Что же произошло полгода назад на Никольском шоссе? Что могло произойти, если уж Званцева привезли Овсову в виде мешка с мясом и костями? Обычная авария? Бывает. Мог он влететь в аварию по собственной оплошности? Мог. Запросто. Все происшедшее можно, конечно, объяснить стечением дурных обстоятельств, но как тогда понимать ножевую рану?
   Внутренняя разборка?
   Конкуренты?
   Удар по Байрамову?
   Похоже на то...
   Что же делать? Прежде всего необходимо бесспорно установить, что Званцев и Зомби одно и то же лицо. Если это подтвердится, то становится ясно, почему Зомби так настойчиво стремится в город — ему нужна связь. Он наверняка помнит больше, чем говорит. Да, Павел Николаевич, ты должен это зарубить себе на носу — Зомби помнит больше, чем думает Овсов.
   И опять вопрос — что же произошло на Никольском шоссе полгода назад? Дорожная авария? Попытка убийства? Сведение счетов? Бандитская разборка? .
   Пафнутьев и сам не заметил, как вошел в телефонную будку — автомат, естественно, не работал. Он вошел в следующую, в следующую, продолжая свое неторопливое движение по городу. Наконец, нашелся автомат, который откликнулся на его усилия... Номер набрался, в железном ящике что-то громыхнуло, будто не монета провалилась, а вся железная будка с незакрывающимися дверями и выбитыми стеклами.
   — Овсов? — спросил Пафнутьев. — Жив?
   — Временами.
   — Тогда слушай... Похоже, я узнал, кто есть твой клиент.
   — Зомби?
   — Называй его как хочешь... Это человек Байрамова.
   — Даже так? — озадаченно проговорил Овсов. — Хм... И что же из этого следует?
   — Будь осторожен. Он помнит больше, чем тебе кажется. Не исключено, что он у тебя просто прячется. Ты меня слышишь?
   — Говори, Паша, я все хорошо слышу.
   — Ты как-то говорил, что за ним приходили, о нем спрашивали, а потом, вроде, успокоились, когда ты сказал, что клиент мертв.
   — Было.
   — Овес, он у тебя прячется. Он пережидает. Его могут искать где угодно, но только не у тебя. Да и у тебя его искать не будут, поскольку считают, что он...
   — Остановись, Паша... Я все понял. Но должен сказать, что все это для меня не очень важно. Зомби — мой больной и я отношусь к нему, как к своему больному. И он будет находиться у меня ровно столько, сколько потребуется для полного выздоровления. Паша... Ты не видел в каком виде его привезли... У него не осталось ни одной части тела, по которой его могли бы узнать родные. То, что он потерял память — это бесспорно. Первые две недели я слышал только его бред. И этот бред тоже о многом говорит... Это был бред нормального человека, может быть, даже неплохого человека.
   — У него осталась одна мелочь, по которой его можно узнать, — сказал Пафнутьев.
   — Да? — удивился Овсов. — И что это за мелочь?
   — Голос.
   — Но для этого нужно найти людей, которые бы...
   — Я их нашел.
   — Уж не думаешь ли ты засадить его за решетку? — обеспокоенно спросил Овсов — Разберемся, — ответил Пафнутьев и повесил трубку на искореженный, жеванный рычаг. За его спиной громыхнула тяжелая разболтанная дверь телефонной будки.
* * *
   Долгий, суматошный, нервный день заканчивался, и Пафнутьев уже с некоторым нетерпением поглядывал в окно, где моросил мелкий осенний дождь, облетали последние листья и откуда раздавались звуки, обещавшие свободу и отдых — гудки машин, голоса людей, визги детворы во дворе. Он собрал бумаги со стола, не разбирая, сложил их в одну стопку и сунул в сейф. Окинул взглядом унылые стены кабинета и рука его невольно потянулась к телефону, хотя он и сам еще не знал — кому позвонить, с кем скоротать недолгий осенний вечер.
