Страница:
— Он — тринадцатый.
— А! — обрадованно воскликнул Пафнутьев. — Этим все и объясняется. Чертова дюжина!
— Заткнись. Трое по дряхлости оказались ни к чему неспособными, а остальные девять человек поработали на славу. Повторяю, Паша, его вынесли. Его трахали двое суток... И не только в задницу. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Приблизительно, — кивнул Пафнутьев.
— Чтобы ты понимал не приблизительно, а в полной мере, я тебе кое-что объясню. Так поступают с теми, кто проходит по делам об изнасилованиях. Почему в камере решили, что Амон — насильник? У него много недостатков, у него дурное воспитание и отвратительные привычки, он злобен и безжалостен... Но он не насильник, Паша?
— У меня есть показания... Его опознала потерпевшая...
— Как об этом узнали в камере?
— Леонард! Ты же знаешь, что у них налажена потрясающая система оповещения!
— Я знаю первоисточник, Паша. И мы с тобой оба знаем, что я имею в виду. Я поговорил с конвоирами...
— Он получил то, чем сам грозился.
— Паша, пойми... Мы не говорим об этом ублюдке. Они могли бы его вообще там придушить и двое суток трахали бы его труп... И меня бы это нисколько не взволновало... Все это уже бывало. Мы говорим о другом, Паша.
— Слушаю, — Пафнутьев исподлобья глянул на прокурора.
— Ты не годишься для этой должности. Для тебя слишком большое значение имеет собственное достоинство, собственные суждения о том, о сем...
— Это плохо?
— Очень плохо.
— Почему?
— Потому что ты был в связке. И главная твоя задача — чтобы твое звено было надежным. Да, Паша, есть закон связки, и ты его нарушил. Ты был неприкосновенным, пока находился в нашей связке. Теперь неприкосновенности ты лишился. И у тебя за спиной оказался человек с одной единственной целью в жизни... Убить тебя. Амон выживет, придет в себя...
— Опущенный?
— Опущенный или приподнятый... Это имеет значение среди уголовников. А он из другого мира. Из мира, где превыше всего законы кровной мести. Они действуют не ограниченно во времени, из поколения в поколение... Если увильнешь ты, он будет добираться до твоих детей, если увильнут они, то его внуки будут добираться до твоих внуков и рано или поздно перережут их всех. У него отныне одна цель в жизни. Даже если ты его посадишь на пятнадцать лет, он выживет и сохранит силы, страсть и ярость. И силы ему будет давать мечта о встрече с тобой. Я бы не хотел иметь такого врага.
— Если ты все это знаешь, зачем выпустил?
— Во-первых, я выполнил просьбу уважаемого мною человека. Немного запоздал, но выполнил. А во-вторых, я уровнял ваши шансы, Паша. Теперь вы на равных. Впрочем нет, его положение более предпочтительное.
— А что, нет другого способа убрать меня?
— Ты подвел многих людей, на тебя глядя еще кто-то нарушит законы и обычаи... Такие вещи не должны оставаться безнаказанными. Чтобы в будущем не случилось подобного с другими членами нашей...
— Банды? — угрюмо подсказал Пафнутьев.
— Чтобы ничего подобного не случилось с остальными звеньями нашей цепи, — поправил Анцыферов. — Я не всегда поступал, как тебе хотелось, как ты считал правильным. Но я не стремился нравиться тебе, Паша. У меня другая цель — быть надежным, не подвести людей, которые мне доверяют, которые мне помогают, которые выручат и спасут меня, когда я окажусь в беде. А они меня выручат. Мы с тобой в этом не сомневаемся, да?
— Иногда мы даже в этом уверены.
— Вот-вот. Поэтому я заранее выручаю моих друзей. Ты можешь сказать, что я расплачиваюсь. Скажи. Это меня не обидит. Да, я заранее расплачиваюсь за ее услуги, которые в будущем мне окажут. Здесь действуют суровые законы, Паша, может быть, гораздо суровее, нежели в той банде, которую ты только что упомянул. Ты тешишься словами, а мы делаем дело. В этом наша разница.
— А мне показалось, что я работаю в прокуратуре, — невесело усмехнулся Пафнутьев.
— Это заблуждение, Паша. Прокуратура — всего лишь прикрытие. Даже деньги, которые нам здесь платят — это не деньги, это прикрытие, основание, чтобы ты мог тратить другие деньги, которые здесь можешь делать и, надеюсь, делаешь. Если ты ловишь иногда преступников, то это всего лишь прикрытие твоей настоящей деятельности. Пожалуйста, лови, хоть весь город пересажай... Ведь мы с тобой прекрасно знаем, что посадить можно каждого. Причем, заслуженно. Так вот, пересажай весь город, но если тебе скажут, что вот этого человека трогать нельзя, значит, его не трожь.
Пафнутьев сидел молча, разглядывая собственные ладони, словно по линиям пытаясь определить свою дальнейшую судьбу, предназначение, свой конец. От утренней свежести и бодрящего чувства опасности не осталось и следа. Гнетущая тяжесть какой-то беспросветности, безысходности навалилась на него и он, обмякнув в кресле, смотрел перед собой полуприкрытыми глазами и нельзя было с уверенностью сказать, понимает ли он вообще о чем идет речь.
— Ты раньше так не говорил, Леонард, — наконец произнес Пафнутьев.
— Раньше мы жили в другой стране, ты этого не заметил?
— Заметил.
— Раньше существовали законы.
— И их исполнители, — добавил Пафнутьев.
— Я о другом, — перебил его Анцыферов. — Существовали законы. Мы могли называть их справедливыми или нет, демократическими, диктаторскими, какими угодно. Но они действовали и все им подчинялись. Потом пришли громкоголосые с подловатыми помыслами люди и сказали, что это плохие законы. Однако, новые не предложили. Да! — закричали толпы идиотов, — это плохие законы. — Отменить их! — завопили продажные газетчики, повылезшие из баров, подворотен и камер. Ура! — закричали толпы идиотов. И в результате мы получили сегодняшний день.
— Хорошо говоришь, — одобрительно кивнул Пафнутьев.
— Я могу говорить еще лучше, чтобы тебе немного понравиться. Взгляни наверх! Разве ты увидишь там пример для подражания? Там, Паша, тоже можно сажать каждого. И тоже обоснованно. Мы с тобой прекрасно это знаем. Но не сажаем. Более того — принимаем подачки — зарплату за работу, которую не выполняем, нам и платят за то, чтобы мы ее не выполняли, неужели ты этого до сих пор не понял? Мы служим, Паша! Очнись!
— Я не им служу.
— Твое личное дело — какими словами себя утешать. Но нужно знать совершенно твердо — это всего лишь утешительные рассуждения. Сути не изменить. Тебе просто не позволят этого сделать. Уходить тебе надо, Паша.
