— А меня уверяли, что в Остенде они купались в королевской кабине.
   — Что ж тут особенного? Это стоит двадцать франков. Вы тоже можете снять ее, если это вам доставит удовольствие. А мне доподлинно известно, что он добивался аудиенции у короля и король велел передать ему, что он не желает знать этого балаганного самодержца.
   — Чудно! Бывают же люди на свете!..
   И все это, наверно, так и было, но в их тоне слышалась досада из-за того, что для большинства они всего лишь почтенные обыватели, незнакомые с расточительными королем и королевой, а когда нотариус, председатель суда и старшина адвокатов проходили мимо того, что они называли карнавалом, то он портил им настроение, и они громко выражали свое негодование, каковые чувства были хорошо известны их приятелю метрдотелю, поневоле ухаживавшему за сомнительной, однако щедрой королевской четой, принимавшему от нее заказы и в то же время издали многозначительно подмигивавшему старым своим клиентам. Должно быть, отчасти то же чувство досады, вызванное боязнью, что их считают недостаточно «шикарными» и что они не могут доказать, насколько они в самом деле «шикарны», говорило в них, когда они дали прозвище «красавчика» юному пшюту, сыну крупного промышленника, чахоточному вертопраху, который каждый день появлялся в новом пиджаке с орхидеей в петлице, за завтраком пил шампанское и, бледный, равнодушный, с безучастной улыбкой, шел в казино и бросал на стол, за которым играли в баккара, огромные деньги, «вел игру не по средствам», как выражался с видом хорошо осведомленного человека нотариус в разговоре с председателем суда, жене которого было известно «из достоверных источников», что этот юноша, типичный представитель «конца века», безумно огорчает родителей.
   А над одной пожилой дамой, богатой и знатной, старшина адвокатов и его приятели вечно насмехались потому, что она ездила куда бы то ни было со всеми своими домочадцами. Каждый раз, как жена нотариуса и жена председателя суда сходились с ней в столовой, они нахально смотрели на нее в лорнет таким изучающим и недоверчивым взглядом, как будто это было блюдо с пышным названием, но подозрительное на вид, на которое, если тщательное изучение окажется для него неблагоприятным, с гримасой отвращения указывают, чтобы его унесли.
   Этим они, конечно, хотели только дать понять, что если им чего-нибудь и не хватает, — например, некоторых преимуществ, коими обладает пожилая дама, и знакомства с ней, — то не потому, чтобы это было им недоступно, а потому, что они сами этого не хотят. В конце концов они убедили в этом себя; но в подавлении всякого стремления к формам незнакомой жизни, в подавлении любопытства к ним, в искоренении надежды понравиться новым людям, в появившемся всему этому на смену наигранном презрении и неестественной жизнерадостности была для этих женщин и дурная сторона: им приходилось под личиной удовлетворенности таить неудовольствие и постоянно лгать самим себе, — вот почему они были несчастны. Но ведь и все в этом отеле, без сомнения, действовали так же, только проявлялось это по-разному: все приносили в жертву если не самолюбию, то известным принципам воспитания или укоренившимся взглядам чудесное волнение, какое охватывает вас при соприкосновении с незнакомой жизнью. Понятно, микрокосм, в котором замыкалась пожилая дама, не был отравлен ядовитыми колкостями, как та компания, где злобно потешались жена нотариуса и жена председателя суда. Напротив, он был весь пропитан тонким, старинным, но все же искусственным ароматом. Ведь уж, наверно, пожилая дама, пытаясь завоевать таинственную симпатию новых людей, привязать их к себе и ради них обновляясь, находила в этом особую прелесть, незнакомую тем, для кого все удовольствие только в