Я провел там более двух часов, которые пронеслись, как мгновение. Сколько горестных раздумий, сколько безудержных порывов! Но все они, в конце концов, привели меня к решению вернуться на путь, от которого я отклонился. Я пришел к убеждению, что сердце Теофеи недоступно для посягательств мужчин; она, думалось мне, по врожденному ли нраву, по добродетели ли, почерпнутой из книг или размышлений, существо исключительное, поведение и взгляды коего должны служить образцом и для женщин, и для мужчин. Утвердившись в этой мысли, я без труда преодолел растерянность, вызванную ее отказом. Она по достоинству оценит, рассуждал я, что я так быстро понял ее образ мыслей. Я вошел к ней в будуар и сказал, что, склоняясь перед силою ее примера, обещаю довольствоваться, пока такова будет ее воля, участью самого нежного, самого преданного друга. Но ведь это обещание шло вразрез с порывами моего сердца, и присутствие ее могло свести на нет все, что в часы одиноких размышлений я признал правильным и необходимым! Если образ ее, который мне предстоит дать на дальнейших страницах этих записок, не будет соответствовать созданному до сих пор и основанному на неизменном торжестве в ней добродетельного начала, то, пожалуй, правдивость моих свидетельств будет поставлена под сомнение, и читатель предпочтет скорее заподозрить меня в черной зависти, искажающей все мои представления, нежели допустить, что девушка, столь утвердившаяся в добродетели, могла утратить хоть частицу того целомудрия, которым я доселе приглашал восхищаться в ней! Какое бы ни сложилось у читателя мнение, я задаю этот вопрос лишь для того, чтобы поручиться, что в своих сомнениях и подозрениях буду столь же чистосердечен, как был в похвалах, и чтобы напомнить, что, простодушно рассказав о событиях, и у меня самого вызвавших глубокое недоумение, судить о них я предоставляю читателю.
За новым уговором, заключенным мною с Теофеей, последовало довольно длительное умиротворение, в течение коего я с удовольствием убеждался, что она придерживается все тех же добродетелей. По словам слуги, которого я назначил в провожатые Марии Резати, неугомонная сицилийка не оправдала наших ожиданий, как, по-видимому, и ожиданий ее возлюбленного. Капитан корабля, на котором я отправил девушку в Морею, без памяти увлекшись ею, выведал у нее о пережитых ею приключениях и видах на будущее. Воспользовавшись ее откровенностью, он красочно представил ей вред, который она причинит себе на всю жизнь, если соединится с рыцарем, и в конце концов уговорил ее возвратиться в Сицилию, где, по его уверениям, ей нетрудно будет примириться с родителями. Он надеялся первым познать плоды этой затеи, а именно жениться на возлюбленной, ибо брак их не должен встретить никаких возражений; если позволительно верить слуге, не успел корабль отчалить от Мессины, как капитан уже утвердился в супружеских правах. Затем, представ перед родителем своей красавицы, который был бесконечно счастлив вновь обрести дочь и наследницу, капитан выдал себя за знатного итальянца и получил позволение жениться на девушке до того, как распространится слух об ее возвращении; а для Марии это была действительно единственная возможность с честью вернуться на родину. Она просила, чтобы провожатый, которым я снабдил ее, отвез ее к отцу, по-видимому, для того, чтобы еще больше растрогать доброго старика таким доказательством моей заботы об ее благополучии. Слуга уехал из Мессины лишь после того, как была отпразднована свадьба, и привез мне письмо сеньора Резати с изъявлением живейшей признательности.
Теофея тоже получила письмо от Марии, и мы решили, что отныне избавились от последствий этой истории. Прошло месяца полтора со дня возвращения моего лакея, когда, находясь в Константинополе, я от другого слуги, приехавшего из Орю, узнал, что рыцарь появился там и что новость, сообщенная ему Теофеей, повергла его в такое отчаяние, что опасаются за его жизнь. Он все же просил у меня прощения, что взял на себя смелость остановиться в моем доме; он надеется, что я позволю ему пробыть у меня несколько дней. Я тотчас же ответил, что буду рад видеть его у себя, и, как только освободился от дел, поспешил выехать из города, ибо мне не терпелось расспросить его о его чувствах и намерениях.
Я застал юношу в том подавленном состоянии, о котором мне и говорили. Он признался, что считает меня виновником случившейся с ним беды, ибо я позволил Марии уехать, не известив его об этом. Я простил ему эти упреки, приписав их безмерному горю влюбленного. Мои утешения и советы привели его за несколько дней к более разумным мыслям. Я убедил рыцаря, что поступок его возлюбленной — лучшее, что могло случиться с ними обоими, и уговорил воспользоваться помощью, которую я готов оказать ему, и примириться со своим орденом и с семьей.
Успокоившись, он поведал мне о своих и Синесиевых приключениях, о которых мы знали только то, что он сообщил в своем письме.
Они вместе прибыли в Рагузу и, без труда получив деньги по векселям, стали не торопясь и довольно успешно хлопотать об устройстве на житье. А сейчас Синесий приехал вместе с ним в Константинополь; вот об этом рыцарь никак не мог решиться сказать мне сразу. Из письма Марии Резати, которое они получили по возвращении из Рагузы, им стало ясно, что Теофея добровольно не присоединится к ним, а потому они приехали, надеясь повлиять на нее лично. Рыцарь был растроган вниманием и заботой, которыми его окружили в моем доме, и не скрыл от меня, что Синесий намерен применить силу, поскольку другие пути не принесли успеха.
— Я выдаю своего друга, — сказал он, — но я уверен, что вы не воспользуетесь моей откровенностью ему во вред; а если бы я скрыл от вас его замысел, то предал бы вас еще коварнее, ибо вы лишены возможности предотвратить нависшую над вами угрозу.