— Я подумаю.
— Не утруждайся. За тебя уже подумали. Я тебя ухожу.
— Не уйдешь.
— Да? — улыбнулся Анцыферов. — А что же мне помешает?
— Это опасно.
— Для кого?
— Для всей цепочки.
— Ты в этом уверен?
— Да, — Пафнутьев быстро взглянул на Анцыферова. — Да, Леонард. Все, что ты сейчас сказал, звучит убедительно. Все так и есть. В этом я с тобой согласен. Но! Это не законы бытия, это исключения. И исключения никогда не станут законами, как бы широко они ни распространились, как бы соблазнительно ни выглядели.
— Ты так думаешь? Пожалуйста. Думай так.
— Не трогай меня, Леонард, ладно? Не мешай мне работать. Я ведь тебе не мешаю... Накладка вышла, согласен. Мог помочь, оказать услугу, не оказал. Уж больно этот Амон завяз. Открещиваться вам надо от него, а вы торопитесь спасать. И потом, знаешь... Достал меня этот Амон, достал. Смотри, Леонард, как бы вам не сгореть на нем.
— Не будем, Паша, о том, кто на чем сгорит... Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется... Хорошо, не будем пороть горячку. Работай... Пока. Но советую по-дружески — по сторонам оглядывайся.
— С какой целью?
— Подыскивай новое место, Паша.
— А ты, вроде, насчет этого кабинета намеки делал?
— Проехали.
— Жаль... А я уж начал привыкать, — Пафнутьев окинул взглядом стены, шкафы, большие окна. — Приятное местечко, ничего не скажешь.
— Теплое, — поправил Анцыферов. — Но ты же не ищешь себе теплого места?
— Знаешь, в чем твоя ошибка, Леонард? Настроение сегодняшнего утра, нагоняй вчерашнего дня, телефонные перебрехи этой ночи — все это ты обобщил навсегда. И напрасно. Наступит новое утро, потом еще одно... Появятся новые проблемы, новые герои, потребуются новые услуги... И два выходных дня растают во времени.
— Хватит, Паша. Поговорили. Я сказал главное — оглядывайся по сторонам. Смотри, чтоб Амон за спиной не оказался. Одно интересное место у него сейчас сильно зудит, но это пройдет. А вот другой зуд останется. И он знает, кто ему это устроил. Иди, Паша... Лови. Поймаешь — доложишь. Вынесу благодарность. Но место себе все-таки подыскивай.
Пафнутьев покинул кабинет Анцыферова с тяжелым чувством, что бывало с ним нечасто. Ощущения правоты, злой, яростной, отчаянной правоты, с которым он входил к прокурору, уже не было. Его охватило раскаяние. Да, в оправдание можно сказать, что он выполнил служебный долг, не поддался бесцеремонному давлению, задержал опасного преступника, воспрепятствовал его незаконному освобождению, проявил и рвение, и добросовестность...
Все это он повторил себе не один раз, но успокоение не приходило, доводы не утешали и не снимали досадливого недовольства собой. Он не привык оценивать свои поступки по служебным обязанностям.
Существовал более высокий отсчет — он подвел людей, которые на него надеялись. Пусть они будут бесчестными, корыстными, опутанными преступными связями, пусть они сами относились к нему не самым лучшим образом, все это было не столь важно. Анцыферов понял, куда нужно ударить Пафнутьева, где его болевая точка, и этот удар он нанес: «Ты обещал, мы на тебя надеялись, а ты обманул». Все. Остальное не имело никакого значения. Ведь Анцыферов не упрекнул за пренебрежение служебными обязанностями, он знал, что этим Пафнутьева не заденешь, он его мордой в пренебрежение человеческими ценностями...
Вышагивая по своему кабинету, покряхтывая от досады, постанывая, словно от сильной физической боли, Пафнутьев искал и не находил объяснения, довода, который бы оправдал его в собственных глазах. Надо же как бывает — сделал свое дело, поступил справедливо, правильно, а душа болит. И по матушке послал он Анцыферова подальше, чтоб тот даже мысленно не корил его, не уличал, еще раз произнес про себя все слова, которые говорил Анцыферову, только более подробно и убедительно — не помогало.
И наконец, что-то забрезжило, возник довод, который вроде бы смягчал его вину — своими действиями Пафнутьев не только ответил на вызов, брошенный ему лично, причем, брошенный каким-то кретином, недоумком, убийцей, своими действиями он защитил того же Анцыферова, тех же начальничков, которые стояли за ним. Если Амон вот так использует их расположение, если он позволяет себе бравировать знакомством с ними, значит и их он не слишком ценит. Да, это проявилось — в чем-то он даже презирал своих благодетелей. А они, догадывались ли они об этом? Или же им это безразлично? Да, и Анцыферов сказал об этом открытым текстом. Значит, был человек, которого Амон уважал, преклонялся, которому служил. И это не генерал Колов, не Анцыферов и не Сысцов.
Это Байрамов.
И не в состоянии больше терпеть тяжесть в душе, Пафнутьев тут же отправился к Анцыферову и высказал ему свои доводы, горячась и перебивая самого себя. Анцыферов слушал молча, рисуя карандашом какие-то замысловатые фигуры, переплетающиеся, наслаивающиеся и составляющие какой-то несуразный клубок. Может быть, он нарисовал клубок преступлений?
— Все? — спросил Анцыферов, когда Пафнутьев замолчал.
— Вроде, все, — несколько смущенно ответил Пафнутьев, не ожидавший от Анцыферова такого долготерпения.
— Это хорошо, Паша, что ты пришел покаяться...
— Я пришел не каяться, а объясниться. Я не отрекаюсь ни от своих слов, ни от своих действий. И ни о чем не сожалею. Мне важно, Леонард, чтобы ты понял мотивы моих действий.
— Паша, я тебе уже говорил и повторяю снова — мне безразличен Амон со своей развороченной задницей. Меня попросили о небольшом одолжении, я обещал, но не выполнил. Вот и все.
— Но выпуская Амона сегодня утром, ты спросил у меня, каково мне было его задержать? Каково мне было его вычислить? Как мне вообще удалось узнать о его существовании?
— Нет, не спросил. По той простой причине, что мне все это не интересно.
— Хорошо, — опять начал яриться Пафнутьев. — Но выпуская Амона, ты знал, что этим подвергаешь смертельной опасности меня?
— Да, я это понимал.
— И то, что Амон опасен не только для меня, что он вообще для людей опасен, ты тоже понимаешь?
— Да, Паша.
— К тебе надо присмотреться, Леонард.
— С какой целью?
— Чтобы узнать, на кого работаешь.
— Я и так могу тебе это сказать, и присматриваться даже ко мне не нужно.
