Страница:
— Да?! — возмутился Пафнутьев. — Это надо же! Оказывается, он тоже работает! Оказывается... — Пафнутьев в гневе не смог подобрать достаточно крепкого словца. — У него что-то есть? — спросил уже спокойнее.
— Бумаги, письма...
— А память у него есть?
— Не надо меня кусать, Паша. Нет у него памяти, но есть кое-что поважнее.
— Овес, я предупреждал, что твой клиент — не наш человек. Он из команды Байрамова.
— Ну и что? Какая разница из чьей он команды? У него такая жажда найти тех, кто так с ним поступил... Представляешь, у человека совершенно нет страха, нет боязни!
— Нет страха? — переспросил Пафнутьев. — А может быть, это называется иначе... Может быть, в результате всех неприятностей, которые с ним случились, он лишился чувства самосохранения? Это пострашнее, чем потеря памяти, тебе не кажется?
— Может быть, — несколько сник Овсов. Видимо, похожие мысли и его посещали. — Как бы там ни было, Паша, он уже делает свое будущее, новое будущее.
— Как бы он не лишился своего будущего окончательно! — проворчал Пафнутьев. — Он рискует. Он засветился. О нем уже знают. Он мне мешает, в конце концов.
— Почему, Паша? — ласково спросил Овсов.
— Потому что своей дурацкой самодеятельностью он выдает мою работу!
— Ты бы зашел все-таки... Мне недавно подарили такую причудливую бутылку, с таким невероятным цветом напитка, что без тебя я Просто не решаюсь ее открыть.
— Ох, Овес, — и Пафнутьев положил трубку.
Ушел оперативник.
Пафнутьев закрыл окно, задернул штору, выключил свет. В кабинете установились плотные осенние сумерки. Но сев за стол, Пафнутьев продолжал ощущать какую-то раздражающую неуютность, что было не так, что-то мешало сосредоточиться. Прошло еще какое-то время и он понял — после ухода оперативника дверь осталась чуть приоткрытой и темнота коридора, которая просачивалась в узкую щель, внушала опаску, настораживала. Он встал, закрыл дверь и снова повернул ключ.
Сев за стол, он почувствовал, что ощущение опасности исчезло. Откинувшись назад, Пафнутьев нащупал затылком знакомое место на холодной крашеной стене и скрестив руки на груди, закрыл глаза. Потом, не глядя, нащупал на стене телефонную розетку и выдернул провод. Все, рабочий день закончился, его здесь нет, отвалите, ребята, отвалите. Пусть вся прокуратура, весь город, весь мир думают, что в кабинете его нет, а где он, никому неизвестно. Свет погашен, дверь заперта, телефон не отвечает. Все, отвалите.
Наверно, все-таки Пафнутьев не вышел еще из шока, до сих пор в нем еще жила опаска, настороженность, ожидание нападения. Это было шоковое состояние, Пафнутьев знал и то, что никакими рассуждениями и уговорами его из тела не вышибить, должно пройти время.
Отправляя Амона в камеру, Пафнутьев ожидал чего угодно, но не того, что произошло — он неожиданно увидел перед собой главного противника. Это был Сысцов. Иван Иванович Сысцов, бывший Первый, ныне — глава администрации. Как был он первым человеком в городе, так им и остался. А Пафнутьев не входил ни в первую десятку, ни в первую сотню. Силы несопоставимы. Но он знает нечто та кое, что для всех тайна, он знает о существовании связки Амон — Байрамов — Сысцов... Убийца, торгаш и власть сомкнулись в одном хороводе. Крепко взявшись за руки, они устроили пляску смерти на улицах города. Между ними сучит ножками Анцыферов, от них отталкивает мешающих Колов...
А ты, Павел Николаевич, в качестве кого здесь ты? Определяйся, Павел Николаевич, пора. Все слова сказаны, позиции определены, путей назад нет. Хоть ты наизнанку сейчас вывернись, все равно тебе уже никто не поверит. Ты, Павел Николаевич, чужак. И в этой компании случайно и ненадолго. Пришло время тебе сматывать удочки. Прошлый раз тебя чуть было не застрелили, сейчас голову уже намеревались отрезать... Сколько же можно испытывать, судьбу?
Пафнутьев только сейчас в полной мере понял собственную обреченность. Перед ним стояла стена, которую невозможно было преодолеть. Если он еще дерзил Анцыферову, шаловливо разговаривал с Кодовым, то Сысцов... С Сысцовым он не мог себе позволить даже дерзости, даже шаловливого тона, не говоря уже о том, чтобы замахнуться всерьез. И самое главное — на Сысцове цепочка не обрывалась, цепочка тянулась дальше, в невероятную высь, в слепящую, недоступную высь, где была разряженная, непригодная для жизни мертвящая атмосфера, где действовали другие законы, другое тяготение, иная система отсчета.
Взгляд Пафнутьева, скользя по пустому холодному столу, невольно наткнулся на фотографию под стеклом — когда-то ее подарил Сысцов. Он, кажется, дарил ее всем должностным лицам города, у каждого лежала под стеклом, стояла в шкафу, висела на стене в рамке эта фотография. На ней был изображен какой-то высокий прием, в золоченом зале, украшенном бронзой и лепниной, над головами полыхали царские люстры из хрусталя, отливающего синеватыми, розоватыми бликами. А под люстрами стояли люди и среди них улыбающийся президент, улыбающийся Сысцов, другие легко узнаваемые люди. В руках у них бокалы, в глазах хмель и взаимопонимание, на лицах торжество победителей. А на лацканах пиджаков — значки, незнакомые Пафнутьеву, но у всех одинаковые значки, посверкивающие в императорском свете люстр.
Пафнутьев зябко передернул плечами. В комнате было прохладно. В прокуратуре установился какой-то сырой затхлый воздух. Батареи стояли холодными, тепло обещали дать при первых заморозках — не было денег.
Часть третья
— Бумаги, письма...
— А память у него есть?
— Не надо меня кусать, Паша. Нет у него памяти, но есть кое-что поважнее.
— Овес, я предупреждал, что твой клиент — не наш человек. Он из команды Байрамова.
— Ну и что? Какая разница из чьей он команды? У него такая жажда найти тех, кто так с ним поступил... Представляешь, у человека совершенно нет страха, нет боязни!
— Нет страха? — переспросил Пафнутьев. — А может быть, это называется иначе... Может быть, в результате всех неприятностей, которые с ним случились, он лишился чувства самосохранения? Это пострашнее, чем потеря памяти, тебе не кажется?
— Может быть, — несколько сник Овсов. Видимо, похожие мысли и его посещали. — Как бы там ни было, Паша, он уже делает свое будущее, новое будущее.
