Закончив еще несколько важных дел, я, прежде чем лечь спать, снова представил себе все обстоятельства моей встречи с гречанкой. Она даже явилась мне во сне. Проснувшись, я был полон этими мыслями и первым делом послал к учителю узнать, как Теофея провела ночь. Меня не влекло к ней так, чтобы это внушало мне тревогу, однако воображение мое пребывало в плену ее прелестей; я не сомневался, что она будет уступчивой, а потому, признаюсь, стал задумываться о том, стоит ли мне затевать с нею любовную игру. Я размышлял о том, что можно себе в этом отношении позволить, не противореча доводам рассудка; запятнана ли она ласками двух своих любовников и должно ли внушать мне отвращение нечто такое, чего я и не заметил бы, если бы не знал об этом? Такого рода изъян мог быть заглажен в течение нескольких дней отдыхом и уходом, особенно в том возрасте, когда природа беспрестанно возрождается сама собою. К тому же из всего рассказанного ею самым правдоподобным показалось мне, что она еще находится в полном неведении любви. Ей едва исполнилось шестнадцать лет. Шерибер, конечно, не был в состоянии вызвать в ее сердце нежность, а в Патрасе она не могла питать такого чувства к сыну губернатора, ибо была еще ребенком, не говоря уже о том, что, по ее словам, он внушал ей отвращение. Я подумал, как заманчиво было бы дать ей вкусить сладость любви, а чем больше я размышлял об этом, тем больше льстил себя надеждой, что уже отчасти внушил ей нежное чувство. Такие мысли заглушили во мне все сомнения, подсказанные щепетильностью. Утром я встал совсем другим человеком и, хотя и не собирался торопить события, все же решил еще до вечера слегка подготовить их.
Силяхтар пригласил меня отобедать с ним. Он подробно расспрашивал меня о том, в каком состоянии я оставил свою невольницу. Я напомнил ему, что теперь ее уже не следует называть так; заверив его, что я намерен оставить за нею все права, которые я ей возвратил, я еще раз решительно подтвердил, что она мне совершенно безразлична. Силяхтар заключил, что это позволяет ему осведомиться, где она поселилась. Такой вопрос поставил меня в затруднительное положение. Мне удалось уклониться от ответа, лишь прибегнув к приятной болтовне об отдыхе, в котором она нуждается по выходе из сераля Шерибера, и о том, что я окажу ей дурную услугу, разгласив тайну ее убежища. Но силяхтар так убедительно поклялся мне, что ей нечего опасаться его домогательств и что он отнюдь не намерен ни тревожить, ни к чему-либо принуждать ее силой, что с моей стороны было бы неприлично усомниться в искренности его слов, особенно после того как он с доверием отнесся к моим. Я назвал ему адрес учителя. Он еще раз весьма горячо подтвердил свое обещание, и я вполне успокоился. Мы продолжали толковать о необыкновенных достоинствах Теофеи. Не без труда подавил он свое увлечение. Он признался, что никогда еще не был до такой степени очарован женщиною.
— Я поспешил передать ее вам потому, что боялся, как бы при ближайшем знакомстве увлечение мое не разгорелось еще сильнее и как бы любовь не взяла верх над чувством долга, — сказал он.
Так говорить, подумалось мне, может только благородный человек, а надо отдать туркам справедливость, что немного найдется народов, у которых так ценилась бы врожденная порядочность.
В то время как он столь благородно излагал мне свои чувства, ему доложили о паше Шерибере; паша появился в ту же минуту, причем вид у него был до того взволнованный и сердитый, что мы поспешили осведомиться, что именно тому причиною. С силяхтаром он был дружен, как и я, именно по рекомендации одного из них я и подружился с другим. В ответ Шерибер швырнул к нашим ногам мешок с червонцами; в нем была тысяча экю.
— Как прискорбно быть одураченным собственными рабами! — воскликнул он. — Вот мешок с золотом, который украл у вас мой домоправитель, — добавил он, обращаясь к силяхтару, — и это не единственная его кража! Я вырвал у него под пыткой страшное признание. Я сохранил ему жизнь лишь для того, чтобы он еще раз в вашем присутствии признался в своем преступлении. Я умер бы от стыда, если бы этот гнусный раб не восстановил истину.
Паша попросил у силяхтара разрешения ввести домоправителя. Но нам с силяхтаром хотелось сначала получить кое-какие разъяснения и тем самым подготовиться к предстоящей сцене.
Паша пояснил, что у него есть слуга, завидующий домоправителю, ибо тот захватил в доме большую власть; слуга этот из зависти стал следить за домоправителем и заметил, что силяхтарский евнух, явившийся за юной невольницей, прежде чем принять ее, отсчитал домоправителю много червонцев. Еще ничего не подозревая, слуга заговорил с домоправителем о том, чему оказался свидетелем, просто из любопытства, желая узнать, о какой сумме идет речь. Но домоправитель, смущенный тем, что его застигли в такую минуту, сразу же стал заклинать слугу держать язык за зубами и в виде поощрения сделал ему дорогой подарок. А это, наоборот, только распалило желание слуги погубить его. Сознавая, что его могут обвинить в неверности, и боясь соответствующего наказания, слуга поспешил доложить о своих подозрениях паше, а тот без труда добился истины. Под угрозами домоправитель признался, что, когда силяхтар явился к паше с просьбой продать ему гречанку, он слышал учтивый спор двух вельмож о цене невольницы; хозяин его считал для себя счастьем, что может угодить своему блистательному другу, и поэтому настаивал на том, что отдаст рабыню даром. Заметив, что друзья разошлись, так и не закончив благородного поединка, домоправитель пошел вслед за силяхтаром и, сделав вид, будто он послан пашою, сказал, что раз он упорствует, не желая принять невольницу в виде подарка, то пусть заплатит за нее тысячу экю Он добавил, что уполномочен получить деньги и передать невольницу тем, кто явится за нею от имени силяхтара. Шерибер же со своей стороны приказал домоправителю доставить ее к силяхтару и, вполне положившись на него, поверил его докладу о том, что поручение исполнено. Зато когда паше стало ясно, что его обманули не хуже силяхтара, он пришел в дикую ярость. Он слепо доверял этому человеку управление своими делами, теперь же у него возникли подозрения, что тот обманывает его не в первый раз. Поэтому, как для того, чтобы наказать негодяя за это преступление, так и для того, чтобы вызвать у него признание в предшествующих, паша приказал подвергнуть в своем присутствии виновника таким жестоким истязаниям, что вырвал у него признание во всех его прежних проделках. Историю с Теофеей Шерибер почел особенно гнусным мошенничеством. Он не мог простить домоправителю, что по его вине был так несправедлив к свободной женщине.