   И в этот момент телефон зазвонил сам.
   — Паша? Привет. Как хорошо, что я тебя застал, а то уж думаю отдыхает, наверно, Павел Николаевич.
   — Привет, — пробурчал Пафнутьев, даже не спрашивая, кто говорит и чего хочет.
   — Шаланда тебя беспокоит... Помнишь такого?
   — Как же, как же... Тебя, Шаланда, забыть невозможно. Только о тебе и помню.
   — Вот и хорошо, — Шаланда тут же обиделся, поскольку обидчивость была самой первой и естественной его реакцией на любые слова собеседника. Что-то всегда он находил в этих словах обидное для себя. Поэтому общаться с Шаландой могли далеко не все, но у Пафнутьева это получалось, поскольку он сам постоянно давал Шаланде основания для обид — то слова шутливые бросал, слова, которые можно было истолковать и так и этак, то не узнавал Шаланду по телефону, то вдруг просил напомнить, как того зовут, то вообще вдруг спрашивал — «Какая еще Шаланда?», зная, что Шаланда тут же нальется краской и смертельно обидится... На час, а то и на полтора.
   — Говори, Шаланда, — смягчился Пафнутьев. — Слушаю тебя. Думаю, если уж ты позвонил на ночь глядя, то наверняка случилось что-то чрезвычайное.
   — Случилось, — немного отошел и Шаланда, услышав слова уважительные и серьезные. — Ты вот был у нас как-то, разговоры всякие вел, жить учил, наставлял кого ловить, кого не надо И помнится мне, говорил о каком-то парне, невысокого росточка, южных кровей...
   — Ну-ну! — встрепенулся Пафнутьев.
   — Не погоняй, Паша. Спешить некуда, у меня этот тип. Сидит. Говорил ты, что, вроде, одевается он мрачновато, темное предпочитает.. Опять же к нашему брату-милиционеру относится без должного уважения.
   — К машинам, какое-тo отношение к машинам имеет? — напомнил Пафнутьев нетерпеливо.
   — Имеет, — невозмутимо кивнул Шаланда.
   — Где он?
   — Задержали мои ребята. Не знаю, он ли, нет ли... Но думаю, если Пафнутьев так слезно умолял поискать такого, то, думаю, почему бы мне по старой памяти, и не откликнуться на просьбу старого Друга...
   — Остановись, Шаланда! — взмолился Пафнутьев. — Остановись!
   — Все понял. Дает показания. Разговорчивым его не назовешь, но и не молчит, роняет изредка словечки. Я так понял, что слов он вообще знает не очень много, но какие знает — произносит... Цедит.
   — Где задержали?
   —  — Возле «Интуриста».
   — Пьян?
   — Трезв, как стеклышко.
   — Так, — Пафнутьев произносил это слово, будто делал зарубки в собственном сознании.
   — В черном?
   — Даже удивительно, Паша! Носки и те на нем чернее ночи. А уж в душе у него, чую, вообще... Как у негра в одном интересном месте. Чреватый тип, Паша.
   — Так... Что там произошло?
   — Небольшая летучая драка. Этак мимоходом друг дружке по мордасам съездили. Но этот уж больно свирепый оказался... Ну, повздорили ребята, ну, поматерились маленько, с кем не бывает, ну, пообещали при случае разобраться... И расходись по домам. Но этот прямо в бешенство впал, в неистовство... Мало того, что свалил парня с ног, начал топтать его ногами, причем норовил каблуком в голову, в лицо... Тот уже подняться не может, кровища хлещет, а этот знай его ногой в голову колотит... Пришлось отправить в больницу, скорую вызвали... А твоего задержали.
   — Так, — обронил Пафнутьев. — Дает показания, говоришь?
   — Больше молчит, усмехается, но иногда и словечко обронит.
   — Значит, этот тип дает показания? — в который раз спросил Пафнутьев.