— Как бы он не лишился своего будущего окончательно! — проворчал Пафнутьев. — Он рискует. Он засветился. О нем уже знают. Он мне мешает, в конце концов.
— Почему, Паша? — ласково спросил Овсов.
— Потому что своей дурацкой самодеятельностью он выдает мою работу!
— Ты бы зашел все-таки... Мне недавно подарили такую причудливую бутылку, с таким невероятным цветом напитка, что без тебя я Просто не решаюсь ее открыть.
— Ох, Овес, — и Пафнутьев положил трубку.
Ушел оперативник.
Пафнутьев закрыл окно, задернул штору, выключил свет. В кабинете установились плотные осенние сумерки. Но сев за стол, Пафнутьев продолжал ощущать какую-то раздражающую неуютность, что было не так, что-то мешало сосредоточиться. Прошло еще какое-то время и он понял — после ухода оперативника дверь осталась чуть приоткрытой и темнота коридора, которая просачивалась в узкую щель, внушала опаску, настораживала. Он встал, закрыл дверь и снова повернул ключ.
Сев за стол, он почувствовал, что ощущение опасности исчезло. Откинувшись назад, Пафнутьев нащупал затылком знакомое место на холодной крашеной стене и скрестив руки на груди, закрыл глаза. Потом, не глядя, нащупал на стене телефонную розетку и выдернул провод. Все, рабочий день закончился, его здесь нет, отвалите, ребята, отвалите. Пусть вся прокуратура, весь город, весь мир думают, что в кабинете его нет, а где он, никому неизвестно. Свет погашен, дверь заперта, телефон не отвечает. Все, отвалите.
Наверно, все-таки Пафнутьев не вышел еще из шока, до сих пор в нем еще жила опаска, настороженность, ожидание нападения. Это было шоковое состояние, Пафнутьев знал и то, что никакими рассуждениями и уговорами его из тела не вышибить, должно пройти время.
Отправляя Амона в камеру, Пафнутьев ожидал чего угодно, но не того, что произошло — он неожиданно увидел перед собой главного противника. Это был Сысцов. Иван Иванович Сысцов, бывший Первый, ныне — глава администрации. Как был он первым человеком в городе, так им и остался. А Пафнутьев не входил ни в первую десятку, ни в первую сотню. Силы несопоставимы. Но он знает нечто та кое, что для всех тайна, он знает о существовании связки Амон — Байрамов — Сысцов... Убийца, торгаш и власть сомкнулись в одном хороводе. Крепко взявшись за руки, они устроили пляску смерти на улицах города. Между ними сучит ножками Анцыферов, от них отталкивает мешающих Колов...
А ты, Павел Николаевич, в качестве кого здесь ты? Определяйся, Павел Николаевич, пора. Все слова сказаны, позиции определены, путей назад нет. Хоть ты наизнанку сейчас вывернись, все равно тебе уже никто не поверит. Ты, Павел Николаевич, чужак. И в этой компании случайно и ненадолго. Пришло время тебе сматывать удочки. Прошлый раз тебя чуть было не застрелили, сейчас голову уже намеревались отрезать... Сколько же можно испытывать, судьбу?
Пафнутьев только сейчас в полной мере понял собственную обреченность. Перед ним стояла стена, которую невозможно было преодолеть. Если он еще дерзил Анцыферову, шаловливо разговаривал с Кодовым, то Сысцов... С Сысцовым он не мог себе позволить даже дерзости, даже шаловливого тона, не говоря уже о том, чтобы замахнуться всерьез. И самое главное — на Сысцове цепочка не обрывалась, цепочка тянулась дальше, в невероятную высь, в слепящую, недоступную высь, где была разряженная, непригодная для жизни мертвящая атмосфера, где действовали другие законы, другое тяготение, иная система отсчета.
Взгляд Пафнутьева, скользя по пустому холодному столу, невольно наткнулся на фотографию под стеклом — когда-то ее подарил Сысцов. Он, кажется, дарил ее всем должностным лицам города, у каждого лежала под стеклом, стояла в шкафу, висела на стене в рамке эта фотография. На ней был изображен какой-то высокий прием, в золоченом зале, украшенном бронзой и лепниной, над головами полыхали царские люстры из хрусталя, отливающего синеватыми, розоватыми бликами. А под люстрами стояли люди и среди них улыбающийся президент, улыбающийся Сысцов, другие легко узнаваемые люди. В руках у них бокалы, в глазах хмель и взаимопонимание, на лицах торжество победителей. А на лацканах пиджаков — значки, незнакомые Пафнутьеву, но у всех одинаковые значки, посверкивающие в императорском свете люстр.
Пафнутьев зябко передернул плечами. В комнате было прохладно. В прокуратуре установился какой-то сырой затхлый воздух. Батареи стояли холодными, тепло обещали дать при первых заморозках — не было денег.
Часть третья
Зомби идет по городу
Халандовский смотрел на себя в зеркало и глубокое разочарование было написано на его небритом лице. Да, был он небрит, нечесан и печален. В таком вот состоянии Халандовский, некогда великодушный и снисходительный, пребывал уже не первый день. В длинном распахнутом халате нежно розового цвета, с легкомысленными розочками на отворотах, в черных сатиновых трусах почти достигающих его мясистых колеи, босиком ходил он по комнате из угла в угол и время от времени протяжно, надрывно вздыхал. Иногда он подходил к окну, смотрел на улицу долгим протяжным взглядом и в его больших глазах отражались столбы, верхушки деревьев, тяжкие осенние тучи. И смотрел так, словно был лишен всего этого отныне и навсегда. И опять, вздохнув так, что, кажется, вытолкнул из себя все остатки воздуха, снова отправлялся в долгий путь на кухню. Там он с некоторым оцепенением смотрел на холодильник, клал на него тяжелую свою безвольную руку и, постояв несколько минут, отправлялся в другую комнату и снова смотрел в окно, но уже в противоположную сторону.
Надрывные стоны Халандовского продолжались уже давно, не первую неделю, но никогда они не были еще так безнадежны. Самая тяжелая борьба, самая беспросветная и безысходная — это борьба с самим собой. И Халандовский в полной мере оценил истинность этого древнего открытия. Он уже изнемог в этой борьбе до такой степени, что похоже, смирился с тем, что наступили последние его дни. Где его былая уверенность в себе, твердость суждений, мягкость и неотвратимость каждого движения, где величавость взгляда, где великодушие и гостеприимство, где его друзья, в конце концов? Пустота окружала Халандовского и полнейшая беспросветность. Теперь эго был слабый, немощный, нравственно разбитый человек, который хотел в жизни только одного — чтобы кто-нибудь, хоть кто-нибудь прижал бы к груди его нечесанную голову, погладил бы дружеской рукой и прошептал бы на ухо что-нибудь обнадеживающее. Пусть это будут пустые, необязательные слова, но пусть они будут, пусть кто-нибудь скажет ему, дескать, держись старик, все будет в порядке, жизнь продолжается, мать ее...
