Однако не прошло и недели, как я заметил, что в ее настроении произошла какая-то перемена. Меня это не особенно встревожило, ибо легко могло быть вызвано усталостью от дороги; я все же осведомился, нет ли у нее какого-нибудь повода для жалоб или огорчения. Она сказала, что ничего такого нет, но отвечая смутилась, и это сразу могло бы открыть мне глаза, будь у меня хоть малейшее подозрение. К тому же я не знал, что все время, пока я осматриваю городские достопримечательности, граф де М *** развлекает ее беседой. Мы прожили в Ливорно две недели, и ни малейшее событие не дало мне повода внимательнее присмотреться к тому, что происходит вокруг. Когда я, незадолго до обеда, возвращался домой, то находил Теофею одну, ибо граф старался уйти до моего появления. Я замечал, что она все мрачнеет и держится как-то натянуто, но, не предполагая никакой иной причины для этого, кроме легкого недомогания, я рассчитывал рассеять ее грусть, обещая ей во Франции больше развлечений, нежели мог предложить на постоялом дворе в Ливорно.
Правда, я замечал, что за столом она обращается с графом непринужденнее, чем следовало бы обращаться со случайным знакомым. Казалось, им достаточно легкого жеста или улыбки, чтобы понять друг друга. Их взгляды часто встречались, а знаки внимания графа Теофея стала принимать иначе, чем в первые дни. Но требовалось какое-то чудо, чтобы у меня появилась хоть тень недоверия после столь многих доказательств благоразумия и даже холодности Теофеи, — поэтому я находил множество доводов, чтобы оправдать ее поведение. У нее было достаточно прирожденного вкуса, благодаря которому она легко могла распознать в благородных манерах графа разницу между нашей и турецкой вежливостью. Она изучала графа как образец. Я оправдывал ее, это казалось мне вполне естественным, ибо я много раз замечал, что она и меня изучает, и хотя у меня не было того изящества и той тонкости, какими отличался граф, она явно извлекла пользу из этого, усваивая наши манеры. Прошло еще больше недели, и у меня по-прежнему не возникало ни малейшего подозрения. И я так никогда и не узнал бы, к чему привели их скрытые от меня отношения, если бы по воле случая однажды не возвратился домой в такое время, когда меня не ждали; внезапно войдя в комнату Теофеи, я застал графа у ее ног. Вид змеи, брызжущей в меня ядом, не ввергнул бы меня в большее смятение и растерянность. Я ловко скрылся, так что был уверен, что меня не заметили. Но опасения, подозрения, ужас остановили меня на пороге, и я отдался отчаянию, которое терзало мне сердце, когда я воображал все, что могло представить Теофею особенно виновной. По правде говоря, я не увидел ничего предосудительного. Между тем я продолжал до обеда стоять за дверью в таком волнении, словно мне не терпелось увидеть или услышать то, чего я смертельно боялся.
Какое право имел я ревновать? Разве Теофея связала себя чем-нибудь по отношению ко мне? Разве она подала мне какую-либо надежду? Разве обещала что-нибудь? Напротив, я сам отказался от всяких притязаний на ее сердце, а право свободно следовать своим склонностям было ведь одним из двух условий, которые я обещал ей соблюдать.
Я сознавал все это, но мне казалось ужасным, что сердце, которое мне не удавалось тронуть, легко покорил кто-то другой. Предполагая, что она может поддаться слабости, я хотел бы, чтобы это произошло не случайно и не с первого взгляда на незнакомца. Обнажая все глубины своего сердца, сознаюсь: мне было оскорбительно, что добронравие, к которому я относился с бесконечным уважением, так скоро оказалось нарушенным. Я краснел от стыда, что введен в заблуждение высоконравственными речами, столько раз и с воодушевлением ею повторенными, и ставил себе в укор не столько доброту свою, сколько доверчивость и слабость.
К крайнему смущению и досаде, к размышлениям моим примешивалось столько злобы, что, не желая по-хорошему толковать позу, в которой застал графа, я принимал ее за позу любовника, удовлетворенного, отдыхающего и спокойного потому, что уже добился всего, чего желал. До какого исступления доводила меня эта мысль! Но я достаточно владел внешними проявлениями своих чувств, чтобы не предпринять никаких безрассудных шагов. Собираясь застать жестокосердую Теофею в разгар ее любовных утех, я поговорил с ее камеристкой, но ничего не открыл ей, а только постарался выведать то, о чем она может по простодушию проговориться; то была гречанка, добровольно поступившая ко мне и приставленная мною к Теофее вместо Бемы. Но то ли она была более предана хозяйке, чем мне, то ли, как и я, была введена в заблуждение ловкостью графа и Теофеи, я узнал от нее только, что они часто встречаются, и мне даже показалось, будто девушка и не пытается скрывать это.
Я решил не отлучаться из дому; притворившись, будто мне нездоровится, я весь день не расставался с Теофеей. После полудня граф попросил позволения побыть с нами. Я не только не отказал ему, а, наоборот, обрадовался представляющейся возможности присмотреться к нему, и в течение более четырех часов я только и делал, что внимательно следил за его речами и поведением. Граф ничем не выдал себя, но я заметил, как он ловко вводит в нашу беседу все могущее подстрекнуть интерес, с каким к нему относится Теофея. Он рассказал нам несколько своих любовных приключений, в которых неизменно проявлялись его нежность и постоянство. Правда ли то была или выдумка, но единственная, кого он любил, была римлянка, победа над сердцем которой сначала обошлась ему довольно дорого, но затем она, ближе познакомившись с его душевными качествами, беззаветно предалась ему, и любовь ее уже не знала границ. Именно это приключение и задержало его в Италии на два года, и он мог бы навсегда забыть родину, если бы жесточайшее несчастье поневоле не разорвало эти восхитительные цепи. Они долгое время беспрепятственно наслаждались любовью, как вдруг муж узнал об их отношениях. За ужином он подсыпал им яду. Юная дама умерла, его же спасло крепкое здоровье. Он выздоровел и узнал о смерти своей возлюбленной; скорбь сразу же погрузила его в состояние куда опаснее того, из которого он вышел. Но он боялся, что недуг его, как и яд, не приведет к желанной цели; он стал искать смерти, однако не хотел кощунственно наложить на себя руки, а избрал другой, почти столь же безошибочный путь. Он явился к мужу, ненависть коего была им вполне заслужена, обрушил на него поток упреков, обнажил грудь и предложил ему в жертву свою жизнь, которая от него однажды ускользнула. Рассказывая об этом, граф призывал само небо в свидетели, что считал свою смерть неизбежной и охотно принял бы ее. Но жестокий муж, издеваясь над его исступлением, холодно ответил, что теперь отнюдь не помышляет о его смерти и будет считать месть еще удачнее, коли оставит соперника в живых; он в восторге от того, что на преступника не подействовал яд, который слишком рано положил бы конец его страданиям. С тех пор граф влачит жалкое существование, скитаясь по городам Италии в надежде развеять мысли, причиняющие ему неизбывную муку; и вот он старается залечить сердечные раны в общении с прелестными женщинами, встречающимися на его пути. Но до приезда в Ливорно печаль неизменно обороняла его от любви, а потому в сердце его не произошло никакой перемены.
