Они вполне основательно предположили, что такая из ряда вон выходящая новость привлечет к истории Синесия особое внимание, а благосклонность турок, отличающихся крайним суеверием, будет содействовать его освобождению. Но, хотя и сам акадский губернатор изумлялся этим чудесам, он тем не менее склонен был считаться с отцовской властью и не хотел освобождать сына наперекор воле родителя. Поэтому рыцарь, не преуспев в своих замыслах, прибег к насилию. Он ухитрился передать Синесию шпагу и, сговорившись во время своего пребывания в окрестностях замка с несколькими слугами, выбрал час, когда они посещали узника, и так решительно ворвался вслед за ними в каземат Синесия, что челядь Кондоиди, сбежавшаяся на крик, не в силах была задержать юношей. Выйдя на волю, они неосмотрительно сами стали рассказывать о своем приключении, упустив из виду, что их могут подвергнуть двойному наказанию — и за то, что они придали осведомленности Синесия религиозный оттенок, и за то, что прибегли к оружию, — это две провинности, которые турки не склонны прощать. Однако акадский губернатор, узнав, за что попал в заключение молодой грек, счел наказание чересчур суровым и решил не придавать значения проделке, вдохновленной дружбою.
Письмо рыцаря к Марии Резати было написано сразу же после одержанной им победы. Он сообщал также, что намерен вместе с Синесием отправиться в Рагузу, а дальнейшие шаги они предпримут по возвращении и надеются, что к тому времени будет получен ответ Теофеи. Письмо было составлено в таких сдержанных выражениях, что Мария не побоялась показать его нам. Эта откровенность убедила меня в том, что не следует подозревать ее в каких-либо дурных намерениях. Она уже давно открылась во всем Теофее, да и сама понимала ее намерения еще с той минуты, когда возник их замысел; она знала, что Теофее по душе только христианские страны, а, получив весть о заключении Синесия, она как бы отказалась от собственных своих чаяний. Однако теперь Мария видела, что перед нею открываются такие пути, которые прежде на считала недоступными; притом она полагала, судя по моему поведению, которое она наблюдала изо дня в день, что я предоставляю Теофее полную свободу, а потому она вовсе не думала, что огорчит меня, показав письмо рыцаря.
Тем временем невольное волнение вдруг взяло верх над присущей мне сдержанностью, и слова Марии вызвали у меня негодование, которое не следовало бы обнаруживать перед женщиной. Я назвал намерение поселиться где-то всем вместе развратной затеей, которая вполне под стать ее побегу из отчего дома, но совершенно неприлична для такой рассудительной девушки, как Теофея. Я даже назвал этот план, созревший под моим кровом, изменой и неблагодарностью.
— Я простил эту выдумку Синесию, — добавил я, — потому что она показалась мне столь же вздорной, как и те похождения, за кои вполне справедливо его покарал отец; кроме того, я не хотел усугублять упреками несчастье, которое он навлек на себя в моем доме. Но я не в силах простить этот план женщине, от которой вправе был ждать некоторой признательности и преданности.
Упреки эти были чрезмерно жестоки, зато и последствия их оказались ужасными. Слова мои вызвали у Марии Резати такую ненависть ко мне, которая никак не соответствовала услугам, оказанным ей мною. Знаю, что попрекнуть человека благодеянием значит обидеть его. Однако в выражениях моих не было ничего особенно оскорбительного; беру на себя смелость добавить, что чрезмерная щепетильность никак не шла к женщине, которая побывала в серале, покинула родину с неким мальтийским рыцарем и которую, по совести говоря, мне не следовало бы так долго терпеть в своем доме ни в Константинополе, ни в деревне. Теофея, не задумываясь, ответила ей так, что волнение мое сразу улеглось.
— Обосноваться в чужой стране, как рассчитывает рыцарь, до того трудно, что я удивляюсь, как можно не шутя делать такие предложения, — ответила она. — Не говоря уже о том, что легкомыслие обоих юношей не сулит ничего надежного, господин Кондоиди, несомненно, постарается разрушить план, разработанный без его согласия.
А что касается ее, которой оказывают честь таким предложением, то она не понимает, в качестве кого она поедет; ей также чужды планы, предлагаемые ей, по-видимому, Синесием, как безразличен и тот, в осуществлении коего ей столь упорно отказывает отец.
Слова эти успокоили меня. Однако я по-прежнему боялся, как бы советы Марии Резати не произвели в мое отсутствие большего впечатления на Теофею, и поэтому я решил помочь Марии и отправить ее к возлюбленному.
Мне сказали, что через несколько дней отчаливает корабль, идущий в Лепанто. Я попросил капитана позаботиться о даме, едущей по своим делам в Морею, и приставил к ней слугу, который должен был ее сопровождать.
Простились мы сухо, и мне стало ясно, что в дальнейшем я уже не могу рассчитывать на ее дружбу. Теофея значительно охладела к ней после нескольких неделикатных ее поступков, а потому тоже расставалась с нею без особого сожаления. Однако оба мы никак не ожидали с ее стороны проявления безудержной ненависти.