том и состоит, чтобы ходить к людям своего круга и напоминать себе, что раз лучше этого круга нет ничего на свете, значит, на тех, кто плохо знает его и оттого им пренебрегает, не надо обращать внимание. Быть может, она предполагала, что, если бы в бальбекском Гранд-отеле никто ее не знал, то при виде ее черного шерстяного платья и старомодного чепчика какой-нибудь кутила, развалившись в rocking'e[17], усмехнулся бы и процедил сквозь зубы: «Бедность-матушка!» — и даже человек почтенный, вроде председателя суда, с моложавым лицом в седеющих бакенбардах и с живыми глазами, нравившимися ей именно своею живостью, сейчас же направил бы на это необыкновенное явление увеличительные стекла супружеского лорнета; и, быть может, из неосознанного страха перед этой первой минутой, правда, короткой, но от того не менее грозной, — такой страх испытывает человек перед тем, как броситься в воду вниз головой, — дама посылала вперед слугу, чтобы он сказал в отеле, кто она такая и каковы ее привычки, а затем, небрежным кивком ответив на приветствия директора, быстрым шагом, не столько величественным, сколько робким, шла в номер, где ее собственные занавески, уже висевшие на окнах вместо гостиничных, ширмы и фотографии воздвигали между ней и внешним миром, к которому ей надо было бы приноравливаться, прочную стену привычек, так что путешествовала, в сущности, не она, а ее домашний уют, в котором она оставалась…
   Так, поместив между собой, с одной стороны, и служащими гостинцы и поставщиками — с другой, своих слуг, вместо нее вступавших в отношения с этой новой человеческой разновидностью и поддерживавших вокруг госпожи привычную атмосферу, отгородившись от купальщиков своими предрассудками, не огорчаясь тем, что она не нравится людям, которых ее приятельницы не стали бы у себя принимать, она жила в своем мире, жила перепиской с этими приятельницами, воспоминаниями, тайным сознанием занимаемого ею положения, того, что у нее прекрасные манеры, что она в совершенстве владеет искусством обхождения. Она ежедневно спускалась вниз, чтобы прокатиться в коляске, а горничная, которая несла за ней вещи, и выездной лакей, шедший впереди, напоминали часовых, стоящих у дверей посольства, над которым развевается национальный флаг, и обеспечивающих посольству его экстерриториальность. В день нашего приезда она первую половину дня просидела у себя в номере, и мы не видели ее в столовой, куда директор повел нас, новичков, завтракать, как сержант ведет новобранцев к полковому портному, который должен обмундировать их; зато мы сейчас же увидели обедневшего дворянина и его дочь, принадлежавших к захудалому, но очень древнему бретонскому роду, мсье и мадмуазель де Стермарья, — нас посадили за их стол, так как предполагалось, что они вернутся не раньше вечера. В Бальбек они приехали только ради своих знакомых владельцев местных замков, — те приглашали их к себе и заезжали к ним, — поэтому время пребывания отца с дочерью в столовой было строго ограничено. Высокомерие предохраняло их от проявлений простой человеческой симпатии, от интереса к кому бы то ни было из тех, кто сидел с ними за одним столом, в чьем обществе г-н де Стермарья был всегда холоден, скован, замкнут, суров, педантичен и недружелюбен, как пассажиры в станционном буфете, которые никогда раньше друг друга не видели и не увидят впоследствии и взаимоотношения которых сводятся к тому, чтобы оградить своего холодного цыпленка и свой угол в вагоне. Только мы сели завтракать, как нас попросили пересесть по приказанию г-на де Стермарья, который вернулся в отель и, не подумав извиниться перед нами, во всеуслышание попросил метрдотеля, чтобы этого больше не было, так как ему неприятно, что «незнакомые люди» садятся за его стол.