То был достаточно ясный намек на то, что совершить такое чудо суждено Теофее. Правда, когда мы прибыли в город, я не видел, чтобы граф был особенно печален; по-видимому, с того дня он и излечился от тоски. Однако я не мог не заметить того, с каким вниманием прислушивается Теофея ко всем этим россказням, и не сомневался, что они производят на нее желательное для графа впечатление. Наступил вечер. Я с нетерпением ждал его, намереваясь проверить некоторые, куда более страшные подозрения. Спальня Теофеи находилась рядом с моею. Едва только камердинер уложил меня в постель, как я снова встал и наметил место, откуда мог бы слышать все, что происходит возле наших комнат.
Меня, однако, жестоко мучила совесть при мысли, что недоверием своим я унижаю любезную Теофею; в вихре чувств, поднявшихся на ее защиту, я спрашивал себя: есть ли у меня достаточные сетования, чтобы допустить столь оскорбительное соглядатайство?
За всю ночь не произошло ничего, что огорчило бы меня. Несколько раз я даже подходил к ее двери. Я напряженно прислушивался. Малейший звук будил во мне подозрения, а когда из комнаты мне послышался легкий шорох, я чуть было не постучался, чтобы мне отворили. Начинало светать, и я в конце концов собрался удалиться, как вдруг дверь Теофеи распахнулась. Сердце у меня похолодело от смертельного испуга; выходила сама Теофея в сопровождении камеристки. Сначала это раннее пробуждение смутило меня, но я тут же вспомнил, что она несколько раз говорила о том, что в жаркие дни, какие тогда стояли, она по утрам выходит в сад, ведущий к морю. Я следил за нею взглядом и успокоился, лишь когда убедился, что она направляется по этой именно дорожке.
Казалось бы, я должен был удовлетвориться плодами проведенной таким образом ночи и после удачного опыта мог бы спокойно предаться сну, в котором весьма нуждался. Между тем на сердце у меня стало лишь чуточку легче. Шорох, донесшийся из спальни Теофеи, все же внушал мне некоторое сомнение. Ключ остался в двери. Я вошел в комнату в расчете обнаружить кое-какие признаки того, что тревожило меня. Быть может, сама Теофея коснулась стула или занавеси? Но, внимательно осматривая комнату, я обнаружил дверцу, ведущую на потайную лесенку, на которую мне еще не случалось обратить внимания. При виде дверцы воображение мое разыгралось с новой силою.
— Вот путь графа! — горестно воскликнул я. — Вот источник моего позора и твоего преступления, презренная Теофея!
У меня не хватит слов передать волнение, с каким я осмотрел все переходы, чтобы проследить, куда ведет лестница. Она вела в уединенный дворик, а калитка, выходящая на него, оказалась крепко запертой. Но ведь ночью она могла быть отворена? Мне пришло в голову, что самый точный ответ мне даст еще не убранное ложе Теофеи. Я жадно ухватился за эту мысль. Я подошел к постели, охваченный новым приступом тревоги, словно вот-вот прикоснусь к доказательствам, не оставляющим уже никаких сомнений. Я проверил малейшие подробности, очертания постели, состояние простынь и одеял. Я дошел до того, что прикинул, сколько места требуется самой Теофее и нет ли вмятин за пределами пространства, которое, по моим соображениям, должно занимать ее тело. Ошибиться тут было невозможно, и, хотя я и понимал, что от сильной жары она могла разметаться на постели, мне казалось, что я в любом случае узнаю ее следы. Исследование это, продолжавшееся долго, привело к последствиям, каких я никак не ожидал. Я не обнаружил ничего предосудительного, и сердце мое стало постепенно успокаиваться; вид ложа, где моя бесценная Теофея только что отдыхала, контуры ее тела, запечатленные на нем, легкое тепло, еще веявшее от белья, и нежное ее дыхание, еще носившееся вокруг, до того меня растрогали, что я покрыл бесчисленными поцелуями предметы, к которым она прикасалась. Я совсем забылся за этим упоительным занятием, а за минувшую бессонную ночь так устал, что меня охватила неодолимая дрема, и я крепко заснул на том самом месте, где недавно покоилась она.
Тем временем Теофея гуляла в саду, и нет ничего удивительного, что там она встретилась с графом, ибо в доме установился своего рода обычай выходить в сад, чтобы до полуденного зноя подышать морским воздухом. Туда ходили даже разные люди из окрути, что придавало саду вид общественного гулянья.
Случаю угодно было, чтобы в тот день в саду оказался капитан французского корабля, накануне зашедшего в гавань, а с капитаном — несколько пассажиров, которых он вез из Неаполя. Очарование Теофеи, на которую трудно было смотреть без восторга, привлекло к ней внимание иностранцев, а граф, узнав в капитане француза, сказал ему несколько любезных слов, и это содействовало их сближению. Граф выведал у капитана не только кое-что о своих делах, но частично и о моих, ибо капитан, увидев наш корабль в гавани, справился у матросов, находившихся на его борту, откуда они плывут и кого везут, а я не наказывал этим грубым людям хранить обо мне молчание; поэтому они и сказали, какую я занимал должность. Граф, узнав об этом, крайне удивился: как же это ему не было известно о моем пребывании в Ливорно, хотя из слов капитана следовало, что я там уже несколько дней. Приняв все это во внимание, граф уже не сомневался, что я тот самый, о ком шла речь, однако по каким-то соображениям я желаю сохранить инкогнито. Чувствуя себя не в силах справиться с впечатлением, произведенным на него Теофеей, он теперь сожалел, что не был с нею так почтителен, как следует быть с моей дочерью. Но, даже не будучи с ним близко знаком, я всегда принимал его за человека не простого звания; особенно утвердился я в этом мнении, когда он, подробнее расспросив обо мне и считая Теофею моей дочерью, вознамерился просить ее руки. Он решил воспользоваться прогулкой в саду и поговорить с ней о своем намерении, поэтому гуляли они гораздо дольше обычного, и только около полудня он проводил ее домой.