После отъезда Марии Резати я наслаждался покоем, от которого давно отвык; в отношении Теофеи я придерживался поведения, которому решил следовать всю жизнь, и теперь мысль, что ничто не мешает мне находиться возле нее, заменяла мне радости любви, на которые я уже не рассчитывал. Силяхтар, по-видимому, отказался от всех своих притязаний. Но мне это стоило его дружбы, ибо он со времени моей болезни ни разу не приезжал в Орю, а когда мне доводилось встречаться с ним в Константинополе, я не замечал у него и тени той любезности, привязанности и теплоты, с которыми он раньше относился ко мне. Я тем не менее вел себя с ним по-прежнему. Он держался со мною холодно несколько недель, но в конце концов, его, по-видимому, задело, что я не обращаю на это никакого внимания; мне передали, что он очень резко жалуется на мое поведение. Тогда я решил с ним объясниться. Поначалу разговор шел с такой горячностью, что я боялся, как бы он не повлек за собою нежелательных последствий. Я был оскорблен его отзывами обо мне в разговоре, содержание коего мне передали, и сомневался, согласуются ли мои сдержанность и терпение с честью. Он, однако, отрицал то, что мне передали. Он даже обещал заставить лицо, которое оказало ему эту дурную услугу, публично отречься от своих слов. Но в отношении Теофеи он по-прежнему был непримирим и так же горько, как в Орю, упрекнул меня в том, будто его любовь я принес в жертву своему собственному чувству. Итак, что касается моих жалоб, я получил полное удовлетворение. Поэтому, питая к нему неизменное расположение, я старался возродить в нем прежнюю веру в мою искренность.
Вновь признавшись в своей любви к Теофее, я стал убеждать его в выспренних выражениях, которые производят на турок особенно сильное впечатление, что я не только не счастливее его, но даже не стремлюсь к этому. Он ответил мне не задумываясь — так скоро, словно заготовил свои слова заранее.
— Как бы то ни было, вы ведь желаете ей счастья? — спросил он, пристально глядя на меня.
— Конечно, — отвечал я не колеблясь.
— Так вот, если она осталась такою же, какою вы получили ее из моих рук по выходе ее из сераля Шерибера, я готов жениться на ней. Я знаком с ее отцом, — продолжал он, — он обещал, что при таком условии признает ее своей дочерью; я уговорил его, посулив ему некоторые выгоды, — и слово свое я сдержу. Но в эту минуту, когда я уже совсем собрался завершить замысел, давшийся мне с великим трудом, меня стали мучить жестокие сомнения, которые я не в силах был преодолеть. Вы приучили меня к чрезвычайной тонкости чувств. Беседы с вами, ваши взгляды превратили меня во француза. Я не мог решиться принудить к браку женщину, сердце которой, по моим предположениям, принадлежит другому. Как я страдал! Но если вы честью ручаетесь за то, что сейчас сказали, надежды мои возрождаются. Обычаи наши вам известны. Теофея станем моей женой и будет пользоваться всеми правами и всеми почестями, какие ей положены.
Более страшной неожиданности для меня не могло быть. Честь, которою я поручился, несчастная неизбывная страсть моя, тысячи жестоких мыслей, сразу же слетевшихся, чтобы терзать мой ум и сердце, — все это в один миг погрузило меня в такое горе, какого не испытывал я всю жизнь. Силяхтар заметил мое смятение.
— Ах, — вскричал он, — ваш вид подтверждает мои самые горькие подозрения.
Это значило, что он сомневается в моей искренности.
— Нет, — ответил я, — не обижайте меня недоверием. Но я знаю ваши законы и обычаи и поэтому должен поставить вас в известность или напомнить, что Теофея — христианка. Как мог об этом забыть ее отец? Признаю, воспитывалась она соответственно вашим верованиям и с тех пор, как она живет у меня, я не любопытствовал узнать ее отношение к религии; но она знакома с одним монахом, который часто бывает у нее, и, хотя я не замечал, чтобы она совершала какие-либо обряды, как наши, так и местные, думаю, что она склоняется к христианству по зову крови или, по крайней мере, в силу того, что слышала много рассказов о своей родине.
Силяхтар, пораженный этим рассуждением, ответил, что и сам Кондоиди считает ее мусульманкой. Он стал приводить другие обнадеживающие его доводы, между прочим, тот, что, какую бы веру Теофея ни исповедовала, она вряд ли проявит больше упорства, чем другие женщины, которых не надо особенно уговаривать принять веру их хозяина или супруга. Во время этих рассуждений я успел прийти в себя, и, поняв, что возражения должны исходить не от меня, я сказал, что бесполезно обсуждать какие-либо трудности, когда он может все выяснить при первом же своем посещении Теофеи. Отвечая так, я имел в виду двоякую целы во-первых, чтобы он не поручал мне передать Теофее его предложения, во-вторых, чтобы поскорее положить конец новой муке, которая была бы мне еще тягостнее, если бы затянулась и породила во мне новые сомнения.
