Страница:
В небе пронесся самолет, идущий на посадку на военно-воздушную базу. Проповедник замолчал, не стараясь перекричать рев двигателей. Это был тщедушный человечек с узкой грудью, которая сильно выдавалась вперед, когда он откидывал голову, обводя толпу сверкающими птичьими глазками. Он продолжал:
— Нарисуйте в своем воображении мир, лишенный жизни. На полюсах расстилаются безбрежные просторы льда и снега, которые не потревожены ногой человека. В африканских джунглях, где солнце, волею господа, дарует жизнь бесчисленным и разнообразнейшим тварям, все замерло. — Теперь его голос обрел исступленную силу, а глазки налились кровью и едва ли не вылезали из орбит. — Трупы погибших животных усеют землю. На просторах китайских равнин, на берегах животворных рек даже крокодил не поднимет свою ехидную голову, чтобы ответить на сатанинскую усмешку. А в наших городах, в этих сердцах цивилизации, ничего не осталось, кроме руин. Лишь горы каменьев, из которых не произрастет ничего живого, бесплодная почва, усеянная битым стеклом. И так пребудет вовеки.
Он замолчал, ожидая услышать возгласы одобрения, но вместо этого в толпе пронесся ропот недоумения и возмущения.
— А где ваше разрешение? У вас есть разрешение военной администрации? — подали голос несколько мужчин. Проповедник оторопело озирал слушателей.
Гелла и Моска уже стояли почти в середине толпы, потому что за их спинами народу все прибавлялось и прибавлялось. Слева от них стоял молодой парень в голубой застиранной рубашке и тяжелых рабочих штанах. На руках он держал симпатичную девочку лет шести-семи, которая с любопытством оглядывалась вокруг. Справа от них стоял старый рабочий, попыхивавший короткой трубкой. Молодой парень кричал вместе с остальными:
— Да, где твое разрешение? У тебя есть разрешение военной администрации?
Потом он повернулся и, обращаясь к Моске и старому рабочему, сказал:
— Из-за того, что мы проиграли войну, теперь нас любой может пинать ногами — даже эта свинья.
Моска, одетый в штатское, улыбнулся Гелле, довольный тем, что его приняли за немца.
Проповедник медленно простер руку к небу и торжественно провозгласил:
— У меня есть разрешение от нашего создателя!
Красное солнце, посылающее миру последние лучи, окрасило простертую к нему руку ало-розовым светом. Оно уже начало заваливаться за горизонт, и в мягких летних сумерках, точно в сказке, вдали вдруг проступили городские руины, ощетинившиеся на фоне неба, точно неровный строй копий.
Проповедник склонил голову в немой благодарности.
Потом он поднял лицо к небу и простер руки к толпе, символически принимая стоящих перед ним людей в свои объятия.
— Приидите к Иисусу Христу! — закричал он. — Вернитесь к Иисусу. Оставьте свои грехи. Бросьте пить. Перестаньте предаваться блуду. Перестаньте играть в азартные игры, гонясь за земным успехом. Поверьте в Иисуса и спасетесь. Вас наказали за грехи ваши. И наказание ваше пред вашим взором. Покайтесь, пока еще не поздно. Не грешите!
Оглушительный голос замолк, проповедник переводил дыхание. Толпа замерла и отхлынула чуть назад, отброшенная волной громового голоса, которым владел этот тщедушный человечек.
Он продолжал, громко крича:
— Каждый из вас пусть подумает о жизни, которой он жил до войны! Неужели вы не верите, что все страдания, все эти разрушения есть не что иное, как божье наказание за ваши грехи? А теперь юные девы блудят с вражескими солдатами, молодые отроки клянчат у них сигареты. Пуф-пуф! — Он изобразил губами затяжку, и его лицо исказила маниакальная ненависть. — По субботним дням люди отправляются в деревни красть или торговать. Храм господень стоит опустелый. Мы сами призываем на свои головы разрушение. Говорю вам: покайтесь! Покайтесь! Покайтесь! — он теперь истерически выплевывал слова нескончаемым потоком. — Уверуйте в господа нашего Иисуса Христа, уверуйте в бога единого, уверуйте в бога, уверуйте в господа нашего единого Иисуса Христа.
Он остановился и потом угрожающим тоном прокричал, бросая слушателям в лицо резкие обвинения:
— Все вы грешники, все вы прокляты и обречены на адовы муки вечные! Я вижу на лицах у вас улыбки. Вам себя жаль. Но почему господь заставил нас так страдать? Вы задавали себе этот вопрос?
Кто— то из толпы, передразнивая его, выкрикнул:
— Это не господь нас наказал, это америкашки своими бомбардировщиками.
В толпе засмеялись. Человек на скамейке подождал, пока стихнет смех, и, вглядываясь в сумерки, указал на женщину в черном и дико, мстительно закричал:
— Ты, женщина, ты смеешься в лицо господу?
Где твои дети? Где твой муж? — потом он указал пальцем на молодого парня рядом с Моской. — Посмотрите! — обратился он к толпе, и все повернули головы туда, куда указывал его палец. — Вот еще один зубоскал, еще один молодой человек, надежда Германии. Его дитя страдает за его грехи, а он смеется над божьим гневом. Погоди, зубоскал, в лице твоего дитяти я вижу твое наказание.
Подожди. Смотри на свое дитя и жди. — С негодованием и ненавистью он стал указывать на другие лица в толпе.
Молодой парень поставил девочку на землю и попросил Геллу присмотреть за ней. Потом, расталкивая людей, он стал пробираться к проповеднику и выскочил прямо перед ним. Одним молниеносным ударом он свалил маленького проповедника на землю, надавил ему коленом на грудь, схватил его за волосы и стал колотить его птичьей головой о цементное покрытие парковой дорожки. Потом он поднялся.
Толпа рассеялась. Молодой парень взял свою дочку и пошел по парку прочь. И словно по мановению волшебной палочки большинство людей куда-то исчезли. Проповедник лежал без движения на земле.
Кто— то помог ему подняться. С его густых курчавых волос капала кровь, ручейки крови, струившиеся по лбу, застыли на лице красной маской.
Гелла отвернулась, а Моска взял ее под руку и повел по улице. Он заметил, что она сильно побледнела — наверное, подумал он, от вида крови.
— Лучше тебе сегодня посидеть дома с фрау Заундерс, — решил он и добавил, словно оправдываясь за то, что не вмешался:
— Это не наше дело.
Моска, Лео и Эдди Кэссин сидели в гостиной у Миддлтонов. Кроме реквизированной мебели, которая оставалась в квартире, все остальное было уже упаковано в деревянные ящики, выстроившиеся вдоль стен.