Трудно себе представить смущение, в какое привел ее этот разговор; она сразу же поняла, что поступок графа основывается на недоразумении, ибо он считает ее моей дочерью; поэтому она стала отказываться, приводя неопределенные доводы, смысл которых был ему непонятен. Но это не поколебало его решимости, и, входя в ее комнату, он обещал в тот же день открыться мне в своих чувствах.
У меня создалось благоприятное мнение об их отношениях, ибо после сцены, которую я сейчас опишу, граф легко отказался от своего плана; к тому же он ведь имел намерение соединиться с нею узами брака. Я еще находился в том положении, в каком сразил меня сон, а именно: я лежал в постели Теофеи, правда, прикрытый халатом; когда отворили дверь, я сразу же проснулся и слышал последние слова графа. Я, конечно, постарался бы спрятаться и, как ни был огорчен тем, что меня застигли, воспользовался бы обстоятельствами, дабы подслушать дальнейший их разговор. Но полог кровати был распахнут, и граф первым бросил на меня взгляд. Ему легко было убедиться, что перед ним — мужчина.
— Что я вижу! — воскликнул он в великом удивлении.
Теофея, заметившая меня почти в тот же миг, испустила возглас, в котором звучали испуг и смущение. Тщетно попытался бы я ускользнуть. Мне не пришло в голову ничего иного, как только сделать над собою усилие и прикинуться игривым, дабы обратить в шутку приключение, которому я не мог дать лучшего оправдания.
— Ваша дверь была растворена, — сказал я Теофее, — а я всю ночь ни на минуту не сомкнул глаз, вот я и подумал, что в вашей постели я скорее засну, чем в своей.
Теофея сначала вскрикнула от испуга и замешательства, но, не находя объяснения случаю, совершенно неприличному для тех отношений, в каких мы с ней находились, не проронила ни слова, и ее молчание выражало и растерянность, и смущение.
С другой стороны, граф, вообразив, будто ему внезапно раскрылось то, чего он и не подозревал, стал просить у меня прощения за нескромность, о которой он сокрушался, как о тяжком преступлении. Он рассыпался в уверениях, что глубоко уважает меня и отнюдь не намерен омрачать мои радости; затем он удалился, распрощавшись в изысканных выражениях, судя по которым легко было понять, что ему известно, кто я такой.
Я остался наедине с Теофеей. Как ни старался я держаться весело, мне трудно было побороть свое замешательство, которое еще более усиливалось из-за ее смущения. Мне не представилось никакой иной возможности выйти из этой неловкости, как откровенно признаться, что я усомнился в ее поведении. Заверения графа, слышанные мною, давали мне лишний повод для тревоги, и я хотел получить разъяснения на этот счет. Когда она увидела меня в своей постели, она густо покраснела, а теперь, при первых же моих упреках, лицо ее покрылось смертельной бледностью. Она, дрожа, прервала меня и сказала, что подозрения мои для нее оскорбительны, ибо между нею и графом не произошло ничего, что шло бы вразрез с ее правилами, хорошо мне известными. Столь решительное запирательство возмутило меня.
— Как, вероломная! Ведь я же видел графа у ваших ног, — воскликнул я, словно имел право упрекнуть ее в измене. — Ведь с тех пор как мы в Ливорно, вы оказываете ему такое внимание, какого никогда не оказывали мне. Разве он не клялся вам, что сегодня же сделает все возможное, чтобы соединиться с вами? Что хотел он сказать этой клятвой? Отвечайте, я хочу узнать это от вас самой. Я не желаю всю жизнь быть игрушкой в руках неблагодарной, которой моя любовь и мои благодеяния всегда внушали только ненависть ко мне и жестокость.
По тому, что я употреблял столь резкие выражения, можно судить о том, как я был взбешен. Она всегда слышала от меня только уверения в любви и уважении или жалобы столь нежные, что, несомненно, рассчитывала на почтительность даже в упреках. Поэтому слова мои ошеломили ее, и, залившись слезами, она просила меня выслушать то, что она может сказать в свое оправдание. Я заставил ее сесть; но горечь, переполнявшая мое сердце, еще превышала жалость, которую возбуждала во мне ее печаль, а поэтому и голос мой, и выражение лица были по-прежнему суровы.
Вновь настойчиво подтвердив, что она не позволила графу ничего предосудительного, она призналась мне не только в том, что граф влюблен в нее, но что в силу какой-то перемены, непонятной для нее самой, она чувствует к нему неодолимое влечение.
— Правда, я боролась с этой склонностью не так упорно, как того требовали мои убеждения, — продолжала она, — возьму на себя смелость объяснить причину этого: я думала, что он ничего не знает о моих злоключениях, и надеялась, благодаря ему, вступить в обычные права женщины, не нарушившей правила добродетели и чести. По его словам, он живет большею частью в деревне. Поэтому, рассчитывала я, он никогда не узнает о моих невзгодах, а так как он принял вас всего лишь за негоцианта, то не сочтет обидным для себя обманом, если я не опровергну его уверенность, что я ваша дочь. Между тем должна признаться, — добавила она, — с тех пор, как он знает ваш чин, и после того как это открытие побудило его сегодня же просить у вас моей руки, у меня возникли сомнения, которыми я не замедлила бы с вами поделиться. Вот каковы мои чувства, — заключила она, — а относительно того, что вы увидели его у моих ног, так ведь я воспротивилась этому порыву и не поощрила его предосудительным потворством.
После этой исповеди она, по-видимому, почувствовала себя увереннее; рассчитывая на мое одобрение, она взглянула на меня с меньшей тревогой. Но именно убежденность ее в том, что она отнюдь не виновна, и ввергла меня в отчаяние. Я был страшно разгневан тем, что она совсем не посчиталась с моими чувствами, ибо они ей совершенно безразличны; поэтому-то она и не побоялась огорчить меня и свободно предалась новому увлечению, не видя к тому никаких препятствий. Однако из стыдливости я утаил эту жгучую обиду в глубине сердца и постарался отнестись к происшедшему так, как следовало бы отнестись, руководствуясь здравым смыслом.