Он добавил, что согласился сопутствовать Синесию только потому, что рассчитывал встретиться у меня со своей возлюбленной и взять ее с собою в Морею; ему хотелось, чтобы у нее была такая любезная спутница, как Теофея, причем он надеялся, что последней их общество придется по душе и потому жизнь в Акаде понравится ей больше, чем она ожидала. Зная о моих попытках склонить Кондоиди к тому, чтобы он признал свою дочь, рыцарь был уверен, что я не обижусь, если ее введут в семью как бы помимо ее воли, ибо я сам этого желаю. Но так как планы поселиться где-нибудь вдали рухнули, он предупреждал меня о намерениях Синесия, в которых не видел теперь для Теофеи ни прежних выгод, ни прежней безопасности.
Она не была свидетельницей нашей откровенной беседы, и я просил рыцаря ничего ей не говорить. Мне было достаточно того, что я предупрежден и могу легко пресечь затею Синесия; к тому же я понимал, что теперь он не может рассчитывать на поддержку рыцаря, а это не только лишит его отваги, но и сильно затруднит осуществление задуманного.
Мне, однако, все же хотелось знать, как они собирались действовать. Они решили выбрать день, когда я буду в городе. В Орю у меня оставалось мало прислуги. Оба они хорошо знали мой дом и рассчитывали, что легко приникнут в него и не встретят особого сопротивления, ибо, поскольку Мария Резати будет уезжать по собственному желанию, они скажут челяди, что если на первый взгляд и кажется, будто Теофея сопровождает подругу не по своей воле, то делается это с моего ведома. Не знаю, как удалась бы им эта дерзость; но я избавил себя от какой-либо опасности, приказав передать Синесию, что мне известен его план и что если он от него немедленно не откажется, то будет мною наказан еще суровее, чем его наказал отец. Рыцарь, по-прежнему любивший Синесия, тоже уговаривал его отказаться от плана, разработанного ими вместе. Однако рыцарю не удалось излечить друга от страсти, которая впоследствии толкнула его не на одну безрассудную выходку.
Можно ли полагаться даже на самых лучших людей в этом возрасте? Тот самый рыцарь, которого я считал вполне образумившимся и который до своего отъезда вел себя так, что действительно заслуживал моего расположения, сразу же по приезде на Сицилию впал в распутство, куда предосудительнее прежнего. Я прибег к самым влиятельным своим связям с целью ходатайствовать перед магистром Мальтийского ордена и неаполитанским вице-королем, чтобы снискать ему такое благосклонное отношение, на какое он и рассчитывать не смел. Он беспрепятственно возвратился на родину, и его бегство было сочтено за ошибку, простительную для юноши. Но он не мог не встретиться со своей возлюбленной или, лучше сказать, не мог удержаться, чтобы не искать встречи с нею. Тут их страсть вспыхнула с новой силой.
Не прошло и четырех месяцев со дня отъезда рыцаря, как Теофея показала мне его письмо, присланное из Константинополя, в котором он в робких выражениях, со множеством уверток, сообщал, что вернулся в Турцию вместе с возлюбленной и что, не будучи в состоянии жить в разлуке, они в конце концов навсегда распрощались с родиной. Он сам признавал свое крайнее безрассудство; в оправдание он ссылался на неодолимую страсть, однако, по его словам, он не осмеливается показаться мне на глаза, не зная, как я отнесусь к этому, и умоляет Теофею замолвить за него доброе слово.
Я ни на минуту не задумался над ответом на это письмо. Теперешнее его бегство носило совсем иной характер, чем первое, и я отнюдь не был расположен принимать человека, который, вновь увезя девушку, нарушал свой долг сразу в нескольких отношениях. Поэтому в письме, которое я сам продиктовал Теофее, она объявляла рыцарю и беглянке, чтобы они не ждали от меня ни покровительства, ни милостей. Они приняли меры, чтобы обойтись без моего содействия, и приехали прямо в Константинополь отнюдь не для того, чтобы повидаться со мною, а чтобы встретиться с Синесием и уговорить его снова приняться за осуществление прежнего плана. Но так как в их намерения входило также вновь привлечь к себе Теофею, а тесная дружба с нею позволяла им надеяться, что она будет рада этой встрече, — они поняли, что ответ ее написан под мою диктовку; поэтому отказ повидаться с ними, который они приписали только мне, ничуть их не испугал, и, едва узнав, что я в городе, они оба поспешили в Орю. Теофея была крайне смущена их появлением и откровенно сказала им, что, поскольку ей известно мое мнение, она уже не может считаться со своим желанием встретиться с ними и умоляет их не навлекать на нее моего гнева. Но они так настоятельно просили выслушать их и уделить им хоть немного времени, что Теофее, не имевшей возможности отделаться от них силою, поневоле пришлось исполнить их желание.
План их был подробно разработан, а письмо, которым рыцарь попытался вернуть себе мое расположение, было не чем иным, как плодом угрызений накануне новой выходки, о предосудительности коей говорила ему совесть. Хотя я никогда не высказывал ему своего мнения относительно его прежнего желания поселиться в Морее, а тем более не объяснял, почему принял эту затею близко к сердцу, когда узнал, что они зовут с собою Теофею, он понимал, что я не относился бы к Теофее так заботливо и бережно, если бы присутствие ее не радовало меня, и что нельзя ни соблазнить ее, ни тайно похитить, не причинив мне глубокого горя. Поэтому ему хотелось вызвать у меня сочувствие их плану как ради его возлюбленной, так и в интересах друга, и хотя я отказался принять его, он все еще надеялся, что, получив согласие Теофеи, ему удастся получить и мое одобрение. Поэтому он прилагал все усилия, чтобы доказать Теофее, что их план поселиться всем вместе сулит ей не только пользу, но и много радостей. Однако ей не требовалось посторонней помощи, чтобы устоять против столь легкомысленных предложений.