И все. И больше ничего не надо.
Но знал Халандовский, что может произнести эти слова так, чтобы они помогли, может произнести эти слова так, как следует, только один человек на всем белом свете — начальник следственного отдела городской прокуратуры Павел Николаевич Пафнутьев. И как раз к Пафнутьеву Павлу Николаевичу он обратиться-то и не мог.
Халандовский опять увидел себя в зеркале, почесал двухнедельную щетину и с отвращением отвернулся. Вздохнув так, что, кажется, легкие должны пойти клочьями, он побрел в комнату. Нетвердой рукой откинул дверцу стенки, налил себе в толстый тяжелый стакан щедрую порцию водки, поднял ее, понюхал, взвесил тяжесть и, не притронувшись, поставил стакан на полку.
И побрел на кухню.
Безутешность его была горька. Он знал — водка не поможет, она вообще никогда ничему не помогает. Она может только усугубить. Если тебе радостно, от глотка водки станет еще радостнее, если тебе больно — будет еще больнее.
Халандовский, не оглядываясь, подогнул колени и упал в низкое кресло. И теперь уже не вздох, тяжкий надрывный стон, наполненный как бы даже предсмертной тоской, вырвался из его груди. Наверно, с такими вот стонами умирает в ночном лесу большой и сильный раненый зверь. Рука, тяжелая, сильная, радостная и щедрая когда-то рука Халандовского, повисев некоторое время в воздухе, опустилась на трубку телефона. И осталась безвольно лежать на ней, потому что других команд рука не получала. Словно отдохнув на телефоне, рука медленно поднялась и опустилась на опавший живот хозяина.
— Вот так, Аркаша, — произнес Халандовский хриплым от долгого молчания голосом. — Вот так... А ты что же думал, так все и будет? Ни фига, Аркаша, ни фига. Всему приходит конец и тебе, Аркаша, тоже пришел конец... Ха! Ты что же думал, так и будешь жировать? Ни фига, Аркаша, ни фига... Отжировался. Не-е-ет, Аркаша, так ни у кого не бывает... Ишь какой...
Вот так примерно Халандовский разговаривал с собой уже неделю. Иногда круче, жестче, иногда мягче, как бы жалея себя, как бы утешая. И такие разговоры, или обращения к себе становились все короче, все немногословнее, все больше Халандовский доверял свои чувства междометиям — вздохам, стонам..
Он мог жить на подъеме, мог жить, принимая решения, рискуя, он должен был бросаться в авантюры, воровать и жертвовать, прогорать и возрождаться, но при этом чувствовать себя правым по большому счету. Правоты, правоты ему-то как раз и не хватало. А без нее он был слаб и пуст. Можно сказать проще — без правоты это был другой человек, на Халандовского похожий только отдаленно. Даже внешне, даже внешне этот человек уже не походил на Аркашу Халандовского Теперь это был просто жалкий, никчемный, плутоватый, мелковатый человечишко, которого каждый мог поддать под обвислый зад, рассмеяться в лицо, плюнуть вслед...
Рука Халандовского снова потянулась к телефонной трубке. И снова как бы уснула на ней. Будто добираясь до этой трубки, она израсходовала последние силы и теперь отдыхала. Рука Халандовского давно уже поняла в чем спасение, она давно уже знала — надо звонить, надо звонить тому единственному человеку, который в состоянии что-то изменить. Халандовский этого еще не знал, но рука знала. И организм знал, тело знало. А сознание все еще сомневалось, вертелось и уклонялось.
— Вот так, Аркаша, вот так... А то ишь какой.. Так каждый захочет, так каждый сможет... — бормотал Халандовский, и глаза его, обращенные к окну, были полуприкрыты Для полноты картины не хватало только одинокой слезы, которая скатилась бы по небритой горестной щеке и застряла бы где-нибудь в скорбной складке рта.
Но наступил, наступил, наконец, момент, когда рука Халандовского словно набравшись сил, начала совершать осмысленные движения. Она сняла трубку с рычагов и положила ее на стол, рядом с аппаратом. Потом указательный палец отделившись от остальных, подогнутых, медленно набрал номер. Рука взяла трубку и поднесла ее к уху. И пока неслись халандовские призывы о помощи куда-то в городское пространство, он успел еще раз тяжко вздохнуть.
— Паша, — проговорил Халандовский застоявшимся голосом. — Зайди, Паша... Надо.
И не в силах больше продолжать, Халандовский положил трубку на место. У него не было сил выслушивать ответ, что-либо объяснять, назначать время . Он сделал самое большое, на что был способен в этот миг Пафнутьев позвонил в дверь через полчаса. Халандовский все это время сидел в кресле Время для него не то, чтобы остановилось, оно просто исчезло, его не стало. И услышав звонок в дверь, он слабо удивился — кто бы это мог быть? Со стоном поднялся, пошел открывать. Увидев Пафнутьева, опять удивился.
— Паша? — сказал он скорее озадаченно, чем обрадованно. — Ты?
— Звал? — требовательно спросил Пафнутьев, перешагивая через порог.
— Кажется, да. Я вот сейчас припоминаю... Я звонил тебе, да? Я ведь тебе звонил?
— Звонил, — ответил Пафнутьев, с подозрением оглядывая Халандовского сверху вниз.
— Ты так быстро добрался...
— — Думал, помираешь...
— Правильно думал. Помираю.
— Давно?
— Неделю.
— Ну тогда тебя еще хватит на месяц-второй... Тебе еще помирать и помирать, — бросив плащ на вешалку, Пафнутьев прошел в комнату и решительно сел в кресло. — Слушаю тебя внимательно, Аркаша.
— Выпить хочешь?
— Ни в коем случае. Мне еще на службу.
— Понял, — Халандовский, кряхтя поднялся, принес с кухни помидоры, нарезанные куски балыка, какую-то рыбу, хлеб. Вынул из бара початую бутылку «Абсолюта», открыл ее, поставил Пафнутьеву свежий стакан и наполнил его более чем наполовину. Себе добавлять не стал, в его стакане было примерно столько же.
— Что пьем? — Пафнутьев с интересом взял в руки бутылку. — «Абсолют»... Надо же... Швеция.
— Хорошая водка, — обронил Халандовский.
— Хорошая. А лучшую водку делают в Калуге.
— Калужской нету, Паша. Я достану тебе калужской водки, но только чуть попозже, ладно?
— Совсем плохи твои дела, Аркаша. Уж и пошутить нельзя.