Конечно, мне еще никогда не приходило в голову, что меня с Теофеей могут связывать какие-либо иные узы, кроме любовных; а если допустить, что она соблазнится честью стать одной из первых дам Оттоманской империи, то я был бы готов принести свои чувства в жертву ее благополучию. Я с завистью взирал бы на счастье силяхтара, но не нарушил бы его, как бы ни было мне тяжело, и даже сам способствовал бы возвышению женщины, единственной моей любви.
Тем временем, расставшись с силяхтаром, который обещал вечером приехать ко мне в Орю, сам я поспешил туда. Не прибегая к околичностям, я принялся постепенно выяснять, какое впечатление произведут на Теофею мои слова. Сердце мое жаждало немедленного умиротворения.
— Сейчас вы узнаете мои истинные чувства, — сказал я. — Силяхтар собирается на вас жениться. Я же, отнюдь не противясь его намерению, радуюсь всему, что может обеспечить ваше благосостояние и счастье.
Она выслушала эти слова так безразлично, что я сразу же догадался, каков будет ответ.
— Сообщая о предложениях, отказываясь от которых я, несомненно, нанесу силяхтару тяжкое оскорбление, вы не только не содействуете моему счастью, а, наоборот, готовите мне новые невзгоды, — возразила она. — От вас ли мне было ждать столь отвратительного предложения? То ли у вас нет ко мне того дружеского расположения, на которое я рассчитывала, то ли я невразумительно разъяснила вам свои чувства?
Я был в восторге от этих ласковых упреков; я жадно ловил ее лестные для меня слова, а потому продолжал говорить о намерениях силяхтара, лишь бы еще и еще раз услышать то, от чего сердце мое полнилось восторгом и радостью.
— Но подумайте, ведь силяхтар — один из первых вельмож империи, — говорил я, — богатства его неисчислимы; предложение, которое вы выслушиваете равнодушно, было бы охотно принято любою женщиною в мире, и именно людям его ранга постоянно отдают сестер и дочерей султана; подумайте, наконец, что это человек, любящий вас уже давно, страсть его сочетается с глубоким уважением, и он собирается обращаться с вами совсем иначе, чем обычно поступают с женщинами турки.
Она прервала меня.
— Я ни о чем не думаю, — возразила она, — ибо мне безразлично все, кроме надежды спокойно жить под покровительством, которым вы удостаиваете меня, и другого счастья я не ищу.
Я столько раз обещал ей хранить молчание, что не мог дать волю своей радости и выражать ее открыто; но то, что тайно творилось в глубине моего сердца, превосходило все, что говорил я до сих пор о своих чувствах.
Силяхтар не преминул вечером приехать в Орю. Он, волнуясь, осведомился, сообщил ли я Теофее о его намерении. Я не мог скрыть, что пытался дать ей некоторые разъяснения, которые, однако, не были восприняты ею столь благосклонно, как он, по-видимому, рассчитывает.
— Но, может быть, вы будете счастливее, — добавил я. — Вы, вероятно, не замедлите объясниться с нею самолично.
Я давал этот совет не без злорадства. Мне не терпелось не только стать свидетелем отказа, лишающего его всякой надежды, и, следовательно, конца его несносных притязаний, не терпелось мне и насладиться своей победой и видом посрамленного соперника. Это единственная радость, которую я еще мог извлечь из своей страсти, и никогда еще я не предавался ей с таким упоением.
Я проводил силяхтара в комнаты Теофеи. Он объявил ей о причине своего посещения. У нее было время обдумать ответ, и она постаралась устранить из него все, что могло бы обидеть силяхтара; но отказ ее показался мне таким бесповоротным и причины, выставленные ею, были так убедительны, что он, по-моему, сразу же оценил их так же, как и я. Поэтому ей не было надобности повторять их. Он встал, не возразив ни слова, и, выходя вместе со мною с видом не столько огорченным, сколько разгневанным, воскликнул несколько раз.
— Могли ли вы предположить что-либо подобное? Неужели мне следовало ожидать этого?
Он отказался переночевать в Орю, а собравшись в город, добавил, обнимая меня:
— Останемся друзьями; я готов был совершить безумство; но согласитесь, что безумство, коего вы сейчас были свидетелем, намного превосходит мое.
Сев в карету, он все еще негодовал; я видел, как он, отъезжая, воздел вверх руки, потом сжал их, и в этом жесте, думается мне, сказывался не только стыд, но и скорбь и удивление. Несмотря на чувства, в коих я признался выше, он был мне еще достаточно дорог, и я искренне его пожалел; по крайней мере, я хотел бы, чтобы это волнующее приключение исцелило его.
Но не его следовало мне жалеть, если бы я знал, какие новые потрясения меня ожидают и какое горе и унижение последуют для меня за его изгнанием. Едва только он уехал, я отправился к Теофее; она была так рада его отъезду, о котором тотчас же узнала, и ее природный веселый, живой нрав сказывался в таких милых рассуждениях о богатстве, от которого она отказалась, что я, прослушав ее несколько минут в полном недоумении, просил разъяснить, чего же она добивается своими поступками и речами, неизменно приводящими меня в восторг.