— Я не только не стал бы обращаться с нею как с невольницей, — сказал он нам, — а принял бы ее как дочь; я отнесся бы с уважением к ее горестям, позаботился бы о ее судьбе, и я безмерно удивлен, что она никогда не жаловалась мне и тем самым не открыла истину.
Силяхтара этот рассказ изумил куда больше, чем меня. Тем временем я по-прежнему умалчивал о том, во что посвящать их не было надобности, и говорил с Шерибером в таком духе, что силяхтар убедился в моем нежелании быть замешанным в эту историю. Когда ввели домоправителя, хозяин заставил его рассказать нам, при каких обстоятельствах он нашел юную гречанку и как он коварно воспользовался ее простодушием, чтобы превратить в рабыню. Судьба этого подлеца, тут же отправленного на казнь, как он того и заслуживал, мало трогала нас.
Когда все это разъяснилось, силяхтар легко согласился принять от паши мои червонцы и на другой день прислал их мне домой. Но едва Шерибер расстался с нами, как силяхтар снова, и притом с необыкновенным пылом, заговорив о Теофее, спросил, каково мое мнение об этом странном приключении.
— Если она не рождена рабынею, значит она происхождения гораздо более высокого, чем можно предполагать, — сказал он.
Он рассуждал так, основываясь на мысли, что хорошее воспитание в Турции, как и всюду, служит признаком благородного происхождения; исключением являются только те люди низшего звания, у которых развивают какой-либо талант с целью извлекать из него прибыль. Во Франции, например, никого не удивит изящество и благовоспитанность учителя танцев, в то время как если мы заметим те же манеры у человека, нам не знакомого, то мы сразу же поймем, что он благородного происхождения. Я предоставил силяхтару развивать эти рассуждения и не сказал ничего, что могло бы опровергнуть или подтвердить их. Но догадки его и на меня произвели впечатление; припоминая ту часть рассказа Теофеи, где речь шла о смерти ее отца, я недоумевал: как же я обратил так мало внимания на то, что его обвиняли в похищении гречанки и ее дочери? Мне показалось вполне возможным, что Теофея и есть та девочка, которая исчезла вместе с матерью, когда ей было всего лишь два года. Но как проверить это? Да и подозревала ли она сама, что история эта хоть в малой степени связана с ее собственными приключениями? Все же я решил из любопытства еще раз расспросить ее и поговорить об этом при первой же нашей встрече.
Мой камердинер был единственным из слуг, знавшим о моих отношениях с Теофеей; я твердо решил держать эти встречи в тайне и ходить к учителю греческого только поздно вечером. Я отправился к нему, когда уже совсем стемнело. Он мне сказал, что час тому назад приходил турок, с виду вполне благообразный, и настоятельно просил переговорить с молодой гречанкой, которую он, однако, называл Зарой, как ее звали в серале. Она отказалась повидаться с ним. Турок был весьма огорчен этим и оставил у учителя ларчик, который ему было поручено передать гречанке вместе с запиской, как принято у турок, причем он настойчиво просил прочитать ей то, что там написано. Теофея также отказалась и от записки и от ларчика. Учитель передал мне и то, и другое. Я отнес их к ней и просил распечатать записку в моем присутствии, ибо мне, даже больше, чем ей, не терпелось вникнуть в суть этого приключения. В отличие от Теофеи, я сразу же понял, что это любовная интрига силяхтара. Послание было составлено в сдержанном тоне, однако чувствовалось, что сердце пишущего глубоко тронуто ее чарами. Ее просили быть вполне уверенной в дальнейшем своем благополучии, если она соблаговолит принять покровительство человека, все достояние коего к ее услугам. Посылая ей некоторую сумму денег, помимо прочих богатых подарков, пишущий считает это свое подношение всего лишь слабым доказательством щедрот, которые он готов постоянно приумножать. Я откровенно объяснил Теофее, кто, по-моему, автор этого послания, и добавил, предоставляя ей возможность поделиться со мною своими чувствами, что, с тех про как силяхтар не считает ее рабыней, он преисполнен к ней не только любви, но и уважения. Но она, казалось, была совершенно равнодушна к тому, какого он о ней мнения; поэтому, потакая ей, я отдал учителю ларчик с тем, чтобы он возвратил его посланцу силяхтара, когда тот опять к нему явится. Теофея немного досадовала, что распечатала записку и, следовательно, уже не может сделать вид, будто не знает, о чем в ней шла речь; между тем, поразмыслив, она, исключительно по собственному побуждению, решила ответить на письмо.