   И, разумеется, в том, что актриса (пользовавшаяся известностью не столько благодаря нескольким ролям, сыгранным ею в «Одеоне», сколько благодаря своей элегантности, остроумию и прекрасным коллекциям немецкого фарфора), ее любовник, весьма состоятельный молодой человек, ради которого она очень следила за собой, и два занимавших видное положение аристократа держались обособленно, путешествовали всегда вместе, в Бальбеке завтракали очень поздно, после всех, целыми днями играли у себя в гостиной в карты, сказывалось не недоброжелательство, а всего лишь строгий вкус, проявлявшийся в тяге к блестящим собеседникам, в пристрастии к изысканной кухне, прививший им охоту к совместному времяпрепровождению, к совместным трапезам и отвращавший их от людей иного круга. Даже сидя за столом обеденным или за столом карточным, каждый из них испытывал потребность сознавать, что в сотрапезнике или партнере, сидящем напротив, живет невыявленная и неиспользованная ученость, благодаря которой он обнаружит подделку в вещах, украшающих столько парижских квартир как настоящее «средневековье» или «Возрождение», и что у них общая мерка для различения добра и зла. Конечно, в такие минуты приметами этой необычной жизни, которую друзьям хотелось вести всюду, могли быть только какое-нибудь особенное, забавное междометие, нарушавшее тишину во время еды или за картами, прелестное новое платье, которое юная актриса надевала к завтраку или для игры в покер. Эта жизнь обволакивала их привычками, постепенно въедавшимися в плоть и кровь, и она была достаточно сильна, чтобы охранять их от загадок, таившихся в окружающем. Всю долгую вторую половину дня море было для них не больше, чем приятного тона картиной, висящей в комнате богатого старика, и только между ходами кто-нибудь из игроков от нечего делать обращал на него взгляд, чтобы определить, какая погода и много ли времени, и напомнить другим, что пора в ресторанчик. Ужинали они не в отеле, где электрический свет потоками вливался в большую столовую, отчего она становилась похожа на огромный, дивный аквариум, за стеклянной стеною которого рабочий люд Бальбека, рыбаки и мещане с семьями, невидимые в темноте, теснились, чтобы насмотреться на чуть колышущуюся на золотых волнах, роскошную жизнь этих людей, столь же непонятную для бедняков, как жизнь рыб и необыкновенных моллюсков. (Проблема громадного социального значения: всегда ли стеклянная стена будет охранять пир сказочных этих животных и не придут ли неведомые люди, которые сейчас жадно глядят из мрака, выловить их в аквариуме и съесть?) Пока что в этой стоявшей на месте и сливавшейся с мраком толпе находился, быть может, писатель, знаток человеческой ихтиологии, и, глядя, как смыкались челюсти старых чудищ женского пола, проглотивших кусок, забавлялся тем, что классифицировал их и определял их врожденные и благоприобретенные свойства, благодаря которым старая сербка с ротовой полостью, как у крупной морской рыбы, только потому что она с детства обреталась в пресных водах Сен-Жерменского предместья, ела салат, точно какая-нибудь Ларошфуко.
   В этот час можно было видеть одетых в смокинги трех мужчин, поджидавших даму, и вскоре, почти всякий раз в новом платье и шарфе, выбранном по вкусу ее любовника, дама выходила из лифта, который она вызывала на свой этаж, как из коробки для игрушек. И все четверо, полагая, что насажденное в Бальбеке международное чудо природы под названием Отеля, способствовало скорее расцвету роскоши, чем кулинарного искусства, садились в экипаж, отправлялись ужинать за полмили отсюда в известный ресторанчик и там бесконечно долго обсуждали с поваром меню и способ приготовления. Обсаженная яблонями дорога, начинавшаяся от Бальбека, была для них всего лишь расстоянием, которое надо было проехать, — в вечернем мраке им казалось, что она почти такая же, как та, что ведет от их парижских квартир к Английскому кафе или к Тур д'Аржан, — проехать для того, чтобы попасть в отделанный со вкусом ресторанчик, где приятели богатого молодого человека будут завидовать ему, что у него такая любовница, прекрасно одетая, в шарфе, колыхающемся перед маленькой этой компанией, точно благоуханная мягкая завеса, и отделяющем ее от мира.