— Человек ставит себе определенную цель, и чем необыкновеннее пути, которые он избирает, чтобы достигнуть ее, тем, должно быть, она благороднее и возвышеннее, — сказал я мечтательно под влиянием охвативших меня чувств. — Я убежден, что цель у вас самая высокая, хоть и не в силах постичь ее. Вы доверяете мне, — добавил я, — так почему же вы до сих пор скрываете свои планы и почему не делитесь ими со мною во имя дружбы, если я не смею надеяться на это по другим причинам?
Я говорил серьезным тоном, давая понять, что не простое любопытство заставляет меня задавать ей этот вопрос. Хотя я свято исполнял все свои обещания, она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что сердце мое все же не знает покоя. Между тем, не меняя веселого, непринужденного тона, каким она говорила после ухода силяхтара, она стала уверять меня, что нет у нее никакой иной цели, кроме той, о которой она говорила мне тысячу раз, и что она удивляется, что я забыл о ней.
— Ваше расположение и ваше великодушное покровительство сразу же возместили все горести, причиненные мне судьбой; но ни сожалениям моим, ни стараниям, ни усилиям, которые я буду прилагать всю жизнь, вовек не искупить моего недостойного поведения. Я безразлична ко всему, что не может способствовать мне стать более добродетельной, ибо теперь я не ведаю иного блага, кроме добронравия, а между тем я день ото дня все более убеждаюсь, что это единственное сокровище, которого мне недостает.
Ответы такого рода могли бы внушить мне опасения, не извратили ли книги и размышления ее ум, но я наблюдал восхитительную ровность в ее характере, неизменную уверенность во всех ее желаниях и все то же очарование в ее речах и обращении. Здесь мне, пожалуй, следовало бы стыдиться своей слабости, если бы я не подготовил читателя к снисходительности, описав прекрасный источник моих заблуждений. Задумываясь над этими удивительными обстоятельствами, я сознавал, что более, чем когда-либо, проникаюсь теми чувствами, которые я несколько месяцев держал в узде в силу данных мною обетов. Предложение такого человека, как силяхтар, и отказ, свидетелем коего я стал, настолько преобразили Теофею в моих глазах, что она казалась мне облеченной всеми почетными званиями, отвергнутыми ею. То была уже не рабыня, выкупленная мною, не отщепенка, которая никак не добьется, чтобы ее признал собственный отец, не несчастная девушка, обреченная на разврат, царящий в сералях; нет, я видел в ней теперь, не говоря о всех ее достоинствах, уже давно восхищавших меня, еще и существо, облагороженное тем именно величием, которым она пренебрегла, и достойное даже более высокого положения, чем могла вообще приуготовить ей судьба. От этих рассуждений, углублявшихся с каждым днем, я легко пришел к мысли жениться на ней; и я сам удивлялся, что, после того как я почти два года даже не решался подумать о женитьбе, я вдруг вполне сроднился с этой мыслью и стал размышлять только о том, как осуществить ее.
Мне не приходилось преодолевать возражений ни со стороны рассудка, поскольку решение мое казалось мне разумным, ни со стороны моей семьи, которая не имела прав препятствовать мне и к тому же, ввиду моей отдаленности от родины, могла узнать об этом лишь много позже. Впрочем, подчиняясь сердечному влечению, я не забывал и требований благопристойности и с целью избежать как и излишних расходов, так и большого шума, я уже решил ограничить празднество стенами моего дома. Мысль об осуществлении самых сокровенных моих желаний погружала меня в блаженство, но мне хотелось бы, чтобы Теофея ответила на мою любовь по иным побуждениям, а не в благодарность за будущее, которое я собираюсь ей предложить, и я несколько сожалел, что могу заслужить чуточку ее нежности, лишь пойдя по этому пути. Хотя я не раз льстил себе надеждой, воображая, будто произвел на ее сердце некоторое впечатление, все же мне было горестно, что я ни разу не слышал от нее ни малейшего признания; я не надеялся на особенно задушевное слово, но все же думал, что если я глухо намекну ей на то, что собираюсь для нее сделать, то чувство признательности, о котором она мне часто говорила, исторгнет у нее хотя бы несколько слов, которые порадуют меня и дадут мне случай объявить ей о том, на что готова подвигнуть меня любовь во имя и ее и моего счастья. Когда я обдумывал все это, мне и в голову не приходило, что после отказа силяхтару следует опасаться, что и мое предложение постигнет та же участь; я с удовольствием думал, что она отвергла притязания одного из первых сановников империи если не с тем, чтобы сохранить свободу ради меня, то по крайней мере из расположения к французам, в силу чего она охотнее примет такое же предложение от меня.
Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство.
Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства.
Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания — неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее — настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце.
Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером.
Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными — а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, — то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки.
После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила позволения удалиться в будуар, чтобы скрыть там свое горе и прийти в себя от стыда; оттуда она выйдет с тем, чтобы либо навсегда расстаться со мною, либо вновь обрести меня таким, каким я должен стать ради ее и моего счастья.