Я с любопытством ждал, в каких же выражениях она ответит силяхтару, ибо она отнюдь не скрывала от меня своего намерения. В таком тоне, с отличным знанием света, благонравно и остроумно ответила бы парижанка, желающая погасить любовь и надежду в сердце своего поклонника. Она совсем просто, без напускного гнева, вручила учителю этот ответ и попросила оградить ее в дальнейшем от подобного рода посягательств.
Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений, причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь. Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам, услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно, как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели, что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и серьезнее, чем мне хотелось.
В тот раз она с таким увлечением предавалась этой своеобразной философии, что едва дала мне время сообщить ей о догадках, зародившихся у силяхтара насчет ее происхождения. Но мне не требовалось никакой подготовки, чтобы заговорить с ней об ее отце, и поэтому я попросил ее отложить на время все расспросы и умствования.
— У меня возникло некое сомнение, и вы сразу же поймете, что корень его — в восхищении, которое вы вызываете во мне, — сказал я. — Но прежде чем объяснить вам его сущность, я должен спросить: знали вы свою мать?
Она ответила, что не сохранила о ней ни малейшего воспоминания. Я продолжал:
— Как? Вы даже не знаете, в каком возрасте лишились ее? Вам не известно, скажем, случилось ли это до похищения, в котором обвинили вашего отца, и вы не знаете, была ли то другая женщина или же гречанка, которую он подговорил бросить мужа и похитил, как вы, кажется, говорили, вместе с двухлетней девочкой?
Слушая меня, она залилась румянцем, но я еще не понимал причины ее смущения. Она пытливо смотрела на меня. Помолчав, она сказала:
— Неужели вам пришла в голову та же мысль, что и мне? Или вы случайно узнали кое-что о том, что я и сама подозревала, не решаясь, однако, никому признаться в своих догадках?
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — ответил я. — Но я восторгаюсь многими врожденными достоинствами, которые выделяют вас среди других женщин, и не могу поверить, что вы ребенок столь презренного человека, каким вы изображаете своего отца; и чем больше я убеждаюсь, что вы почти ничего не знаете о своих младенческих годах, тем более склоняюсь к мысли, что вы дочь того самого греческого вельможи, жену которого похитил негодяй, преступно наделивший вас своим именем.
Мои слова произвели на нее ошеломляющее впечатление. Она в каком-то исступлении поднялась с места.
— Ах, я так долго размышляла об этом! — воскликнула она. — Но я боялась обольщаться, не имея никаких доказательств. Значит, вы считаете, что это возможно?
Тут глаза ее затуманились слезами.
— Увы! — добавила она тотчас же, — зачем предаваться предположениям, которые могут только усугубить мой позор и мои страдания?
Не вникая в смысл, который она придает словам «позор» и «страдания», я постарался отогнать эти мрачные образы, убеждая ее, что, напротив, она должна только радоваться при мысли, что отец ее кто-то другой, а не подлец, выдающий себя за отца.
Ее сомнения, казалось мне, лишь подтверждают мои догадки; поэтому я настоятельно просил ее не только припомнить все, что могло бы пролить свет на ее детские годы, но и сказать — не слыхала ли она на суде у кади имя греческой дамы, дочерью которой я считаю ее, или хотя бы имена людей, обвинения коих привели к казни несчастного виновника всех ее бедствий. Она ничего не помнила. Но, когда я упомянул кади, у меня мелькнула мысль, нельзя ли выведать что-нибудь у этого чиновника, и я обещал Теофее на другой же день навести кое-какие справки. Так этот вечер, который я мечтал посвятить любовным забавам, прошел в обсуждении деловых, житейских вопросов.
Уходя от нее, я пожалел, что был чересчур сдержан с женщиной, только что вышедшей из сераля, особенно после того, что она сама рассказала мне о прочих обстоятельствах своей жизни. Я задавал себе вопрос: если предположить, что она действительно расположена ко мне, как я замечал до сих пор, то намерен ли я вступить с нею в связь и, как говорится во Франции, взять ее на содержание; теперь такие отношения уже представлялись мне гораздо желаннее, чем раньше, и, думал я, мне следует, не прибегая к излишним ухищрениям, просто сделать ей соответствующее предложение. Если она примет его благосклонно, в чем, казалось мне, я могу быть вполне уверен, то страсть силяхтара ничуть не должна меня беспокоить, ибо он самолично уверял меня, что не собирается ничего добиваться путем насилия. Если же наведенные мною справки прольют свет на ее происхождение (а это несколько возвысило бы ее в моих глазах, хотя и не стерло бы следов унижений, о которых она мне поведала), то, что бы я ни узнал, правда может только усилить мое влечение к ней, ей же она ничуть не помешает вступить со мною в те отношения, какие я хотел ей предложить. Я окончательно утвердился в своем намерении. По этому можно судить, как далек я еще был от истинной любви.
На другой день я отправился к кади и напомнил ему о греке, которого он приговорил к смерти. Он отлично помнил дело и рассказал мне все подробности; мне хотелось знать имена людей, причастных к этой истории, и я был очень рад, что он по нескольку раз упомянул их. Греческого вельможу, у которого похитили жену, звали Паниота Кондоиди. Не кто иной, как он, опознал похитителя на улице и потребовал, чтоб его задержали. Но встреча с преступником, добавил кади, не принесла греку радости, а только утолила его жажду мести: ни жену его, ни дочку, ни драгоценностей разыскать не удалось. Меня очень удивило, когда я понял, что никаких попыток предпринять что-либо в этом направлении не было сделано. Я даже выразил кади свое недоумение.