В то время я был сильно занят подготовкой празднества, наделавшего во всей Европе много шума. Трудности, с которыми мне не раз случалось сталкиваться при исполнении моих служебных обязанностей, не помешали моим превосходным отношениям с великим визирем Калайли, и, осмелюсь сказать, непреклонность, с какою я отстаивал привилегии своей должности и честь родины, не только не повредили мне, а, наоборот, снискали мне глубокое уважение турок. Приближался день рождения короля, и я задумал отпраздновать его с небывалым до тех пор блеском. Должен был состояться великолепный фейерверк, а в доме моем в Константинополе, расположенном в пригороде Галате, уже были сосредоточены все артиллерийские орудия, которые мне удалось отыскать на французских судах. Так как для устройства шумных увеселений требовалось особое разрешение, я испросил таковое у великого визиря, который весьма учтиво дал мне его. В самый канун дня, избранного мною для празднества, я, весьма довольный приготовлениями, приехал в Орю, рассчитывая хорошо отдохнуть за ночь, а на другой день взять с собою Теофею, которой я хотел показать торжество. Однако тут я узнал две новости, омрачившие мою радость. Одну мне сообщили сразу же по моем прибытии: мне подробно описали посещение рыцаря и рассказали, как упорно убеждал он Теофею последовать за ним. Вместе с тем я узнал от нее, что рыцарь как никогда тесно связан с Синесием, и опасения мои шли куда дальше, чем опасения Теофеи; я почти не сомневался, что после моего и ее отказа они возобновят попытки, как признался мне сам рыцарь. Однако все это не вызвало у меня особой тревоги, ибо на другой день я собирался увезти ее в Константинополь, а в будущем у меня было достаточно времени, чтобы превратить мой дом в Орю в надежное убежище.
Но вечером, когда мы с Теофеей обсуждали новости, сообщенные мне ею, я получил от своего секретаря известие, что великий визирь Калайли неожиданно смещен, а преемником его назначен Шорюли, человек надменного нрава, с которым я никогда не был близок. Я сразу понял, что попадаю в затруднительное положение. Новый министр мог воспротивиться моему празднеству хотя бы из тщеславия, которое нередко побуждает такого рода людей отменять данные их предшественниками распоряжения и запрещать то, что было ранее разрешено. Сначала я хотел сделать вид, будто не знаю о происшедшей перемене, и продолжать приготовления на основе фирмана Калайли. Однако осложнения, из которых я обычно выходил с честью, все же обязывали меня вести себя осмотрительнее, и я, в конце концов, решил еще раз испросить разрешение, уже у нового визиря, и послал к нему с этой целью своего чиновника. Визирь был так занят делами в связи с повышением в должности, что секретарь мой не мог получить у него хотя бы краткой аудиенции. Я только на другой день узнал, что переговорить с новым визирем не удалось. Нетерпение мое росло, и я решил самолично отправиться к новому визирю. Он участвовал в Галибе-диване и должен был покинуть заседание только ради торжественной процессии, которая всегда устраивается при такого рода перемещениях. Я потерял надежду повидаться с ним. Все приготовления к празднику были закончены. Я вернулся к первоначальной своей мысли, а именно, что разрешения Калайли достаточно, и с наступлением темноты приступил к иллюминации.
О ней не замедлили донести визирю. Он был этим крайне раздосадован и немедленно послал ко мне одного из своих чиновников с запросом — с какой целью устраивается празднество и по какому праву я взялся за это без его ведома. Я учтиво ответил, что, получив за два дня до того согласие Калайли, думал, что нет надобности в новом фирмане, но, тем не менее, я не только несколько раз посылал к нему своего секретаря, но самолично ездил к нему, чтобы возобновить разрешение. Чиновник, имевший, по-видимому, определенные распоряжения, заявил мне, что визирь велит немедленно прервать празднество, иначе он примет крайние меры, чтобы побудить меня к этому. Такая угроза привела меня в бешенство. Я ответил не менее резко, а чиновник, тоже выведенный из себя, добавил, что на случай, если я окажу сопротивление, отряду янычар уже отдан приказ выступить, дабы сбить с меня спесь. Тут я уже совсем вышел из терпения.
— Доложите своему повелителю, что его образ действия не заслуживает ничего, кроме презрения, — сказал я, — доложите ему, что я не ведаю страха, когда речь идет о величии моего короля. Если визирь дойдет до тех крайностей, которыми вы мне грозите, то я не стану обороняться против неприятеля, превосходящего меня численно, но велю принести в этот зал весь порох, которого у меня тут немало, и собственноручно подожгу его, что взорвет дом вместе со мной и всеми моими гостями. А король Франции отомстит за оскорбление, как сочтет нужным.
Чиновник удалился; но слухи об этом столкновении привели в уныние французов, приглашенных на празднество. Сам я был вне себя от негодования, так что вполне мог осуществить мысль, пришедшую мне на ум; а главное, не желая, чтобы в моем поведении сказывалась хотя бы тень страха, я распорядился немедленно произвести залп из всех пятидесяти имевшихся у меня орудий. Люди мои выполнили этот приказ с ужасом. Мой секретарь, обеспокоенный больше всех, решил, что сослужит мне хорошую службу, если погасит часть факелов и плошек, то есть потушит в нескольких местах огни, чтобы можно было сказать, что приказ визиря принят к исполнению. Я не сразу заметил это; но бегство части приглашенных, несомненно опасавшихся, как бы я не принял крайних мер, которыми грозил посланцу министра, еще сильнее распалило мой гнев. Тех, кого мне не удавалось удержать, я обзывал трусами и предателями, а когда заметил, что иллюминация понемногу тускнеет, и узнал, что это плод предосторожности моего робкого секретаря, то пришел в совершенную ярость. Находясь в этом состоянии, я услышал, что какая-то женщина зовет меня на помощь. Я не сомневался, что отряд янычар уже начинает обижать моих людей, но желая предварительно убедиться в этом, я в сопровождении нескольких преданных друзей бросился в ту сторону, откуда раздавались крики. И что же я увидел? Синесий и рыцарь с двумя греками похищают Теофею, которую они ловко заманили в сторону; чтобы приглушить ее вопли, они силились заткнуть ей рот платком. Тут мой пыл, и без того дошедший до крайности, превзошел всякую меру.
— Бейте негодяев! — вскричал я, обращаясь к своим помощникам.