   Я был совсем не такой, как все эти люди, — я не знал покоя. Меня занимало, что они обо мне думают; я хотел, чтобы обо мне знал мужчина с низким лбом, мужчина, на глазах у которого были шоры предрассудков и воспитания, местный вельможа, зять Леграндена, иногда приезжавший в гости в Бальбек, по воскресеньям устраивавший вместе с женой garden-party[18] из-за чего отель пустел, потому что одного или двух постояльцев он приглашал на эти празднества, а другие, чтобы никто не подумал, что их не пригласили, отправлялись на далекие прогулки. Между прочим, когда он впервые появился в отеле, служащие, только что приехавшие с Лазурного берега и не знавшие его, приняли его весьма нерадушно. Мало того, что на нем не было белого фланелевого костюма, но по старинному французскому обычаю и по незяанию гостиничных порядков, войдя в вестибюль, где были и женщины, он снял шляпу уже в дверях, и директор, решив, что это какая-нибудь мелкая сошка, как оа выражался — «из простых», в ответ даже не дотронулся до своей шляпы. Только жена нотариуса, почувствовав влечение к новому человеку, распространявшему вокруг себя аромат пошлейшей надменности, свойственный людям комильфо, заявила с безошибочной проницательностью и безапелляционной вескостью особы, которой известны все тайны леманского высшего общества, что в нем сразу виден человек на редкость тонкий, прекрасно воспитанный, головой выше всех, кто живет в Бальбеке, и к тому же еще он казался ей недоступным — до тех пор, пока доступ к нему ей не был открыт. Благоприятное суждение о зяте Леграндена создалось у нее, быть может, из-за его бесцветной наружности, в которой не было ничего такого, что внушало бы робость, а быть может, из-за того, что по каким-то таинственным признакам она угадала в этом дворянине-фермере с повадками причетника своего единомышленника — клерикала.
   Я отлично знал, что отец молодых людей, каждый день проезжавших верхом мимо отеля, владелец универсального магазина, — подозрительный тип, с которым мой отец ни за что не стал бы знакомиться, но «курортная жизнь» преображала их в моих глазах в конные статуя полубогов, а полубоги, — и это еще лучшее, на что я мог рассчитывать, — не удостаивали даже взглядом бедного подростка, уходившего из столовой только для того, чтобы посидеть на песке. Мне хотелось приобрести расположение даже авантюриста, короля безлюдного острова Океании, даже чахоточного молодого человека, о котором мне хотелось думать, что под нахальной внешностью он скрывает пугливую и нежную душу и который, быть может, мне одному расточал бы сокровища любящего своего сердца. Да и потом (в противоположность тому, как обычно расцениваются знакомства, завязывающиеся во время путешествий), если вас увидят на пляже, куда некоторые ездят ежегодно, с определенными людьми, то это может бесконечно увеличить ваш коэффициент в настоящем свете, и ничто так старательно не поддерживается в Париже, — а уж об отчуждении и говорить нечего, — как дружеские отношения, возникшие на морских купаньях. Меня интересовало, какого мнения обо мне все эти временные или местные знаменитости, которых моя способность ставить себя на место других и воссоздавать их душевное состояние причислила не к их настоящему рангу, к тому, к какому они относились, например, в Париже, быть может, весьма невысокому, а к тому, в какой они сами себя записали и в каком они, и правда, были в Бальбеке, где отсутствие единой мерки давало им известное преимущество и вызывало к ним живой интерес. Увы, я особенно болезненно воспринимал пренебрежительное отношение г-на де Стермарья.
   Дело в том, что я увидел его дочь, как только она вошла, увидел ее красивое лицо, бледное, почти голубоватое, заметил то, что было своеобразного в горделивой стройности ее стана, в ее поступи, — все это, естественно, наводило на мысль об ее происхождении, об ее аристократическом воспитании, обозначавшемся передо мной тем явственнее, что мне была известна ее фамилия: так экспрессивные мотивы в творении гениального композитора дивно рисуют пышущее пламя, струенье реки и сельскую тишину, — надо только, чтобы слушатели, сначала пробежав либретто, соответственно настроили свое воображение. «Порода», добавляя к очарованию мадмуазель де Стермарья мысль об его почве, объясняла его, сообщала ему полноту. Но это еще не все: «порода» возвещала недоступность очарования, и от этого оно становилось желанней, — так высокая цена увеличивает ценность понравившегося нам предмета. Ствол родословного древа придавал цвету ее лица, вспоенного драгоценными соками, вкус редкостного плода или прославленного вина.