— Почему нельзя... Шути, Паша. Сколько хочешь шути. Со мной, надо мной... Будем живы, Паша, — и подняв стакан Халандовский спокойно выпил. — Ты прости меня, пожалуйста, что нет калужской водки... Если бы я знал, что тебе нравится калужская водка, я бы обязательно достал, — Халандовский смотрел в окно под прикрытыми глазами и Пафнутьев только сейчас понял, ч каком тот состоянии. Озадаченно склонил голову к плечу, подумал, быстро взглянул на Халандовского и, поколебавшись, выпил свою водку. И тут же принялся закусывать, не обходя вниманием ни помидоры, ни мясо, ни рыбу.
— Первый раз сегодня ем, — сказал Пафнутьев с набитым ртом. — И похоже, неплохо ем.
— Ешь, Паша, ешь...
— Говори, Аркаша, говори... Хоть у меня и хруст за ушами стоит, но я все слышу.
— Денег хочешь? — спросил Халандовский слабым голосом, без всякого выражения.
— Угу... Хочу.
— Сколько?
— Миллион, — не задумываясь ответил Пафнутьев.
Халандовский молча вынул из кармана халата замусоленный почтовый конверт и положил на стол.
— Посчитай, — сказал он. — Там двадцать бумажек по пятьдесят тысяч каждая. Как раз миллион.
Пафнутьев поддел конверт вилкой, отогнул бумажку, заглянул внутрь, не прикасаясь пальцами ни к конверту, ни к деньгам.
— Да, наверно, штук двадцать там есть... Слушаю.
— Это взятка, — пояснил Халандовский. — Специально для тебя приготовил. Один миллион рублей. По нынешним временам не очень много, но если хочешь могу удвоить, утроить, удесятерить... Как скажешь. Взятка настоящая, не сомневайся... Деньги меченные, там невидимыми чернилами так и написано «взятка».
— Кто надоумил?
— Анцыферов, — Халандовский бросил наконец разглядывать окно и поворотил скорбное свое лицо к гостю, ожидая увидеть удивление, ошарашенность, возмущение, но ничего этого он не увидел. Пафнутьев сидел невозмутимо, как и прежде, все свое внимание уделяя закуске.
— А свидетели где? — спросил он.
— В коридоре... У твоего кабинета.
— Понятно, — Пафнутьев взял бутылку и плеснул «Абсолюта» себе и Халандовскому. — Хорошая водка. Не столько конечно, как калужская, но тоже съедобная. Деньги, говоришь, уже меченные?
— Конечно, а как же иначе, — Халандовский взял свой стакан, глухо ткнул им в стакан Пафнутьева и выпил.
— Кто метил?
— Анцыферов куда-то отдавал.
— И деньги его?
— Нет, деньги мои. Теперь, если хочешь, твои.
— За что взятка?
— Ты пообещал избавить меня от всех моих неприятностей.
— Но это невозможно.
— Я знаю... Но ты пообещал. Я поверил. Ты запросил миллион. Куда мне деваться? Принес.
— Хорошо, — сказал Пафнутьев и, взяв большой красный помидор, разрезал его на несколько частей, посолил, поперчил, потом выпил водку и сунул в рот четвертинку помидора. — Хорошо идет «Абсолют» с помидорчиком, а, Аркаша?
— И с рыбкой хорошо, — Халандовский подвинул поближе к гостю тарелку с рыбой.
— Итак, я попался. Взяли меня тепленького с деньгами в кармане. Кто же будет избавлять тебя от неприятностей?
— Анцыферов.
— И ты ему поверил?
— Конечно, нет. Иначе мы не сидели бы сейчас с тобой и не пили бы водку «Абсолют».
— Но колебания были?
— Не то слово, Паша... Извелся весь. Жизнь на кону. Как водка? Пошла?
— Хорошая водка. Только я вижу, что ты и без меня с ней хорошо проводил время?
— Не думай, Паша, об этом. Для тебя бутылка «Абсолюта» всегда найдется. Литровая, матовая, высшего качества... Стоит она немного меньше миллиона, но как приложение к миллиону вполне подойдет.
— Договорились, — кивнул Пафнутьев. — Значит, если я все правильно понимаю, они тебя прихватили?
— Помнишь, я рассказывал тебе про некого Байрамова?
— Что-то было, — Пафнутьев просветленно взглянул на Халандовского. — Что-то ты о нем говорил... Не поделили вы с ним не то магазин, не то пароход...
— Паша, он положил глаз на мой магазин. И у меня начались неприятности. Ревизии, осмотры, акты, протоколы . Ему помогает Первый.
— Ты в этом уверен?
— Да. Верные люди доложили. Такие вещи невозможно скрыть. Выставят магазин на аукцион... А там уж проще.
— Там же комитет по приватизации, или как он у вас называется?
— Одна банда, Паша. Одна банда. Все, что было до сих пор — детский сад. Игрушки для малых детей.
— Знаю, — кивнул Пафнутьев. — На собственной шкуре убедился.
— Слышал я о твоих испытаниях, — сочувственно сказал Халандовский. — А на меня заведено уголовное дело. Я пытался погасить пожар привычными методами, но не получилось. Понимаешь, деньги берут и довольно охотно, но сделать ничего не могут.
— Очевидно, берут деньги не только у тебя?
— Совершенно верно. Байрамов меня перешибает. У него такие деньги, которые даже мне кажутся "большими. И потом, у него не только деньги.
— Что же у него еще?
— Сысцов.
— Это тоже деньги, только большие.
— Я не боец, Паша, — Халандовский впервые твердо и ясно посмотрел Пафнутьеву в глаза. — Но я и не предатель.
— Не верю! — Пафнутьев добрался наконец, до рыбы.
— Во что не веришь?
— — В то, что ты не боец. Мне позвонил? Значит, уже поднялся из окопа.
— Да ладно тебе, — Халандовский махнул рукой, но была, появилась в его жесте почти прежняя величавость. — Ты лучше скажи мне, как быть с деньгами?
— Надо поступить с ними соответствующим образом, — Пафнутьев разлил в стаканы остатки роскошной водки «Абсолют», правда, себе налил поменьше.
— Это как?
— Очень просто. На них написано слово «взятка»?" Написано. Значит, это и есть взятка. Отнесешь и вручишь.
— Тебе?!
— Зачем... Мне этого мало. Анцыферову.
— Не понял?! — отшатнулся в ужасе Халандовский, но в глазах, в больших, плутоватых глазах вора и пройдохи вспыхнуло слабое сияние понимания.
— Врешь. Все ты понял, — рассмеялся Пафнутьев. — Врешь! — радостно повторил он, чувствуя облегчение от принятого решения. — Ты на три хода раньше меня понимаешь, Аркаша!
— И пойдешь на это?
— И ты тоже.
— Но это очень круто, Паша... Это слишком круто.