— Мне хочется верить вам, — сказал я, — и не следует мне опрометчиво думать, что вы меня обманываете, притворяясь добродетельной; однако если граф знает, кто я такой, то как можете вы рассчитывать, что он принимает вас за мою дочь, когда ему известно или неминуемо станет известно, что я никогда не был женат? Если он уже знает об этом, то вы слишком умны, чтобы не понимать, что его намерения не искренни и что в своих отношениях с вами он ищет только забавы. Если же он пребывает в неведении и по ошибке намеревается жениться на вас, считая вас моей дочерью, то план этот сразу же отпадает, как только он узнает, что я вам не отец. Но вы все это отлично понимаете, — продолжал я, давая волю раздиравшей меня ревности, — вы не так простодушны, чтобы рассчитывать, что знатный человек женится на вас очертя голову. Он вам нравится. Вы прислушались только к голосу сердца, а оно, пожалуй, увлекло вас гораздо дальше, чем вы решаетесь признаться. Как вы думаете, почему я оказался в вашей спальне? — продолжал я в новом приливе горечи. — Потому, что я, вопреки вашим стараниям, раскрыл вашу проделку. Я прочел о вашей страсти по вашим глазам, вашим речам, по всем мелочам вашего поведения. Я хотел застать вас врасплох и устыдить. Я и сделал бы это в минувшую ночь, если бы сила моей прежней любви все еще не обязывала меня обращаться с вами бережно. Но считайте, что я все видел, все слышал и что только такой слабодушный человек, каким я остаюсь до сего времени, может не презирать вас и не злобствовать.
Легко догадаться, с какой целью говорил я это. Я хотел окончательно избавиться от сомнений, все еще терзавших меня, и делал вид, будто хорошо осведомлен обо всем, чего опасаюсь. Теофея так решительно все отрицала и скорбь ее была столь искренна, что если бы можно было доверяться женщине умной и любящей, то у меня, пожалуй, не осталось бы никаких сомнений в ее правдивости. Но сейчас еще рано отдать себя на суд моих читателей. Дело моей неблагодарной питомицы расследовано еще не до конца.
Все время, оставшееся до обеда, мы с Теофеей провели в беседе, из которой я не вынес ничего нового. Наконец доложили, что кушать подано. Мне не терпелось увидеть, как влюбленные будут держать себя в моем присутствии, а особенно любопытно мне было услышать первое обращение ко мне графа. Теофеей владело, несомненно, не меньшее смущение, чем мной — любопытство. Но за столом графа не оказалось, а из разговора с сотрапезниками я узнал, что он уехал в почтовой карете, предварительно попрощавшись со всеми постояльцами.
Как ни удивила меня эта новость, я воздержался от каких-либо суждений насчет отъезда графа, а только взглянул на Теофею и заметил, что она изо всех сил старается ничем не выдать охватившего ее волнения. После обеда она уединилась в своей спальне. Я немедленно последовал бы за нею, но меня задержал француз-капитан, о котором я уже упоминал; до сих пор он из деликатности не показывал вида, что осведомлен о том, кто я такой, а тут он подошел ко мне и приветствовал меня весьма учтиво. Мне еще было неизвестно, при каких обстоятельствах ему назвали мое настоящее имя. Беседуя со мной, он рассказал не только о том, что произошло в саду, но и объяснил, по какой причине граф решил скрыться. Капитан стал извиняться, словно боялся моих упреков.
— Я не имел никакого понятия о том, за кого вы выдаете молодую особу, находящуюся при вас, — сказал он, — и потому не счел предосудительным отвечать на расспросы графа. Граф заговорил о вашей дочери. Я имел неосторожность сказать, что дочери у вас нет и что, хотя я и не знаком с вами лично, мне, как и всем во Франции, известно, что вы не женаты. Он заставил меня несколько раз повторить это, и я понял, что моя нескромность может в каком-то отношении пойти вразрез с вашими видами.
Я заверил капитана, что у меня нет никаких причин обижаться на него и что в Ливорно я принял несколько иную личину только для того, чтобы избежать официальных церемоний. О других соображениях, по которым я хотел остаться инкогнито, я ему ничего не сказал. Но мне нетрудно было догадаться, что граф, разубедившись в том, что Теофея — моя дочь, вообразил, будто она моя любовница. Положение, в каком он застал меня в ее спальне, подтверждало такую догадку; он был смущен, что связал себя данными ей обещаниями, и не нашел другого выхода, как немедленно уехать, даже не повидавшись с нею. Я поспешил к Теофее. Когда я входил, я только мельком заметил ее удрученное состояние, ибо при моем появлении она постаралась принять спокойный вид и, улыбаясь, спросила, очень ли я удивлен поспешным решением графа.
— Видите, — сказала она, — его чувства никогда не отличались пылкостью, раз они остыли в один миг до такой степени, что он уехал, даже не простившись со мною.
Я сделал вид, будто принимаю эту наигранную веселость за чистую монету.
— Он не был влюблен в вас без памяти, — сказал я ей серьезно, — так что либо изъявления его любви были более пылки, чем сама любовь, либо увлечение вами не стерло у него память о римлянке.
Так наш разговор, продолжавшийся весь день, был, по существу, не чем иным, как бесконечным притворством; Теофея продолжала делать вид, будто мало сожалеет об утрате, в то время как я — с коварным злорадством, питавшимся, несомненно, надеждой, которая вновь возрождалась в моем сердце, — всячески старался умалить любовь графа и толковать его отъезд как грубость и оскорбление. Она выдерживала эту сцену весьма стойко. Капитан судна, доставившего меня сюда, казалось, готов был поднять паруса, как только я дам на это согласие, и я попросил у него на сборы только один день. Эта отсрочка нужна была не столько для устройства моих дел, сколько для здоровья Теофеи. Я отлично видел, как силится она скрыть свою печаль, и хотел убедиться, что переезд ей не повредит.