— Что же мог я еще предпринять? — возразил кади. — Преступник сказал, что похищенная дама и девочка умерли. Он, несомненно, говорил правду, ибо указать, где они находятся, если они действительно живы, было для него единственным средством спасти свою жизнь. Услышав приговор, он стал сбивать меня с толку всякими россказнями, но я вскоре понял, что он просто старается избежать кары.
Я вспомнил, что казнь и в самом деле была отложена, и попросил кади пояснить, что было тому причиною. Он ответил, что преступник, попросив разрешения поговорить с ним с глазу на глаз, предложил ему, ради спасения своей жизни, не только представить ему дочь господина Кондоиди, но даже тайно доставить ее к нему в сераль; он сослался на ряд обстоятельств, которые придавали его обещанию некоторую убедительность. Однако все старания разыскать девушку оказались тщетными; когда же кади понял, что все это лишь выдумка несчастного, прибегающего ко лжи ради спасения жизни, он так возмутился его подлостью и бесстыдством, что ухищрения преступника только ускорили казнь. Я не мог не высказать турецкому судье несколько соображений насчет его образа действий.
— Что мешало вам, — сказал я, — продержать узника еще несколько дней и навести справки в тех местах, где он жил после своего преступления? Разве вы не могли выведать у него, где именно и отчего умерла гречанка? Наконец, разве так трудно было пойти по ее следам и проверить малейшие обстоятельства ее жизни? Так поступают судьи у нас в Европе, — добавил я, — и даже если допустить, что честность у нас ценится не выше, чем у вас, то в раскрытии преступлений мы преуспеваем гораздо больше.
Кади почел слова столь разумными, что даже поблагодарил меня, однако несколько суждений, высказанных им насчет обязанностей судьи, убедили меня, что у турецких блюстителей правосудия сознание собственного достоинства преобладает над просвещенностью.
Я узнал у кади не только имя греческого вельможи, но и его местожительство; им оказался городок в Морее, именуемый турками Акад. Я думал, что мне трудно будет завязать там с кем-нибудь знакомство, и поэтому решил обратиться непосредственно к паше этой провинции. Но тут я узнал, что в Константинополе находится много торговцев невольницами из тех мест, и мне так повезло, что первый же, к которому я пришел, сказал мне, что сеньор Кондоиди уже больше года живет в Константинополе и что его знают все его соотечественники. Теперь оставалось только отыскать его дом. Торговец невольницами тут же оказал мне эту услугу. Я не замедлил отправиться туда; успех первых хлопот подогрел мое рвение, и мне стало уже казаться, что я вот-вот достигну цели. Судя по жилищу и облику греческого вельможи, я понял, что он не особенно богат. Передо мною оказался отпрыск одного из тех древних родов, потомки коих не столь блистают знатностью, сколько гордятся ею, а здесь они до такой степени унижены турками, что даже если бы и имели возможность вести более широкий образ жизни, то не стали бы кичиться своим богатством. Короче говоря, Кондоиди можно было принять за добропорядочного провинциального дворянина; он встретил меня учтиво, даже предварительно не осведомившись о том, кто я такой, ибо, уходя от кади, я отослал свой экипаж. Он ждал моих объяснений без особого интереса и предоставил мне возможность не торопясь высказать все, что я заранее подготовил. Дав ему понять, что мне известны пережитые им невзгоды, я попросил у него прощения за то, что по многим причинам интересуюсь вопросами, которые ему легко будет разъяснить мне; а именно: я хотел бы знать, сколько лет прошло с тех пор как он лишился жены и дочери. Он ответил, что беда случилась лет четырнадцать-пятнадцать тому назад. Срок этот так точно совпадал с возрастом Теофеи, особенно если принять во внимание, что тогда ей было два года, что все мои сомнения показались мне почти что разрешенными.
— Допускаете ли вы, — продолжал я, — что, вопреки утверждению похитителя, хотя бы одна из них еще жива? Надо думать, что вам хотелось бы, чтобы выжившей оказалась ваша дочь; в таком случае не были бы вы признательны тем, кто подал бы вам надежду в один прекрасный день вновь обрести ее?
Я ожидал, что вопрос мой приведет его в восторг; однако он, пребывая все в том же безразличном состоянии, возразил мне, что время, уже залечившее скорбь об этой утрате, не дает никаких оснований надеяться на чудо, которое могло бы ее возместить, что у него несколько сыновей и что наследства, которое он им оставляет, едва хватит на поддержание чести их рода; дочь же его, если и предположить, что она жива, вряд ли сохранила добродетель, оказавшись в руках негодяя, да еще в такой стране, как Турция. А потому он не может представить себе, чтобы она была достойна вновь войти в родную семью.
Из всех этих доводов последний показался мне самым веским. Однако мне подумалось, что такого рода открытие, а главное — его неожиданность создают наилучшие условия для пробуждения в человеке естественных чувств; поэтому я всеми силами старался вызвать их.
— Я не вхожу в рассмотрение того, насколько основательны ваши доводы и сомнения, — живо возразил я, — ибо они никак не могут опровергнуть непреложный факт. Ваша дочь жива. Оставим в стороне ее нравственность, о которой я не берусь судить; зато я осмеливаюсь поручиться вам за ее ум и обаяние. От вас одного зависит вновь встретиться с ней, и я сейчас запишу вам ее адрес.
Я попросил перо, написал имя учителя и тотчас же удалился.