Она удалилась в будуар, и у меня не достало решимости удержать ее. Голос, движения, рассудок — все обычные способности были у меня как бы парализованы крайним изумлением и замешательством. Я охотно бросился бы в бездну, раскройся она предо мною, и сама мысль о том, в каком я оказался положении, была для меня невыносимой пыткой. Между тем я долго пребывал в этом состоянии, не находя в себе сил преодолеть его. Но потрясение, как видно, и в самом деле было сильнейшее, ибо первый же встреченный мною невольник был испуган выражением моего лица, и тревога сразу же передалась всей челяди, которая поспешила ко мне и стала предлагать свои услуги. Сама Теофея, испуганная сумятицей, забыла о своем решении не выходить из будуара. Она прибежала в тревоге. Но присутствие ее усугубляло мои муки, и я сделал вид, будто не замечаю ее. Я уверил слуг, что они зря разволновались, и поспешил запереться на своей половине.
Письмо рыцаря к Марии Резати было написано сразу же после одержанной им победы. Он сообщал также, что намерен вместе с Синесием отправиться в Рагузу, а дальнейшие шаги они предпримут по возвращении и надеются, что к тому времени будет получен ответ Теофеи. Письмо было составлено в таких сдержанных выражениях, что Мария не побоялась показать его нам. Эта откровенность убедила меня в том, что не следует подозревать ее в каких-либо дурных намерениях. Она уже давно открылась во всем Теофее, да и сама понимала ее намерения еще с той минуты, когда возник их замысел; она знала, что Теофее по душе только христианские страны, а, получив весть о заключении Синесия, она как бы отказалась от собственных своих чаяний. Однако теперь Мария видела, что перед нею открываются такие пути, которые прежде на считала недоступными; притом она полагала, судя по моему поведению, которое она наблюдала изо дня в день, что я предоставляю Теофее полную свободу, а потому она вовсе не думала, что огорчит меня, показав письмо рыцаря.
Тем временем невольное волнение вдруг взяло верх над присущей мне сдержанностью, и слова Марии вызвали у меня негодование, которое не следовало бы обнаруживать перед женщиной. Я назвал намерение поселиться где-то всем вместе развратной затеей, которая вполне под стать ее побегу из отчего дома, но совершенно неприлична для такой рассудительной девушки, как Теофея. Я даже назвал этот план, созревший под моим кровом, изменой и неблагодарностью.
— Я простил эту выдумку Синесию, — добавил я, — потому что она показалась мне столь же вздорной, как и те похождения, за кои вполне справедливо его покарал отец; кроме того, я не хотел усугублять упреками несчастье, которое он навлек на себя в моем доме. Но я не в силах простить этот план женщине, от которой вправе был ждать некоторой признательности и преданности.
Упреки эти были чрезмерно жестоки, зато и последствия их оказались ужасными. Слова мои вызвали у Марии Резати такую ненависть ко мне, которая никак не соответствовала услугам, оказанным ей мною. Знаю, что попрекнуть человека благодеянием значит обидеть его. Однако в выражениях моих не было ничего особенно оскорбительного; беру на себя смелость добавить, что чрезмерная щепетильность никак не шла к женщине, которая побывала в серале, покинула родину с неким мальтийским рыцарем и которую, по совести говоря, мне не следовало бы так долго терпеть в своем доме ни в Константинополе, ни в деревне. Теофея, не задумываясь, ответила ей так, что волнение мое сразу улеглось.
— Обосноваться в чужой стране, как рассчитывает рыцарь, до того трудно, что я удивляюсь, как можно не шутя делать такие предложения, — ответила она. — Не говоря уже о том, что легкомыслие обоих юношей не сулит ничего надежного, господин Кондоиди, несомненно, постарается разрушить план, разработанный без его согласия.
А что касается ее, которой оказывают честь таким предложением, то она не понимает, в качестве кого она поедет; ей также чужды планы, предлагаемые ей, по-видимому, Синесием, как безразличен и тот, в осуществлении коего ей столь упорно отказывает отец.
Слова эти успокоили меня. Однако я по-прежнему боялся, как бы советы Марии Резати не произвели в мое отсутствие большего впечатления на Теофею, и поэтому я решил помочь Марии и отправить ее к возлюбленному.
Мне сказали, что через несколько дней отчаливает корабль, идущий в Лепанто. Я попросил капитана позаботиться о даме, едущей по своим делам в Морею, и приставил к ней слугу, который должен был ее сопровождать.
Простились мы сухо, и мне стало ясно, что в дальнейшем я уже не могу рассчитывать на ее дружбу. Теофея значительно охладела к ней после нескольких неделикатных ее поступков, а потому тоже расставалась с нею без особого сожаления. Однако оба мы никак не ожидали с ее стороны проявления безудержной ненависти.