Они исполнили мое приказание даже с чрезмерным рвением. Мы бросились на похитителей; те все же попытались оказать сопротивление. Двое греков, во-видимому, менее ловких и решительных, пали под первыми же ударами. Рыцарь был ранен, а Синесий, поняв, что положение его безнадежно, отдал нам свою шпагу. Я, вероятно, распорядился бы, чтобы его задержали и ему бы несдобровать, но тут мне доложили, что визирь, довольный нашей уступчивостью, которою он был обязан моему секретарю, отозвал янычар и заявил, что удовлетворен. Когда гнев мой остыл, его быстро сменила жалость. Надо было предпринять какие-нибудь меры предосторожности, чтобы скрыть смерть двух греков. Синесия я отослал, и он, думаю, должным образом оценил мою доброту, а рыцарю я приказал тщательно перевязать раны. К счастью, в доме моем жили только христиане, и поэтому всем им было выгодно сохранить это происшествие в тайне.
Между тем за празднеством последовало несколько событий, имеющих к моему повествованию только то отношение, что они ускорили мой отъезд на родину. Как только я получил королевское повеление, я стал обдумывать, как мне вести себя с Теофеей. Я слишком любил ее, чтобы колебаться насчет того, предложить ли ей последовать за мной; но я не смел надеяться на ее согласие. Итак, задача состояла в том, чтобы узнать ее намерения, и я долго старался разгадать их. Отчасти она сама помогла мне, высказав сомнение в том, что я позволю ей сопровождать меня. Я в волнении вскочил с места и, дав ей слово, что мои чувства к ней никогда не изменятся, просил ее высказать свои пожелания. Она ответила просто: ей нужна моя дружба, с которой связаны для нее все земные блага, — сказала она дружелюбно, — и возможность жить так, как она жила у меня до сих пор. Я поклялся свято соблюдать ее требования. Но я убедил ее, что до нашего отъезда надо еще раз попытаться уговорить упрямого Кондоиди. Она согласилась, однако считала, что это ни к чему не приведет. И действительно, хотя я, в отличие от нее, и надеялся, что он станет сговорчивее, узнав, что Теофея навсегда покидает Турцию, мне ничего не удалось от него добиться; наоборот, черствый старик даже принял мой отъезд за уловку, придуманную, чтобы обмануть его. С Синесием, как и с рыцарем, я не виделся после их отчаянной выходки, но едва только Синесий узнал, что Теофея уезжает вместе со мной во Францию, он, преодолев страх, явился ко мне и стал умолять, чтобы я разрешил ему сказать сестре последнее прости. Ссылка на родство, пущенная в ход хитрым греком, и растроганный вид, с каким он просил меня, привели к тому, что я не только согласился, чтобы он тотчас же повидался с нею, но до нашего отъезда еще несколько раз давал ему такое разрешение. И в деревне, и в городе мною были приняты такие меры, что я был вполне спокоен, притом я слишком хорошо знал Теофею, чтобы не доверять ей. Позволение видеться с нею породило у Синесия новые надежды. Побывав у нее раза четыре, он попросил разрешения переговорить со мною; он бросился мне в ноги и стал заклинать меня вернуть ему прежнее расположение; он призывал небо в свидетели, что всю жизнь будет относиться к Теофее как к сестре, и предложил мне взять его с собою и быть ему отцом так же, как и ей. Суть его просьбы, его рыдания и хорошее мнение, какого я всегда придерживался о нем, непременно побудили бы меня удовлетворить его просьбу, если бы я не догадывался, что под этой уловкой скрывается любовь. Я не дал ему окончательного ответа. Я хотел переговорить с Теофеей, которую подозревал в сговоре с ним и в том, что она поддалась голосу крови или его слезам. Но Теофея, не колеблясь, ответила, что настойчиво просила бы меня об этой милости, если бы убедилась, что она его сестра, но сейчас умоляет меня не ставить ее в неловкое положение, так как она не будет знать, как держать себя с юношей, преисполненным к ней чересчур пылкими чувствами, если он ей не брат. Так злополучному Синесию пришлось утешаться дружбой рыцаря, а после нашей разлуки с ними я уже не получал никаких сведений об их судьбе.
Несколько недель, прошедших после королевского указа и до моего отъезда, были употреблены Теофеей на занятия, описание коих заняло бы целый том, будь у меня желание увеличить объем этих записок. Собственный горький опыт и раздумья убедили ее, что для женщины нет худшего бедствия, чем рабство, поэтому с тех пор, как она жила в Орю, она не упускала случая расспросить о самых роскошных сералях и о вельможах, падких на такого рода сокровища. При содействии нескольких работорговцев, которые в Константинополе так же хорошо всем известны, как в Париже крупные маклеры, она разыскала несколько несчастных девушек, гречанок или чужестранок, которые помимо воли оказались в этом прискорбном положении, и она все время надеялась тем или иным путем освободить их. Она понимала, что я не в состоянии просить о такого рода милости всех турецких вельмож подряд, а, с другой стороны, из деликатности не решалась намекать о том, чтобы я сделал это на свои средства. Но ввиду скорого отъезда она осмелела.
Она пожертвовала всеми драгоценностями, полученными ею от Шерибера, и ценными подарками, которые я уговорил ее принять от меня. Признавшись, что они ею проданы, она объяснила мне, на что хочет употребить вырученные деньги, и очень трогательно, во имя милосердия, просила меня кое-что добавить к этой сумме из моих средств. Я отказался от десяти тысяч франков, которые собирался употребить на покупку разного рода восточных редкостей. Я никогда не любопытствовал, сколько именно денег вложила Теофея в это дело, но вскоре я увидел у себя в доме несколько весьма привлекательных девушек, выкуп коих вряд ли обошелся ей дешево, а если добавить к этому расходы по отправке их на родину, то можно не сомневаться, что щедроты ее намного превзошли мои. Я с большой охотой и удовольствием несколько дней выслушивал рассказы о приключениях этой очаровательной стайки и не поленился почти тотчас же записать их, чтобы меня не подвела память.
Наконец мы покинули Константинополь на борту марсельского корабля. Капитан предупредил меня, что ему необходимо зайти на несколько недель в Ливорно, и я радовался, что мне представляется случай осмотреть этот знаменитый порт. Когда мы достигли берегов Италии, Теофея заметно оживилась и повеселела. По целому ряду соображений я путешествовал инкогнито, а потому по прибытии в Ливорно всю свою свиту оставил на борту, сам же поселился на постоялом дворе и не брезговал столоваться там в обществе нескольких почтенных постояльцев. Теофею принимали за мою дочь, а меня самого — за рядового обывателя, возвращающегося с семьей из Константинополя.