Я был убежден, что если он не совсем бесчувственен, то не выдержит ни минуты и поддастся естественному порыву; поэтому я уехал до того преисполненный надежды, что, в расчете на радостное зрелище, направился прямо к учителю, воображая, что отец окажется там чуть ли не раньше меня. Я не пошел к Теофее; я хотел насладиться ее удивлением и радостью. Но когда прошло несколько часов, а отец все не появлялся, у меня зародилось опасение, что надежда моя не оправдается, и я в конце концов рассказал ей все, что предпринял, чтобы выполнить свое обещание; теперь я уже ничуть не сомневался, что действительно разыскал ее отца. Признания негодяя, злоупотребившего ее детским простодушием, произвели на нее особенно сильное впечатление.
— Меня не огорчит, если я так и не узнаю правду о моем происхождении, — сказала она, — если же я вполне удостоверюсь в том, что обязана жизнью вашему греческому вельможе, то не буду в обиде, что он не решается признать меня своим ребенком. Но, так или иначе, я горячо благодарю небо за то, что оно дает мне отныне право не считать своим отцом человека, которого я больше, чем кого-либо на свете, ненавидела и презирала.
Силяхтар пригласил меня отобедать с ним. Он подробно расспрашивал меня о том, в каком состоянии я оставил свою невольницу. Я напомнил ему, что теперь ее уже не следует называть так; заверив его, что я намерен оставить за нею все права, которые я ей возвратил, я еще раз решительно подтвердил, что она мне совершенно безразлична. Силяхтар заключил, что это позволяет ему осведомиться, где она поселилась. Такой вопрос поставил меня в затруднительное положение. Мне удалось уклониться от ответа, лишь прибегнув к приятной болтовне об отдыхе, в котором она нуждается по выходе из сераля Шерибера, и о том, что я окажу ей дурную услугу, разгласив тайну ее убежища. Но силяхтар так убедительно поклялся мне, что ей нечего опасаться его домогательств и что он отнюдь не намерен ни тревожить, ни к чему-либо принуждать ее силой, что с моей стороны было бы неприлично усомниться в искренности его слов, особенно после того как он с доверием отнесся к моим. Я назвал ему адрес учителя. Он еще раз весьма горячо подтвердил свое обещание, и я вполне успокоился. Мы продолжали толковать о необыкновенных достоинствах Теофеи. Не без труда подавил он свое увлечение. Он признался, что никогда еще не был до такой степени очарован женщиною.
— Я поспешил передать ее вам потому, что боялся, как бы при ближайшем знакомстве увлечение мое не разгорелось еще сильнее и как бы любовь не взяла верх над чувством долга, — сказал он.
Так говорить, подумалось мне, может только благородный человек, а надо отдать туркам справедливость, что немного найдется народов, у которых так ценилась бы врожденная порядочность.
В то время как он столь благородно излагал мне свои чувства, ему доложили о паше Шерибере; паша появился в ту же минуту, причем вид у него был до того взволнованный и сердитый, что мы поспешили осведомиться, что именно тому причиною. С силяхтаром он был дружен, как и я, именно по рекомендации одного из них я и подружился с другим. В ответ Шерибер швырнул к нашим ногам мешок с червонцами; в нем была тысяча экю.
— Как прискорбно быть одураченным собственными рабами! — воскликнул он. — Вот мешок с золотом, который украл у вас мой домоправитель, — добавил он, обращаясь к силяхтару, — и это не единственная его кража! Я вырвал у него под пыткой страшное признание. Я сохранил ему жизнь лишь для того, чтобы он еще раз в вашем присутствии признался в своем преступлении. Я умер бы от стыда, если бы этот гнусный раб не восстановил истину.
Паша попросил у силяхтара разрешения ввести домоправителя. Но нам с силяхтаром хотелось сначала получить кое-какие разъяснения и тем самым подготовиться к предстоящей сцене.
Паша пояснил, что у него есть слуга, завидующий домоправителю, ибо тот захватил в доме большую власть; слуга этот из зависти стал следить за домоправителем и заметил, что силяхтарский евнух, явившийся за юной невольницей, прежде чем принять ее, отсчитал домоправителю много червонцев. Еще ничего не подозревая, слуга заговорил с домоправителем о том, чему оказался свидетелем, просто из любопытства, желая узнать, о какой сумме идет речь. Но домоправитель, смущенный тем, что его застигли в такую минуту, сразу же стал заклинать слугу держать язык за зубами и в виде поощрения сделал ему дорогой подарок. А это, наоборот, только распалило желание слуги погубить его. Сознавая, что его могут обвинить в неверности, и боясь соответствующего наказания, слуга поспешил доложить о своих подозрениях паше, а тот без труда добился истины. Под угрозами домоправитель признался, что, когда силяхтар явился к паше с просьбой продать ему гречанку, он слышал учтивый спор двух вельмож о цене невольницы; хозяин его считал для себя счастьем, что может угодить своему блистательному другу, и поэтому настаивал на том, что отдаст рабыню даром. Заметив, что друзья разошлись, так и не закончив благородного поединка, домоправитель пошел вслед за силяхтаром и, сделав вид, будто он послан пашою, сказал, что раз он упорствует, не желая принять невольницу в виде подарка, то пусть заплатит за нее тысячу экю Он добавил, что уполномочен получить деньги и передать невольницу тем, кто явится за нею от имени силяхтара. Шерибер же со своей стороны приказал домоправителю доставить ее к силяхтару и, вполне положившись на него, поверил его докладу о том, что поручение исполнено. Зато когда паше стало ясно, что его обманули не хуже силяхтара, он пришел в дикую ярость. Он слепо доверял этому человеку управление своими делами, теперь же у него возникли подозрения, что тот обманывает его не в первый раз. Поэтому, как для того, чтобы наказать негодяя за это преступление, так и для того, чтобы вызвать у него признание в предшествующих, паша приказал подвергнуть в своем присутствии виновника таким жестоким истязаниям, что вырвал у него признание во всех его прежних проделках. Историю с Теофеей Шерибер почел особенно гнусным мошенничеством. Он не мог простить домоправителю, что по его вине был так несправедлив к свободной женщине.