   Но вдруг чистая случайность помогла нам с бабушкой заслужить уважение обитателей гостиницы. Дело было так: в первый же день, когда пожилая дама спускалась, производя на всех сильное впечатление тем, что впереди шел лакей, а догоняла ее горничная с забытой книгой и накидкой в руках, и возбуждая любопытство и почтительность, которыми, судя по всему, особенно был преисполнен г-н де Стермарья, директор наклонился к уху бабушки и из любезности (так показывают персидского шаха или королеву Ранавало простому смертному, который, понятно, не имеет никакого отношения к могущественному властелину, но которому может быть интересно посмотреть на него вблизи) шепнул ей: «Маркиза де Вильпаризи» в то самое мгновенье, как маркиза, заметив бабушку, взглянула на нее с радостным изумлением.
   Можно себе представить, что даже внезапное появление, в обличье старушки, самой могущественной феи не могло бы доставить большей радости именно мне: ведь у меня не было никакой возможности познакомиться с мадмуазель де Стермарья, и жил я в краю, где я никого не знал. Никого — практически. А с точки зрения эстетической число человеческих типов до такой степени ограничено, что, где бы мы ни находились, мы не нуждаемся в частых встречах со знакомыми людьми, нам не надо по примеру Свана искать их на картинах старинных мастеров. Так я в первые же дни нашей жизни в Бальбеке встретил Леграндена, швейцара Свана и самое г-жу Сван: Легранден превратился в старшего официанта в кафе, швейцар — в незнакомого проезжего, а г-жа Сван — в содержателя купальни. Своего рода магнетизм притягивает и сцепляет некоторые черты лица и особенности умонастроения, так что когда природа придает человеку новую телесную оболочку, то она не очень его калечит. Легранден, обернувшись официантом, сохранил в неприкосновенности свой рост, форму носа и часть подбородка; г-жа Сван в мужском роде и в звании содержателя купальни не утратила не только своей наружности, но и манеры говорить. Но теперь мне от нее, подпоясанной красным кушаком и при малейшем волнении на море. вывешивавшей флаг в знак того, что купаться воспрещается, — содержатели купален осторожны, потому что многие из них не умеют плавать, — было не больше пользы, чем если бы я ее увидел на фреске «Жизнь Моисея», на которой Сван когда-то узнал ее в облике дочери Иофора. Зато маркиза де Вильпаризи была настоящая; колдовские чары не отняли у нее могущества, — напротив, силою своих чар она могла стократ усилить мое могущество, и теперь я, будто на крыльях сказочной птицы, в несколько секунд преодолевал — по крайней мере, в Бальбеке — бесконечное социальное расстояние, отделявшее меня от мадмуазель де Стермарья.
   К несчастью, никто так не замыкался в своей особой вселенной, как бабушка. Она бы не стала меня презирать — она бы просто не поняла меня, если бы узнала, что я дорожу мнением, проявляю интерес к людям, которых она даже не замечала, имена которых вылетели бы у нее из головы, как только она уехала бы из Бальбека; я боялся признаться ей, что если б эти люди видели, что она разговаривает с маркизой де Вильпаризи, то мне бы это доставило большое удовольствие: я же чувствовал, что в отеле к маркизе относятся с почтением и что ее дружба с бабушкой возвысила бы нас во мнении г-на де Стермарья. Я не считал приятельницу бабушки аристократкой; ее фамилия, которую называли у нас в доме, когда я был еще совсем маленьким, стала для меня привычной, мой слух освоился с ней еще до того, как на ней задержалось сознание, а титул только придавал ей своеобразие — так придает своеобразие редкое имя, и так же это бывает с названиями улиц: улица Лорда Байрона, общеизвестная и такая неинтересная улица Рошшуар или улица Грамона ничуть не более аристократичны, чем улица Леонса Рено или Ипполита Леба. Маркиза де Вильпаризи не представлялась мне существом из какого-то особенного мира, так же как и ее родственник Мак-Магон, который, в свою очередь, ничем не отличался в моих глазах ни от Карно, тоже президента республики, ни от Распайля, чью фотографию Франсуаза купила вместе с фотографией Пия IX. Бабушка считала, что в дороге не следует заводить новые знакомства, что на море ездят не для того, чтобы видеться с людьми, что для этого более чем достаточно времени в Париже, что встречи заставят вас тратить драгоценное время на приличия, на всякие пошлости, вместо того чтобы проводить его, не теряя ни секунды, на воздухе, у воды; и, находя для себя более удобным предполагать, что это ее убеждение разделяется всеми и что оно дает право старинным друзьям, которых случай столкнул в отеле, на игру во взаимное инкогнито, она, как только директор назвал фамилию Вильпаризи, отвернулась и сделала вид, что не замечает маркизу, а маркиза, поняв, что бабушка не хочет, чтобы она ее узнала, стала смотреть в пространство. Маркиза ушла, а я опять остался в одиночестве, — так потерпевший кораблекрушение вдруг завидит корабль, но корабль, не останавливаясь, проходит мимо.