За первой же трапезой, на которую мы собрались вместе с другими путешественниками, я заметил, что к Теофее присматривается некий француз лет двадцати пяти, говорит ей любезности и оказывает мелкие услуги, стремясь привлечь ее внимание. Судя по его приятной внешности, манерам и речам, я принял его за знатного человека, путешествующего инкогнито; он называл себя графом де М ***, но имя это ничего мне не говорило. Он был со мною крайне учтив, ибо принял меня за отца Теофеи. Я приписал его услужливость обычной у французов воспитанности, и, когда я в следующие дни гулял по городу, мне и в голову не приходило, что неосторожно оставлять Теофею одну с ее горничной-гречанкой.
За новым уговором, заключенным мною с Теофеей, последовало довольно длительное умиротворение, в течение коего я с удовольствием убеждался, что она придерживается все тех же добродетелей. По словам слуги, которого я назначил в провожатые Марии Резати, неугомонная сицилийка не оправдала наших ожиданий, как, по-видимому, и ожиданий ее возлюбленного. Капитан корабля, на котором я отправил девушку в Морею, без памяти увлекшись ею, выведал у нее о пережитых ею приключениях и видах на будущее. Воспользовавшись ее откровенностью, он красочно представил ей вред, который она причинит себе на всю жизнь, если соединится с рыцарем, и в конце концов уговорил ее возвратиться в Сицилию, где, по его уверениям, ей нетрудно будет примириться с родителями. Он надеялся первым познать плоды этой затеи, а именно жениться на возлюбленной, ибо брак их не должен встретить никаких возражений; если позволительно верить слуге, не успел корабль отчалить от Мессины, как капитан уже утвердился в супружеских правах. Затем, представ перед родителем своей красавицы, который был бесконечно счастлив вновь обрести дочь и наследницу, капитан выдал себя за знатного итальянца и получил позволение жениться на девушке до того, как распространится слух об ее возвращении; а для Марии это была действительно единственная возможность с честью вернуться на родину. Она просила, чтобы провожатый, которым я снабдил ее, отвез ее к отцу, по-видимому, для того, чтобы еще больше растрогать доброго старика таким доказательством моей заботы об ее благополучии. Слуга уехал из Мессины лишь после того, как была отпразднована свадьба, и привез мне письмо сеньора Резати с изъявлением живейшей признательности.
Теофея тоже получила письмо от Марии, и мы решили, что отныне избавились от последствий этой истории. Прошло месяца полтора со дня возвращения моего лакея, когда, находясь в Константинополе, я от другого слуги, приехавшего из Орю, узнал, что рыцарь появился там и что новость, сообщенная ему Теофеей, повергла его в такое отчаяние, что опасаются за его жизнь. Он все же просил у меня прощения, что взял на себя смелость остановиться в моем доме; он надеется, что я позволю ему пробыть у меня несколько дней. Я тотчас же ответил, что буду рад видеть его у себя, и, как только освободился от дел, поспешил выехать из города, ибо мне не терпелось расспросить его о его чувствах и намерениях.
Я застал юношу в том подавленном состоянии, о котором мне и говорили. Он признался, что считает меня виновником случившейся с ним беды, ибо я позволил Марии уехать, не известив его об этом. Я простил ему эти упреки, приписав их безмерному горю влюбленного. Мои утешения и советы привели его за несколько дней к более разумным мыслям. Я убедил рыцаря, что поступок его возлюбленной — лучшее, что могло случиться с ними обоими, и уговорил воспользоваться помощью, которую я готов оказать ему, и примириться со своим орденом и с семьей.
Успокоившись, он поведал мне о своих и Синесиевых приключениях, о которых мы знали только то, что он сообщил в своем письме.
Они вместе прибыли в Рагузу и, без труда получив деньги по векселям, стали не торопясь и довольно успешно хлопотать об устройстве на житье. А сейчас Синесий приехал вместе с ним в Константинополь; вот об этом рыцарь никак не мог решиться сказать мне сразу. Из письма Марии Резати, которое они получили по возвращении из Рагузы, им стало ясно, что Теофея добровольно не присоединится к ним, а потому они приехали, надеясь повлиять на нее лично. Рыцарь был растроган вниманием и заботой, которыми его окружили в моем доме, и не скрыл от меня, что Синесий намерен применить силу, поскольку другие пути не принесли успеха.
— Я выдаю своего друга, — сказал он, — но я уверен, что вы не воспользуетесь моей откровенностью ему во вред; а если бы я скрыл от вас его замысел, то предал бы вас еще коварнее, ибо вы лишены возможности предотвратить нависшую над вами угрозу.
Он добавил, что согласился сопутствовать Синесию только потому, что рассчитывал встретиться у меня со своей возлюбленной и взять ее с собою в Морею; ему хотелось, чтобы у нее была такая любезная спутница, как Теофея, причем он надеялся, что последней их общество придется по душе и потому жизнь в Акаде понравится ей больше, чем она ожидала. Зная о моих попытках склонить Кондоиди к тому, чтобы он признал свою дочь, рыцарь был уверен, что я не обижусь, если ее введут в семью как бы помимо ее воли, ибо я сам этого желаю. Но так как планы поселиться где-нибудь вдали рухнули, он предупреждал меня о намерениях Синесия, в которых не видел теперь для Теофеи ни прежних выгод, ни прежней безопасности.
Она не была свидетельницей нашей откровенной беседы, и я просил рыцаря ничего ей не говорить. Мне было достаточно того, что я предупрежден и могу легко пресечь затею Синесия; к тому же я понимал, что теперь он не может рассчитывать на поддержку рыцаря, а это не только лишит его отваги, но и сильно затруднит осуществление задуманного.