   — Ну я же сказал! — с раздражением ответил Шаланда, опять обидевшись.
   — Хорошо, — тихо проговорил Пафнутьев. — А теперь слушай меня. Шаланда, внимательно. Не перебивай, только слушай... Значит так, ты сейчас положишь трубку и тут же дуй в кабинет, где этот тип сидит с твоим дознавателем, или как там его... И прихвати с собой еще кого-нибудь!
   — Давай, Паша, давай... Я слушаю тебя, — в голосе Шаланды появились благодушные нотки. Как только он уловил беспокойство, тревогу, озабоченность Пафнутьева, сразу же стал снисходительным, готовым выслушать, посочувствовать, при возможности даже помочь.
   — Шаланда, заткнись и слушай! Ты берешь трех ребят и входишь с ними в кабинет, где идет допрос. И тут же занимаете боевую позицию. Один у окна, второй у двери, третий стоит рядом с типом. Вы должны блокировать все пространство кабинета. Понял? Только так. И сию же секунду. Не забудь про наручники. Пойми — я не шучу и не паникую.
   — Паша, погоди! — забеспокоился Шаланда, но все еще отказываясь осознать опасность. — Дело в том, что кабинет...
   — Заткнись, Шаланда, Я мчусь к тебе. Возьми с собой не три человека, возьми с собой пять человек. И вваливайтесь в кабинет. Блокируйте все пространство, наваливайтесь впятером на этого типа и надевайте наручники! — воскликнул Пафнутьев, чувствуя, что Шаланда все еще колеблется. — Когда-то ты, Шаланда, не пожелал меня послушать, прости, что напоминаю. Послушай меня сейчас. Я бросаю трубку и несусь к тебе. Если это тот человек, которого я ищу, то твоя жизнь в опасности, Шаланда.
   — Ну, хорошо, хорошо...
   — Он тешится с вами, Шаланда! Он забавляется.
   — Не понял! — Пафнутьев, кажется, увидел, как горделиво распрямился на стуле Шаланда, уловив, что кто-то не очень серьезно к нему относится.
   — А когда ему эти забавы надоедят, он уложит вас всех и выйдет через парадную дверь. И уедет на твоей машине, Шаланда.
   — Да ну тебя, Паша!
   Пафнутьев не стал отвечать. Бросив трубку, он снова открыл сейф, наспех влез в кожаную упряжь ремней, которые позволяли носить пистолет под мышкой, и, набросив пиджак, схватив в руку плащ, выскочил в коридор. Машина прокурора оказалась на месте и он с разгона плюхнулся на сидение рядом с водителем.
   — Двенадцатое отделение милиции! Быстро!
   — Анцыферов сказал, чтоб я подождал, он, вроде, собирается...
   — Плевать мне на Анцыферова. Я ему потом все объясню.
   — А мне нагоняй?
   — Если ты сию секунду не сдвинешься с места, я выкину тебя из машины.
   — Понял, — сказал водитель и через минуту машина уже неслась по проспекту, повизгивая тормозами на крутых поворотах. Машины шарахались в стороны от этой ополоумевшей черной «Волги» и Пафнутьев видел, как матерились водители «Жигулей» и всех этих разношерстных иномарок, когда им приходилось уступать дорогу, тормозить, съезжать чуть ли не на тротуар.
   Пафнутьев опоздал.
   Когда он вошел в отделение, навстречу, по длинному тусклому коридору шел Шаланда с извиняющейся улыбкой. Правой рукой он придерживал припухшую щеку, а в левой беспомощно позвякивали теперь уже ненужные наручники. Увидев Пафнутьева, он еще издали развел руки в стороны — вот так-то, брат, вот такие у нас тут дела. Остановившись у своего кабинета. Шаланда приглашающе раскрыл дверь — входи, дескать. Пафнутьев с интересом заглянул. Правильно, примерно это он и ожидал увидеть — стол перевернут, пол усеян бумагами, голубоватыми бланками протоколов, в углу свалены деревянные рейки — все, что осталось от стула. У окна на полу — россыпь битого стекла — то, что совсем недавно было окном.