После отъезда Марии Резати я наслаждался покоем, от которого давно отвык; в отношении Теофеи я придерживался поведения, которому решил следовать всю жизнь, и теперь мысль, что ничто не мешает мне находиться возле нее, заменяла мне радости любви, на которые я уже не рассчитывал. Силяхтар, по-видимому, отказался от всех своих притязаний. Но мне это стоило его дружбы, ибо он со времени моей болезни ни разу не приезжал в Орю, а когда мне доводилось встречаться с ним в Константинополе, я не замечал у него и тени той любезности, привязанности и теплоты, с которыми он раньше относился ко мне. Я тем не менее вел себя с ним по-прежнему. Он держался со мною холодно несколько недель, но в конце концов, его, по-видимому, задело, что я не обращаю на это никакого внимания; мне передали, что он очень резко жалуется на мое поведение. Тогда я решил с ним объясниться. Поначалу разговор шел с такой горячностью, что я боялся, как бы он не повлек за собою нежелательных последствий. Я был оскорблен его отзывами обо мне в разговоре, содержание коего мне передали, и сомневался, согласуются ли мои сдержанность и терпение с честью. Он, однако, отрицал то, что мне передали. Он даже обещал заставить лицо, которое оказало ему эту дурную услугу, публично отречься от своих слов. Но в отношении Теофеи он по-прежнему был непримирим и так же горько, как в Орю, упрекнул меня в том, будто его любовь я принес в жертву своему собственному чувству. Итак, что касается моих жалоб, я получил полное удовлетворение. Поэтому, питая к нему неизменное расположение, я старался возродить в нем прежнюю веру в мою искренность.
Вновь признавшись в своей любви к Теофее, я стал убеждать его в выспренних выражениях, которые производят на турок особенно сильное впечатление, что я не только не счастливее его, но даже не стремлюсь к этому. Он ответил мне не задумываясь — так скоро, словно заготовил свои слова заранее.
— Как бы то ни было, вы ведь желаете ей счастья? — спросил он, пристально глядя на меня.
— Конечно, — отвечал я не колеблясь.
— Так вот, если она осталась такою же, какою вы получили ее из моих рук по выходе ее из сераля Шерибера, я готов жениться на ней. Я знаком с ее отцом, — продолжал он, — он обещал, что при таком условии признает ее своей дочерью; я уговорил его, посулив ему некоторые выгоды, — и слово свое я сдержу. Но в эту минуту, когда я уже совсем собрался завершить замысел, давшийся мне с великим трудом, меня стали мучить жестокие сомнения, которые я не в силах был преодолеть. Вы приучили меня к чрезвычайной тонкости чувств. Беседы с вами, ваши взгляды превратили меня во француза. Я не мог решиться принудить к браку женщину, сердце которой, по моим предположениям, принадлежит другому. Как я страдал! Но если вы честью ручаетесь за то, что сейчас сказали, надежды мои возрождаются. Обычаи наши вам известны. Теофея станем моей женой и будет пользоваться всеми правами и всеми почестями, какие ей положены.
Более страшной неожиданности для меня не могло быть. Честь, которою я поручился, несчастная неизбывная страсть моя, тысячи жестоких мыслей, сразу же слетевшихся, чтобы терзать мой ум и сердце, — все это в один миг погрузило меня в такое горе, какого не испытывал я всю жизнь. Силяхтар заметил мое смятение.
— Ах, — вскричал он, — ваш вид подтверждает мои самые горькие подозрения.
Это значило, что он сомневается в моей искренности.
— Нет, — ответил я, — не обижайте меня недоверием. Но я знаю ваши законы и обычаи и поэтому должен поставить вас в известность или напомнить, что Теофея — христианка. Как мог об этом забыть ее отец? Признаю, воспитывалась она соответственно вашим верованиям и с тех пор, как она живет у меня, я не любопытствовал узнать ее отношение к религии; но она знакома с одним монахом, который часто бывает у нее, и, хотя я не замечал, чтобы она совершала какие-либо обряды, как наши, так и местные, думаю, что она склоняется к христианству по зову крови или, по крайней мере, в силу того, что слышала много рассказов о своей родине.
Силяхтар, пораженный этим рассуждением, ответил, что и сам Кондоиди считает ее мусульманкой. Он стал приводить другие обнадеживающие его доводы, между прочим, тот, что, какую бы веру Теофея ни исповедовала, она вряд ли проявит больше упорства, чем другие женщины, которых не надо особенно уговаривать принять веру их хозяина или супруга. Во время этих рассуждений я успел прийти в себя, и, поняв, что возражения должны исходить не от меня, я сказал, что бесполезно обсуждать какие-либо трудности, когда он может все выяснить при первом же своем посещении Теофеи. Отвечая так, я имел в виду двоякую целы во-первых, чтобы он не поручал мне передать Теофее его предложения, во-вторых, чтобы поскорее положить конец новой муке, которая была бы мне еще тягостнее, если бы затянулась и породила во мне новые сомнения.
Конечно, мне еще никогда не приходило в голову, что меня с Теофеей могут связывать какие-либо иные узы, кроме любовных; а если допустить, что она соблазнится честью стать одной из первых дам Оттоманской империи, то я был бы готов принести свои чувства в жертву ее благополучию. Я с завистью взирал бы на счастье силяхтара, но не нарушил бы его, как бы ни было мне тяжело, и даже сам способствовал бы возвышению женщины, единственной моей любви.
Тем временем, расставшись с силяхтаром, который обещал вечером приехать ко мне в Орю, сам я поспешил туда. Не прибегая к околичностям, я принялся постепенно выяснять, какое впечатление произведут на Теофею мои слова. Сердце мое жаждало немедленного умиротворения.