До нашего отъезда она крепилась, но едва поняла, что уже нет надежды вновь увидеться с графом, как, не выдержав волнения, слегла в постель, которую не покидала до Марселя. Я ухаживал за ней, как по велению долга ухаживал бы за дочерью или по зову любви — за обожаемой любовницей. Я не мог, однако, быть равнодушным свидетелем того, что ее гложет тоска по другому, и постепенно убеждался в том, что даже самая пылкая нежность в конце концов охладевает, встречаясь с равнодушием и неблагодарностью. Мало-помалу я начинал чувствовать, что сердце мое освобождается от оков и что, по-прежнему желая быть полезным Теофее, я меньше поддаюсь буйным порывам, которые в течение нескольких лет почти не оставляли меня. Я имел возможность убедиться в этой перемене во время штиля, который задержал нас на целую неделю у входа в Генуэзский залив.
Правда, я замечал, что за столом она обращается с графом непринужденнее, чем следовало бы обращаться со случайным знакомым. Казалось, им достаточно легкого жеста или улыбки, чтобы понять друг друга. Их взгляды часто встречались, а знаки внимания графа Теофея стала принимать иначе, чем в первые дни. Но требовалось какое-то чудо, чтобы у меня появилась хоть тень недоверия после столь многих доказательств благоразумия и даже холодности Теофеи, — поэтому я находил множество доводов, чтобы оправдать ее поведение. У нее было достаточно прирожденного вкуса, благодаря которому она легко могла распознать в благородных манерах графа разницу между нашей и турецкой вежливостью. Она изучала графа как образец. Я оправдывал ее, это казалось мне вполне естественным, ибо я много раз замечал, что она и меня изучает, и хотя у меня не было того изящества и той тонкости, какими отличался граф, она явно извлекла пользу из этого, усваивая наши манеры. Прошло еще больше недели, и у меня по-прежнему не возникало ни малейшего подозрения. И я так никогда и не узнал бы, к чему привели их скрытые от меня отношения, если бы по воле случая однажды не возвратился домой в такое время, когда меня не ждали; внезапно войдя в комнату Теофеи, я застал графа у ее ног. Вид змеи, брызжущей в меня ядом, не ввергнул бы меня в большее смятение и растерянность. Я ловко скрылся, так что был уверен, что меня не заметили. Но опасения, подозрения, ужас остановили меня на пороге, и я отдался отчаянию, которое терзало мне сердце, когда я воображал все, что могло представить Теофею особенно виновной. По правде говоря, я не увидел ничего предосудительного. Между тем я продолжал до обеда стоять за дверью в таком волнении, словно мне не терпелось увидеть или услышать то, чего я смертельно боялся.
Какое право имел я ревновать? Разве Теофея связала себя чем-нибудь по отношению ко мне? Разве она подала мне какую-либо надежду? Разве обещала что-нибудь? Напротив, я сам отказался от всяких притязаний на ее сердце, а право свободно следовать своим склонностям было ведь одним из двух условий, которые я обещал ей соблюдать.
Я сознавал все это, но мне казалось ужасным, что сердце, которое мне не удавалось тронуть, легко покорил кто-то другой. Предполагая, что она может поддаться слабости, я хотел бы, чтобы это произошло не случайно и не с первого взгляда на незнакомца. Обнажая все глубины своего сердца, сознаюсь: мне было оскорбительно, что добронравие, к которому я относился с бесконечным уважением, так скоро оказалось нарушенным. Я краснел от стыда, что введен в заблуждение высоконравственными речами, столько раз и с воодушевлением ею повторенными, и ставил себе в укор не столько доброту свою, сколько доверчивость и слабость.
К крайнему смущению и досаде, к размышлениям моим примешивалось столько злобы, что, не желая по-хорошему толковать позу, в которой застал графа, я принимал ее за позу любовника, удовлетворенного, отдыхающего и спокойного потому, что уже добился всего, чего желал. До какого исступления доводила меня эта мысль! Но я достаточно владел внешними проявлениями своих чувств, чтобы не предпринять никаких безрассудных шагов. Собираясь застать жестокосердую Теофею в разгар ее любовных утех, я поговорил с ее камеристкой, но ничего не открыл ей, а только постарался выведать то, о чем она может по простодушию проговориться; то была гречанка, добровольно поступившая ко мне и приставленная мною к Теофее вместо Бемы. Но то ли она была более предана хозяйке, чем мне, то ли, как и я, была введена в заблуждение ловкостью графа и Теофеи, я узнал от нее только, что они часто встречаются, и мне даже показалось, будто девушка и не пытается скрывать это.
Я решил не отлучаться из дому; притворившись, будто мне нездоровится, я весь день не расставался с Теофеей. После полудня граф попросил позволения побыть с нами. Я не только не отказал ему, а, наоборот, обрадовался представляющейся возможности присмотреться к нему, и в течение более четырех часов я только и делал, что внимательно следил за его речами и поведением. Граф ничем не выдал себя, но я заметил, как он ловко вводит в нашу беседу все могущее подстрекнуть интерес, с каким к нему относится Теофея. Он рассказал нам несколько своих любовных приключений, в которых неизменно проявлялись его нежность и постоянство. Правда ли то была или выдумка, но единственная, кого он любил, была римлянка, победа над сердцем которой сначала обошлась ему довольно дорого, но затем она, ближе познакомившись с его душевными качествами, беззаветно предалась ему, и любовь ее уже не знала границ. Именно это приключение и задержало его в Италии на два года, и он мог бы навсегда забыть родину, если бы жесточайшее несчастье поневоле не разорвало эти восхитительные цепи. Они долгое время беспрепятственно наслаждались любовью, как вдруг муж узнал об их отношениях. За ужином он подсыпал им яду. Юная дама умерла, его же спасло крепкое здоровье. Он выздоровел и узнал о смерти своей возлюбленной; скорбь сразу же погрузила его в состояние куда опаснее того, из которого он вышел. Но он боялся, что недуг его, как и яд, не приведет к желанной цели; он стал искать смерти, однако не хотел кощунственно наложить на себя руки, а избрал другой, почти столь же безошибочный путь. Он явился к мужу, ненависть коего была им вполне заслужена, обрушил на него поток упреков, обнажил грудь и предложил ему в жертву свою жизнь, которая от него однажды ускользнула. Рассказывая об этом, граф призывал само небо в свидетели, что считал свою смерть неизбежной и охотно принял бы ее. Но жестокий муж, издеваясь над его исступлением, холодно ответил, что теперь отнюдь не помышляет о его смерти и будет считать месть еще удачнее, коли оставит соперника в живых; он в восторге от того, что на преступника не подействовал яд, который слишком рано положил бы конец его страданиям. С тех пор граф влачит жалкое существование, скитаясь по городам Италии в надежде развеять мысли, причиняющие ему неизбывную муку; и вот он старается залечить сердечные раны в общении с прелестными женщинами, встречающимися на его пути. Но до приезда в Ливорно печаль неизменно обороняла его от любви, а потому в сердце его не произошло никакой перемены.