— Я не только не стал бы обращаться с нею как с невольницей, — сказал он нам, — а принял бы ее как дочь; я отнесся бы с уважением к ее горестям, позаботился бы о ее судьбе, и я безмерно удивлен, что она никогда не жаловалась мне и тем самым не открыла истину.
Силяхтара этот рассказ изумил куда больше, чем меня. Тем временем я по-прежнему умалчивал о том, во что посвящать их не было надобности, и говорил с Шерибером в таком духе, что силяхтар убедился в моем нежелании быть замешанным в эту историю. Когда ввели домоправителя, хозяин заставил его рассказать нам, при каких обстоятельствах он нашел юную гречанку и как он коварно воспользовался ее простодушием, чтобы превратить в рабыню. Судьба этого подлеца, тут же отправленного на казнь, как он того и заслуживал, мало трогала нас.
Когда все это разъяснилось, силяхтар легко согласился принять от паши мои червонцы и на другой день прислал их мне домой. Но едва Шерибер расстался с нами, как силяхтар снова, и притом с необыкновенным пылом, заговорив о Теофее, спросил, каково мое мнение об этом странном приключении.
— Если она не рождена рабынею, значит она происхождения гораздо более высокого, чем можно предполагать, — сказал он.
Он рассуждал так, основываясь на мысли, что хорошее воспитание в Турции, как и всюду, служит признаком благородного происхождения; исключением являются только те люди низшего звания, у которых развивают какой-либо талант с целью извлекать из него прибыль. Во Франции, например, никого не удивит изящество и благовоспитанность учителя танцев, в то время как если мы заметим те же манеры у человека, нам не знакомого, то мы сразу же поймем, что он благородного происхождения. Я предоставил силяхтару развивать эти рассуждения и не сказал ничего, что могло бы опровергнуть или подтвердить их. Но догадки его и на меня произвели впечатление; припоминая ту часть рассказа Теофеи, где речь шла о смерти ее отца, я недоумевал: как же я обратил так мало внимания на то, что его обвиняли в похищении гречанки и ее дочери? Мне показалось вполне возможным, что Теофея и есть та девочка, которая исчезла вместе с матерью, когда ей было всего лишь два года. Но как проверить это? Да и подозревала ли она сама, что история эта хоть в малой степени связана с ее собственными приключениями? Все же я решил из любопытства еще раз расспросить ее и поговорить об этом при первой же нашей встрече.
Мой камердинер был единственным из слуг, знавшим о моих отношениях с Теофеей; я твердо решил держать эти встречи в тайне и ходить к учителю греческого только поздно вечером. Я отправился к нему, когда уже совсем стемнело. Он мне сказал, что час тому назад приходил турок, с виду вполне благообразный, и настоятельно просил переговорить с молодой гречанкой, которую он, однако, называл Зарой, как ее звали в серале. Она отказалась повидаться с ним. Турок был весьма огорчен этим и оставил у учителя ларчик, который ему было поручено передать гречанке вместе с запиской, как принято у турок, причем он настойчиво просил прочитать ей то, что там написано. Теофея также отказалась и от записки и от ларчика. Учитель передал мне и то, и другое. Я отнес их к ней и просил распечатать записку в моем присутствии, ибо мне, даже больше, чем ей, не терпелось вникнуть в суть этого приключения. В отличие от Теофеи, я сразу же понял, что это любовная интрига силяхтара. Послание было составлено в сдержанном тоне, однако чувствовалось, что сердце пишущего глубоко тронуто ее чарами. Ее просили быть вполне уверенной в дальнейшем своем благополучии, если она соблаговолит принять покровительство человека, все достояние коего к ее услугам. Посылая ей некоторую сумму денег, помимо прочих богатых подарков, пишущий считает это свое подношение всего лишь слабым доказательством щедрот, которые он готов постоянно приумножать. Я откровенно объяснил Теофее, кто, по-моему, автор этого послания, и добавил, предоставляя ей возможность поделиться со мною своими чувствами, что, с тех про как силяхтар не считает ее рабыней, он преисполнен к ней не только любви, но и уважения. Но она, казалось, была совершенно равнодушна к тому, какого он о ней мнения; поэтому, потакая ей, я отдал учителю ларчик с тем, чтобы он возвратил его посланцу силяхтара, когда тот опять к нему явится. Теофея немного досадовала, что распечатала записку и, следовательно, уже не может сделать вид, будто не знает, о чем в ней шла речь; между тем, поразмыслив, она, исключительно по собственному побуждению, решила ответить на письмо.
Я с любопытством ждал, в каких же выражениях она ответит силяхтару, ибо она отнюдь не скрывала от меня своего намерения. В таком тоне, с отличным знанием света, благонравно и остроумно ответила бы парижанка, желающая погасить любовь и надежду в сердце своего поклонника. Она совсем просто, без напускного гнева, вручила учителю этот ответ и попросила оградить ее в дальнейшем от подобного рода посягательств.
Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений, причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь. Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам, услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно, как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели, что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и серьезнее, чем мне хотелось.
В тот раз она с таким увлечением предавалась этой своеобразной философии, что едва дала мне время сообщить ей о догадках, зародившихся у силяхтара насчет ее происхождения. Но мне не требовалось никакой подготовки, чтобы заговорить с ней об ее отце, и поэтому я попросил ее отложить на время все расспросы и умствования.