— Скажи.
— На себя, Паша. Если тебе так важно знать подобные мелочи, отвечаю не задумываясь — работаю на себя. Можешь сказать, что под себя. Это неважно. Ты что же думаешь, в этой России, как ее иногда называют полузабытым древним словом, в стране, где отменены законы, где президент совершает государственный, переворот, а потом именно в этом обвиняет тех, кто перевороту воспротивился... Неужели ты думаешь, что в этих условиях можно думать еще о чем-то, кроме самого себя?
Пафнутьев некоторое время молчал, стараясь сдержаться и не произнести слов, о которых потом будет жалеть.
— Есть единственный выход, достойный выход из этого положения, — наконец проговорил Пафнутьев.
— Поделись.
— Делать свое дело. Тихо, спокойно, изо дня в день, ковыряясь в носу или еще где-либо. Не ожидая ни благодарностей, ни славы, ни признания, ни денег. Просто изо дня в день делать свое дело.
— Очень хорошо, Паша, что ты это понимаешь. В другое время, в другой стране тебе бы цены не было, а так... Извини. Идет, Паша, развал. Мы скатились в массовое разграбление всего, что еще осталось на этой земле. Люди дичают и сбиваются в стаи...
— В банды, — поправил Пафнутьев,.
— Да, — согласился Анцыферов. — Так будет точнее. Одичавшие, брошенные, голодные собаки сбиваются в стаи. Одичавшие, обманутые, брошенные собственным правительством, голодные люди сбиваются в банды, чтобы попытаться выжить. Только попытаться, потому что ни у кого нет уверенности в том, что выжить удасться... Как видишь, я понимаю, что происходит за этими окнами. Наш с тобой вывод, Паша, одинаков. Но это не мешает каждому поступать по-своему.
— Хорошо, что ты это понимаешь.
— И я рад, что мы поговорили с тобой сегодня. Теперь мы можем поступать свободнее по отношению друг к другу, верно? Нас теперь мало что может остановить, да, Наша? — Анцыферов оторвал взгляд от своего клубка преступлений на листке бумаги и улыбчиво посмотрел на Пафнутьева.
— Если, Леонард, ты еще что-то хочешь добавить, — добавь. Я охотно тебя выслушаю.
— Нет, я все сказал. Теперь твоя очередь.
— А я промолчу, — Пафнутьев улыбнулся широко, легко, освобождение. — Как говорят умные люди, несказанное слово — золотое.
— Вот и тебя, Паша, на золото потянуло. Желтый — цвет прощания, верно?
— Цвет разлуки, — поправил Пафнутьев, выходя.
Теперь, вышагивая из угла в угол, Пафнутьев не кряхтел и не стонал. Пришло чувство правоты, ощущение уверенности, холодящее, бодрящее ожидание опасности.
Да, — думал Пафнутьев, — да! Все мы сбиваемся в банды хотим того, или нет, часто даже не догадываясь, что мы уже не сами по себе, не просто так, мы уже задействованы, мобилизованы, мы уже в банде и не можем вести себя, как нам хочется, не можем поступать, ни о чем не думая. Мы в банде и должны подчиняться жестким законам банды. Даже если по простоте душевной, по глупости или самонадеянности, еще не знаем, что давно являемся членами той или иной банды, но уже изменились наши поступки, все наше поведение уже изменено и выстроено с учетом законов банды. И скажи нам кто-то, что мы в банде, что мы круты и безжалостны, что мы превыше всего ставим законы и благополучие банды... Можем даже оскорбиться, обидеться, вознегодовать. Мы живем по законам банды, даже в ней не участвуя, ее ненавидя, презирая и отвергая.
Ну, хорошо, из чувства приличия мы называем наши банды компаниями, командами, клубами... Но так ли уж важно словечко, если предполагается подчинение общим законам, общак, даже если во главе стоит не пахан, не главарь, а просто лидер — образованный, утонченный, авторитетный. И этот лидер набирает себе в команду людей по единственно важному в банде признаку — верность общим целям и готовность идти на что угодно за вожаком, за паханом, за президентом.
Но что происходит дальше — страна покрывается бандами, страна попадает под их власть. Команды у прокуроров, торгашей, артистов эстрады, банкиров, президентов и депутатов. Со своими группами охраны, группами прикрытия, с телохранителями из бывших боксеров и каратистов, со своими вышибалами денег, заказов, долгов, времени на телевидении. И постепенно, как бы мы к этому не относились, мы усваиваем бандитскую нравственность, бандитские честность, порядочность, достоинство. И забываем, забываем, а потом и отвергаем истинную честность, истинную порядочность, великодушную и снисходительную, порядочность без насилия.
Все, Павел Николаевич, все, дорогой... Хватит. А то что-то ты уж больно круто взялся за наше многострадальное общество, — Пафнутьев сел за свой стол, придвинул телефон, набрал номер.
— Гражданин Халандовский?
— Он самый, — раздался в трубке неуверенный голос.
— Гостей ждете?
— Гостям всегда рады, Паша.
— Едут к вам гости, едут.
— С ветерком? — улыбнулся Халандовский в предчувствии приятной беседы.
— С ветерком и навеселе, — решительно ответил Пафнутьев и, положив трубку, направился в угол, где на стоячей вешалке просыхал намокший под утренним дождем плащ.
— Разговор есть, Павел Николаевич, — сказал Николай, протягивая руку. — Интересный, между прочим, разговор.
— Прямо сейчас, прямо немедленно?
— Как скажете, Павел Николаевич...
— Ладно, — вздохнул Пафнутьев. Не было у него ни желания, ни сил снова возвращаться в прокуратуру. Он с тоской оглянулся на крыльцо, с которого только что спустился, посмотрел на поджидающую его машину, и, наконец, блуждающий его взор уперся в улыбающееся лицо оперативника. — Ладно, Коля... Поговорим по дороге, — он махнул рукой Андрею в машине, дескать, пойду пешком Поднял воротник плаща, сунул руки в карманы, ссутулился, сразу сделавшись похожим на несчастного, забитого жизнью служащего какой-то захудалой конторы. — Что у тебя?
— Цыбизова.
— Помню, Изольда Федоровна. Жива?
— Жива, но я не думаю, что так будет продолжаться слишком долго. За последние три года она застраховала двадцать семь машин. Из них двенадцать — наиболее престижные. «Девятки», «восьмерки», «семерки»...
— Из них угнано? — спросил Пафнутьев.
— Семь. Из двенадцати.
— Неплохой показатель А остальные машины?
— Хлам По-моему, хозяева даже мечтают, чтобы их машины угнали, чтобы получить страховку...
— Если мечтаю г, значит угонят Не угонщики, так сами Насобачились. Дурное дело нехитрое Что Цыбизова? Ты любишь ее по-прежнему?