— Итак, вы в самом деле собираетесь поехать на Нюрнбергский процесс? — спросил Гордон у Лео. — Когда вы отправляетесь?
— Сегодня вечером, — ответил Лео. — Я хочу провести ночь в дороге.
— Ну, так задайте перцу этим сволочам там! — сказала Энн Миддлтон. — И если вам понадобится солгать, чтобы доказать, что они заслуживают того, что их ожидает, солгите!
— Мне не надо лгать, — возразил Лео. — Я еще все очень хорошо помню.
— Я должен попросить у вас прощения, — сказал Гордон, — за свое поведение в тот день, когда вы у нас были. Наверное, я вел себя с вами очень грубо.
Лео махнул рукой:
— Да нет же, я все понимаю. Мой отец был политический заключенный, коммунист. А моя мать — еврейка, вот почему меня посадили. Хотя мой отец был политический. Разумеется, после пакта Сталина — Гитлера он потерял веру. Он понял, что они оба друг друга стоят.
Профессора, сидящего в углу перед шахматным столиком с вежливой улыбкой на лице, это бестактное замечание испугало. С паническим чувством он заметил, что в Гордоне Миддлтоне зреет гнев, и, не желая быть свидетелем словесного излияния этого гнева, он поспешил уйти. Ярость приводила его теперь в уныние.
— Мне пора, — сказал он. — У меня скоро урок. — Он попрощался с Гордоном и Энн. — Позвольте пожелать вам приятного путешествия в Америку и всего вам хорошего. Мне было очень приятно с вами общаться.
Гордон проводил его до двери и радушно сказал:
— Надеюсь, вы не забудете писать нам, профессор. Я буду ждать ваших сообщений о том, что происходит в Германии.
Профессор склонил голову:
— Конечно, конечно.
Он уже твердо решил не поддерживать никаких контактов с Гордоном Миддлтоном. Любая связь с коммунистом, даже таким безвредным, может в будущем принести ему немало непредсказуемых несчастий.
— Подождите, подождите! — Гордон вернулся с профессором обратно в комнату. — Лео, я только что вспомнил, что профессор в конце недели собирается в Нюрнберг. Вы можете его подвезти или это не разрешено вашей организацией?
— Нет-нет, не стоит! — воскликнул профессор в сильном волнении. — В этом нет никакой необходимости.
— Мне это нетрудно, — сказал Лео.
— Нет, — сказал профессор. Теперь он уже был на грани истерики. — У меня есть билет на поезд, все в порядке. Пожалуйста, я же знаю, что для вас это большое неудобство.
— Хорошо, профессор, — сказал Гордон примирительно и повел его к двери.
Когда Гордон вернулся, Моска спросил:
— Чего это он так раскудахтался?
Гордон взглянул на Лео.
— Он очень щепетильный человек. Его сын военный преступник и обвиняется за какие-то мелкие преступления. Я не знаю, в чем дело, но знаю, что судит его германский суд, а не оккупационный трибунал, так что дело, вероятно, не очень серьезное. Наверное, он побоялся, что Лео об этом узнает и решит, что его сын работал в концлагере, а это, разумеется, вовсе не так. Ты же не будешь возражать, Лео?
— Нет, конечно, — ответил Лео.
— Вот что я вам скажу, — продолжал Гордон. — Завтра я к нему схожу. У меня будет время.
И скажу, что ты его подхватишь завтра вечером.
Как только он поймет, что ты все знаешь, он не откажется. Хорошо?
— Конечно, — ответил Лео. — Очень здорово, что ты заботишься об этом старике.
Энн Миддлтон бросила на него косой взгляд, но Лео вовсе не иронизировал. Он был абсолютно искренен. Она улыбнулась.
— Гордон всегда заботится о тех, кого он обращает в свою веру, — сказала она.
— Я вовсе не обратил его в свою веру, Энн, — возразил Гордон своим рокочущим низким голосом, — но, думаю, кое-что в его сознание я заронил. Он умеет слушать. — Гордон сделал паузу и тихо, но в то же время с легкой укоризной сказал:
— Вряд ли «обратить в свою веру» в данном случае удачное выражение.
Все молчали.
— Когда ты собираешься вернуться? — спросил Моска у Лео.
Лео усмехнулся:
— Не беспокойся, я не опоздаю.
— Куда? — удивилась Энн Миддлтон.
— Я собираюсь стать крестным отцом, — сказал Лео. — У меня и подарок уже есть.
— Как жаль, что я не увижу новорожденного! — сказала Энн. — И очень жаль, что Гелла не смогла прийти сегодня. Надеюсь, она не очень плохо себя чувствует?
— Не очень, — ответил Моска. — Она просто сегодня много ходила. Хотела прийти, но я отсоветовал ей выходить из дому.
— Да ладно уж, кто мы такие, в конце концов! — сказала Энн шутливо, но в ее голосе послышался упрек. Эдди Кэссин, безмолвно сидевший до сих пор в кресле в углу, открыл глаза. Он дремал. Он терпеть не мог ходить в гости к семейным парам. Видя чужих жен дома, в присутствии мужей, он их чуть ли не ненавидел, а Энн Миддлтон ему совсем не нравилась. Она всегда держалась независимо, обладала вздорным нравом и к нему относилась с насмешливым высокомерием.
Моска ухмыльнулся.
— Ты же знаешь, что я прав.
— Просто ее раздражает, что тебе наплевать на других, — сказал Гордон. — Хотел бы и я быть похожим на тебя — иногда.
Моска сказал:
— Гордон, может быть, сейчас неподходящий момент, но все же я рискну. Все на базе знают, что тебя отправляют домой, потому что ты состоишь в компартии. Я не силен в политике. Я пошел в армию еще совсем сопляком. И, наверное, в чем-то я до сих пор сопляк. Но я тебя уважаю, потому что у тебя и котелок варит, и ты не робкого десятка. Ты прекрасно понимаешь, как в этом мире все прогнило. Но, по-моему, ты не прав, потому что я не желаю верить никому, кто пытается заставить меня делать то, что хочет он, — неважно что.
Я включаю сюда и армию Соединенных Штатов, и коммунистическую партию, и Россию, и нашего хренова полковника, и так далее. — Он обернулся к Эдди Кэссину. — Ты можешь сказать, что я такое несу?
Эдди ответил сухо:
— Что ты его любишь, невзирая даже на то, что не пустил к нему Геллу.
Все захохотали.