Мне, однако, все же хотелось знать, как они собирались действовать. Они решили выбрать день, когда я буду в городе. В Орю у меня оставалось мало прислуги. Оба они хорошо знали мой дом и рассчитывали, что легко приникнут в него и не встретят особого сопротивления, ибо, поскольку Мария Резати будет уезжать по собственному желанию, они скажут челяди, что если на первый взгляд и кажется, будто Теофея сопровождает подругу не по своей воле, то делается это с моего ведома. Не знаю, как удалась бы им эта дерзость; но я избавил себя от какой-либо опасности, приказав передать Синесию, что мне известен его план и что если он от него немедленно не откажется, то будет мною наказан еще суровее, чем его наказал отец. Рыцарь, по-прежнему любивший Синесия, тоже уговаривал его отказаться от плана, разработанного ими вместе. Однако рыцарю не удалось излечить друга от страсти, которая впоследствии толкнула его не на одну безрассудную выходку.
Можно ли полагаться даже на самых лучших людей в этом возрасте? Тот самый рыцарь, которого я считал вполне образумившимся и который до своего отъезда вел себя так, что действительно заслуживал моего расположения, сразу же по приезде на Сицилию впал в распутство, куда предосудительнее прежнего. Я прибег к самым влиятельным своим связям с целью ходатайствовать перед магистром Мальтийского ордена и неаполитанским вице-королем, чтобы снискать ему такое благосклонное отношение, на какое он и рассчитывать не смел. Он беспрепятственно возвратился на родину, и его бегство было сочтено за ошибку, простительную для юноши. Но он не мог не встретиться со своей возлюбленной или, лучше сказать, не мог удержаться, чтобы не искать встречи с нею. Тут их страсть вспыхнула с новой силой.
Не прошло и четырех месяцев со дня отъезда рыцаря, как Теофея показала мне его письмо, присланное из Константинополя, в котором он в робких выражениях, со множеством уверток, сообщал, что вернулся в Турцию вместе с возлюбленной и что, не будучи в состоянии жить в разлуке, они в конце концов навсегда распрощались с родиной. Он сам признавал свое крайнее безрассудство; в оправдание он ссылался на неодолимую страсть, однако, по его словам, он не осмеливается показаться мне на глаза, не зная, как я отнесусь к этому, и умоляет Теофею замолвить за него доброе слово.
Я ни на минуту не задумался над ответом на это письмо. Теперешнее его бегство носило совсем иной характер, чем первое, и я отнюдь не был расположен принимать человека, который, вновь увезя девушку, нарушал свой долг сразу в нескольких отношениях. Поэтому в письме, которое я сам продиктовал Теофее, она объявляла рыцарю и беглянке, чтобы они не ждали от меня ни покровительства, ни милостей. Они приняли меры, чтобы обойтись без моего содействия, и приехали прямо в Константинополь отнюдь не для того, чтобы повидаться со мною, а чтобы встретиться с Синесием и уговорить его снова приняться за осуществление прежнего плана. Но так как в их намерения входило также вновь привлечь к себе Теофею, а тесная дружба с нею позволяла им надеяться, что она будет рада этой встрече, — они поняли, что ответ ее написан под мою диктовку; поэтому отказ повидаться с ними, который они приписали только мне, ничуть их не испугал, и, едва узнав, что я в городе, они оба поспешили в Орю. Теофея была крайне смущена их появлением и откровенно сказала им, что, поскольку ей известно мое мнение, она уже не может считаться со своим желанием встретиться с ними и умоляет их не навлекать на нее моего гнева. Но они так настоятельно просили выслушать их и уделить им хоть немного времени, что Теофее, не имевшей возможности отделаться от них силою, поневоле пришлось исполнить их желание.
План их был подробно разработан, а письмо, которым рыцарь попытался вернуть себе мое расположение, было не чем иным, как плодом угрызений накануне новой выходки, о предосудительности коей говорила ему совесть. Хотя я никогда не высказывал ему своего мнения относительно его прежнего желания поселиться в Морее, а тем более не объяснял, почему принял эту затею близко к сердцу, когда узнал, что они зовут с собою Теофею, он понимал, что я не относился бы к Теофее так заботливо и бережно, если бы присутствие ее не радовало меня, и что нельзя ни соблазнить ее, ни тайно похитить, не причинив мне глубокого горя. Поэтому ему хотелось вызвать у меня сочувствие их плану как ради его возлюбленной, так и в интересах друга, и хотя я отказался принять его, он все еще надеялся, что, получив согласие Теофеи, ему удастся получить и мое одобрение. Поэтому он прилагал все усилия, чтобы доказать Теофее, что их план поселиться всем вместе сулит ей не только пользу, но и много радостей. Однако ей не требовалось посторонней помощи, чтобы устоять против столь легкомысленных предложений.
В то время я был сильно занят подготовкой празднества, наделавшего во всей Европе много шума. Трудности, с которыми мне не раз случалось сталкиваться при исполнении моих служебных обязанностей, не помешали моим превосходным отношениям с великим визирем Калайли, и, осмелюсь сказать, непреклонность, с какою я отстаивал привилегии своей должности и честь родины, не только не повредили мне, а, наоборот, снискали мне глубокое уважение турок. Приближался день рождения короля, и я задумал отпраздновать его с небывалым до тех пор блеском. Должен был состояться великолепный фейерверк, а в доме моем в Константинополе, расположенном в пригороде Галате, уже были сосредоточены все артиллерийские орудия, которые мне удалось отыскать на французских судах. Так как для устройства шумных увеселений требовалось особое разрешение, я испросил таковое у великого визиря, который весьма учтиво дал мне его. В самый канун дня, избранного мною для празднества, я, весьма довольный приготовлениями, приехал в Орю, рассчитывая хорошо отдохнуть за ночь, а на другой день взять с собою Теофею, которой я хотел показать торжество. Однако тут я узнал две новости, омрачившие мою радость. Одну мне сообщили сразу же по моем прибытии: мне подробно описали посещение рыцаря и рассказали, как упорно убеждал он Теофею последовать за ним. Вместе с тем я узнал от нее, что рыцарь как никогда тесно связан с Синесием, и опасения мои шли куда дальше, чем опасения Теофеи; я почти не сомневался, что после моего и ее отказа они возобновят попытки, как признался мне сам рыцарь. Однако все это не вызвало у меня особой тревоги, ибо на другой день я собирался увезти ее в Константинополь, а в будущем у меня было достаточно времени, чтобы превратить мой дом в Орю в надежное убежище.