   — Вот так, Паша, — горестно проговорил Шаланда, с трудом ворочая языком.
   — Что произошло?
   — Мы его допрашивали...
   — А он?
   — Сначала ничего, а потом, вроде как засобирался куда-то. Мы, конечно, возражали, но он нас не послушался.
   — Ты все сделал, что я тебе советовал?
   — Все, Паша, в точности, все твои указания мы выполнили, — в голосе Шаланды была не только горестность, но и лукавство. Дескать, не одни мы виноваты, и ты, Паша, нам кое-что советовал.
   — Сколько человек ввел в кабинет?
   — Я вошел, со мной еще один парень, неплохой парень, семьянин...
   — А я сказал — пятеро. Я был прав?
   — Да, Паша, как всегда.
   — Почему не послушал?
   — По глупости, Паша, по самонадеянности. Происшедшее, видимо, произвело на Шаланду столь гнетущее впечатление, что он забыл о своих обидах, о своем неуправляемом самолюбии.
   — Ты был прав, Паша, — повторил Шаланда, кисло улыбаясь и растерянно оглядывая свой разгромленный кабинет.
   — А ты? — резко повернулся к нему Пафнутьев. — — А л не прав... Как всегда, — Шаланда опять попытался улыбнуться, но перекошенная щека придала ему столь горестное выражение, что Пафнутьев сжалился.
   — Ладно, рассказывай.
   — Ты все знаешь, Паша... Все получилось так, как ты сказал по телефону. Когда мы с дежурным вошли, нас оказалось трое... Как ты и посоветовал, я остановился в дверях, а дежурный блокировал окно...
   — А на фига было его блокировать, если оно забрано решеткой из арматурной проволоки?
   — Ты же сам сказал, Паша, — ответил Шаланда с уже привычной обидой. Значит, начал приходить в себя. — Допрос вел капитан Космынин...
   — Где он?
   — Мы отвезли его домой.
   — Ясно, — вздохнул Пафнутьев. — Дальше.
   — Когда этот тип увидел у меня в руках наручники... С ним что-то произошло... Паша, с ним случилось что-то совершенно невероятное... На стуле сидел спокойный молодой человек, скромно так, достойно держался... Посмеивался, рассказывал, с кем подрался, из-за чего... Тот о его маме сказал нехорошее... Как я понимаю, по матушке его послал... А этот тип по глупости все отнес к своей маме... В общем, понимаешь. И вот я вхожу с наручниками, и он на моих глазах превращается в какое-то дикое чудовище.
   — А где дежурный, с которым ты вошел?
   — В туалете... Примочки делает. Наверно, ему придется недельку-вторую на больничном побыть... У него такой вид, что его можно только в ночные засады посылать.
   — Почему?
   — Чтобы люди его не видели, чтобы дети не пугались, — Шаланда опять скривился в страдальческой улыбке.
   — Значит, вы вошли в кабинет, постояли, потом ты вынул из кармана наручники.
   — Да, все так и было. Я, честно говоря, вначале подумал, что ты слегка паникуешь, когда сказал, чтоб мы входили числом не менее пяти... Паша, это не человек. Это зверь. Это самый настоящий зверь. Я так говорю не потому, что сравниваю его со зверем, нет, я не сравниваю. Он действительно, в самом полном и прямом смысле слова зверь.
   — Значит, это был он, — проговорил Пафнутьев. — Протокол хотя бы успели составить?
   — Успели, — печально кивнул Шаланда.
   — Он его подписал?
   — Подписал... Но он взял протокол с собой.
   —  — Не понял?
   —  — Когда этот тип уходил, он взял протокол допроса с собой, — пояснил Шаланда, маясь от позорных пояснений.