— Гораздо меньше — Что так?
— Хахаль у нее. На черном «мерседесе». Со спутниковой связью. С баром и телевизором. С водителем и телохранителем.
— А чье тело он хранит?
— Тело хахаля.
— Как его зовут?
— Байрамов. Морда жирная, зуб золотой, улыбка до ушей, волосы в бриолине. Слышали о таком?
— Немного. Тебе за ним не угнаться.
— Да уж понял, — хмыкнул Коля, поправил клеенчатую кепочку, перепрыгнул через неглубокую лужу на тротуаре. — Розы подарил нашей красотке, целый букет. Тысяч по пятнадцать-двадцать за штуку. Специально пошел на рынок и спросил цену... Так что букет ему обошелся тысяч в двести.
— Молодец, — одобрил Байрамова Пафнутьев. — Я думал о нем хуже. А если тратит такие деньги на цветы женщине.. Хороший человек. А что Цыбизова, не обижает его, не огорчает?
— Нет, с этим у них все в порядке.
— Не мелькал ли в их компании невысокий широкоплечий парень с короткой стрижкой, в темной одежде, с неприветливым выражением лица.
— Мелькал. Его зовут Амон. Он у этого Байрамова не то охранником, не то водителем...
— Что же он так неосторожно, что же он так опрометчиво, — пробормотал Пафнутьев. — Так нельзя, дорогой.
— Вы о ком, Павел Николаевич?
— О Байрамове. Он совершенно не уважает противника, он не берет его в расчет. Это плохо. Так нельзя.
— Может быть, он и не подозревает о существовании противника?
— Да, скорее всего... Послушай, Коля... Тебе это больно, я знаю, но все-таки... У этого Байрамова с Цыбизовой... Постель? Дела? Торговля?
— По-моему, всего понемногу. И постель, и дела.
— Не ошибаешься?
— Влюбленное сердце не обманешь, — горестно Николай постучал по тому месту, где, как ему казалось, у него билось влюбленное сердце.
— Зомби у нее больше не появлялся?
— Вроде, нет.
— Сама она спокойна как и прежде? Порхает? Щебечет? С ветки на ветку?
— Я перемен не заметил. Разве что появился Байрамов... Морда широкая, зуб золотой...
— Ты уже говорил, — Пафнутьев остановился под козырьком заколоченного киоска. Его, похоже, облюбовали какие-то бойкие торгаши, но развернуться им не дали — киоск подожгли, внутри он выгорел дотла, но его железный каркас, сработанный из железнодорожного контейнера, уцелел. По городу в последнее время появилось немало таких вот выгоревших помещений — подвалов, ларьков, изготовленных из гаражей, арки в старых домах, заложенные кирпичом и оборудованные под магазины Народ продолжал бороться за социальную справедливость — так, как он ее понимал. Поджигатели оставались непойманными, продавцы не жаловались, а сумма ущерба не интересовала ни тех, ни других А Пафнутьев знал наверняка, что частенько продавцы и поджигатели — одни и те же лица. Заметали следы ребята, заметали следы старым дедовским способом — красного петуха под собственный зад. Ищи-свищи-доказывай!
— Разбегаемся? — спросил оперативник, истомившись в затянувшемся молчании.
— Подожди, — Пафнутьев с привычным безразличием на лице смотрел на пробегающих прохожих, на лужи, на неиссякающий поток машин. — Послушай, — повторил он и опять замолчал.
— Слушаю внимательно, — улыбнулся оперативник.
— А не сделать ли нам такую вещь... Не провернуть ли нам такую забавную штуку...
— Не возражаю, — опять поторопил Пафнутьева собеседник.
— Не суетись... Такая вот мыслишка посетила... А не поставить ли нам под окна Цыбизовой машину? Хорошую машину, «девятку», а? В приличном состоянии, с небольшим пробегом, а? Поставить ее так, чтобы она с улицы не видна была, но из окон Цыбизовой — как на ладони? Если они действительно завязаны на угонах, у них же зуд по всему телу начнется на второй день!
— Ловля на живца?
— Да, но машина должна быть под круглосуточным наблюдением.
— Можно проще.. Установить график, чтобы «девятка» стояла, к примеру, под ее окнами только с семи до девяти вечера. Дескать, кто-то к кому-то приезжает каждый день на это время. И потом опять уезжает. Она человек грамотный и на второй же вечер все поймет — приезжает любовник к девице-красавице. Пока они воркуют, машина стоит И на эти два часа подключать ребят — пусть бы присмотрели.
— Да, так лучше.
— Тут в другом опасность... А если они в самом деле ее угонят? Не расплатимся, Павел Николаевич.
— Придумай с ребятами что-нибудь... Мотор, к примеру, не заведется. Или тормоза не сработают. Или рулевое управление откажет.. Ведь технически это осуществимо?
— Вполне Уж если подобные вещи случаются с исправными машинами, то здесь и сам Бог велел, Нашкодить сумеем. Починим ли потом, трудно сказать, но сломать — сломаем.
— И с завтрашнего вечера машина будет стоять?
— Если поднатужиться, то можно уже и сегодня выставить нашу «девятку» на обозрение.
— Поднатужься. Если что понадобится — подключай меня.
— Вечером позвоню, доложу, — оперативник протянул руку.
— Давай, Коля. Вперед и с песней, — Пафнутьев крепко пожал холодную мокрую ладонь оперативника и поддернув поднятый воротник плаща, шагнул под мелкий осенний дождь.
Не сложилось у Андрея с Викой, не сложилось. То ли она слишком уж отличалась от Светы и любое ее слово его как-то задевало, то ли слишком уж он близко принял Свету, как единственно возможную для него женщину и все, что с ней было связано, воспринималось им как некая истина, с которой можно только сравнивать. А скорее всего не отошел он еще, продолжал жить событиями прошлого года, даже не замечая этого.
Поначалу он вообще не воспринимал Вику всерьез. Появился рядом человек, ну и пусть. Вроде, неплохой человек, красивая девушка, не дура, не злобная, не спесивая. Но он не мог избавиться от ощущения, что все стоящее, что у него могло бы быть в жизни, уже было, и теперь возможны только заменители, протезы истинных чувств. По молодости Андреи не знал еще, что не бывает единственной любви, не бывает единственно правильных чувств. Все возвращается, многое повторяется с какими-то отклонениями от того образца, который ты познал в самом начале своей жизни. К Вике он относился явно без трепета, скорее терпя ее, как терпят шаловливого щенка, готового в любую минуту опрокинуться на спину, лизнуть в щеку, куснуть за палец, но решительно отодвигают в сторону, когда он становится слишком уж докучливым.
— А! — обрадованно воскликнул Пафнутьев. — Этим все и объясняется. Чертова дюжина!