Но вечером, когда мы с Теофеей обсуждали новости, сообщенные мне ею, я получил от своего секретаря известие, что великий визирь Калайли неожиданно смещен, а преемником его назначен Шорюли, человек надменного нрава, с которым я никогда не был близок. Я сразу понял, что попадаю в затруднительное положение. Новый министр мог воспротивиться моему празднеству хотя бы из тщеславия, которое нередко побуждает такого рода людей отменять данные их предшественниками распоряжения и запрещать то, что было ранее разрешено. Сначала я хотел сделать вид, будто не знаю о происшедшей перемене, и продолжать приготовления на основе фирмана Калайли. Однако осложнения, из которых я обычно выходил с честью, все же обязывали меня вести себя осмотрительнее, и я, в конце концов, решил еще раз испросить разрешение, уже у нового визиря, и послал к нему с этой целью своего чиновника. Визирь был так занят делами в связи с повышением в должности, что секретарь мой не мог получить у него хотя бы краткой аудиенции. Я только на другой день узнал, что переговорить с новым визирем не удалось. Нетерпение мое росло, и я решил самолично отправиться к новому визирю. Он участвовал в Галибе-диване и должен был покинуть заседание только ради торжественной процессии, которая всегда устраивается при такого рода перемещениях. Я потерял надежду повидаться с ним. Все приготовления к празднику были закончены. Я вернулся к первоначальной своей мысли, а именно, что разрешения Калайли достаточно, и с наступлением темноты приступил к иллюминации.
О ней не замедлили донести визирю. Он был этим крайне раздосадован и немедленно послал ко мне одного из своих чиновников с запросом — с какой целью устраивается празднество и по какому праву я взялся за это без его ведома. Я учтиво ответил, что, получив за два дня до того согласие Калайли, думал, что нет надобности в новом фирмане, но, тем не менее, я не только несколько раз посылал к нему своего секретаря, но самолично ездил к нему, чтобы возобновить разрешение. Чиновник, имевший, по-видимому, определенные распоряжения, заявил мне, что визирь велит немедленно прервать празднество, иначе он примет крайние меры, чтобы побудить меня к этому. Такая угроза привела меня в бешенство. Я ответил не менее резко, а чиновник, тоже выведенный из себя, добавил, что на случай, если я окажу сопротивление, отряду янычар уже отдан приказ выступить, дабы сбить с меня спесь. Тут я уже совсем вышел из терпения.
— Доложите своему повелителю, что его образ действия не заслуживает ничего, кроме презрения, — сказал я, — доложите ему, что я не ведаю страха, когда речь идет о величии моего короля. Если визирь дойдет до тех крайностей, которыми вы мне грозите, то я не стану обороняться против неприятеля, превосходящего меня численно, но велю принести в этот зал весь порох, которого у меня тут немало, и собственноручно подожгу его, что взорвет дом вместе со мной и всеми моими гостями. А король Франции отомстит за оскорбление, как сочтет нужным.
Чиновник удалился; но слухи об этом столкновении привели в уныние французов, приглашенных на празднество. Сам я был вне себя от негодования, так что вполне мог осуществить мысль, пришедшую мне на ум; а главное, не желая, чтобы в моем поведении сказывалась хотя бы тень страха, я распорядился немедленно произвести залп из всех пятидесяти имевшихся у меня орудий. Люди мои выполнили этот приказ с ужасом. Мой секретарь, обеспокоенный больше всех, решил, что сослужит мне хорошую службу, если погасит часть факелов и плошек, то есть потушит в нескольких местах огни, чтобы можно было сказать, что приказ визиря принят к исполнению. Я не сразу заметил это; но бегство части приглашенных, несомненно опасавшихся, как бы я не принял крайних мер, которыми грозил посланцу министра, еще сильнее распалило мой гнев. Тех, кого мне не удавалось удержать, я обзывал трусами и предателями, а когда заметил, что иллюминация понемногу тускнеет, и узнал, что это плод предосторожности моего робкого секретаря, то пришел в совершенную ярость. Находясь в этом состоянии, я услышал, что какая-то женщина зовет меня на помощь. Я не сомневался, что отряд янычар уже начинает обижать моих людей, но желая предварительно убедиться в этом, я в сопровождении нескольких преданных друзей бросился в ту сторону, откуда раздавались крики. И что же я увидел? Синесий и рыцарь с двумя греками похищают Теофею, которую они ловко заманили в сторону; чтобы приглушить ее вопли, они силились заткнуть ей рот платком. Тут мой пыл, и без того дошедший до крайности, превзошел всякую меру.
— Бейте негодяев! — вскричал я, обращаясь к своим помощникам.
Они исполнили мое приказание даже с чрезмерным рвением. Мы бросились на похитителей; те все же попытались оказать сопротивление. Двое греков, во-видимому, менее ловких и решительных, пали под первыми же ударами. Рыцарь был ранен, а Синесий, поняв, что положение его безнадежно, отдал нам свою шпагу. Я, вероятно, распорядился бы, чтобы его задержали и ему бы несдобровать, но тут мне доложили, что визирь, довольный нашей уступчивостью, которою он был обязан моему секретарю, отозвал янычар и заявил, что удовлетворен. Когда гнев мой остыл, его быстро сменила жалость. Надо было предпринять какие-нибудь меры предосторожности, чтобы скрыть смерть двух греков. Синесия я отослал, и он, думаю, должным образом оценил мою доброту, а рыцарю я приказал тщательно перевязать раны. К счастью, в доме моем жили только христиане, и поэтому всем им было выгодно сохранить это происшествие в тайне.