Только Гордон не засмеялся. Его длинное лицо янки осталось бесстрастным, и он сказал Моске:
— Уж коли ты все это сказал, то я, пожалуй, тоже скажу тебе то, что уже давно собираюсь сказать, Уолтер. — Он помолчал, сцепив свои длинные костлявые пальцы. — Я знаю, что ты обо мне думаешь и что ты чувствуешь. И, возможно, ты тут ничего не можешь поделать. Ты вот говоришь, что я не прав, но у меня есть убеждения, которым я буду верен, что бы ни случилось. Я верю в человечество, верю, что жизнь на земле может быть прекрасной. И я верю, что этого можно достичь усилиями коммунистов. А ты строишь свой мир, только полагаясь на нескольких людей, которые тебе дороги. Поверь мне, это ущербный путь в жизни.
— Да? И почему же? — Моска склонил голову, и когда он снова посмотрел на Гордона, у него на лице выступили темно-красные пятна гнева.
— Потому что и ты, и эти люди находитесь во власти сил, о которых ты просто не хочешь задуматься. Ты несвободен, когда пытаешься сражаться, оставаясь на своем уровне, в своем узком кругу, на маленькой арене своей судьбы. И, когда ты сражаешься на этой арене, ты только навлекаешь ужасную опасность на людей, которые тебе дороги.
Моска ответил:
— Раз уж ты заговорил о силах, которые подчинили мою жизнь… Господи, неужели ты думаешь, я что-то об этом знаю? Я знаю, что ничего нельзя сделать. Но никому не дано мной манипулировать, никто не заставит меня поверить сегодня в одно, а завтра вдруг ни с того ни с сего поверить в прямо противоположное. И мне наплевать, правильно это или нет. Каждый день я слышу от фрицев, которые работают у нас на базе, или в офицерском общежитии, или в «Ратскелларе», что они только и ждут момента, когда смогут вместе в одних рядах идти воевать с русскими, и они ждут, что после этих слов я им сразу же отвалю сигарет.
А с той стороны, думаю, происходит все то же самое. Знаешь, чему я рад? — Он перегнулся через стол и обратил к Гордону свое раскрасневшееся от возбуждения и выпитого лицо. — Что теперь-то уж есть шанс, что все это взлетит на воздух. Все взлетят на воздух к едреной матери:
— Эй! Эй! — воскликнула Энн Миддлтон, захлопав в ладоши.
Эдди Кэссин засмеялся и вскричал:
— Черт побери, вот это речь!
Лео, казалось, был потрясен услышанным.
Моска расхохотался и сказал Гордону:
— Смотри, что ты заставил меня тут наговорить!
Гордон тоже улыбался, думая о том, что он, как всегда, забыл, насколько молод и горяч Моска и неожиданно в порыве юношеской незрелой откровенности с него слетает вся его невозмутимость.
И, пытаясь разрядить обстановку, он спросил:
— А как же Гелла и ребенок?
Моска не ответил. Энн встала, чтобы наполнить их стаканы, а Лео сказал:
— Да он только так говорит, а думает совсем иначе.
А Моска, словно не услышав этих слов, сказал Гордону:
— За них я отвечаю.
И один только Эдди Кэссин понял, что для Моски эти слова были как символ веры, которому он был готов следовать всю жизнь. А Моска улыбнулся, обведя всех взглядом, и повторил на сей раз шутливо:
— За них отвечаю я. — Он покачал головой. — Что может быть лучше?
— А почему ты с этим не согласен? — спросила Энн у Лео.
— Не знаю, — ответил Лео. — Я попал в Бухенвальд совсем молодым. Я встретил там отца, и мы довольно долгое время были вместе. Люди ведь разные. Да и Уолтер меняется. Я вот видел не раз, как он раскланивается — в буквальном смысле раскланивается при встрече со своими соседями-немцами.
Все засмеялись, а Моска раздраженно возразил:
— А я вот понять не могу, как это можно восемь лет просидеть в концлагере и быть таким, как ты, Лео. Да на твоем месте, если бы фриц на меня хотя бы косо посмотрел, я бы его мигом в больницу отправил. И, если бы мне хоть что-то сказали, что мне не по нраву, я бы им яйца отбил.
— Я попросила бы! — воскликнула Энн с притворным ужасом.
— Я этого не могу в тебе понять! — закончил Моска и усмехнулся, взглянув на Энн. Она-то использовала куда более крепкие выражения, торгуясь с «жучками» с черного рынка, которые ее обманывали.
Лео медленно сказал:
— Ты забываешь, что во мне течет немецкая кровь. И то, что делали немцы, они делали вовсе не потому, что они немцы, а потому, что они люди.
Это мне сказал отец. И, кроме того, сейчас у меня все хорошо, у меня новая жизнь, и я бы ее себе отравлял, если бы был жесток с другими.
— Ты прав, Лео, — подхватил Гордон. — Нам не нужны эмоциональные срывы, нам нужно во всем разобраться с точки зрения здравого смысла.
Нам необходимо трезво подходить к вещам и пытаться изменить мир, действуя логически. Так учит коммунистическая партия.
Он произнес это абсолютно искренне и без тени сомнения. Лео долго смотрел на него и потом сказал:
— Я знаю о коммунизме только одно. Мой отец был коммунистом. И лагерь не сломил его.
Но, когда в лагерь просочилось известие, что Сталин подписал пакт с Гитлером, мой отец этого не смог пережить — он умер.
— А что, если этот пакт был необходим для того, чтобы спасти Советский Союз? — спросил Гордон. — Что, если этот пакт был необходим, чтобы спасти мир от нацизма?
Лео склонился над столом и придержал рукой щеку, чтобы унять нервный тик.
— Нет, — ответил он. — Если моему отцу было суждено умереть так, как он умер, то мир не стоит спасать. Я понимаю, это эмоциональный, а не логический подход, который так ценит твоя коммунистическая партия.
В последовавшей за этими словами тишине все услышали, как наверху заплакал ребенок.
— Пойду поменяю пеленки, — сказал Гордон.
Жена одарила его благодарной улыбкой.
Когда он ушел, Энн сказала, обращаясь к Лео:
— Не обращайте на него внимания, — но таким спокойным тоном, чтобы присутствующие не приняли эти слова за упрек. Она вышла на кухню варить кофе.
Когда все стали расходиться, Энн сказала Моске:
— Забегу завтра попрощаться с Геллой.
Гордон обратился к Лео:
— Не забудьте о профессоре, ладно?
Лео молча кивнул, а Гордон добавил добродушно:
— Желаю вам удачи!
Гордон запер за ними дверь и вернулся в гостиную. Энн сидела в кресле, погруженная в раздумья.
— Гордон, я хочу с тобой поговорить, — сказала она.
Он улыбнулся:
— Я тебя слушаю, — и почувствовал острый укол страха. Впрочем, он мог разговаривать с Энн о политике и не раздражаться, хотя она всегда с ним не соглашалась.
Энн встала и нервно прошлась по комнате.