— Чего там слишком, — Пафнутьев навертел на вилку тонко срезанный копченый бок какой-то полупрозрачной копченой рыбины. — По-моему в самый раз. Пришли времена, Аркаша, когда исчезло само понятие — слишком. Нет ничего слишком крутого, слишком жестокого, слишком подлого... Все в самый раз. Ты знаешь, что в древней Греции людей, которые пили сухое вино не разбавляя водой, считали конченными алкоголиками. А мы с тобой пьем, не разбавляя, водку «Абсолют» и она не кажется нам слишком уж крепкой, а?
— Если я правильно понял, ты предлагаешь открыть еще одну бутылочку?
— На этот раз, Аркаша, ты ошибся, — ответил Пафнутьев, поднимаясь. — Мне пора. Дело, которое мы с тобой затеяли, требует тщательной подготовки.
— Паша... Неужели выживем?
— А так ли уж это важно? — выглянул Пафнутьев уже в плаще из прихожей.
— Вообще-то, да, — с трудом поднялся из кресла и Халандовский. — Я рад, что ты посетил меня, Паша, — церемонно произнес он. — Ты вселил в меня надежду. Я благодарю судьбу за то, что она подарила мне знакомство с таким человеком, — в голосе Халандовского зазвучали торжественно-трагические нотки.
— Остановись, Аркаша! Заговоришь стихами, а я не выдержу и расплачусь, — засмеялся Пафнутьев. — Готовься, Аркаша, такие вещи не даются легко. Готовься.
— У меня давно уже все готово, — произнес Халандовский и, сделав в воздухе непонятное движение рукой, протянул Пафнутьеву зажатую в ладони литровую бутылку «Абсолюта». — Ты должен взять ее хотя бы для того, чтобы я не выпил ее сам, — лукаво произнес Халандовский.
— Действительно... — пробормотал Пафнутьев. — Здесь трудно что-либо возразить.
— Скажи, Павел Николаевич, — обратился Анцыферов к Пафнутьеву, когда тот вошел к нему по какому-то вопросу, — тебе не надоело работать под моим началом?
— А тебе, Леонард?
— Что мне? — не понял тот.
— Не надоело ли тебе работать под моим присмотром?
— Дерзишь, Паша, — усмехнулся Анцыферов. — Ну-ну.
— Когда мы общались недавно с нашим общим другом Амоном, — медленно проговорил Пафнутьев, осторожно подбирая слова, — он рассказал мне много забавных вещей... Оказывается, довольно осведомленный человек, этот Амон.
— Чем же он тебя позабавил? — нервно спросил Анцыферов.
— Представляешь, Леонард, лежу на полу, можно сказать, в чем мать родила, на запястьях наручники, ноги проволокой скручены, рядом, прямо перед моими глазами, голова бедного Ковеленова... Амон подложил ее, чтобы я в должной мере проникся тем, что меня ожидает. А сам смотрит телевизор, режет ножом колбасу, жует, не торопясь... По тому, как он отделяет от колбасы кружок за кружком, я вижу, что нож у него чрезвычайно острый... И представляешь, я спрашиваю — он отвечает. Спрашиваю о еще более запретных вещах — отвечает чистосердечно и без утайки. Больше того, подзадоривает меня, спрашивай, говорит, начальник, все спрашивай, теперь-то мне нечего скрывать, а твои последние минуты жизни окажутся не такими уж печальными... Он почему тянул с отделением головы — ждал твоего звонка...
— Что?! — Анцыферов вскочил так резко, что стул за его спиной опрокинулся на стенку. — Что ты сказал?
— А что я сказал? — Пафнутьев невинно поморгал глазами.
— Амон ждал моей команды, чтобы отрезать тебе голову?!
— Я так сказал? — на лице Пафнутьева возникло такое неподдельное изумление, что Анцыферов на какой-то миг смешался. — Я так не мог сказать, Леонард. Это тебе показалось. Это нервы. Мальчики кровавые в глазах, как сказал поэт. Ты устал, Леонард. Тебе надо отдохнуть или хорошо напиться. Но люди с которыми ты общаешься, не позволяют себе напиваться. И тебе не позволяют. Не с теми пьешь, Леонард.
— С тобой, что ли, мне напиться? — усмехнулся прокурор.
— Есть более достойные люди... Могу поговорить с Худолеем, если хочешь?
— Я сам с ним поговорю.
— Так вот лежу я, и тут кто-то звонит... И по тем словам, которые Амон произносит, по тем вопросам, которые ему кто-то там задает я думаю... Не мой ли друг Леонард на проводе? Не он ли вдруг ударил в колокола, чтобы спасти меня от смерти жестокой и безвременной? А тут Амон, душа отзывчивая и добрая, протягивает мне трубку. Послушай, дескать, поговори, если хочешь... Я беру трубку...
— У тебя же руки скованы!
— Виноват, отставить. Подносит мне Амон трубку к уху и тут я слышу дыхание... Не поверишь" Леонард, дыхание ну прямо точь-в-точь как у тебя сейчас. Алле, — говорю из последних сил в последней надежде, алле... Тот человек, который дышит на твой манер, поперхнулся, не ждал видимо, от Амона таких грубых шуток, и трубку тут же бросил.
— Так что же он тебе сказал?
— О, Амон... Простодушное дитя гор... Лукавым его назвать никак нельзя. Как ребенок, как малый неразумный ребенок, он наслаждался моей беспомощностью и своей властью, могуществом... Да, и своими знаниями. Знаешь, что его потешало больше всего? Я жизнь кладу, чтобы узнать там что-то, выведать, разнюхать, подсмотреть и подслушать, а он шпарит открытым текстом, шпарит ответы на все мои самые заветные вопросы. Все равно, дескать, в ближайшие полчаса голова моя потеряет способность мыслить и передавать информацию, в могилу унесу я с собой все эти тайные знания...
Надрывные стоны Халандовского продолжались уже давно, не первую неделю, но никогда они не были еще так безнадежны. Самая тяжелая борьба, самая беспросветная и безысходная — это борьба с самим собой. И Халандовский в полной мере оценил истинность этого древнего открытия. Он уже изнемог в этой борьбе до такой степени, что похоже, смирился с тем, что наступили последние его дни. Где его былая уверенность в себе, твердость суждений, мягкость и неотвратимость каждого движения, где величавость взгляда, где великодушие и гостеприимство, где его друзья, в конце концов? Пустота окружала Халандовского и полнейшая беспросветность. Теперь эго был слабый, немощный, нравственно разбитый человек, который хотел в жизни только одного — чтобы кто-нибудь, хоть кто-нибудь прижал бы к груди его нечесанную голову, погладил бы дружеской рукой и прошептал бы на ухо что-нибудь обнадеживающее. Пусть это будут пустые, необязательные слова, но пусть они будут, пусть кто-нибудь скажет ему, дескать, держись старик, все будет в порядке, жизнь продолжается, мать ее...