— Заткнись. Трое по дряхлости оказались ни к чему неспособными, а остальные девять человек поработали на славу. Повторяю, Паша, его вынесли. Его трахали двое суток... И не только в задницу. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Приблизительно, — кивнул Пафнутьев.
— Чтобы ты понимал не приблизительно, а в полной мере, я тебе кое-что объясню. Так поступают с теми, кто проходит по делам об изнасилованиях. Почему в камере решили, что Амон — насильник? У него много недостатков, у него дурное воспитание и отвратительные привычки, он злобен и безжалостен... Но он не насильник, Паша?
— У меня есть показания... Его опознала потерпевшая...
— Как об этом узнали в камере?
— Леонард! Ты же знаешь, что у них налажена потрясающая система оповещения!
— Я знаю первоисточник, Паша. И мы с тобой оба знаем, что я имею в виду. Я поговорил с конвоирами...
— Он получил то, чем сам грозился.
— Паша, пойми... Мы не говорим об этом ублюдке. Они могли бы его вообще там придушить и двое суток трахали бы его труп... И меня бы это нисколько не взволновало... Все это уже бывало. Мы говорим о другом, Паша.
— Слушаю, — Пафнутьев исподлобья глянул на прокурора.
— Ты не годишься для этой должности. Для тебя слишком большое значение имеет собственное достоинство, собственные суждения о том, о сем...
— Это плохо?
— Очень плохо.
— Почему?
— Потому что ты был в связке. И главная твоя задача — чтобы твое звено было надежным. Да, Паша, есть закон связки, и ты его нарушил. Ты был неприкосновенным, пока находился в нашей связке. Теперь неприкосновенности ты лишился. И у тебя за спиной оказался человек с одной единственной целью в жизни... Убить тебя. Амон выживет, придет в себя...
— Опущенный?
— Опущенный или приподнятый... Это имеет значение среди уголовников. А он из другого мира. Из мира, где превыше всего законы кровной мести. Они действуют не ограниченно во времени, из поколения в поколение... Если увильнешь ты, он будет добираться до твоих детей, если увильнут они, то его внуки будут добираться до твоих внуков и рано или поздно перережут их всех. У него отныне одна цель в жизни. Даже если ты его посадишь на пятнадцать лет, он выживет и сохранит силы, страсть и ярость. И силы ему будет давать мечта о встрече с тобой. Я бы не хотел иметь такого врага.
— Если ты все это знаешь, зачем выпустил?
— Во-первых, я выполнил просьбу уважаемого мною человека. Немного запоздал, но выполнил. А во-вторых, я уровнял ваши шансы, Паша. Теперь вы на равных. Впрочем нет, его положение более предпочтительное.
— А что, нет другого способа убрать меня?
— Ты подвел многих людей, на тебя глядя еще кто-то нарушит законы и обычаи... Такие вещи не должны оставаться безнаказанными. Чтобы в будущем не случилось подобного с другими членами нашей...
— Банды? — угрюмо подсказал Пафнутьев.
— Чтобы ничего подобного не случилось с остальными звеньями нашей цепи, — поправил Анцыферов. — Я не всегда поступал, как тебе хотелось, как ты считал правильным. Но я не стремился нравиться тебе, Паша. У меня другая цель — быть надежным, не подвести людей, которые мне доверяют, которые мне помогают, которые выручат и спасут меня, когда я окажусь в беде. А они меня выручат. Мы с тобой в этом не сомневаемся, да?
— Иногда мы даже в этом уверены.
— Вот-вот. Поэтому я заранее выручаю моих друзей. Ты можешь сказать, что я расплачиваюсь. Скажи. Это меня не обидит. Да, я заранее расплачиваюсь за ее услуги, которые в будущем мне окажут. Здесь действуют суровые законы, Паша, может быть, гораздо суровее, нежели в той банде, которую ты только что упомянул. Ты тешишься словами, а мы делаем дело. В этом наша разница.
— А мне показалось, что я работаю в прокуратуре, — невесело усмехнулся Пафнутьев.
— Это заблуждение, Паша. Прокуратура — всего лишь прикрытие. Даже деньги, которые нам здесь платят — это не деньги, это прикрытие, основание, чтобы ты мог тратить другие деньги, которые здесь можешь делать и, надеюсь, делаешь. Если ты ловишь иногда преступников, то это всего лишь прикрытие твоей настоящей деятельности. Пожалуйста, лови, хоть весь город пересажай... Ведь мы с тобой прекрасно знаем, что посадить можно каждого. Причем, заслуженно. Так вот, пересажай весь город, но если тебе скажут, что вот этого человека трогать нельзя, значит, его не трожь.
Пафнутьев сидел молча, разглядывая собственные ладони, словно по линиям пытаясь определить свою дальнейшую судьбу, предназначение, свой конец. От утренней свежести и бодрящего чувства опасности не осталось и следа. Гнетущая тяжесть какой-то беспросветности, безысходности навалилась на него и он, обмякнув в кресле, смотрел перед собой полуприкрытыми глазами и нельзя было с уверенностью сказать, понимает ли он вообще о чем идет речь.
— Ты раньше так не говорил, Леонард, — наконец произнес Пафнутьев.
— Раньше мы жили в другой стране, ты этого не заметил?
— Заметил.
— Раньше существовали законы.
— И их исполнители, — добавил Пафнутьев.
— Я о другом, — перебил его Анцыферов. — Существовали законы. Мы могли называть их справедливыми или нет, демократическими, диктаторскими, какими угодно. Но они действовали и все им подчинялись. Потом пришли громкоголосые с подловатыми помыслами люди и сказали, что это плохие законы. Однако, новые не предложили. Да! — закричали толпы идиотов, — это плохие законы. — Отменить их! — завопили продажные газетчики, повылезшие из баров, подворотен и камер. Ура! — закричали толпы идиотов. И в результате мы получили сегодняшний день.
— Хорошо говоришь, — одобрительно кивнул Пафнутьев.
— Я могу говорить еще лучше, чтобы тебе немного понравиться. Взгляни наверх! Разве ты увидишь там пример для подражания? Там, Паша, тоже можно сажать каждого. И тоже обоснованно. Мы с тобой прекрасно это знаем. Но не сажаем. Более того — принимаем подачки — зарплату за работу, которую не выполняем, нам и платят за то, чтобы мы ее не выполняли, неужели ты этого до сих пор не понял? Мы служим, Паша! Очнись!
— Я не им служу.
— Твое личное дело — какими словами себя утешать. Но нужно знать совершенно твердо — это всего лишь утешительные рассуждения. Сути не изменить. Тебе просто не позволят этого сделать. Уходить тебе надо, Паша.
— Я подумаю.
— Не утруждайся. За тебя уже подумали. Я тебя ухожу.