Гордон смотрел на ее лицо. Он любил ее открытое скуластое лицо, прямой нос и светло-голубые глаза. Она была чисто саксонским типом, хотя, подумал он, чем-то походила на славянку. Интересно, может быть, между саксами и славянами были какие-то родственные связи. Надо будет почитать об этом.
Ее слова ударили его наотмашь. Она сказала:
— Тебе пора это прекратить, слышишь, пора прекратить!
— Прекратить что? — спросил Гордон невинно.
— Сам знаешь! — отрезала она.
Боль от внезапного осознания смысла сказанных ею слов и от того, что она посмела такое ему сказать, была столь велика, что он даже не разозлился — у него просто засосало под ложечкой, и он ощутил беспомощное отчаяние. Она посмотрела ему в лицо, подошла и опустилась около него на колени. Только когда они оставались вдвоем, она утрачивала всю свою силу и решительность, становясь нежной и смиренной.
Она сказала:
— Я же не сержусь, что ты потерял эту работу из-за того, что ты коммунист. Но что мы будем делать? Нам же надо подумать о ребенке. Тебе надо работать, Гордон, и зарабатывать. А так ты растеряешь всех своих друзей, если будешь так яростно спорить с ними о политике. Мы же не можем так жить, любимый, это же не может больше продолжаться!
Гордон встал со стула и отошел в сторону. Он был уязвлен в самое сердце — не потому, что она оказалась способной сказать ему такое, а потому, что она, самый близкий ему человек, так плохо его знает. Как она посмела подумать, что он может выйти из партии так, как кто-то может бросить курить или изменить диету! Но ему надо было ей что-то ответить.
— Я думаю о нашем ребенке, — сказал Гордон. — Вот почему я коммунист. Ты что же, хочешь, чтобы он вырос и познал все те же страдания, которые познал Лео, или стал таким, как Моска, которому наплевать на всех и каждого?
Мне очень не понравилось то, что он тут говорил в твоем присутствии, но ему же наплевать, хотя он и уверяет, что симпатизирует мне. Я хочу, чтобы наш сын жил в здоровом обществе, которое не отправит его ни на войну, ни в концлагерь. Я хочу, чтобы он рос в нравственном обществе. Вот за что я борюсь. А ты же знаешь, что наше общество прогнило насквозь, Энн, ты же знаешь это.
Энн встала и подошла к нему. Она уже не была нежной и смиренной.
Она заговорила, как ей показалось, просто и убедительно:
— Ты же не веришь, что в России происходят все эти ужасы, о которых у нас пишут. А я верю, хотя бы и отчасти. Нет, они не сделают жизнь моего сына безопасной. Я верю в свою страну, как люди верят в своих братьев и сестер. Ты всегда говорил, что это национализм. Не знаю. Ты готов идти на любые жертвы за свою веру, но я не готова платить за твою веру страданиями сына. Но, Гордон, если бы я была уверена, что ты им подходишь, я бы не пыталась тебе препятствовать. Но то, что случилось с отцом Лео, — это как раз то, что ждет тебя. Мне показалось, что он рассказал нам об этом для того, чтобы заставить тебя задуматься, это было предупреждение тебе. Или, что еще хуже, ты сам скурвишься. Тебе надо выйти из партии, надо выйти! — Ее широкоскулое лицо обрело упрямое выражение, и он знал, что это непоколебимое упрямство.
— Давай-ка определим, правильно ли я тебя понял, — начал Гордон медленно. — Ты хочешь, чтобы я получил хорошую работу, жил как добропорядочный буржуа и не подвергал опасности свое будущее, оставаясь членом партии. Так?
Она не ответила, и он продолжал:
— Насколько я понимаю, ты это говоришь из лучших побуждений. Ведь в основном у нас одинаковые взгляды. Мы оба хотим счастья своему сыну. Мы только расходимся в методах. Безопасность, о которой ты мечтаешь для него, носит временный характер, эта безопасность зависит только от милости капиталистов, которые управляют страной А я предлагаю… мы сражаемся за всеобщую и постоянную безопасность, безопасность, на которую не могут посягнуть единицы из правящего класса. Ты понимаешь?
— Ты должен с этим кончать, — сказала Энн упрямо. — Тебе надо с этим кончать.
— А если я не могу?
— Если ты не пообещаешь мне, что выйдешь из партии… — Энн остановилась, чтобы облечь свою мысль в слова. — Тогда я уеду с ребенком в Англию, а не в Америку.
Они оба испугались того, что она сейчас сказала, но Энн продолжала тихо, едва не плача:
— Я знаю, что, если ты дашь обещание, ты его сдержишь. Я тебе верю. — И в первый раз за всю их совместную жизнь Гордон разозлился на нее, ибо он понимал, что ее доверие оправданно: он никогда ей не лгал, никогда не нарушал данных им обещаний. Даже личную жизнь он подчинил своей новоанглийской совестливости. А теперь вот она использует его честность, чтобы поймать его в ловушку.
— То есть, проще говоря, — произнес Гордон раздумчиво, — если я не дам тебе обещания выйти из компартии, ты заберешь сына и уедешь в Англию. Ты меня бросишь. — В его голосе не было ни страдания, ни злобы. — А если я дам тебе такое обещание, ты поедешь со мной в Штаты.
Энн кивнула.
— Знаешь, а ведь это нечестно, — сказал Гордон, и теперь он не смог скрыть душевную боль.
Он подошел к стулу и опустился на него. Спокойно и хладнокровно он перебирал в уме все сказанное ими обоими. Он знал, что Энн сделает именно то, что только что пообещала сделать. Он знал, что не сможет выйти из партии и что если он даже выйдет из партии, то возненавидит жену; но он также знал, что не сможет отказаться от нее и ребенка, то есть, может быть, от нее и сможет, но не от ребенка.
— Я обещаю, — сказал он.
Он знал, что лжет. И, когда она со слезами облегчения на глазах подошла к нему, опустилась на колени, уткнулась ему головой в живот, он ощутил жалость и сострадание к ней и еще ужас от того, что он сделал. Ибо он живо представил себе все дальнейшее. В Америке она рано или поздно узнает, что он обманул ее, но, узнав об этом, она не покинет его, не имея ни денег, ни достаточной решимости уехать в Англию. Их привязанность друг к другу не ослабеет. Но теперь их жизнь будет замешена на ненависти, недоверии и презрении.
И до гробовой доски они будут ссориться, ссориться… Но он ничего не мог поделать. Он гладил ее длинные тяжелые волосы, которые, как и ее крепкое крестьянское тело, его всегда восхищали.
Он поднял ее широкоскулое, почти славянское лицо и поцеловал заплаканные глаза.
И подумал, что ничего не может поделать, и поцелуй, запечатленный на ее щеке, больно кольнул его в самое сердце.