И все. И больше ничего не надо.
Но знал Халандовский, что может произнести эти слова так, чтобы они помогли, может произнести эти слова так, как следует, только один человек на всем белом свете — начальник следственного отдела городской прокуратуры Павел Николаевич Пафнутьев. И как раз к Пафнутьеву Павлу Николаевичу он обратиться-то и не мог.
Халандовский опять увидел себя в зеркале, почесал двухнедельную щетину и с отвращением отвернулся. Вздохнув так, что, кажется, легкие должны пойти клочьями, он побрел в комнату. Нетвердой рукой откинул дверцу стенки, налил себе в толстый тяжелый стакан щедрую порцию водки, поднял ее, понюхал, взвесил тяжесть и, не притронувшись, поставил стакан на полку.
И побрел на кухню.
Безутешность его была горька. Он знал — водка не поможет, она вообще никогда ничему не помогает. Она может только усугубить. Если тебе радостно, от глотка водки станет еще радостнее, если тебе больно — будет еще больнее.
Халандовский, не оглядываясь, подогнул колени и упал в низкое кресло. И теперь уже не вздох, тяжкий надрывный стон, наполненный как бы даже предсмертной тоской, вырвался из его груди. Наверно, с такими вот стонами умирает в ночном лесу большой и сильный раненый зверь. Рука, тяжелая, сильная, радостная и щедрая когда-то рука Халандовского, повисев некоторое время в воздухе, опустилась на трубку телефона. И осталась безвольно лежать на ней, потому что других команд рука не получала. Словно отдохнув на телефоне, рука медленно поднялась и опустилась на опавший живот хозяина.
— Вот так, Аркаша, — произнес Халандовский хриплым от долгого молчания голосом. — Вот так... А ты что же думал, так все и будет? Ни фига, Аркаша, ни фига. Всему приходит конец и тебе, Аркаша, тоже пришел конец... Ха! Ты что же думал, так и будешь жировать? Ни фига, Аркаша, ни фига... Отжировался. Не-е-ет, Аркаша, так ни у кого не бывает... Ишь какой...
Вот так примерно Халандовский разговаривал с собой уже неделю. Иногда круче, жестче, иногда мягче, как бы жалея себя, как бы утешая. И такие разговоры, или обращения к себе становились все короче, все немногословнее, все больше Халандовский доверял свои чувства междометиям — вздохам, стонам..
Он мог жить на подъеме, мог жить, принимая решения, рискуя, он должен был бросаться в авантюры, воровать и жертвовать, прогорать и возрождаться, но при этом чувствовать себя правым по большому счету. Правоты, правоты ему-то как раз и не хватало. А без нее он был слаб и пуст. Можно сказать проще — без правоты это был другой человек, на Халандовского похожий только отдаленно. Даже внешне, даже внешне этот человек уже не походил на Аркашу Халандовского Теперь это был просто жалкий, никчемный, плутоватый, мелковатый человечишко, которого каждый мог поддать под обвислый зад, рассмеяться в лицо, плюнуть вслед...
Рука Халандовского снова потянулась к телефонной трубке. И снова как бы уснула на ней. Будто добираясь до этой трубки, она израсходовала последние силы и теперь отдыхала. Рука Халандовского давно уже поняла в чем спасение, она давно уже знала — надо звонить, надо звонить тому единственному человеку, который в состоянии что-то изменить. Халандовский этого еще не знал, но рука знала. И организм знал, тело знало. А сознание все еще сомневалось, вертелось и уклонялось.
— Вот так, Аркаша, вот так... А то ишь какой.. Так каждый захочет, так каждый сможет... — бормотал Халандовский, и глаза его, обращенные к окну, были полуприкрыты Для полноты картины не хватало только одинокой слезы, которая скатилась бы по небритой горестной щеке и застряла бы где-нибудь в скорбной складке рта.
Но наступил, наступил, наконец, момент, когда рука Халандовского словно набравшись сил, начала совершать осмысленные движения. Она сняла трубку с рычагов и положила ее на стол, рядом с аппаратом. Потом указательный палец отделившись от остальных, подогнутых, медленно набрал номер. Рука взяла трубку и поднесла ее к уху. И пока неслись халандовские призывы о помощи куда-то в городское пространство, он успел еще раз тяжко вздохнуть.
— Паша, — проговорил Халандовский застоявшимся голосом. — Зайди, Паша... Надо.
И не в силах больше продолжать, Халандовский положил трубку на место. У него не было сил выслушивать ответ, что-либо объяснять, назначать время . Он сделал самое большое, на что был способен в этот миг Пафнутьев позвонил в дверь через полчаса. Халандовский все это время сидел в кресле Время для него не то, чтобы остановилось, оно просто исчезло, его не стало. И услышав звонок в дверь, он слабо удивился — кто бы это мог быть? Со стоном поднялся, пошел открывать. Увидев Пафнутьева, опять удивился.
— Паша? — сказал он скорее озадаченно, чем обрадованно. — Ты?
— Звал? — требовательно спросил Пафнутьев, перешагивая через порог.
— Кажется, да. Я вот сейчас припоминаю... Я звонил тебе, да? Я ведь тебе звонил?
— Звонил, — ответил Пафнутьев, с подозрением оглядывая Халандовского сверху вниз.
— Ты так быстро добрался...
— — Думал, помираешь...
— Правильно думал. Помираю.
— Давно?
— Неделю.
— Ну тогда тебя еще хватит на месяц-второй... Тебе еще помирать и помирать, — бросив плащ на вешалку, Пафнутьев прошел в комнату и решительно сел в кресло. — Слушаю тебя внимательно, Аркаша.
— Выпить хочешь?
— Ни в коем случае. Мне еще на службу.
— Понял, — Халандовский, кряхтя поднялся, принес с кухни помидоры, нарезанные куски балыка, какую-то рыбу, хлеб. Вынул из бара початую бутылку «Абсолюта», открыл ее, поставил Пафнутьеву свежий стакан и наполнил его более чем наполовину. Себе добавлять не стал, в его стакане было примерно столько же.
— Что пьем? — Пафнутьев с интересом взял в руки бутылку. — «Абсолют»... Надо же... Швеция.
— Хорошая водка, — обронил Халандовский.
— Хорошая. А лучшую водку делают в Калуге.
— Калужской нету, Паша. Я достану тебе калужской водки, но только чуть попозже, ладно?
— Совсем плохи твои дела, Аркаша. Уж и пошутить нельзя.