— У меня возникло некое сомнение, и вы сразу же поймете, что корень его — в восхищении, которое вы вызываете во мне, — сказал я. — Но прежде чем объяснить вам его сущность, я должен спросить: знали вы свою мать?
Она ответила, что не сохранила о ней ни малейшего воспоминания. Я продолжал:
— Как? Вы даже не знаете, в каком возрасте лишились ее? Вам не известно, скажем, случилось ли это до похищения, в котором обвинили вашего отца, и вы не знаете, была ли то другая женщина или же гречанка, которую он подговорил бросить мужа и похитил, как вы, кажется, говорили, вместе с двухлетней девочкой?
Слушая меня, она залилась румянцем, но я еще не понимал причины ее смущения. Она пытливо смотрела на меня. Помолчав, она сказала:
— Неужели вам пришла в голову та же мысль, что и мне? Или вы случайно узнали кое-что о том, что я и сама подозревала, не решаясь, однако, никому признаться в своих догадках?
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — ответил я. — Но я восторгаюсь многими врожденными достоинствами, которые выделяют вас среди других женщин, и не могу поверить, что вы ребенок столь презренного человека, каким вы изображаете своего отца; и чем больше я убеждаюсь, что вы почти ничего не знаете о своих младенческих годах, тем более склоняюсь к мысли, что вы дочь того самого греческого вельможи, жену которого похитил негодяй, преступно наделивший вас своим именем.
Мои слова произвели на нее ошеломляющее впечатление. Она в каком-то исступлении поднялась с места.
— Ах, я так долго размышляла об этом! — воскликнула она. — Но я боялась обольщаться, не имея никаких доказательств. Значит, вы считаете, что это возможно?
Тут глаза ее затуманились слезами.
— Увы! — добавила она тотчас же, — зачем предаваться предположениям, которые могут только усугубить мой позор и мои страдания?
Не вникая в смысл, который она придает словам «позор» и «страдания», я постарался отогнать эти мрачные образы, убеждая ее, что, напротив, она должна только радоваться при мысли, что отец ее кто-то другой, а не подлец, выдающий себя за отца.
Ее сомнения, казалось мне, лишь подтверждают мои догадки; поэтому я настоятельно просил ее не только припомнить все, что могло бы пролить свет на ее детские годы, но и сказать — не слыхала ли она на суде у кади имя греческой дамы, дочерью которой я считаю ее, или хотя бы имена людей, обвинения коих привели к казни несчастного виновника всех ее бедствий. Она ничего не помнила. Но, когда я упомянул кади, у меня мелькнула мысль, нельзя ли выведать что-нибудь у этого чиновника, и я обещал Теофее на другой же день навести кое-какие справки. Так этот вечер, который я мечтал посвятить любовным забавам, прошел в обсуждении деловых, житейских вопросов.
Уходя от нее, я пожалел, что был чересчур сдержан с женщиной, только что вышедшей из сераля, особенно после того, что она сама рассказала мне о прочих обстоятельствах своей жизни. Я задавал себе вопрос: если предположить, что она действительно расположена ко мне, как я замечал до сих пор, то намерен ли я вступить с нею в связь и, как говорится во Франции, взять ее на содержание; теперь такие отношения уже представлялись мне гораздо желаннее, чем раньше, и, думал я, мне следует, не прибегая к излишним ухищрениям, просто сделать ей соответствующее предложение. Если она примет его благосклонно, в чем, казалось мне, я могу быть вполне уверен, то страсть силяхтара ничуть не должна меня беспокоить, ибо он самолично уверял меня, что не собирается ничего добиваться путем насилия. Если же наведенные мною справки прольют свет на ее происхождение (а это несколько возвысило бы ее в моих глазах, хотя и не стерло бы следов унижений, о которых она мне поведала), то, что бы я ни узнал, правда может только усилить мое влечение к ней, ей же она ничуть не помешает вступить со мною в те отношения, какие я хотел ей предложить. Я окончательно утвердился в своем намерении. По этому можно судить, как далек я еще был от истинной любви.
На другой день я отправился к кади и напомнил ему о греке, которого он приговорил к смерти. Он отлично помнил дело и рассказал мне все подробности; мне хотелось знать имена людей, причастных к этой истории, и я был очень рад, что он по нескольку раз упомянул их. Греческого вельможу, у которого похитили жену, звали Паниота Кондоиди. Не кто иной, как он, опознал похитителя на улице и потребовал, чтоб его задержали. Но встреча с преступником, добавил кади, не принесла греку радости, а только утолила его жажду мести: ни жену его, ни дочку, ни драгоценностей разыскать не удалось. Меня очень удивило, когда я понял, что никаких попыток предпринять что-либо в этом направлении не было сделано. Я даже выразил кади свое недоумение.
— Что же мог я еще предпринять? — возразил кади. — Преступник сказал, что похищенная дама и девочка умерли. Он, несомненно, говорил правду, ибо указать, где они находятся, если они действительно живы, было для него единственным средством спасти свою жизнь. Услышав приговор, он стал сбивать меня с толку всякими россказнями, но я вскоре понял, что он просто старается избежать кары.
Я вспомнил, что казнь и в самом деле была отложена, и попросил кади пояснить, что было тому причиною. Он ответил, что преступник, попросив разрешения поговорить с ним с глазу на глаз, предложил ему, ради спасения своей жизни, не только представить ему дочь господина Кондоиди, но даже тайно доставить ее к нему в сераль; он сослался на ряд обстоятельств, которые придавали его обещанию некоторую убедительность. Однако все старания разыскать девушку оказались тщетными; когда же кади понял, что все это лишь выдумка несчастного, прибегающего ко лжи ради спасения жизни, он так возмутился его подлостью и бесстыдством, что ухищрения преступника только ускорили казнь. Я не мог не высказать турецкому судье несколько соображений насчет его образа действий.