Глава 15
— Нарисуйте в своем воображении мир, лишенный жизни. На полюсах расстилаются безбрежные просторы льда и снега, которые не потревожены ногой человека. В африканских джунглях, где солнце, волею господа, дарует жизнь бесчисленным и разнообразнейшим тварям, все замерло. — Теперь его голос обрел исступленную силу, а глазки налились кровью и едва ли не вылезали из орбит. — Трупы погибших животных усеют землю. На просторах китайских равнин, на берегах животворных рек даже крокодил не поднимет свою ехидную голову, чтобы ответить на сатанинскую усмешку. А в наших городах, в этих сердцах цивилизации, ничего не осталось, кроме руин. Лишь горы каменьев, из которых не произрастет ничего живого, бесплодная почва, усеянная битым стеклом. И так пребудет вовеки.
Он замолчал, ожидая услышать возгласы одобрения, но вместо этого в толпе пронесся ропот недоумения и возмущения.
— А где ваше разрешение? У вас есть разрешение военной администрации? — подали голос несколько мужчин. Проповедник оторопело озирал слушателей.
Гелла и Моска уже стояли почти в середине толпы, потому что за их спинами народу все прибавлялось и прибавлялось. Слева от них стоял молодой парень в голубой застиранной рубашке и тяжелых рабочих штанах. На руках он держал симпатичную девочку лет шести-семи, которая с любопытством оглядывалась вокруг. Справа от них стоял старый рабочий, попыхивавший короткой трубкой. Молодой парень кричал вместе с остальными:
— Да, где твое разрешение? У тебя есть разрешение военной администрации?
Потом он повернулся и, обращаясь к Моске и старому рабочему, сказал:
— Из-за того, что мы проиграли войну, теперь нас любой может пинать ногами — даже эта свинья.
Моска, одетый в штатское, улыбнулся Гелле, довольный тем, что его приняли за немца.
Проповедник медленно простер руку к небу и торжественно провозгласил:
— У меня есть разрешение от нашего создателя!
Красное солнце, посылающее миру последние лучи, окрасило простертую к нему руку ало-розовым светом. Оно уже начало заваливаться за горизонт, и в мягких летних сумерках, точно в сказке, вдали вдруг проступили городские руины, ощетинившиеся на фоне неба, точно неровный строй копий.
Проповедник склонил голову в немой благодарности.
Потом он поднял лицо к небу и простер руки к толпе, символически принимая стоящих перед ним людей в свои объятия.
— Приидите к Иисусу Христу! — закричал он. — Вернитесь к Иисусу. Оставьте свои грехи. Бросьте пить. Перестаньте предаваться блуду. Перестаньте играть в азартные игры, гонясь за земным успехом. Поверьте в Иисуса и спасетесь. Вас наказали за грехи ваши. И наказание ваше пред вашим взором. Покайтесь, пока еще не поздно. Не грешите!
Оглушительный голос замолк, проповедник переводил дыхание. Толпа замерла и отхлынула чуть назад, отброшенная волной громового голоса, которым владел этот тщедушный человечек.
Он продолжал, громко крича:
— Каждый из вас пусть подумает о жизни, которой он жил до войны! Неужели вы не верите, что все страдания, все эти разрушения есть не что иное, как божье наказание за ваши грехи? А теперь юные девы блудят с вражескими солдатами, молодые отроки клянчат у них сигареты. Пуф-пуф! — Он изобразил губами затяжку, и его лицо исказила маниакальная ненависть. — По субботним дням люди отправляются в деревни красть или торговать. Храм господень стоит опустелый. Мы сами призываем на свои головы разрушение. Говорю вам: покайтесь! Покайтесь! Покайтесь! — он теперь истерически выплевывал слова нескончаемым потоком. — Уверуйте в господа нашего Иисуса Христа, уверуйте в бога единого, уверуйте в бога, уверуйте в господа нашего единого Иисуса Христа.
Он остановился и потом угрожающим тоном прокричал, бросая слушателям в лицо резкие обвинения:
— Все вы грешники, все вы прокляты и обречены на адовы муки вечные! Я вижу на лицах у вас улыбки. Вам себя жаль. Но почему господь заставил нас так страдать? Вы задавали себе этот вопрос?
Кто— то из толпы, передразнивая его, выкрикнул:
— Это не господь нас наказал, это америкашки своими бомбардировщиками.
В толпе засмеялись. Человек на скамейке подождал, пока стихнет смех, и, вглядываясь в сумерки, указал на женщину в черном и дико, мстительно закричал:
— Ты, женщина, ты смеешься в лицо господу?
Где твои дети? Где твой муж? — потом он указал пальцем на молодого парня рядом с Моской. — Посмотрите! — обратился он к толпе, и все повернули головы туда, куда указывал его палец. — Вот еще один зубоскал, еще один молодой человек, надежда Германии. Его дитя страдает за его грехи, а он смеется над божьим гневом. Погоди, зубоскал, в лице твоего дитяти я вижу твое наказание.
Подожди. Смотри на свое дитя и жди. — С негодованием и ненавистью он стал указывать на другие лица в толпе.
Молодой парень поставил девочку на землю и попросил Геллу присмотреть за ней. Потом, расталкивая людей, он стал пробираться к проповеднику и выскочил прямо перед ним. Одним молниеносным ударом он свалил маленького проповедника на землю, надавил ему коленом на грудь, схватил его за волосы и стал колотить его птичьей головой о цементное покрытие парковой дорожки. Потом он поднялся.
Толпа рассеялась. Молодой парень взял свою дочку и пошел по парку прочь. И словно по мановению волшебной палочки большинство людей куда-то исчезли. Проповедник лежал без движения на земле.
Кто— то помог ему подняться. С его густых курчавых волос капала кровь, ручейки крови, струившиеся по лбу, застыли на лице красной маской.
Гелла отвернулась, а Моска взял ее под руку и повел по улице. Он заметил, что она сильно побледнела — наверное, подумал он, от вида крови.
— Лучше тебе сегодня посидеть дома с фрау Заундерс, — решил он и добавил, словно оправдываясь за то, что не вмешался:
— Это не наше дело.
Моска, Лео и Эдди Кэссин сидели в гостиной у Миддлтонов. Кроме реквизированной мебели, которая оставалась в квартире, все остальное было уже упаковано в деревянные ящики, выстроившиеся вдоль стен.
— Итак, вы в самом деле собираетесь поехать на Нюрнбергский процесс? — спросил Гордон у Лео. — Когда вы отправляетесь?
— Сегодня вечером, — ответил Лео. — Я хочу провести ночь в дороге.
— Ну, так задайте перцу этим сволочам там! — сказала Энн Миддлтон. — И если вам понадобится солгать, чтобы доказать, что они заслуживают того, что их ожидает, солгите!