— Почему нельзя... Шути, Паша. Сколько хочешь шути. Со мной, надо мной... Будем живы, Паша, — и подняв стакан Халандовский спокойно выпил. — Ты прости меня, пожалуйста, что нет калужской водки... Если бы я знал, что тебе нравится калужская водка, я бы обязательно достал, — Халандовский смотрел в окно под прикрытыми глазами и Пафнутьев только сейчас понял, ч каком тот состоянии. Озадаченно склонил голову к плечу, подумал, быстро взглянул на Халандовского и, поколебавшись, выпил свою водку. И тут же принялся закусывать, не обходя вниманием ни помидоры, ни мясо, ни рыбу.
— Первый раз сегодня ем, — сказал Пафнутьев с набитым ртом. — И похоже, неплохо ем.
— Ешь, Паша, ешь...
— Говори, Аркаша, говори... Хоть у меня и хруст за ушами стоит, но я все слышу.
— Денег хочешь? — спросил Халандовский слабым голосом, без всякого выражения.
— Угу... Хочу.
— Сколько?
— Миллион, — не задумываясь ответил Пафнутьев.
Халандовский молча вынул из кармана халата замусоленный почтовый конверт и положил на стол.
— Посчитай, — сказал он. — Там двадцать бумажек по пятьдесят тысяч каждая. Как раз миллион.
Пафнутьев поддел конверт вилкой, отогнул бумажку, заглянул внутрь, не прикасаясь пальцами ни к конверту, ни к деньгам.
— Да, наверно, штук двадцать там есть... Слушаю.
— Это взятка, — пояснил Халандовский. — Специально для тебя приготовил. Один миллион рублей. По нынешним временам не очень много, но если хочешь могу удвоить, утроить, удесятерить... Как скажешь. Взятка настоящая, не сомневайся... Деньги меченные, там невидимыми чернилами так и написано «взятка».
— Кто надоумил?
— Анцыферов, — Халандовский бросил наконец разглядывать окно и поворотил скорбное свое лицо к гостю, ожидая увидеть удивление, ошарашенность, возмущение, но ничего этого он не увидел. Пафнутьев сидел невозмутимо, как и прежде, все свое внимание уделяя закуске.
— А свидетели где? — спросил он.
— В коридоре... У твоего кабинета.
— Понятно, — Пафнутьев взял бутылку и плеснул «Абсолюта» себе и Халандовскому. — Хорошая водка. Не столько конечно, как калужская, но тоже съедобная. Деньги, говоришь, уже меченные?
— Конечно, а как же иначе, — Халандовский взял свой стакан, глухо ткнул им в стакан Пафнутьева и выпил.
— Кто метил?
— Анцыферов куда-то отдавал.
— И деньги его?
— Нет, деньги мои. Теперь, если хочешь, твои.
— За что взятка?
— Ты пообещал избавить меня от всех моих неприятностей.
— Но это невозможно.
— Я знаю... Но ты пообещал. Я поверил. Ты запросил миллион. Куда мне деваться? Принес.
— Хорошо, — сказал Пафнутьев и, взяв большой красный помидор, разрезал его на несколько частей, посолил, поперчил, потом выпил водку и сунул в рот четвертинку помидора. — Хорошо идет «Абсолют» с помидорчиком, а, Аркаша?
— И с рыбкой хорошо, — Халандовский подвинул поближе к гостю тарелку с рыбой.
— Итак, я попался. Взяли меня тепленького с деньгами в кармане. Кто же будет избавлять тебя от неприятностей?
— Анцыферов.
— И ты ему поверил?
— Конечно, нет. Иначе мы не сидели бы сейчас с тобой и не пили бы водку «Абсолют».
— Но колебания были?
— Не то слово, Паша... Извелся весь. Жизнь на кону. Как водка? Пошла?
— Хорошая водка. Только я вижу, что ты и без меня с ней хорошо проводил время?
— Не думай, Паша, об этом. Для тебя бутылка «Абсолюта» всегда найдется. Литровая, матовая, высшего качества... Стоит она немного меньше миллиона, но как приложение к миллиону вполне подойдет.
— Договорились, — кивнул Пафнутьев. — Значит, если я все правильно понимаю, они тебя прихватили?
— Помнишь, я рассказывал тебе про некого Байрамова?
— Что-то было, — Пафнутьев просветленно взглянул на Халандовского. — Что-то ты о нем говорил... Не поделили вы с ним не то магазин, не то пароход...
— Паша, он положил глаз на мой магазин. И у меня начались неприятности. Ревизии, осмотры, акты, протоколы . Ему помогает Первый.
— Ты в этом уверен?
— Да. Верные люди доложили. Такие вещи невозможно скрыть. Выставят магазин на аукцион... А там уж проще.
— Там же комитет по приватизации, или как он у вас называется?
— Одна банда, Паша. Одна банда. Все, что было до сих пор — детский сад. Игрушки для малых детей.
— Знаю, — кивнул Пафнутьев. — На собственной шкуре убедился.
— Слышал я о твоих испытаниях, — сочувственно сказал Халандовский. — А на меня заведено уголовное дело. Я пытался погасить пожар привычными методами, но не получилось. Понимаешь, деньги берут и довольно охотно, но сделать ничего не могут.
— Очевидно, берут деньги не только у тебя?
— Совершенно верно. Байрамов меня перешибает. У него такие деньги, которые даже мне кажутся "большими. И потом, у него не только деньги.
— Что же у него еще?
— Сысцов.
— Это тоже деньги, только большие.
— Я не боец, Паша, — Халандовский впервые твердо и ясно посмотрел Пафнутьеву в глаза. — Но я и не предатель.
— Не верю! — Пафнутьев добрался наконец, до рыбы.
— Во что не веришь?
— — В то, что ты не боец. Мне позвонил? Значит, уже поднялся из окопа.
— Да ладно тебе, — Халандовский махнул рукой, но была, появилась в его жесте почти прежняя величавость. — Ты лучше скажи мне, как быть с деньгами?
— Надо поступить с ними соответствующим образом, — Пафнутьев разлил в стаканы остатки роскошной водки «Абсолют», правда, себе налил поменьше.
— Это как?
— Очень просто. На них написано слово «взятка»?" Написано. Значит, это и есть взятка. Отнесешь и вручишь.
— Тебе?!
— Зачем... Мне этого мало. Анцыферову.
— Не понял?! — отшатнулся в ужасе Халандовский, но в глазах, в больших, плутоватых глазах вора и пройдохи вспыхнуло слабое сияние понимания.
— Врешь. Все ты понял, — рассмеялся Пафнутьев. — Врешь! — радостно повторил он, чувствуя облегчение от принятого решения. — Ты на три хода раньше меня понимаешь, Аркаша!
— И пойдешь на это?
— И ты тоже.
— Но это очень круто, Паша... Это слишком круто.