   Маркиза де Вильпаризи обедала в столовой, но ее место было в другом конце. Она не была знакома ни с кем из обитателей отеля, и ни с кем из тех, кто здесь бывал, даже с маркизом де Говожо; в самом деле, он с ней не поздоровался — это я заметил в тот день, когда он и его жена дали согласие прийти завтракать к старшине адвокатов, а старшина, в восторге от того, что будет иметь честь видеть у себя за столом дворянина, избегал всегдашних своих приятелей и только издали подмигивал им, как бы намекая на это историческое событие, но очень тонко, а то вдруг они подумают, что он подзывает их.
   — А вы, я вижу, любите, чтобы все у вас было на широкую ногу, вн человек шикарный, — сказала ему вечером судейша.
   — Шикарный? Почему? — разыгрывая изумление, но не умея скрыть свою радость, спросил старшина. — Это из-за моих гостей? — продолжал он, чувствуя, что не в силах дольше притворяться. — Какой же шик в том, чтобы пригласить к завтраку друзей? Ведь должны же они где-нибудь завтракать.
   — Нет, не говорите, это шикарно. Ведь это были де Говожо, правда? Я их сразу узнала. Она маркиза. Настоящая. Не по женской линии.
   — О, это женщина очень простая, прелестная, без всяких ломаний. Я думал, вы подойдете, делал вам знаки… я бы вас познакомил! — добавил он, легкой иронией умаляя чрезмерность своей любезности, совсем как Артаксеркс, когда он говорит Есфири: «Уж не полцарства ли тебе отдать я должен?»
   — Нет, нет, нет, нет, мы, как скромные фиалки, любим тень.
   — Ну и напрасно, еще раз говорю, — расхрабрившись, когда опасность миновала, возразил старшина. — Они бы вас не съели. А как насчет партийки в безик?
   — Мы-то с удовольствием, но только не решались предложить, — ведь вы теперь знаетесь с маркизами!
   — Да перестаньте! Это обыкновенные люди. Погодите! Завтра я у них ужинаю. Хотите поехать вместо меня? Я не кривлю душой. Откровенно говоря, я бы предпочел остаться.
   — Нет, нет… Меня тогда сместят как реакционера! — воскликнул председатель и потом до слез хохотал над своей же шуткой. — А вы ведь тоже бываете в Фетерне? — обратился он с вопросом к нотариусу.
   — Ну, я только по воскресеньям, покажусь, и до свиданья. И у меня они не завтракают, как у старшины.
   Старшина очень жалел, что в тот день г-на де Стермарья не было в Бальбеке. Но он с лукавым видом обратился к метрдотелю:
   — Эме! Вы можете сказать господину де Стермарья, что в этой столовой бывает и еще кое-кто из знати. Вы видели, что сегодня со мной завтракал один господин? Маленькие усики, военная косточка? А? Ну так вот, это маркиз де Говожо.
   — Ах, вот оно что? Впрочем, меня это не удивляет.
   — Пусть господин: де Стермарья убедится, что он здесь не единственный титулованный. Пусть съест. Иногда не мешает сбить спесь со знатных господ. Знаете что, Эме: как хотите, можете ничего ему не говорить, я ведь это между прочим; ему и так все известно.
   А на другой день г-н де Стермарья по случаю того, что старшина защищал его друга, пришел познакомиться с ним.
