что министр, желая погубить агу, поведет себя с ним весьма круто. А особенно огорчило меня известие о том, что арестован также и Шерибер с Дели Азетом, и на том только основании, что накануне преступления, совершенного агой, они провели у него несколько часов. Прими я во внимание только свою дружбу с Шерибером, я немедленно помчался бы к великому визирю. Но, не возлагая больших надежд на одно лишь свое заступничество, я решил, что успешнее услужу другу, если предварительно повидаюсь с силяхтаром, совместно с которым можно будет принять более целесообразные меры. Я поехал к нему. Дома его не было, а подавленное настроение, чувствовавшееся в его дворце, говорило о том, что его отсутствие вызывает у домочадцев тревогу. Один из невольников, пользовавшийся, как мне было известно, доверием хозяина, сообщил мне по секрету, что силяхтар уехал крайне поспешно, при первом же известии об аресте Шерибера, а потому надо думать, что немилость, постигшая друга, побудила его немедленно скрыться. Я ответил, что если еще не поздно, то ни в коем случае не следует пренебрегать этой мерой предосторожности, и тут же поручил невольнику предложить силяхтару убежище в моем доме в Орю, с единственным условием, что он приедет в темноте и без свиты. Примером мне служил не только мой предшественник, но и паша Реянто, который обессмертил себя тем, что предоставил убежище князю Димитрию Кантемиру. Впрочем, ведь речь шла не об избавлении преступника от кары, а о том, чтобы защитить благородного человека от напрасных подозрений.