   — Вы не возражали?
   — Мы возражали, но он нас не послушал. Я сам сказал ему, чтоб он не трогал бумаг...
   — А он?
   — А он мне вот сюда, — Шаланда показал на щеку, которая за время их разговора увеличилась вдвое.
   — Он сказал как его зовут?
   — Сказал... Амон.
   — Омон? — удивился Пафнутьев.
   — Паша, А! Амон.
   — Дальше.
   — Как только он увидел наручники... Взрыв. Понял? С ним произошел взрыв. Помню, что он вскочил, вдруг вижу — на капитана, вроде как сам по себе опрокидывается стол, стул летит в окно, но там решетка и он вместе с битым стеклом падает на пол... Потом оказалось, что я все это наблюдаю, лежа вон в том углу... Когда он начал бумаги собирать, я сказал ему, строго так сказал, чтоб он не смел этого делать.
   — А он?
   — Ногой в скулу, — пожаловался Шаланда. — И унес протокол с собой.
   — Хорошо, что он тебя не захватил... А ведь мог.
   — На кой я ему?
   — Заложником. Как заложник, ты очень даже неплох. Без пищи месяц можешь. Продержаться. На подкожном жиру.
   — Обижаешь, Паша.
   — Неужели достал? — рассмеялся Пафнутьев.
   — Ладно, Паша. Замнем. Как ты думаешь, что он сейчас сделает? Как поступит?
   — Ляжет на дно. Постарается выехать... А скорее всего... Завтра утром жди — в сводке происшествий обязательно будет угон машины с тяжкими последствиями для владельца.
   — Ты думаешь?
   — А ты?
   — Ладно, Паша. Остановись. Потоптался по мне и хватит. Побереги силы. Жизнь продолжается. А то, я смотрю, ты был настроен на легкое решение... Позвонил Шаланда — иди, Паша, забирай своего опасного. Ни фига. И тебе попотеть придется. Ишь, какой шустрый! — Шаланда немного оправился от шока, нащупал довод, который, если и не оправдывал полностью, то позволял вести себя с достоинством.
   — Ладно, Шаланда... Выздоравливай, — Пафнутьев похлопал майора по плечу. — Все хорошо кончилось. Могло произойти и худшее. Поправятся твои ребята, вспомнят подробности... Теперь он засветился. Вы его видели, узнаете в случае чего... Напиши подробный словесный портрет. Сделаешь?
   — Распишу. Уж я его распишу... До родинок под мышкой.
   — Родинки, может, и не стоит, а вот все остальное — ты уж поднатужься. Когда поймаю твоего Амона — приглашу. Пойду на нарушение — позволю тебе съездить его по морде. Не откажешься?
   — Не откажусь, — ответил Шаланда, сосредоточенно глядя в угол разгромленного кабинета. — Ох, не откажусь, Паша. Всю душу вложу.
* * *
   Сысцов сидел под громадной липой, в плетеном кресле, закутавшись в мягкий свитер и расслабленно наблюдал, как медленно и одиноко падают один за другим желтые листья. «Скоро зима, — думал он, — скоро зима...» У ног его, прямо в листьях, стояла открытая бутылка, в руке он держал тонкий стакан с густым красным вином.
   С некоторых пор он пил только красные грузинские вина — «Оджелеши», «Мукузани», «Киндзмараули». Этих вин не бывает в продаже, их делают слишком мало для того, чтобы продавать. Не появлялись они в магазинах еще и по той простой причине, что у них не было цены. Люди, разбиравшиеся в винах и имеющие деньги, платили за них столько, сколько запрашивали — тысячу рублей, десять тысяч, сто тысяч рублей за бутылку. Поэтому и продавать их не было смысла, их можно было только дарить. Ящиком такого вина можно было расплатиться за зарубежную поездку, вызволение родственника из тюрьмы, за министерскую должность или приличную квартиру. И люди, которые хотели привлечь на свою сторону Сысцова, знали, что для этого достаточно подарить ящик красного грузинского вина. Никакие испанские, французские, итальянские, греческие вина по качествам своим, по вкусу, запаху и цвету даже близко не могли приблизиться к «Оджелеши» или «Мукузани», не говоря уже о «Киндзмараули». Поэтому эти вина даже сравнивать с лучшими зарубежными, было бы просто нечестно, потому что они являли собой уже нечто другое, нечто более высокое и ни с чем не сравнимое.