То был достаточно ясный намек на то, что совершить такое чудо суждено Теофее. Правда, когда мы прибыли в город, я не видел, чтобы граф был особенно печален; по-видимому, с того дня он и излечился от тоски. Однако я не мог не заметить того, с каким вниманием прислушивается Теофея ко всем этим россказням, и не сомневался, что они производят на нее желательное для графа впечатление. Наступил вечер. Я с нетерпением ждал его, намереваясь проверить некоторые, куда более страшные подозрения. Спальня Теофеи находилась рядом с моею. Едва только камердинер уложил меня в постель, как я снова встал и наметил место, откуда мог бы слышать все, что происходит возле наших комнат.
Меня, однако, жестоко мучила совесть при мысли, что недоверием своим я унижаю любезную Теофею; в вихре чувств, поднявшихся на ее защиту, я спрашивал себя: есть ли у меня достаточные сетования, чтобы допустить столь оскорбительное соглядатайство?
За всю ночь не произошло ничего, что огорчило бы меня. Несколько раз я даже подходил к ее двери. Я напряженно прислушивался. Малейший звук будил во мне подозрения, а когда из комнаты мне послышался легкий шорох, я чуть было не постучался, чтобы мне отворили. Начинало светать, и я в конце концов собрался удалиться, как вдруг дверь Теофеи распахнулась. Сердце у меня похолодело от смертельного испуга; выходила сама Теофея в сопровождении камеристки. Сначала это раннее пробуждение смутило меня, но я тут же вспомнил, что она несколько раз говорила о том, что в жаркие дни, какие тогда стояли, она по утрам выходит в сад, ведущий к морю. Я следил за нею взглядом и успокоился, лишь когда убедился, что она направляется по этой именно дорожке.
Казалось бы, я должен был удовлетвориться плодами проведенной таким образом ночи и после удачного опыта мог бы спокойно предаться сну, в котором весьма нуждался. Между тем на сердце у меня стало лишь чуточку легче. Шорох, донесшийся из спальни Теофеи, все же внушал мне некоторое сомнение. Ключ остался в двери. Я вошел в комнату в расчете обнаружить кое-какие признаки того, что тревожило меня. Быть может, сама Теофея коснулась стула или занавеси? Но, внимательно осматривая комнату, я обнаружил дверцу, ведущую на потайную лесенку, на которую мне еще не случалось обратить внимания. При виде дверцы воображение мое разыгралось с новой силою.
— Вот путь графа! — горестно воскликнул я. — Вот источник моего позора и твоего преступления, презренная Теофея!
У меня не хватит слов передать волнение, с каким я осмотрел все переходы, чтобы проследить, куда ведет лестница. Она вела в уединенный дворик, а калитка, выходящая на него, оказалась крепко запертой. Но ведь ночью она могла быть отворена? Мне пришло в голову, что самый точный ответ мне даст еще не убранное ложе Теофеи. Я жадно ухватился за эту мысль. Я подошел к постели, охваченный новым приступом тревоги, словно вот-вот прикоснусь к доказательствам, не оставляющим уже никаких сомнений. Я проверил малейшие подробности, очертания постели, состояние простынь и одеял. Я дошел до того, что прикинул, сколько места требуется самой Теофее и нет ли вмятин за пределами пространства, которое, по моим соображениям, должно занимать ее тело. Ошибиться тут было невозможно, и, хотя я и понимал, что от сильной жары она могла разметаться на постели, мне казалось, что я в любом случае узнаю ее следы. Исследование это, продолжавшееся долго, привело к последствиям, каких я никак не ожидал. Я не обнаружил ничего предосудительного, и сердце мое стало постепенно успокаиваться; вид ложа, где моя бесценная Теофея только что отдыхала, контуры ее тела, запечатленные на нем, легкое тепло, еще веявшее от белья, и нежное ее дыхание, еще носившееся вокруг, до того меня растрогали, что я покрыл бесчисленными поцелуями предметы, к которым она прикасалась. Я совсем забылся за этим упоительным занятием, а за минувшую бессонную ночь так устал, что меня охватила неодолимая дрема, и я крепко заснул на том самом месте, где недавно покоилась она.
Тем временем Теофея гуляла в саду, и нет ничего удивительного, что там она встретилась с графом, ибо в доме установился своего рода обычай выходить в сад, чтобы до полуденного зноя подышать морским воздухом. Туда ходили даже разные люди из окрути, что придавало саду вид общественного гулянья.
Случаю угодно было, чтобы в тот день в саду оказался капитан французского корабля, накануне зашедшего в гавань, а с капитаном — несколько пассажиров, которых он вез из Неаполя. Очарование Теофеи, на которую трудно было смотреть без восторга, привлекло к ней внимание иностранцев, а граф, узнав в капитане француза, сказал ему несколько любезных слов, и это содействовало их сближению. Граф выведал у капитана не только кое-что о своих делах, но частично и о моих, ибо капитан, увидев наш корабль в гавани, справился у матросов, находившихся на его борту, откуда они плывут и кого везут, а я не наказывал этим грубым людям хранить обо мне молчание; поэтому они и сказали, какую я занимал должность. Граф, узнав об этом, крайне удивился: как же это ему не было известно о моем пребывании в Ливорно, хотя из слов капитана следовало, что я там уже несколько дней. Приняв все это во внимание, граф уже не сомневался, что я тот самый, о ком шла речь, однако по каким-то соображениям я желаю сохранить инкогнито. Чувствуя себя не в силах справиться с впечатлением, произведенным на него Теофеей, он теперь сожалел, что не был с нею так почтителен, как следует быть с моей дочерью. Но, даже не будучи с ним близко знаком, я всегда принимал его за человека не простого звания; особенно утвердился я в этом мнении, когда он, подробнее расспросив обо мне и считая Теофею моей дочерью, вознамерился просить ее руки. Он решил воспользоваться прогулкой в саду и поговорить с ней о своем намерении, поэтому гуляли они гораздо дольше обычного, и только около полудня он проводил ее домой.