— Сейчас вы узнаете мои истинные чувства, — сказал я. — Силяхтар собирается на вас жениться. Я же, отнюдь не противясь его намерению, радуюсь всему, что может обеспечить ваше благосостояние и счастье.
Она выслушала эти слова так безразлично, что я сразу же догадался, каков будет ответ.
— Сообщая о предложениях, отказываясь от которых я, несомненно, нанесу силяхтару тяжкое оскорбление, вы не только не содействуете моему счастью, а, наоборот, готовите мне новые невзгоды, — возразила она. — От вас ли мне было ждать столь отвратительного предложения? То ли у вас нет ко мне того дружеского расположения, на которое я рассчитывала, то ли я невразумительно разъяснила вам свои чувства?
Я был в восторге от этих ласковых упреков; я жадно ловил ее лестные для меня слова, а потому продолжал говорить о намерениях силяхтара, лишь бы еще и еще раз услышать то, от чего сердце мое полнилось восторгом и радостью.
— Но подумайте, ведь силяхтар — один из первых вельмож империи, — говорил я, — богатства его неисчислимы; предложение, которое вы выслушиваете равнодушно, было бы охотно принято любою женщиною в мире, и именно людям его ранга постоянно отдают сестер и дочерей султана; подумайте, наконец, что это человек, любящий вас уже давно, страсть его сочетается с глубоким уважением, и он собирается обращаться с вами совсем иначе, чем обычно поступают с женщинами турки.
Она прервала меня.
— Я ни о чем не думаю, — возразила она, — ибо мне безразлично все, кроме надежды спокойно жить под покровительством, которым вы удостаиваете меня, и другого счастья я не ищу.
Я столько раз обещал ей хранить молчание, что не мог дать волю своей радости и выражать ее открыто; но то, что тайно творилось в глубине моего сердца, превосходило все, что говорил я до сих пор о своих чувствах.
Силяхтар не преминул вечером приехать в Орю. Он, волнуясь, осведомился, сообщил ли я Теофее о его намерении. Я не мог скрыть, что пытался дать ей некоторые разъяснения, которые, однако, не были восприняты ею столь благосклонно, как он, по-видимому, рассчитывает.
— Но, может быть, вы будете счастливее, — добавил я. — Вы, вероятно, не замедлите объясниться с нею самолично.
Я давал этот совет не без злорадства. Мне не терпелось не только стать свидетелем отказа, лишающего его всякой надежды, и, следовательно, конца его несносных притязаний, не терпелось мне и насладиться своей победой и видом посрамленного соперника. Это единственная радость, которую я еще мог извлечь из своей страсти, и никогда еще я не предавался ей с таким упоением.
Я проводил силяхтара в комнаты Теофеи. Он объявил ей о причине своего посещения. У нее было время обдумать ответ, и она постаралась устранить из него все, что могло бы обидеть силяхтара; но отказ ее показался мне таким бесповоротным и причины, выставленные ею, были так убедительны, что он, по-моему, сразу же оценил их так же, как и я. Поэтому ей не было надобности повторять их. Он встал, не возразив ни слова, и, выходя вместе со мною с видом не столько огорченным, сколько разгневанным, воскликнул несколько раз.
— Могли ли вы предположить что-либо подобное? Неужели мне следовало ожидать этого?
Он отказался переночевать в Орю, а собравшись в город, добавил, обнимая меня:
— Останемся друзьями; я готов был совершить безумство; но согласитесь, что безумство, коего вы сейчас были свидетелем, намного превосходит мое.
Сев в карету, он все еще негодовал; я видел, как он, отъезжая, воздел вверх руки, потом сжал их, и в этом жесте, думается мне, сказывался не только стыд, но и скорбь и удивление. Несмотря на чувства, в коих я признался выше, он был мне еще достаточно дорог, и я искренне его пожалел; по крайней мере, я хотел бы, чтобы это волнующее приключение исцелило его.
Но не его следовало мне жалеть, если бы я знал, какие новые потрясения меня ожидают и какое горе и унижение последуют для меня за его изгнанием. Едва только он уехал, я отправился к Теофее; она была так рада его отъезду, о котором тотчас же узнала, и ее природный веселый, живой нрав сказывался в таких милых рассуждениях о богатстве, от которого она отказалась, что я, прослушав ее несколько минут в полном недоумении, просил разъяснить, чего же она добивается своими поступками и речами, неизменно приводящими меня в восторг.
— Человек ставит себе определенную цель, и чем необыкновеннее пути, которые он избирает, чтобы достигнуть ее, тем, должно быть, она благороднее и возвышеннее, — сказал я мечтательно под влиянием охвативших меня чувств. — Я убежден, что цель у вас самая высокая, хоть и не в силах постичь ее. Вы доверяете мне, — добавил я, — так почему же вы до сих пор скрываете свои планы и почему не делитесь ими со мною во имя дружбы, если я не смею надеяться на это по другим причинам?
Я говорил серьезным тоном, давая понять, что не простое любопытство заставляет меня задавать ей этот вопрос. Хотя я свято исполнял все свои обещания, она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что сердце мое все же не знает покоя. Между тем, не меняя веселого, непринужденного тона, каким она говорила после ухода силяхтара, она стала уверять меня, что нет у нее никакой иной цели, кроме той, о которой она говорила мне тысячу раз, и что она удивляется, что я забыл о ней.