— Чего там слишком, — Пафнутьев навертел на вилку тонко срезанный копченый бок какой-то полупрозрачной копченой рыбины. — По-моему в самый раз. Пришли времена, Аркаша, когда исчезло само понятие — слишком. Нет ничего слишком крутого, слишком жестокого, слишком подлого... Все в самый раз. Ты знаешь, что в древней Греции людей, которые пили сухое вино не разбавляя водой, считали конченными алкоголиками. А мы с тобой пьем, не разбавляя, водку «Абсолют» и она не кажется нам слишком уж крепкой, а?
— Если я правильно понял, ты предлагаешь открыть еще одну бутылочку?
— На этот раз, Аркаша, ты ошибся, — ответил Пафнутьев, поднимаясь. — Мне пора. Дело, которое мы с тобой затеяли, требует тщательной подготовки.
— Паша... Неужели выживем?
— А так ли уж это важно? — выглянул Пафнутьев уже в плаще из прихожей.
— Вообще-то, да, — с трудом поднялся из кресла и Халандовский. — Я рад, что ты посетил меня, Паша, — церемонно произнес он. — Ты вселил в меня надежду. Я благодарю судьбу за то, что она подарила мне знакомство с таким человеком, — в голосе Халандовского зазвучали торжественно-трагические нотки.
— Остановись, Аркаша! Заговоришь стихами, а я не выдержу и расплачусь, — засмеялся Пафнутьев. — Готовься, Аркаша, такие вещи не даются легко. Готовься.
— У меня давно уже все готово, — произнес Халандовский и, сделав в воздухе непонятное движение рукой, протянул Пафнутьеву зажатую в ладони литровую бутылку «Абсолюта». — Ты должен взять ее хотя бы для того, чтобы я не выпил ее сам, — лукаво произнес Халандовский.
— Действительно... — пробормотал Пафнутьев. — Здесь трудно что-либо возразить.
* * *
Анцыферов парился в сауне с Сысцовым, пил водку на охоте с Кодовым, наверняка встречался с Байрамовым в местах тайных и оттого еще более соблазнительных. Все это давало ему полную уверенность в собственной безопасности, но звериное чутье, отточенное годами сложных игр и игрищ, подсказывало — Пафнутьев вышел на тропу войны. Он и раньше знал, что работать вместе, открыто и доверительно они никогда не смогут, слишком разные люди. Прошли времена, когда Анцыферов в легкомысленном сознании собственного превосходства, относился к Пафнутьеву беззаботно, полагая, что тот никогда не осмелится стать у него на дороге. Но после того, как Пафнутьев побывал у Амона, после того, как ему удалось выскользнуть живым и почти невредимым, Анцыферов насторожился. Он уже знал, что от Пафнутьева каждую секунду можно ожидать действий неожиданных и дерзких, что столь необходимой каждому служащему почтительности в Пафнутьеве явно недостаточно, если она вообще у него есть, эта почтительность.— Скажи, Павел Николаевич, — обратился Анцыферов к Пафнутьеву, когда тот вошел к нему по какому-то вопросу, — тебе не надоело работать под моим началом?
— А тебе, Леонард?
— Что мне? — не понял тот.
— Не надоело ли тебе работать под моим присмотром?
— Дерзишь, Паша, — усмехнулся Анцыферов. — Ну-ну.
— Когда мы общались недавно с нашим общим другом Амоном, — медленно проговорил Пафнутьев, осторожно подбирая слова, — он рассказал мне много забавных вещей... Оказывается, довольно осведомленный человек, этот Амон.
— Чем же он тебя позабавил? — нервно спросил Анцыферов.
— Представляешь, Леонард, лежу на полу, можно сказать, в чем мать родила, на запястьях наручники, ноги проволокой скручены, рядом, прямо перед моими глазами, голова бедного Ковеленова... Амон подложил ее, чтобы я в должной мере проникся тем, что меня ожидает. А сам смотрит телевизор, режет ножом колбасу, жует, не торопясь... По тому, как он отделяет от колбасы кружок за кружком, я вижу, что нож у него чрезвычайно острый... И представляешь, я спрашиваю — он отвечает. Спрашиваю о еще более запретных вещах — отвечает чистосердечно и без утайки. Больше того, подзадоривает меня, спрашивай, говорит, начальник, все спрашивай, теперь-то мне нечего скрывать, а твои последние минуты жизни окажутся не такими уж печальными... Он почему тянул с отделением головы — ждал твоего звонка...
— Что?! — Анцыферов вскочил так резко, что стул за его спиной опрокинулся на стенку. — Что ты сказал?
— А что я сказал? — Пафнутьев невинно поморгал глазами.
— Амон ждал моей команды, чтобы отрезать тебе голову?!
— Я так сказал? — на лице Пафнутьева возникло такое неподдельное изумление, что Анцыферов на какой-то миг смешался. — Я так не мог сказать, Леонард. Это тебе показалось. Это нервы. Мальчики кровавые в глазах, как сказал поэт. Ты устал, Леонард. Тебе надо отдохнуть или хорошо напиться. Но люди с которыми ты общаешься, не позволяют себе напиваться. И тебе не позволяют. Не с теми пьешь, Леонард.
— С тобой, что ли, мне напиться? — усмехнулся прокурор.
— Есть более достойные люди... Могу поговорить с Худолеем, если хочешь?
— Я сам с ним поговорю.
— Так вот лежу я, и тут кто-то звонит... И по тем словам, которые Амон произносит, по тем вопросам, которые ему кто-то там задает я думаю... Не мой ли друг Леонард на проводе? Не он ли вдруг ударил в колокола, чтобы спасти меня от смерти жестокой и безвременной? А тут Амон, душа отзывчивая и добрая, протягивает мне трубку. Послушай, дескать, поговори, если хочешь... Я беру трубку...
— У тебя же руки скованы!
— Виноват, отставить. Подносит мне Амон трубку к уху и тут я слышу дыхание... Не поверишь" Леонард, дыхание ну прямо точь-в-точь как у тебя сейчас. Алле, — говорю из последних сил в последней надежде, алле... Тот человек, который дышит на твой манер, поперхнулся, не ждал видимо, от Амона таких грубых шуток, и трубку тут же бросил.
— Так что же он тебе сказал?
— О, Амон... Простодушное дитя гор... Лукавым его назвать никак нельзя. Как ребенок, как малый неразумный ребенок, он наслаждался моей беспомощностью и своей властью, могуществом... Да, и своими знаниями. Знаешь, что его потешало больше всего? Я жизнь кладу, чтобы узнать там что-то, выведать, разнюхать, подсмотреть и подслушать, а он шпарит открытым текстом, шпарит ответы на все мои самые заветные вопросы. Все равно, дескать, в ближайшие полчаса голова моя потеряет способность мыслить и передавать информацию, в могилу унесу я с собой все эти тайные знания...