Трудно себе представить смущение, в какое привел ее этот разговор; она сразу же поняла, что поступок графа основывается на недоразумении, ибо он считает ее моей дочерью; поэтому она стала отказываться, приводя неопределенные доводы, смысл которых был ему непонятен. Но это не поколебало его решимости, и, входя в ее комнату, он обещал в тот же день открыться мне в своих чувствах.
У меня создалось благоприятное мнение об их отношениях, ибо после сцены, которую я сейчас опишу, граф легко отказался от своего плана; к тому же он ведь имел намерение соединиться с нею узами брака. Я еще находился в том положении, в каком сразил меня сон, а именно: я лежал в постели Теофеи, правда, прикрытый халатом; когда отворили дверь, я сразу же проснулся и слышал последние слова графа. Я, конечно, постарался бы спрятаться и, как ни был огорчен тем, что меня застигли, воспользовался бы обстоятельствами, дабы подслушать дальнейший их разговор. Но полог кровати был распахнут, и граф первым бросил на меня взгляд. Ему легко было убедиться, что перед ним — мужчина.
— Что я вижу! — воскликнул он в великом удивлении.
Теофея, заметившая меня почти в тот же миг, испустила возглас, в котором звучали испуг и смущение. Тщетно попытался бы я ускользнуть. Мне не пришло в голову ничего иного, как только сделать над собою усилие и прикинуться игривым, дабы обратить в шутку приключение, которому я не мог дать лучшего оправдания.
— Ваша дверь была растворена, — сказал я Теофее, — а я всю ночь ни на минуту не сомкнул глаз, вот я и подумал, что в вашей постели я скорее засну, чем в своей.
Теофея сначала вскрикнула от испуга и замешательства, но, не находя объяснения случаю, совершенно неприличному для тех отношений, в каких мы с ней находились, не проронила ни слова, и ее молчание выражало и растерянность, и смущение.
С другой стороны, граф, вообразив, будто ему внезапно раскрылось то, чего он и не подозревал, стал просить у меня прощения за нескромность, о которой он сокрушался, как о тяжком преступлении. Он рассыпался в уверениях, что глубоко уважает меня и отнюдь не намерен омрачать мои радости; затем он удалился, распрощавшись в изысканных выражениях, судя по которым легко было понять, что ему известно, кто я такой.
Я остался наедине с Теофеей. Как ни старался я держаться весело, мне трудно было побороть свое замешательство, которое еще более усиливалось из-за ее смущения. Мне не представилось никакой иной возможности выйти из этой неловкости, как откровенно признаться, что я усомнился в ее поведении. Заверения графа, слышанные мною, давали мне лишний повод для тревоги, и я хотел получить разъяснения на этот счет. Когда она увидела меня в своей постели, она густо покраснела, а теперь, при первых же моих упреках, лицо ее покрылось смертельной бледностью. Она, дрожа, прервала меня и сказала, что подозрения мои для нее оскорбительны, ибо между нею и графом не произошло ничего, что шло бы вразрез с ее правилами, хорошо мне известными. Столь решительное запирательство возмутило меня.
— Как, вероломная! Ведь я же видел графа у ваших ног, — воскликнул я, словно имел право упрекнуть ее в измене. — Ведь с тех пор как мы в Ливорно, вы оказываете ему такое внимание, какого никогда не оказывали мне. Разве он не клялся вам, что сегодня же сделает все возможное, чтобы соединиться с вами? Что хотел он сказать этой клятвой? Отвечайте, я хочу узнать это от вас самой. Я не желаю всю жизнь быть игрушкой в руках неблагодарной, которой моя любовь и мои благодеяния всегда внушали только ненависть ко мне и жестокость.
По тому, что я употреблял столь резкие выражения, можно судить о том, как я был взбешен. Она всегда слышала от меня только уверения в любви и уважении или жалобы столь нежные, что, несомненно, рассчитывала на почтительность даже в упреках. Поэтому слова мои ошеломили ее, и, залившись слезами, она просила меня выслушать то, что она может сказать в свое оправдание. Я заставил ее сесть; но горечь, переполнявшая мое сердце, еще превышала жалость, которую возбуждала во мне ее печаль, а поэтому и голос мой, и выражение лица были по-прежнему суровы.
Вновь настойчиво подтвердив, что она не позволила графу ничего предосудительного, она призналась мне не только в том, что граф влюблен в нее, но что в силу какой-то перемены, непонятной для нее самой, она чувствует к нему неодолимое влечение.
— Правда, я боролась с этой склонностью не так упорно, как того требовали мои убеждения, — продолжала она, — возьму на себя смелость объяснить причину этого: я думала, что он ничего не знает о моих злоключениях, и надеялась, благодаря ему, вступить в обычные права женщины, не нарушившей правила добродетели и чести. По его словам, он живет большею частью в деревне. Поэтому, рассчитывала я, он никогда не узнает о моих невзгодах, а так как он принял вас всего лишь за негоцианта, то не сочтет обидным для себя обманом, если я не опровергну его уверенность, что я ваша дочь. Между тем должна признаться, — добавила она, — с тех пор, как он знает ваш чин, и после того как это открытие побудило его сегодня же просить у вас моей руки, у меня возникли сомнения, которыми я не замедлила бы с вами поделиться. Вот каковы мои чувства, — заключила она, — а относительно того, что вы увидели его у моих ног, так ведь я воспротивилась этому порыву и не поощрила его предосудительным потворством.
После этой исповеди она, по-видимому, почувствовала себя увереннее; рассчитывая на мое одобрение, она взглянула на меня с меньшей тревогой. Но именно убежденность ее в том, что она отнюдь не виновна, и ввергла меня в отчаяние. Я был страшно разгневан тем, что она совсем не посчиталась с моими чувствами, ибо они ей совершенно безразличны; поэтому-то она и не побоялась огорчить меня и свободно предалась новому увлечению, не видя к тому никаких препятствий. Однако из стыдливости я утаил эту жгучую обиду в глубине сердца и постарался отнестись к происшедшему так, как следовало бы отнестись, руководствуясь здравым смыслом.