   — Наши общие друзья, де Говожо, собирались нас всех позвать, но вышла какая-то путаница с днями, — сказал старшина; как большинство лгунов, он воображал, что никто не станет выяснять незначительную подробность, достаточную тем не менее (в случае, если вам известно, что она не соответствует неприукрашенной действительности) для того, чтобы раскрыть характер человека и раз навсегда внушить к этому человеку недоверие.
   По обыкновению, но только чувствуя себя сейчас свободней, потому что ее отец пошел поговорить со старшиной, я смотрел на мадмуазель де Стермарья. Смелая и неизменно прекрасная необычность поз, как, например, в то мгновенье, когда, поставив локти на стол, она поднимала стакан на высоту предплечий, холодность быстро гасшего взгляда, врожденная фамильная черствость, которая слышалась в ее голосе и которую не могли скрыть характерные для нее модуляции, черствость, коробившая мою бабушку, нечто вроде наследственного тормоза, к которому она всякий раз прибегала, выразив взглядом или интонацией свою собственную мысль, — все наводило следившего за ней глазами на размышление о предках, от коих она унаследовала жесткость, нечуткость, стесненность, как будто на ней было узкое платье, которое ей жало. Но блеск, пробегавший в глубине холодных ее зрачков, светившихся иногда почти покорною нежностью, какую всесильная жажда чувственных наслаждений вызывает в душе самой гордой из женщин, которая скоро будет признавать над собой только одну власть — власть мужчины, способного доставить ей эти наслаждения, будь то комедиант или паяц, ради которого она, может быть, бросит мужа; но чувственно розовый и живой румянец, расцветавший на бледных ее щеках и напоминавший алость в чашечках белых кувшинок Вивоны, как будто подавали мне надежду, что я легко добьюсь от нее позволения испытать с нею радость поэтичной жизни, какую она вела в Бретани, жизни, которою она, то ли потому, что уж очень привыкла к ней, то ли в силу врожденной требовательности, то ли в силу отвращения к бедности или скупости родных, по-видимому, не особенно дорожила, но которая все же была заключена в ее теле. В скудных запасах воли, доставшихся ей по наследству и сообщавших выражению ее лица какую-то вялость, она, пожалуй, не смогла бы почерпнуть силы для сопротивления. А когда она появлялась к столу в неизменной серой фетровой шляпе с довольно старомодным и претензиозным пером, она казалась мне особенно трогательной, и не потому, что цвет шляпы шел к ее серебристо-розовому лицу, а потому, что я думал тогда о ее бедности, и мысль эта приближала ее ко мне. Присутствие отца обязывало ее придерживаться условностей, и все же, рассматривая и классифицируя людей с иной точки зрения, чем ее отец, во мне она, быть может, видела не скромное общественное положение, а пол и возраст. Если б г-н де Стермарья как-нибудь оставил ее в отеле одну или если б, — это было бы еще лучше, — маркиза де Вильпаризи подсела к нашему столу и тем настолько изменила бы ее мнение о нас, что я отважился бы подойти к ней, быть может, мы обменялись бы двумя-тремя словами, уговорились бы о свидании, сблизились бы. А если б ей пришлось прожить целый месяц без родителей в своем романтическом замке, может быть, мы бы с ней вдвоем гуляли в вечернем полумраке, когда не так ярко горят над потемневшей водой, под сенью дубов, о которые разбивается плеск волн, розовые цветы вереска. Вместе обошли бы мы этот остров, исполненный для меня особого очарования, оттого что на нем шли будни мадмуазель де Стермарья и его всегда хранила зрительная ее память. Мне казалось, что я мог бы подлинно обладать ею только там, обойдя места, окутывавшие ее столькими воспоминаниями — покрывалом, которое мое влечение к ней стремилось сорвать, одним из тех покрывал, которые природа опускает между женщиной и другими существами (с той же целью, с какою она ставит между всеми существами и самым острым из наслаждений акт размножения и с какою заставляет насекомых собрать пыльцу, прежде чем упиться нектаром) для того, чтобы, обманутые надеждой на более полное обладание, они овладели сначала местностью, где она живет и которая сильнее воспламеняет их воображение, нежели страсть, хотя сама по себе, без помощи страсти, местность не могла бы их притянуть.