— Ваше расположение и ваше великодушное покровительство сразу же возместили все горести, причиненные мне судьбой; но ни сожалениям моим, ни стараниям, ни усилиям, которые я буду прилагать всю жизнь, вовек не искупить моего недостойного поведения. Я безразлична ко всему, что не может способствовать мне стать более добродетельной, ибо теперь я не ведаю иного блага, кроме добронравия, а между тем я день ото дня все более убеждаюсь, что это единственное сокровище, которого мне недостает.
Ответы такого рода могли бы внушить мне опасения, не извратили ли книги и размышления ее ум, но я наблюдал восхитительную ровность в ее характере, неизменную уверенность во всех ее желаниях и все то же очарование в ее речах и обращении. Здесь мне, пожалуй, следовало бы стыдиться своей слабости, если бы я не подготовил читателя к снисходительности, описав прекрасный источник моих заблуждений. Задумываясь над этими удивительными обстоятельствами, я сознавал, что более, чем когда-либо, проникаюсь теми чувствами, которые я несколько месяцев держал в узде в силу данных мною обетов. Предложение такого человека, как силяхтар, и отказ, свидетелем коего я стал, настолько преобразили Теофею в моих глазах, что она казалась мне облеченной всеми почетными званиями, отвергнутыми ею. То была уже не рабыня, выкупленная мною, не отщепенка, которая никак не добьется, чтобы ее признал собственный отец, не несчастная девушка, обреченная на разврат, царящий в сералях; нет, я видел в ней теперь, не говоря о всех ее достоинствах, уже давно восхищавших меня, еще и существо, облагороженное тем именно величием, которым она пренебрегла, и достойное даже более высокого положения, чем могла вообще приуготовить ей судьба. От этих рассуждений, углублявшихся с каждым днем, я легко пришел к мысли жениться на ней; и я сам удивлялся, что, после того как я почти два года даже не решался подумать о женитьбе, я вдруг вполне сроднился с этой мыслью и стал размышлять только о том, как осуществить ее.
Мне не приходилось преодолевать возражений ни со стороны рассудка, поскольку решение мое казалось мне разумным, ни со стороны моей семьи, которая не имела прав препятствовать мне и к тому же, ввиду моей отдаленности от родины, могла узнать об этом лишь много позже. Впрочем, подчиняясь сердечному влечению, я не забывал и требований благопристойности и с целью избежать как и излишних расходов, так и большого шума, я уже решил ограничить празднество стенами моего дома. Мысль об осуществлении самых сокровенных моих желаний погружала меня в блаженство, но мне хотелось бы, чтобы Теофея ответила на мою любовь по иным побуждениям, а не в благодарность за будущее, которое я собираюсь ей предложить, и я несколько сожалел, что могу заслужить чуточку ее нежности, лишь пойдя по этому пути. Хотя я не раз льстил себе надеждой, воображая, будто произвел на ее сердце некоторое впечатление, все же мне было горестно, что я ни разу не слышал от нее ни малейшего признания; я не надеялся на особенно задушевное слово, но все же думал, что если я глухо намекну ей на то, что собираюсь для нее сделать, то чувство признательности, о котором она мне часто говорила, исторгнет у нее хотя бы несколько слов, которые порадуют меня и дадут мне случай объявить ей о том, на что готова подвигнуть меня любовь во имя и ее и моего счастья. Когда я обдумывал все это, мне и в голову не приходило, что после отказа силяхтару следует опасаться, что и мое предложение постигнет та же участь; я с удовольствием думал, что она отвергла притязания одного из первых сановников империи если не с тем, чтобы сохранить свободу ради меня, то по крайней мере из расположения к французам, в силу чего она охотнее примет такое же предложение от меня.
Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство.
Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства.
Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания — неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее — настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце.
Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером.
Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными — а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, — то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки.
После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила позволения удалиться в будуар, чтобы скрыть там свое горе и прийти в себя от стыда; оттуда она выйдет с тем, чтобы либо навсегда расстаться со мною, либо вновь обрести меня таким, каким я должен стать ради ее и моего счастья.
Она удалилась в будуар, и у меня не достало решимости удержать ее. Голос, движения, рассудок — все обычные способности были у меня как бы парализованы крайним изумлением и замешательством. Я охотно бросился бы в бездну, раскройся она предо мною, и сама мысль о том, в каком я оказался положении, была для меня невыносимой пыткой. Между тем я долго пребывал в этом состоянии, не находя в себе сил преодолеть его. Но потрясение, как видно, и в самом деле было сильнейшее, ибо первый же встреченный мною невольник был испуган выражением моего лица, и тревога сразу же передалась всей челяди, которая поспешила ко мне и стала предлагать свои услуги. Сама Теофея, испуганная сумятицей, забыла о своем решении не выходить из будуара. Она прибежала в тревоге. Но присутствие ее усугубляло мои муки, и я сделал вид, будто не замечаю ее. Я уверил слуг, что они зря разволновались, и поспешил запереться на своей половине.