— Не уйдешь.
— Да? — улыбнулся Анцыферов. — А что же мне помешает?
— Это опасно.
— Для кого?
— Для всей цепочки.
— Ты в этом уверен?
— Да, — Пафнутьев быстро взглянул на Анцыферова. — Да, Леонард. Все, что ты сейчас сказал, звучит убедительно. Все так и есть. В этом я с тобой согласен. Но! Это не законы бытия, это исключения. И исключения никогда не станут законами, как бы широко они ни распространились, как бы соблазнительно ни выглядели.
— Ты так думаешь? Пожалуйста. Думай так.
— Не трогай меня, Леонард, ладно? Не мешай мне работать. Я ведь тебе не мешаю... Накладка вышла, согласен. Мог помочь, оказать услугу, не оказал. Уж больно этот Амон завяз. Открещиваться вам надо от него, а вы торопитесь спасать. И потом, знаешь... Достал меня этот Амон, достал. Смотри, Леонард, как бы вам не сгореть на нем.
— Не будем, Паша, о том, кто на чем сгорит... Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется... Хорошо, не будем пороть горячку. Работай... Пока. Но советую по-дружески — по сторонам оглядывайся.
— С какой целью?
— Подыскивай новое место, Паша.
— А ты, вроде, насчет этого кабинета намеки делал?
— Проехали.
— Жаль... А я уж начал привыкать, — Пафнутьев окинул взглядом стены, шкафы, большие окна. — Приятное местечко, ничего не скажешь.
— Теплое, — поправил Анцыферов. — Но ты же не ищешь себе теплого места?
— Знаешь, в чем твоя ошибка, Леонард? Настроение сегодняшнего утра, нагоняй вчерашнего дня, телефонные перебрехи этой ночи — все это ты обобщил навсегда. И напрасно. Наступит новое утро, потом еще одно... Появятся новые проблемы, новые герои, потребуются новые услуги... И два выходных дня растают во времени.
— Хватит, Паша. Поговорили. Я сказал главное — оглядывайся по сторонам. Смотри, чтоб Амон за спиной не оказался. Одно интересное место у него сейчас сильно зудит, но это пройдет. А вот другой зуд останется. И он знает, кто ему это устроил. Иди, Паша... Лови. Поймаешь — доложишь. Вынесу благодарность. Но место себе все-таки подыскивай.
Пафнутьев покинул кабинет Анцыферова с тяжелым чувством, что бывало с ним нечасто. Ощущения правоты, злой, яростной, отчаянной правоты, с которым он входил к прокурору, уже не было. Его охватило раскаяние. Да, в оправдание можно сказать, что он выполнил служебный долг, не поддался бесцеремонному давлению, задержал опасного преступника, воспрепятствовал его незаконному освобождению, проявил и рвение, и добросовестность...
Все это он повторил себе не один раз, но успокоение не приходило, доводы не утешали и не снимали досадливого недовольства собой. Он не привык оценивать свои поступки по служебным обязанностям.
Существовал более высокий отсчет — он подвел людей, которые на него надеялись. Пусть они будут бесчестными, корыстными, опутанными преступными связями, пусть они сами относились к нему не самым лучшим образом, все это было не столь важно. Анцыферов понял, куда нужно ударить Пафнутьева, где его болевая точка, и этот удар он нанес: «Ты обещал, мы на тебя надеялись, а ты обманул». Все. Остальное не имело никакого значения. Ведь Анцыферов не упрекнул за пренебрежение служебными обязанностями, он знал, что этим Пафнутьева не заденешь, он его мордой в пренебрежение человеческими ценностями...
Вышагивая по своему кабинету, покряхтывая от досады, постанывая, словно от сильной физической боли, Пафнутьев искал и не находил объяснения, довода, который бы оправдал его в собственных глазах. Надо же как бывает — сделал свое дело, поступил справедливо, правильно, а душа болит. И по матушке послал он Анцыферова подальше, чтоб тот даже мысленно не корил его, не уличал, еще раз произнес про себя все слова, которые говорил Анцыферову, только более подробно и убедительно — не помогало.
И наконец, что-то забрезжило, возник довод, который вроде бы смягчал его вину — своими действиями Пафнутьев не только ответил на вызов, брошенный ему лично, причем, брошенный каким-то кретином, недоумком, убийцей, своими действиями он защитил того же Анцыферова, тех же начальничков, которые стояли за ним. Если Амон вот так использует их расположение, если он позволяет себе бравировать знакомством с ними, значит и их он не слишком ценит. Да, это проявилось — в чем-то он даже презирал своих благодетелей. А они, догадывались ли они об этом? Или же им это безразлично? Да, и Анцыферов сказал об этом открытым текстом. Значит, был человек, которого Амон уважал, преклонялся, которому служил. И это не генерал Колов, не Анцыферов и не Сысцов.
Это Байрамов.
И не в состоянии больше терпеть тяжесть в душе, Пафнутьев тут же отправился к Анцыферову и высказал ему свои доводы, горячась и перебивая самого себя. Анцыферов слушал молча, рисуя карандашом какие-то замысловатые фигуры, переплетающиеся, наслаивающиеся и составляющие какой-то несуразный клубок. Может быть, он нарисовал клубок преступлений?
— Все? — спросил Анцыферов, когда Пафнутьев замолчал.
— Вроде, все, — несколько смущенно ответил Пафнутьев, не ожидавший от Анцыферова такого долготерпения.
— Это хорошо, Паша, что ты пришел покаяться...
— Я пришел не каяться, а объясниться. Я не отрекаюсь ни от своих слов, ни от своих действий. И ни о чем не сожалею. Мне важно, Леонард, чтобы ты понял мотивы моих действий.
— Паша, я тебе уже говорил и повторяю снова — мне безразличен Амон со своей развороченной задницей. Меня попросили о небольшом одолжении, я обещал, но не выполнил. Вот и все.
— Но выпуская Амона сегодня утром, ты спросил у меня, каково мне было его задержать? Каково мне было его вычислить? Как мне вообще удалось узнать о его существовании?
— Нет, не спросил. По той простой причине, что мне все это не интересно.
— Хорошо, — опять начал яриться Пафнутьев. — Но выпуская Амона, ты знал, что этим подвергаешь смертельной опасности меня?
— Да, я это понимал.
— И то, что Амон опасен не только для меня, что он вообще для людей опасен, ты тоже понимаешь?
— Да, Паша.
— К тебе надо присмотреться, Леонард.
— С какой целью?
— Чтобы узнать, на кого работаешь.
— Я и так могу тебе это сказать, и присматриваться даже ко мне не нужно.
— Скажи.