Между тем за празднеством последовало несколько событий, имеющих к моему повествованию только то отношение, что они ускорили мой отъезд на родину. Как только я получил королевское повеление, я стал обдумывать, как мне вести себя с Теофеей. Я слишком любил ее, чтобы колебаться насчет того, предложить ли ей последовать за мной; но я не смел надеяться на ее согласие. Итак, задача состояла в том, чтобы узнать ее намерения, и я долго старался разгадать их. Отчасти она сама помогла мне, высказав сомнение в том, что я позволю ей сопровождать меня. Я в волнении вскочил с места и, дав ей слово, что мои чувства к ней никогда не изменятся, просил ее высказать свои пожелания. Она ответила просто: ей нужна моя дружба, с которой связаны для нее все земные блага, — сказала она дружелюбно, — и возможность жить так, как она жила у меня до сих пор. Я поклялся свято соблюдать ее требования. Но я убедил ее, что до нашего отъезда надо еще раз попытаться уговорить упрямого Кондоиди. Она согласилась, однако считала, что это ни к чему не приведет. И действительно, хотя я, в отличие от нее, и надеялся, что он станет сговорчивее, узнав, что Теофея навсегда покидает Турцию, мне ничего не удалось от него добиться; наоборот, черствый старик даже принял мой отъезд за уловку, придуманную, чтобы обмануть его. С Синесием, как и с рыцарем, я не виделся после их отчаянной выходки, но едва только Синесий узнал, что Теофея уезжает вместе со мной во Францию, он, преодолев страх, явился ко мне и стал умолять, чтобы я разрешил ему сказать сестре последнее прости. Ссылка на родство, пущенная в ход хитрым греком, и растроганный вид, с каким он просил меня, привели к тому, что я не только согласился, чтобы он тотчас же повидался с нею, но до нашего отъезда еще несколько раз давал ему такое разрешение. И в деревне, и в городе мною были приняты такие меры, что я был вполне спокоен, притом я слишком хорошо знал Теофею, чтобы не доверять ей. Позволение видеться с нею породило у Синесия новые надежды. Побывав у нее раза четыре, он попросил разрешения переговорить со мною; он бросился мне в ноги и стал заклинать меня вернуть ему прежнее расположение; он призывал небо в свидетели, что всю жизнь будет относиться к Теофее как к сестре, и предложил мне взять его с собою и быть ему отцом так же, как и ей. Суть его просьбы, его рыдания и хорошее мнение, какого я всегда придерживался о нем, непременно побудили бы меня удовлетворить его просьбу, если бы я не догадывался, что под этой уловкой скрывается любовь. Я не дал ему окончательного ответа. Я хотел переговорить с Теофеей, которую подозревал в сговоре с ним и в том, что она поддалась голосу крови или его слезам. Но Теофея, не колеблясь, ответила, что настойчиво просила бы меня об этой милости, если бы убедилась, что она его сестра, но сейчас умоляет меня не ставить ее в неловкое положение, так как она не будет знать, как держать себя с юношей, преисполненным к ней чересчур пылкими чувствами, если он ей не брат. Так злополучному Синесию пришлось утешаться дружбой рыцаря, а после нашей разлуки с ними я уже не получал никаких сведений об их судьбе.
Несколько недель, прошедших после королевского указа и до моего отъезда, были употреблены Теофеей на занятия, описание коих заняло бы целый том, будь у меня желание увеличить объем этих записок. Собственный горький опыт и раздумья убедили ее, что для женщины нет худшего бедствия, чем рабство, поэтому с тех пор, как она жила в Орю, она не упускала случая расспросить о самых роскошных сералях и о вельможах, падких на такого рода сокровища. При содействии нескольких работорговцев, которые в Константинополе так же хорошо всем известны, как в Париже крупные маклеры, она разыскала несколько несчастных девушек, гречанок или чужестранок, которые помимо воли оказались в этом прискорбном положении, и она все время надеялась тем или иным путем освободить их. Она понимала, что я не в состоянии просить о такого рода милости всех турецких вельмож подряд, а, с другой стороны, из деликатности не решалась намекать о том, чтобы я сделал это на свои средства. Но ввиду скорого отъезда она осмелела.
Она пожертвовала всеми драгоценностями, полученными ею от Шерибера, и ценными подарками, которые я уговорил ее принять от меня. Признавшись, что они ею проданы, она объяснила мне, на что хочет употребить вырученные деньги, и очень трогательно, во имя милосердия, просила меня кое-что добавить к этой сумме из моих средств. Я отказался от десяти тысяч франков, которые собирался употребить на покупку разного рода восточных редкостей. Я никогда не любопытствовал, сколько именно денег вложила Теофея в это дело, но вскоре я увидел у себя в доме несколько весьма привлекательных девушек, выкуп коих вряд ли обошелся ей дешево, а если добавить к этому расходы по отправке их на родину, то можно не сомневаться, что щедроты ее намного превзошли мои. Я с большой охотой и удовольствием несколько дней выслушивал рассказы о приключениях этой очаровательной стайки и не поленился почти тотчас же записать их, чтобы меня не подвела память.
Наконец мы покинули Константинополь на борту марсельского корабля. Капитан предупредил меня, что ему необходимо зайти на несколько недель в Ливорно, и я радовался, что мне представляется случай осмотреть этот знаменитый порт. Когда мы достигли берегов Италии, Теофея заметно оживилась и повеселела. По целому ряду соображений я путешествовал инкогнито, а потому по прибытии в Ливорно всю свою свиту оставил на борту, сам же поселился на постоялом дворе и не брезговал столоваться там в обществе нескольких почтенных постояльцев. Теофею принимали за мою дочь, а меня самого — за рядового обывателя, возвращающегося с семьей из Константинополя.
За первой же трапезой, на которую мы собрались вместе с другими путешественниками, я заметил, что к Теофее присматривается некий француз лет двадцати пяти, говорит ей любезности и оказывает мелкие услуги, стремясь привлечь ее внимание. Судя по его приятной внешности, манерам и речам, я принял его за знатного человека, путешествующего инкогнито; он называл себя графом де М ***, но имя это ничего мне не говорило. Он был со мною крайне учтив, ибо принял меня за отца Теофеи. Я приписал его услужливость обычной у французов воспитанности, и, когда я в следующие дни гулял по городу, мне и в голову не приходило, что неосторожно оставлять Теофею одну с ее горничной-гречанкой.