— Мне не надо лгать, — возразил Лео. — Я еще все очень хорошо помню.
— Я должен попросить у вас прощения, — сказал Гордон, — за свое поведение в тот день, когда вы у нас были. Наверное, я вел себя с вами очень грубо.
Лео махнул рукой:
— Да нет же, я все понимаю. Мой отец был политический заключенный, коммунист. А моя мать — еврейка, вот почему меня посадили. Хотя мой отец был политический. Разумеется, после пакта Сталина — Гитлера он потерял веру. Он понял, что они оба друг друга стоят.
Профессора, сидящего в углу перед шахматным столиком с вежливой улыбкой на лице, это бестактное замечание испугало. С паническим чувством он заметил, что в Гордоне Миддлтоне зреет гнев, и, не желая быть свидетелем словесного излияния этого гнева, он поспешил уйти. Ярость приводила его теперь в уныние.
— Мне пора, — сказал он. — У меня скоро урок. — Он попрощался с Гордоном и Энн. — Позвольте пожелать вам приятного путешествия в Америку и всего вам хорошего. Мне было очень приятно с вами общаться.
Гордон проводил его до двери и радушно сказал:
— Надеюсь, вы не забудете писать нам, профессор. Я буду ждать ваших сообщений о том, что происходит в Германии.
Профессор склонил голову:
— Конечно, конечно.
Он уже твердо решил не поддерживать никаких контактов с Гордоном Миддлтоном. Любая связь с коммунистом, даже таким безвредным, может в будущем принести ему немало непредсказуемых несчастий.
— Подождите, подождите! — Гордон вернулся с профессором обратно в комнату. — Лео, я только что вспомнил, что профессор в конце недели собирается в Нюрнберг. Вы можете его подвезти или это не разрешено вашей организацией?
— Нет-нет, не стоит! — воскликнул профессор в сильном волнении. — В этом нет никакой необходимости.
— Мне это нетрудно, — сказал Лео.
— Нет, — сказал профессор. Теперь он уже был на грани истерики. — У меня есть билет на поезд, все в порядке. Пожалуйста, я же знаю, что для вас это большое неудобство.
— Хорошо, профессор, — сказал Гордон примирительно и повел его к двери.
Когда Гордон вернулся, Моска спросил:
— Чего это он так раскудахтался?
Гордон взглянул на Лео.
— Он очень щепетильный человек. Его сын военный преступник и обвиняется за какие-то мелкие преступления. Я не знаю, в чем дело, но знаю, что судит его германский суд, а не оккупационный трибунал, так что дело, вероятно, не очень серьезное. Наверное, он побоялся, что Лео об этом узнает и решит, что его сын работал в концлагере, а это, разумеется, вовсе не так. Ты же не будешь возражать, Лео?
— Нет, конечно, — ответил Лео.
— Вот что я вам скажу, — продолжал Гордон. — Завтра я к нему схожу. У меня будет время.
И скажу, что ты его подхватишь завтра вечером.
Как только он поймет, что ты все знаешь, он не откажется. Хорошо?
— Конечно, — ответил Лео. — Очень здорово, что ты заботишься об этом старике.
Энн Миддлтон бросила на него косой взгляд, но Лео вовсе не иронизировал. Он был абсолютно искренен. Она улыбнулась.
— Гордон всегда заботится о тех, кого он обращает в свою веру, — сказала она.
— Я вовсе не обратил его в свою веру, Энн, — возразил Гордон своим рокочущим низким голосом, — но, думаю, кое-что в его сознание я заронил. Он умеет слушать. — Гордон сделал паузу и тихо, но в то же время с легкой укоризной сказал:
— Вряд ли «обратить в свою веру» в данном случае удачное выражение.
Все молчали.
— Когда ты собираешься вернуться? — спросил Моска у Лео.
Лео усмехнулся:
— Не беспокойся, я не опоздаю.
— Куда? — удивилась Энн Миддлтон.
— Я собираюсь стать крестным отцом, — сказал Лео. — У меня и подарок уже есть.
— Как жаль, что я не увижу новорожденного! — сказала Энн. — И очень жаль, что Гелла не смогла прийти сегодня. Надеюсь, она не очень плохо себя чувствует?
— Не очень, — ответил Моска. — Она просто сегодня много ходила. Хотела прийти, но я отсоветовал ей выходить из дому.
— Да ладно уж, кто мы такие, в конце концов! — сказала Энн шутливо, но в ее голосе послышался упрек. Эдди Кэссин, безмолвно сидевший до сих пор в кресле в углу, открыл глаза. Он дремал. Он терпеть не мог ходить в гости к семейным парам. Видя чужих жен дома, в присутствии мужей, он их чуть ли не ненавидел, а Энн Миддлтон ему совсем не нравилась. Она всегда держалась независимо, обладала вздорным нравом и к нему относилась с насмешливым высокомерием.
Моска ухмыльнулся.
— Ты же знаешь, что я прав.
— Просто ее раздражает, что тебе наплевать на других, — сказал Гордон. — Хотел бы и я быть похожим на тебя — иногда.
Моска сказал:
— Гордон, может быть, сейчас неподходящий момент, но все же я рискну. Все на базе знают, что тебя отправляют домой, потому что ты состоишь в компартии. Я не силен в политике. Я пошел в армию еще совсем сопляком. И, наверное, в чем-то я до сих пор сопляк. Но я тебя уважаю, потому что у тебя и котелок варит, и ты не робкого десятка. Ты прекрасно понимаешь, как в этом мире все прогнило. Но, по-моему, ты не прав, потому что я не желаю верить никому, кто пытается заставить меня делать то, что хочет он, — неважно что.
Я включаю сюда и армию Соединенных Штатов, и коммунистическую партию, и Россию, и нашего хренова полковника, и так далее. — Он обернулся к Эдди Кэссину. — Ты можешь сказать, что я такое несу?
Эдди ответил сухо:
— Что ты его любишь, невзирая даже на то, что не пустил к нему Геллу.
Все захохотали.
Только Гордон не засмеялся. Его длинное лицо янки осталось бесстрастным, и он сказал Моске:
— Уж коли ты все это сказал, то я, пожалуй, тоже скажу тебе то, что уже давно собираюсь сказать, Уолтер. — Он помолчал, сцепив свои длинные костлявые пальцы. — Я знаю, что ты обо мне думаешь и что ты чувствуешь. И, возможно, ты тут ничего не можешь поделать. Ты вот говоришь, что я не прав, но у меня есть убеждения, которым я буду верен, что бы ни случилось. Я верю в человечество, верю, что жизнь на земле может быть прекрасной. И я верю, что этого можно достичь усилиями коммунистов. А ты строишь свой мир, только полагаясь на нескольких людей, которые тебе дороги. Поверь мне, это ущербный путь в жизни.