— На себя, Паша. Если тебе так важно знать подобные мелочи, отвечаю не задумываясь — работаю на себя. Можешь сказать, что под себя. Это неважно. Ты что же думаешь, в этой России, как ее иногда называют полузабытым древним словом, в стране, где отменены законы, где президент совершает государственный, переворот, а потом именно в этом обвиняет тех, кто перевороту воспротивился... Неужели ты думаешь, что в этих условиях можно думать еще о чем-то, кроме самого себя?
Пафнутьев некоторое время молчал, стараясь сдержаться и не произнести слов, о которых потом будет жалеть.
— Есть единственный выход, достойный выход из этого положения, — наконец проговорил Пафнутьев.
— Поделись.
— Делать свое дело. Тихо, спокойно, изо дня в день, ковыряясь в носу или еще где-либо. Не ожидая ни благодарностей, ни славы, ни признания, ни денег. Просто изо дня в день делать свое дело.
— Очень хорошо, Паша, что ты это понимаешь. В другое время, в другой стране тебе бы цены не было, а так... Извини. Идет, Паша, развал. Мы скатились в массовое разграбление всего, что еще осталось на этой земле. Люди дичают и сбиваются в стаи...
— В банды, — поправил Пафнутьев,.
— Да, — согласился Анцыферов. — Так будет точнее. Одичавшие, брошенные, голодные собаки сбиваются в стаи. Одичавшие, обманутые, брошенные собственным правительством, голодные люди сбиваются в банды, чтобы попытаться выжить. Только попытаться, потому что ни у кого нет уверенности в том, что выжить удасться... Как видишь, я понимаю, что происходит за этими окнами. Наш с тобой вывод, Паша, одинаков. Но это не мешает каждому поступать по-своему.
— Хорошо, что ты это понимаешь.
— И я рад, что мы поговорили с тобой сегодня. Теперь мы можем поступать свободнее по отношению друг к другу, верно? Нас теперь мало что может остановить, да, Наша? — Анцыферов оторвал взгляд от своего клубка преступлений на листке бумаги и улыбчиво посмотрел на Пафнутьева.
— Если, Леонард, ты еще что-то хочешь добавить, — добавь. Я охотно тебя выслушаю.
— Нет, я все сказал. Теперь твоя очередь.
— А я промолчу, — Пафнутьев улыбнулся широко, легко, освобождение. — Как говорят умные люди, несказанное слово — золотое.
— Вот и тебя, Паша, на золото потянуло. Желтый — цвет прощания, верно?
— Цвет разлуки, — поправил Пафнутьев, выходя.
Теперь, вышагивая из угла в угол, Пафнутьев не кряхтел и не стонал. Пришло чувство правоты, ощущение уверенности, холодящее, бодрящее ожидание опасности.
Да, — думал Пафнутьев, — да! Все мы сбиваемся в банды хотим того, или нет, часто даже не догадываясь, что мы уже не сами по себе, не просто так, мы уже задействованы, мобилизованы, мы уже в банде и не можем вести себя, как нам хочется, не можем поступать, ни о чем не думая. Мы в банде и должны подчиняться жестким законам банды. Даже если по простоте душевной, по глупости или самонадеянности, еще не знаем, что давно являемся членами той или иной банды, но уже изменились наши поступки, все наше поведение уже изменено и выстроено с учетом законов банды. И скажи нам кто-то, что мы в банде, что мы круты и безжалостны, что мы превыше всего ставим законы и благополучие банды... Можем даже оскорбиться, обидеться, вознегодовать. Мы живем по законам банды, даже в ней не участвуя, ее ненавидя, презирая и отвергая.
Ну, хорошо, из чувства приличия мы называем наши банды компаниями, командами, клубами... Но так ли уж важно словечко, если предполагается подчинение общим законам, общак, даже если во главе стоит не пахан, не главарь, а просто лидер — образованный, утонченный, авторитетный. И этот лидер набирает себе в команду людей по единственно важному в банде признаку — верность общим целям и готовность идти на что угодно за вожаком, за паханом, за президентом.
Но что происходит дальше — страна покрывается бандами, страна попадает под их власть. Команды у прокуроров, торгашей, артистов эстрады, банкиров, президентов и депутатов. Со своими группами охраны, группами прикрытия, с телохранителями из бывших боксеров и каратистов, со своими вышибалами денег, заказов, долгов, времени на телевидении. И постепенно, как бы мы к этому не относились, мы усваиваем бандитскую нравственность, бандитские честность, порядочность, достоинство. И забываем, забываем, а потом и отвергаем истинную честность, истинную порядочность, великодушную и снисходительную, порядочность без насилия.
Все, Павел Николаевич, все, дорогой... Хватит. А то что-то ты уж больно круто взялся за наше многострадальное общество, — Пафнутьев сел за свой стол, придвинул телефон, набрал номер.
— Гражданин Халандовский?
— Он самый, — раздался в трубке неуверенный голос.
— Гостей ждете?
— Гостям всегда рады, Паша.
— Едут к вам гости, едут.
— С ветерком? — улыбнулся Халандовский в предчувствии приятной беседы.
— С ветерком и навеселе, — решительно ответил Пафнутьев и, положив трубку, направился в угол, где на стоячей вешалке просыхал намокший под утренним дождем плащ.
* * *
Далеко Пафнутьев не ушел, не удалось ему быстро добраться до Халандовского и отвести душу после утренней нервотрепки с Анцыферовым. Едва он сбежал со ступенек прокуратуры, как навстречу ему шагнул оперативник.— Разговор есть, Павел Николаевич, — сказал Николай, протягивая руку. — Интересный, между прочим, разговор.
— Прямо сейчас, прямо немедленно?
— Как скажете, Павел Николаевич...
— Ладно, — вздохнул Пафнутьев. Не было у него ни желания, ни сил снова возвращаться в прокуратуру. Он с тоской оглянулся на крыльцо, с которого только что спустился, посмотрел на поджидающую его машину, и, наконец, блуждающий его взор уперся в улыбающееся лицо оперативника. — Ладно, Коля... Поговорим по дороге, — он махнул рукой Андрею в машине, дескать, пойду пешком Поднял воротник плаща, сунул руки в карманы, ссутулился, сразу сделавшись похожим на несчастного, забитого жизнью служащего какой-то захудалой конторы. — Что у тебя?
— Цыбизова.
— Помню, Изольда Федоровна. Жива?
— Жива, но я не думаю, что так будет продолжаться слишком долго. За последние три года она застраховала двадцать семь машин. Из них двенадцать — наиболее престижные. «Девятки», «восьмерки», «семерки»...
— Из них угнано? — спросил Пафнутьев.
— Семь. Из двенадцати.
— Неплохой показатель А остальные машины?
— Хлам По-моему, хозяева даже мечтают, чтобы их машины угнали, чтобы получить страховку...