   Сысцов их и не сравнивал. Грузинские красные вина — единственное, что его интересовало в оставшейся жизни. Все что он делал, к чему стремился и что искренне ценил — это красные грузинские вина. Ради них он наказывал и поощрял, возносил и ниспровергал, ради них, в конце концов, ввязывался в кровавые схватки, рисковал жизнью и благополучием.
   Конечно, был и авантюризм натуры, укоренившаяся привычка управлять, была животная жажда властвовать, но если спросить — чего хочет для себя лично, он задумается, поводит в воздухе ладонью с обвисшей кожей и ответит примерно так: «Разве что пару ящиков „Оджелеши“... Ну и, конечно, „Киндзмараули“...»
   И улыбнется виновато, словно по оплошности выдал что-то важное о себе, словно раскрылся в чем-то заветном.
   Хмель, который давали эти вина, не мог сравниться ни с чем. Водка попросту оглушала и рассчитана была в общем-то на молодой организм и безудержный аппетит. Коньяки из тех же грузинских подвалов, лучшие коньяки мира, сравнивать которые с «Наполеонами», «Мартелями», «Камю» было бы тоже нечестно по отношению к этим зарубежным суррогатам, так вот эти настоящие коньяки тоже не трогали душу Сысцова. Он любил хмель легкий, воздушный, хмель, который можно было поддерживать достаточно долго, сидя в низком плетеном кресле и наблюдая за угасанием природы. И чтобы неяркое солнце пробивалось сквозь редеющую листву липы, и покалывало бы глаза, щеки нежными несильными уколами, и постепенно все легче становилась бы бутылка у его ног, но это бы его нисколько не огорчало, потому что Сысцов знал — в подвале дома стоит ящик точно с такими же бутылками, едва начатый ящик. И достаточно махнуть рукой, как красивая девушка в сером свитере и синих джинсах сбежит по ступенькам его дома и будет у нее в руках тяжелая, только что открытая бутылка божественного «Оджелеши». А на лице у девушки будет улыбка, не осуждающая, нет, упаси Боже, не угодливая или заискивающая, это еще страшнее, у нее будет просто радостная улыбка. Она будет счастлива оттого, что он, Иван Иванович Сысцов, на какое-то время поставил ее на один уровень с «Оджелеши», оттого, что пусть совсем недолго они являли собой одно целое — тяжелая бутылка лучшего в мире вина и радостная красивая девушка с легкой походкой. Да, она искренне радовалась за Сысцова, который чувствует себя настолько хорошо, что душа его, усталая и могучая, мудрая и утомленная, потянулась к ней и ко второй бутылке. Возраст и уходящие, подыстощившиеся силы не позволяли Сысцову дать этой девушке все, что полагалось ее юному, любвеобильному естеству. Но сил, чтобы принять ее ласки, чтобы ответить на них, этих сил у Сысцова было еще достаточно. И красные грузинские вина, девушка в великоватом свитере делали даже эти его годы счастливыми и чувственно наполненными.