— Что мешало вам, — сказал я, — продержать узника еще несколько дней и навести справки в тех местах, где он жил после своего преступления? Разве вы не могли выведать у него, где именно и отчего умерла гречанка? Наконец, разве так трудно было пойти по ее следам и проверить малейшие обстоятельства ее жизни? Так поступают судьи у нас в Европе, — добавил я, — и даже если допустить, что честность у нас ценится не выше, чем у вас, то в раскрытии преступлений мы преуспеваем гораздо больше.
Кади почел слова столь разумными, что даже поблагодарил меня, однако несколько суждений, высказанных им насчет обязанностей судьи, убедили меня, что у турецких блюстителей правосудия сознание собственного достоинства преобладает над просвещенностью.
Я узнал у кади не только имя греческого вельможи, но и его местожительство; им оказался городок в Морее, именуемый турками Акад. Я думал, что мне трудно будет завязать там с кем-нибудь знакомство, и поэтому решил обратиться непосредственно к паше этой провинции. Но тут я узнал, что в Константинополе находится много торговцев невольницами из тех мест, и мне так повезло, что первый же, к которому я пришел, сказал мне, что сеньор Кондоиди уже больше года живет в Константинополе и что его знают все его соотечественники. Теперь оставалось только отыскать его дом. Торговец невольницами тут же оказал мне эту услугу. Я не замедлил отправиться туда; успех первых хлопот подогрел мое рвение, и мне стало уже казаться, что я вот-вот достигну цели. Судя по жилищу и облику греческого вельможи, я понял, что он не особенно богат. Передо мною оказался отпрыск одного из тех древних родов, потомки коих не столь блистают знатностью, сколько гордятся ею, а здесь они до такой степени унижены турками, что даже если бы и имели возможность вести более широкий образ жизни, то не стали бы кичиться своим богатством. Короче говоря, Кондоиди можно было принять за добропорядочного провинциального дворянина; он встретил меня учтиво, даже предварительно не осведомившись о том, кто я такой, ибо, уходя от кади, я отослал свой экипаж. Он ждал моих объяснений без особого интереса и предоставил мне возможность не торопясь высказать все, что я заранее подготовил. Дав ему понять, что мне известны пережитые им невзгоды, я попросил у него прощения за то, что по многим причинам интересуюсь вопросами, которые ему легко будет разъяснить мне; а именно: я хотел бы знать, сколько лет прошло с тех пор как он лишился жены и дочери. Он ответил, что беда случилась лет четырнадцать-пятнадцать тому назад. Срок этот так точно совпадал с возрастом Теофеи, особенно если принять во внимание, что тогда ей было два года, что все мои сомнения показались мне почти что разрешенными.
— Допускаете ли вы, — продолжал я, — что, вопреки утверждению похитителя, хотя бы одна из них еще жива? Надо думать, что вам хотелось бы, чтобы выжившей оказалась ваша дочь; в таком случае не были бы вы признательны тем, кто подал бы вам надежду в один прекрасный день вновь обрести ее?
Я ожидал, что вопрос мой приведет его в восторг; однако он, пребывая все в том же безразличном состоянии, возразил мне, что время, уже залечившее скорбь об этой утрате, не дает никаких оснований надеяться на чудо, которое могло бы ее возместить, что у него несколько сыновей и что наследства, которое он им оставляет, едва хватит на поддержание чести их рода; дочь же его, если и предположить, что она жива, вряд ли сохранила добродетель, оказавшись в руках негодяя, да еще в такой стране, как Турция. А потому он не может представить себе, чтобы она была достойна вновь войти в родную семью.
Из всех этих доводов последний показался мне самым веским. Однако мне подумалось, что такого рода открытие, а главное — его неожиданность создают наилучшие условия для пробуждения в человеке естественных чувств; поэтому я всеми силами старался вызвать их.
— Я не вхожу в рассмотрение того, насколько основательны ваши доводы и сомнения, — живо возразил я, — ибо они никак не могут опровергнуть непреложный факт. Ваша дочь жива. Оставим в стороне ее нравственность, о которой я не берусь судить; зато я осмеливаюсь поручиться вам за ее ум и обаяние. От вас одного зависит вновь встретиться с ней, и я сейчас запишу вам ее адрес.
Я попросил перо, написал имя учителя и тотчас же удалился.
Я был убежден, что если он не совсем бесчувственен, то не выдержит ни минуты и поддастся естественному порыву; поэтому я уехал до того преисполненный надежды, что, в расчете на радостное зрелище, направился прямо к учителю, воображая, что отец окажется там чуть ли не раньше меня. Я не пошел к Теофее; я хотел насладиться ее удивлением и радостью. Но когда прошло несколько часов, а отец все не появлялся, у меня зародилось опасение, что надежда моя не оправдается, и я в конце концов рассказал ей все, что предпринял, чтобы выполнить свое обещание; теперь я уже ничуть не сомневался, что действительно разыскал ее отца. Признания негодяя, злоупотребившего ее детским простодушием, произвели на нее особенно сильное впечатление.
— Меня не огорчит, если я так и не узнаю правду о моем происхождении, — сказала она, — если же я вполне удостоверюсь в том, что обязана жизнью вашему греческому вельможе, то не буду в обиде, что он не решается признать меня своим ребенком. Но, так или иначе, я горячо благодарю небо за то, что оно дает мне отныне право не считать своим отцом человека, которого я больше, чем кого-либо на свете, ненавидела и презирала.