— Да? И почему же? — Моска склонил голову, и когда он снова посмотрел на Гордона, у него на лице выступили темно-красные пятна гнева.
— Потому что и ты, и эти люди находитесь во власти сил, о которых ты просто не хочешь задуматься. Ты несвободен, когда пытаешься сражаться, оставаясь на своем уровне, в своем узком кругу, на маленькой арене своей судьбы. И, когда ты сражаешься на этой арене, ты только навлекаешь ужасную опасность на людей, которые тебе дороги.
Моска ответил:
— Раз уж ты заговорил о силах, которые подчинили мою жизнь… Господи, неужели ты думаешь, я что-то об этом знаю? Я знаю, что ничего нельзя сделать. Но никому не дано мной манипулировать, никто не заставит меня поверить сегодня в одно, а завтра вдруг ни с того ни с сего поверить в прямо противоположное. И мне наплевать, правильно это или нет. Каждый день я слышу от фрицев, которые работают у нас на базе, или в офицерском общежитии, или в «Ратскелларе», что они только и ждут момента, когда смогут вместе в одних рядах идти воевать с русскими, и они ждут, что после этих слов я им сразу же отвалю сигарет.
А с той стороны, думаю, происходит все то же самое. Знаешь, чему я рад? — Он перегнулся через стол и обратил к Гордону свое раскрасневшееся от возбуждения и выпитого лицо. — Что теперь-то уж есть шанс, что все это взлетит на воздух. Все взлетят на воздух к едреной матери:
— Эй! Эй! — воскликнула Энн Миддлтон, захлопав в ладоши.
Эдди Кэссин засмеялся и вскричал:
— Черт побери, вот это речь!
Лео, казалось, был потрясен услышанным.
Моска расхохотался и сказал Гордону:
— Смотри, что ты заставил меня тут наговорить!
Гордон тоже улыбался, думая о том, что он, как всегда, забыл, насколько молод и горяч Моска и неожиданно в порыве юношеской незрелой откровенности с него слетает вся его невозмутимость.
И, пытаясь разрядить обстановку, он спросил:
— А как же Гелла и ребенок?
Моска не ответил. Энн встала, чтобы наполнить их стаканы, а Лео сказал:
— Да он только так говорит, а думает совсем иначе.
А Моска, словно не услышав этих слов, сказал Гордону:
— За них я отвечаю.
И один только Эдди Кэссин понял, что для Моски эти слова были как символ веры, которому он был готов следовать всю жизнь. А Моска улыбнулся, обведя всех взглядом, и повторил на сей раз шутливо:
— За них отвечаю я. — Он покачал головой. — Что может быть лучше?
— А почему ты с этим не согласен? — спросила Энн у Лео.
— Не знаю, — ответил Лео. — Я попал в Бухенвальд совсем молодым. Я встретил там отца, и мы довольно долгое время были вместе. Люди ведь разные. Да и Уолтер меняется. Я вот видел не раз, как он раскланивается — в буквальном смысле раскланивается при встрече со своими соседями-немцами.
Все засмеялись, а Моска раздраженно возразил:
— А я вот понять не могу, как это можно восемь лет просидеть в концлагере и быть таким, как ты, Лео. Да на твоем месте, если бы фриц на меня хотя бы косо посмотрел, я бы его мигом в больницу отправил. И, если бы мне хоть что-то сказали, что мне не по нраву, я бы им яйца отбил.
— Я попросила бы! — воскликнула Энн с притворным ужасом.
— Я этого не могу в тебе понять! — закончил Моска и усмехнулся, взглянув на Энн. Она-то использовала куда более крепкие выражения, торгуясь с «жучками» с черного рынка, которые ее обманывали.
Лео медленно сказал:
— Ты забываешь, что во мне течет немецкая кровь. И то, что делали немцы, они делали вовсе не потому, что они немцы, а потому, что они люди.
Это мне сказал отец. И, кроме того, сейчас у меня все хорошо, у меня новая жизнь, и я бы ее себе отравлял, если бы был жесток с другими.
— Ты прав, Лео, — подхватил Гордон. — Нам не нужны эмоциональные срывы, нам нужно во всем разобраться с точки зрения здравого смысла.
Нам необходимо трезво подходить к вещам и пытаться изменить мир, действуя логически. Так учит коммунистическая партия.
Он произнес это абсолютно искренне и без тени сомнения. Лео долго смотрел на него и потом сказал:
— Я знаю о коммунизме только одно. Мой отец был коммунистом. И лагерь не сломил его.
Но, когда в лагерь просочилось известие, что Сталин подписал пакт с Гитлером, мой отец этого не смог пережить — он умер.
— А что, если этот пакт был необходим для того, чтобы спасти Советский Союз? — спросил Гордон. — Что, если этот пакт был необходим, чтобы спасти мир от нацизма?
Лео склонился над столом и придержал рукой щеку, чтобы унять нервный тик.
— Нет, — ответил он. — Если моему отцу было суждено умереть так, как он умер, то мир не стоит спасать. Я понимаю, это эмоциональный, а не логический подход, который так ценит твоя коммунистическая партия.
В последовавшей за этими словами тишине все услышали, как наверху заплакал ребенок.
— Пойду поменяю пеленки, — сказал Гордон.
Жена одарила его благодарной улыбкой.
Когда он ушел, Энн сказала, обращаясь к Лео:
— Не обращайте на него внимания, — но таким спокойным тоном, чтобы присутствующие не приняли эти слова за упрек. Она вышла на кухню варить кофе.
Когда все стали расходиться, Энн сказала Моске:
— Забегу завтра попрощаться с Геллой.
Гордон обратился к Лео:
— Не забудьте о профессоре, ладно?
Лео молча кивнул, а Гордон добавил добродушно:
— Желаю вам удачи!
Гордон запер за ними дверь и вернулся в гостиную. Энн сидела в кресле, погруженная в раздумья.
— Гордон, я хочу с тобой поговорить, — сказала она.
Он улыбнулся:
— Я тебя слушаю, — и почувствовал острый укол страха. Впрочем, он мог разговаривать с Энн о политике и не раздражаться, хотя она всегда с ним не соглашалась.
Энн встала и нервно прошлась по комнате.
Гордон смотрел на ее лицо. Он любил ее открытое скуластое лицо, прямой нос и светло-голубые глаза. Она была чисто саксонским типом, хотя, подумал он, чем-то походила на славянку. Интересно, может быть, между саксами и славянами были какие-то родственные связи. Надо будет почитать об этом.
Ее слова ударили его наотмашь. Она сказала:
— Тебе пора это прекратить, слышишь, пора прекратить!
— Прекратить что? — спросил Гордон невинно.