— Если мечтаю г, значит угонят Не угонщики, так сами Насобачились. Дурное дело нехитрое Что Цыбизова? Ты любишь ее по-прежнему?
— Гораздо меньше — Что так?
— Хахаль у нее. На черном «мерседесе». Со спутниковой связью. С баром и телевизором. С водителем и телохранителем.
— А чье тело он хранит?
— Тело хахаля.
— Как его зовут?
— Байрамов. Морда жирная, зуб золотой, улыбка до ушей, волосы в бриолине. Слышали о таком?
— Немного. Тебе за ним не угнаться.
— Да уж понял, — хмыкнул Коля, поправил клеенчатую кепочку, перепрыгнул через неглубокую лужу на тротуаре. — Розы подарил нашей красотке, целый букет. Тысяч по пятнадцать-двадцать за штуку. Специально пошел на рынок и спросил цену... Так что букет ему обошелся тысяч в двести.
— Молодец, — одобрил Байрамова Пафнутьев. — Я думал о нем хуже. А если тратит такие деньги на цветы женщине.. Хороший человек. А что Цыбизова, не обижает его, не огорчает?
— Нет, с этим у них все в порядке.
— Не мелькал ли в их компании невысокий широкоплечий парень с короткой стрижкой, в темной одежде, с неприветливым выражением лица.
— Мелькал. Его зовут Амон. Он у этого Байрамова не то охранником, не то водителем...
— Что же он так неосторожно, что же он так опрометчиво, — пробормотал Пафнутьев. — Так нельзя, дорогой.
— Вы о ком, Павел Николаевич?
— О Байрамове. Он совершенно не уважает противника, он не берет его в расчет. Это плохо. Так нельзя.
— Может быть, он и не подозревает о существовании противника?
— Да, скорее всего... Послушай, Коля... Тебе это больно, я знаю, но все-таки... У этого Байрамова с Цыбизовой... Постель? Дела? Торговля?
— По-моему, всего понемногу. И постель, и дела.
— Не ошибаешься?
— Влюбленное сердце не обманешь, — горестно Николай постучал по тому месту, где, как ему казалось, у него билось влюбленное сердце.
— Зомби у нее больше не появлялся?
— Вроде, нет.
— Сама она спокойна как и прежде? Порхает? Щебечет? С ветки на ветку?
— Я перемен не заметил. Разве что появился Байрамов... Морда широкая, зуб золотой...
— Ты уже говорил, — Пафнутьев остановился под козырьком заколоченного киоска. Его, похоже, облюбовали какие-то бойкие торгаши, но развернуться им не дали — киоск подожгли, внутри он выгорел дотла, но его железный каркас, сработанный из железнодорожного контейнера, уцелел. По городу в последнее время появилось немало таких вот выгоревших помещений — подвалов, ларьков, изготовленных из гаражей, арки в старых домах, заложенные кирпичом и оборудованные под магазины Народ продолжал бороться за социальную справедливость — так, как он ее понимал. Поджигатели оставались непойманными, продавцы не жаловались, а сумма ущерба не интересовала ни тех, ни других А Пафнутьев знал наверняка, что частенько продавцы и поджигатели — одни и те же лица. Заметали следы ребята, заметали следы старым дедовским способом — красного петуха под собственный зад. Ищи-свищи-доказывай!
— Разбегаемся? — спросил оперативник, истомившись в затянувшемся молчании.
— Подожди, — Пафнутьев с привычным безразличием на лице смотрел на пробегающих прохожих, на лужи, на неиссякающий поток машин. — Послушай, — повторил он и опять замолчал.
— Слушаю внимательно, — улыбнулся оперативник.
— А не сделать ли нам такую вещь... Не провернуть ли нам такую забавную штуку...
— Не возражаю, — опять поторопил Пафнутьева собеседник.
— Не суетись... Такая вот мыслишка посетила... А не поставить ли нам под окна Цыбизовой машину? Хорошую машину, «девятку», а? В приличном состоянии, с небольшим пробегом, а? Поставить ее так, чтобы она с улицы не видна была, но из окон Цыбизовой — как на ладони? Если они действительно завязаны на угонах, у них же зуд по всему телу начнется на второй день!
— Ловля на живца?
— Да, но машина должна быть под круглосуточным наблюдением.
— Можно проще.. Установить график, чтобы «девятка» стояла, к примеру, под ее окнами только с семи до девяти вечера. Дескать, кто-то к кому-то приезжает каждый день на это время. И потом опять уезжает. Она человек грамотный и на второй же вечер все поймет — приезжает любовник к девице-красавице. Пока они воркуют, машина стоит И на эти два часа подключать ребят — пусть бы присмотрели.
— Да, так лучше.
— Тут в другом опасность... А если они в самом деле ее угонят? Не расплатимся, Павел Николаевич.
— Придумай с ребятами что-нибудь... Мотор, к примеру, не заведется. Или тормоза не сработают. Или рулевое управление откажет.. Ведь технически это осуществимо?
— Вполне Уж если подобные вещи случаются с исправными машинами, то здесь и сам Бог велел, Нашкодить сумеем. Починим ли потом, трудно сказать, но сломать — сломаем.
— И с завтрашнего вечера машина будет стоять?
— Если поднатужиться, то можно уже и сегодня выставить нашу «девятку» на обозрение.
— Поднатужься. Если что понадобится — подключай меня.
— Вечером позвоню, доложу, — оперативник протянул руку.
— Давай, Коля. Вперед и с песней, — Пафнутьев крепко пожал холодную мокрую ладонь оперативника и поддернув поднятый воротник плаща, шагнул под мелкий осенний дождь.
Не сложилось у Андрея с Викой, не сложилось. То ли она слишком уж отличалась от Светы и любое ее слово его как-то задевало, то ли слишком уж он близко принял Свету, как единственно возможную для него женщину и все, что с ней было связано, воспринималось им как некая истина, с которой можно только сравнивать. А скорее всего не отошел он еще, продолжал жить событиями прошлого года, даже не замечая этого.
Поначалу он вообще не воспринимал Вику всерьез. Появился рядом человек, ну и пусть. Вроде, неплохой человек, красивая девушка, не дура, не злобная, не спесивая. Но он не мог избавиться от ощущения, что все стоящее, что у него могло бы быть в жизни, уже было, и теперь возможны только заменители, протезы истинных чувств. По молодости Андреи не знал еще, что не бывает единственной любви, не бывает единственно правильных чувств. Все возвращается, многое повторяется с какими-то отклонениями от того образца, который ты познал в самом начале своей жизни. К Вике он относился явно без трепета, скорее терпя ее, как терпят шаловливого щенка, готового в любую минуту опрокинуться на спину, лизнуть в щеку, куснуть за палец, но решительно отодвигают в сторону, когда он становится слишком уж докучливым.