— Мне хочется верить вам, — сказал я, — и не следует мне опрометчиво думать, что вы меня обманываете, притворяясь добродетельной; однако если граф знает, кто я такой, то как можете вы рассчитывать, что он принимает вас за мою дочь, когда ему известно или неминуемо станет известно, что я никогда не был женат? Если он уже знает об этом, то вы слишком умны, чтобы не понимать, что его намерения не искренни и что в своих отношениях с вами он ищет только забавы. Если же он пребывает в неведении и по ошибке намеревается жениться на вас, считая вас моей дочерью, то план этот сразу же отпадает, как только он узнает, что я вам не отец. Но вы все это отлично понимаете, — продолжал я, давая волю раздиравшей меня ревности, — вы не так простодушны, чтобы рассчитывать, что знатный человек женится на вас очертя голову. Он вам нравится. Вы прислушались только к голосу сердца, а оно, пожалуй, увлекло вас гораздо дальше, чем вы решаетесь признаться. Как вы думаете, почему я оказался в вашей спальне? — продолжал я в новом приливе горечи. — Потому, что я, вопреки вашим стараниям, раскрыл вашу проделку. Я прочел о вашей страсти по вашим глазам, вашим речам, по всем мелочам вашего поведения. Я хотел застать вас врасплох и устыдить. Я и сделал бы это в минувшую ночь, если бы сила моей прежней любви все еще не обязывала меня обращаться с вами бережно. Но считайте, что я все видел, все слышал и что только такой слабодушный человек, каким я остаюсь до сего времени, может не презирать вас и не злобствовать.
Легко догадаться, с какой целью говорил я это. Я хотел окончательно избавиться от сомнений, все еще терзавших меня, и делал вид, будто хорошо осведомлен обо всем, чего опасаюсь. Теофея так решительно все отрицала и скорбь ее была столь искренна, что если бы можно было доверяться женщине умной и любящей, то у меня, пожалуй, не осталось бы никаких сомнений в ее правдивости. Но сейчас еще рано отдать себя на суд моих читателей. Дело моей неблагодарной питомицы расследовано еще не до конца.
Все время, оставшееся до обеда, мы с Теофеей провели в беседе, из которой я не вынес ничего нового. Наконец доложили, что кушать подано. Мне не терпелось увидеть, как влюбленные будут держать себя в моем присутствии, а особенно любопытно мне было услышать первое обращение ко мне графа. Теофеей владело, несомненно, не меньшее смущение, чем мной — любопытство. Но за столом графа не оказалось, а из разговора с сотрапезниками я узнал, что он уехал в почтовой карете, предварительно попрощавшись со всеми постояльцами.
Как ни удивила меня эта новость, я воздержался от каких-либо суждений насчет отъезда графа, а только взглянул на Теофею и заметил, что она изо всех сил старается ничем не выдать охватившего ее волнения. После обеда она уединилась в своей спальне. Я немедленно последовал бы за нею, но меня задержал француз-капитан, о котором я уже упоминал; до сих пор он из деликатности не показывал вида, что осведомлен о том, кто я такой, а тут он подошел ко мне и приветствовал меня весьма учтиво. Мне еще было неизвестно, при каких обстоятельствах ему назвали мое настоящее имя. Беседуя со мной, он рассказал не только о том, что произошло в саду, но и объяснил, по какой причине граф решил скрыться. Капитан стал извиняться, словно боялся моих упреков.
— Я не имел никакого понятия о том, за кого вы выдаете молодую особу, находящуюся при вас, — сказал он, — и потому не счел предосудительным отвечать на расспросы графа. Граф заговорил о вашей дочери. Я имел неосторожность сказать, что дочери у вас нет и что, хотя я и не знаком с вами лично, мне, как и всем во Франции, известно, что вы не женаты. Он заставил меня несколько раз повторить это, и я понял, что моя нескромность может в каком-то отношении пойти вразрез с вашими видами.
Я заверил капитана, что у меня нет никаких причин обижаться на него и что в Ливорно я принял несколько иную личину только для того, чтобы избежать официальных церемоний. О других соображениях, по которым я хотел остаться инкогнито, я ему ничего не сказал. Но мне нетрудно было догадаться, что граф, разубедившись в том, что Теофея — моя дочь, вообразил, будто она моя любовница. Положение, в каком он застал меня в ее спальне, подтверждало такую догадку; он был смущен, что связал себя данными ей обещаниями, и не нашел другого выхода, как немедленно уехать, даже не повидавшись с нею. Я поспешил к Теофее. Когда я входил, я только мельком заметил ее удрученное состояние, ибо при моем появлении она постаралась принять спокойный вид и, улыбаясь, спросила, очень ли я удивлен поспешным решением графа.
— Видите, — сказала она, — его чувства никогда не отличались пылкостью, раз они остыли в один миг до такой степени, что он уехал, даже не простившись со мною.
Я сделал вид, будто принимаю эту наигранную веселость за чистую монету.
— Он не был влюблен в вас без памяти, — сказал я ей серьезно, — так что либо изъявления его любви были более пылки, чем сама любовь, либо увлечение вами не стерло у него память о римлянке.
Так наш разговор, продолжавшийся весь день, был, по существу, не чем иным, как бесконечным притворством; Теофея продолжала делать вид, будто мало сожалеет об утрате, в то время как я — с коварным злорадством, питавшимся, несомненно, надеждой, которая вновь возрождалась в моем сердце, — всячески старался умалить любовь графа и толковать его отъезд как грубость и оскорбление. Она выдерживала эту сцену весьма стойко. Капитан судна, доставившего меня сюда, казалось, готов был поднять паруса, как только я дам на это согласие, и я попросил у него на сборы только один день. Эта отсрочка нужна была не столько для устройства моих дел, сколько для здоровья Теофеи. Я отлично видел, как силится она скрыть свою печаль, и хотел убедиться, что переезд ей не повредит.
До нашего отъезда она крепилась, но едва поняла, что уже нет надежды вновь увидеться с графом, как, не выдержав волнения, слегла в постель, которую не покидала до Марселя. Я ухаживал за ней, как по велению долга ухаживал бы за дочерью или по зову любви — за обожаемой любовницей. Я не мог, однако, быть равнодушным свидетелем того, что ее гложет тоска по другому, и постепенно убеждался в том, что даже самая пылкая нежность в конце концов охладевает, встречаясь с равнодушием и неблагодарностью. Мало-помалу я начинал чувствовать, что сердце мое освобождается от оков и что, по-прежнему желая быть полезным Теофее, я меньше поддаюсь буйным порывам, которые в течение нескольких лет почти не оставляли меня. Я имел возможность убедиться в этой перемене во время штиля, который задержал нас на целую неделю у входа в Генуэзский залив.