— Сам знаешь! — отрезала она.
Боль от внезапного осознания смысла сказанных ею слов и от того, что она посмела такое ему сказать, была столь велика, что он даже не разозлился — у него просто засосало под ложечкой, и он ощутил беспомощное отчаяние. Она посмотрела ему в лицо, подошла и опустилась около него на колени. Только когда они оставались вдвоем, она утрачивала всю свою силу и решительность, становясь нежной и смиренной.
Она сказала:
— Я же не сержусь, что ты потерял эту работу из-за того, что ты коммунист. Но что мы будем делать? Нам же надо подумать о ребенке. Тебе надо работать, Гордон, и зарабатывать. А так ты растеряешь всех своих друзей, если будешь так яростно спорить с ними о политике. Мы же не можем так жить, любимый, это же не может больше продолжаться!
Гордон встал со стула и отошел в сторону. Он был уязвлен в самое сердце — не потому, что она оказалась способной сказать ему такое, а потому, что она, самый близкий ему человек, так плохо его знает. Как она посмела подумать, что он может выйти из партии так, как кто-то может бросить курить или изменить диету! Но ему надо было ей что-то ответить.
— Я думаю о нашем ребенке, — сказал Гордон. — Вот почему я коммунист. Ты что же, хочешь, чтобы он вырос и познал все те же страдания, которые познал Лео, или стал таким, как Моска, которому наплевать на всех и каждого?
Мне очень не понравилось то, что он тут говорил в твоем присутствии, но ему же наплевать, хотя он и уверяет, что симпатизирует мне. Я хочу, чтобы наш сын жил в здоровом обществе, которое не отправит его ни на войну, ни в концлагерь. Я хочу, чтобы он рос в нравственном обществе. Вот за что я борюсь. А ты же знаешь, что наше общество прогнило насквозь, Энн, ты же знаешь это.
Энн встала и подошла к нему. Она уже не была нежной и смиренной.
Она заговорила, как ей показалось, просто и убедительно:
— Ты же не веришь, что в России происходят все эти ужасы, о которых у нас пишут. А я верю, хотя бы и отчасти. Нет, они не сделают жизнь моего сына безопасной. Я верю в свою страну, как люди верят в своих братьев и сестер. Ты всегда говорил, что это национализм. Не знаю. Ты готов идти на любые жертвы за свою веру, но я не готова платить за твою веру страданиями сына. Но, Гордон, если бы я была уверена, что ты им подходишь, я бы не пыталась тебе препятствовать. Но то, что случилось с отцом Лео, — это как раз то, что ждет тебя. Мне показалось, что он рассказал нам об этом для того, чтобы заставить тебя задуматься, это было предупреждение тебе. Или, что еще хуже, ты сам скурвишься. Тебе надо выйти из партии, надо выйти! — Ее широкоскулое лицо обрело упрямое выражение, и он знал, что это непоколебимое упрямство.
— Давай-ка определим, правильно ли я тебя понял, — начал Гордон медленно. — Ты хочешь, чтобы я получил хорошую работу, жил как добропорядочный буржуа и не подвергал опасности свое будущее, оставаясь членом партии. Так?
Она не ответила, и он продолжал:
— Насколько я понимаю, ты это говоришь из лучших побуждений. Ведь в основном у нас одинаковые взгляды. Мы оба хотим счастья своему сыну. Мы только расходимся в методах. Безопасность, о которой ты мечтаешь для него, носит временный характер, эта безопасность зависит только от милости капиталистов, которые управляют страной А я предлагаю… мы сражаемся за всеобщую и постоянную безопасность, безопасность, на которую не могут посягнуть единицы из правящего класса. Ты понимаешь?
— Ты должен с этим кончать, — сказала Энн упрямо. — Тебе надо с этим кончать.
— А если я не могу?
— Если ты не пообещаешь мне, что выйдешь из партии… — Энн остановилась, чтобы облечь свою мысль в слова. — Тогда я уеду с ребенком в Англию, а не в Америку.
Они оба испугались того, что она сейчас сказала, но Энн продолжала тихо, едва не плача:
— Я знаю, что, если ты дашь обещание, ты его сдержишь. Я тебе верю. — И в первый раз за всю их совместную жизнь Гордон разозлился на нее, ибо он понимал, что ее доверие оправданно: он никогда ей не лгал, никогда не нарушал данных им обещаний. Даже личную жизнь он подчинил своей новоанглийской совестливости. А теперь вот она использует его честность, чтобы поймать его в ловушку.
— То есть, проще говоря, — произнес Гордон раздумчиво, — если я не дам тебе обещания выйти из компартии, ты заберешь сына и уедешь в Англию. Ты меня бросишь. — В его голосе не было ни страдания, ни злобы. — А если я дам тебе такое обещание, ты поедешь со мной в Штаты.
Энн кивнула.
— Знаешь, а ведь это нечестно, — сказал Гордон, и теперь он не смог скрыть душевную боль.
Он подошел к стулу и опустился на него. Спокойно и хладнокровно он перебирал в уме все сказанное ими обоими. Он знал, что Энн сделает именно то, что только что пообещала сделать. Он знал, что не сможет выйти из партии и что если он даже выйдет из партии, то возненавидит жену; но он также знал, что не сможет отказаться от нее и ребенка, то есть, может быть, от нее и сможет, но не от ребенка.
— Я обещаю, — сказал он.
Он знал, что лжет. И, когда она со слезами облегчения на глазах подошла к нему, опустилась на колени, уткнулась ему головой в живот, он ощутил жалость и сострадание к ней и еще ужас от того, что он сделал. Ибо он живо представил себе все дальнейшее. В Америке она рано или поздно узнает, что он обманул ее, но, узнав об этом, она не покинет его, не имея ни денег, ни достаточной решимости уехать в Англию. Их привязанность друг к другу не ослабеет. Но теперь их жизнь будет замешена на ненависти, недоверии и презрении.
И до гробовой доски они будут ссориться, ссориться… Но он ничего не мог поделать. Он гладил ее длинные тяжелые волосы, которые, как и ее крепкое крестьянское тело, его всегда восхищали.
Он поднял ее широкоскулое, почти славянское лицо и поцеловал заплаканные глаза.
И подумал, что ничего не может поделать, и поцелуй, запечатленный на ее щеке, больно кольнул его в самое сердце.
Глава 15
В сумерках руины Нюрнберга были исполнены покойного величия, и казалось, что разрушение постигло город давным-давно в результате какого-то стихийного бедствия — пожара, землетрясения, наводнения, многолетних дождей и засухи, и сохранившиеся кварталы высились смолисто-черными истуканами, словно сама земля кровоточила, и спекшаяся лава образовала огромные курганы-могильники.