   Подняв из желтых листьев бутылку, он, не торопясь, наслаждаясь цветом вина, хмельным духом, которым пахнуло, едва он вынул длинную, пропитанную вином пробку, упиваясь звуком тяжело льющейся в стакан рубиновой жидкости, бросил взгляд в сторону дома и еще раз убедился — сквозь занавеску за ним наблюдает радостная девушка и ждет его сигнала принести вина. А Сысцов оттягивал этот момент и все тело его купалось в девичьем взгляде, как в теплых солнечных лучах. Он бы расстался с девушкой немедленно, улови хоть раз недобрый практичный прищур, улови брезгливость, подневольность, угнетенность, разочарование в нем, в Сысцове. Все это было бы тем более нестерпимым, что он знал — для всего этого у девушки были основания, всего этого он заслуживает и вполне мог вызвать все эти чувства в человеке молодом и красивом. Но девушка оказалась не менее сильной, чем он, и не давала Сысцову самого незначительного повода усомниться в ней.
   И Сысцов был благодарен ей за это. И баловал.
   И любил — как мог.
   Неожиданно запищала лежащая на столике трубка радиотелефона.
   —  — Слушаю, — сказал Сысцов, поднеся трубку к уху. В голосе его прозвучало еле уловимое недовольство — звонок нарушил его одиночество.
   —  — Иван Иванович! Дорогой! Как я рад тебя слышать! Как здоровье! Как дела? Как успехи?
   — Отвечать на все вопросы или можно выбрать только один? — усмехнулся Сысцов, сразу узнав собеседника по восточному ритуалу.
   — Ответь на главный, дорогой — как здоровье?
   — Держусь.
   — О! Иван Иванович! Остальное приложится. Главное — чтоб здоровье было, остальное мы преодолеем.
   — Откуда звонишь?
   — Дорогой! Я совсем рядом! Из машины звоню... Хочу видеть тебя, хочу обнять тебя!
   — Обними, — сказал Сысцов, смиряясь.
   — Прямо сейчас?! — обрадовался собеседник.
   — Зачем откладывать хорошие дела? Свидания с этим человеком тяготили Сысцова, он понимал, что их дружба не может продолжаться слишком долго, но проходил месяц за месяцем, а в стране не случалось ничего такого, что заставило бы его насторожиться и пресечь эти встречи. С некоторых пор Сысцов даже поощрял Байрамова к дальнейшим встречам, тем более, что никто не приходил к нему с такими дарами.
   И все-таки Байрамов его тяготил. При встречах с ним Сысцов не чувствовал своего всевластия, более; того, он ощущал растущую зависимость. Сысцов все понимал и имел мужество называть вещи своими именами — его подкармливали, его покупали, с ним расплачивались. Опыт подсказывал — все это не могло продолжаться слишком долго. Их дружба должна или прекратиться полностью или принять другие формы. А измениться их отношения могут только в одном направлении — он станет полностью зависимым, полностью управляемым.
   Сысцов ни на мгновенье не заблуждался, что Байрамов — если и не убийца в полном и прямом смысле слова, то преступник весьма опасный и уж во всяком случае законченный.
   Ему хорошо запомнилась их первая встреча... Байрамов записался на прием, терпеливо прождал несколько часов в коридоре, не отлучаясь и не пытаясь как-то скрасить затянувшееся ожидание — он сидел на стуле, поставив чемоданчик на колени и глядя прямо перед собой. Можно было подумать, что он присел на минутку, хотя просидел в такой позе не один час. Это было достаточно унизительно для его положения, но Байрамов, казалось, шел на это сознательно — пусть высокое руководство знает, как много" он готов перенести ради нескольких минут приема. Встреча Сысцова и Байрамова действительно продолжалась десять минут, а если уж точнее, то одиннадцать. И единственная его цель была — познакомиться. И больше ничего. Представиться первому человеку города.
   — Мы будем с вами встречаться, дорогой Иван Иванович, — сказал Байрамов на прощание. — Я очень, благодарен за то, что вы нашли время принять меня. Я отнял у вас, — он посмотрел на часы, — ровно одиннадцать минут. Да, ровно одиннадцать минут, — повторил Байрамов, видимо, придавая этому обстоятельству важное значение. Так все и оказалось.