Страница:
— Чего? — спросил Моска.
Она улыбнулась и притянула к себе его лицо, чтобы поцеловать в губы.
— Ты уверена, что можно? — спросил он тоже шепотом. — Ведь только месяц прошел. — Эдди Кэссин предупреждал, что ему придется потерпеть месяца два, не меньше.
— Я себя хорошо чувствую, — сказала она, — не волнуйся. Я себя сегодня замечательно чувствую, как умудренная опытом жена, которая прожила со своим мужем не один год.
Они еще постояли немного у окна, вслушиваясь в ропот города и ночи, потом Моска обернулся и сказал фрау Заундерс:
— Спокойной ночи.
Он держал дверь, пока Гелла выкатывала коляску с младенцем в спальню. Выйдя за ней, он проверил, заперта ли входная дверь с общей лестницы.
Глава 18
Она улыбнулась и притянула к себе его лицо, чтобы поцеловать в губы.
— Ты уверена, что можно? — спросил он тоже шепотом. — Ведь только месяц прошел. — Эдди Кэссин предупреждал, что ему придется потерпеть месяца два, не меньше.
— Я себя хорошо чувствую, — сказала она, — не волнуйся. Я себя сегодня замечательно чувствую, как умудренная опытом жена, которая прожила со своим мужем не один год.
Они еще постояли немного у окна, вслушиваясь в ропот города и ночи, потом Моска обернулся и сказал фрау Заундерс:
— Спокойной ночи.
Он держал дверь, пока Гелла выкатывала коляску с младенцем в спальню. Выйдя за ней, он проверил, заперта ли входная дверь с общей лестницы.
Глава 18
Моска сидел на траве в тени большого дома — реквизированного загородного клуба. Рядом в шезлонге устроилась Гелла. Всю лужайку перед клубом оккупировали солдаты с женами и детьми.
Несколько человек с луками пускали стрелы в красные и синие мишени.
Все было объято покоем и тишиной. Сумерки наступили в этот воскресный день раньше обычного, подумал Моска, близится осень — тоже раньше обычного. По зеленой лужайке были разбросаны пятна коричневой пожухлой травы, а в шапках огромных вязов, высящихся вдоль площадки для гольфа, уже виднелись красноватые потеки.
Он увидел, что к ним приближается Эдди Кэссин, огибая стрелков. Эдди присел на траву и, похлопав Геллу по ботинку, сказал:
— Привет, малышка.
Гелла улыбнулась ему и продолжала читать «Старз энд страйпс», тихо проговаривая английские слова.
— Я получил письмо от жены, — сказал Эдди Кэссин. — Она не приедет. — Он помолчал. — Это ее последнее слово, — сказал он, и его изящный рот исказила торжествующая улыбка. — Она выходит замуж за своего шефа. Я же говорил тебе, что она с ним трахается. А я-то ничего и не знал.
Догадывался чисто интуитивно. Как тебе моя интуиция, Уолтер?
Моска понял, что Эдди сегодня здорово напьется.
— Да ладно тебе, Эдди! Ты же абсолютно не семейный человек.
— Но мог бы им стать, — ответил Эдди невозмутимо. — Я мог бы попытаться. — И он указал пальцем на кремовую коляску, ярким пятном светлевшую посреди зеленого ковра травы. — Ты же не семейный человек, да вот пытаешься им стать.
Моска засмеялся.
— Я учусь, — сказал он.
Они сидели молча.
— Может, сходим сегодня вечерком в «Ратскеллар»? — спросил Эдди.
— Нет, — ответил Моска. — У нас есть дома что выпить. Приходи сам.
— Знаешь, мне надо постоянно быть в движении. — Эдди поднялся на ноги. — Я не могу торчать у вас в квартире весь вечер. — И он зашагал прочь, стараясь держаться подальше от мишеней.
Моска лег, упершись затылком в колени Геллы и обратив лицо к умирающим лучам холодного солнца. Он забыл спросить у Эдди про свои брачные бумаги. Пора бы им вернуться.
Он думал о возвращении домой, о том, как он войдет в квартиру, увидит мать, познакомит ее со своей женой, покажет ей ребенка. Глория вышла замуж (он усмехнулся при этой мысли), так что беспокоиться нечего. Вот чудно, что он опять возвращается, — теперь это легче, чем раньше.
Глядя на неловко натягивающих луки стрелков и на выпущенные ими стрелы, он вспомнил пожилого солдата на ферме за линией фронта. На этой ферме показывали кино резервистам — зрители сидели на бревнах. Тому солдату было, пожалуй, под сорок, думал Моска. Зажав между коленями шестилетнего французика, он аккуратно расчесывал ему на пробор вьющиеся кудри и пытался заставить чубчик лежать волной. Потом он причесал двух других — девочку и мальчика, тоже держа их у себя между коленями и осторожно поворачивая из стороны в сторону. Закончив их причесывать, старый солдат дал им по шоколадке и взял свою винтовку…
Моска рассеянно глядел на лужайку с гомонящими детьми, и ему почему-то казалось, что сейчас на ум приходят очень важные события из его прошлой жизни. Он напряг память и вспомнил солдата-негра, который швырял банки с ананасовым соком из кузова грузовика, мчащегося мимо колонн усталых пехотинцев. Они брели от моря туда, откуда доносилась канонада тяжелых орудий, которая заставляла их морально подготовиться к предстоящему бою, — так воскресный колокол приуготовляет дух к единению с господом. И по мере их продвижения канонада становилась все громче и звонче, уханье орудий все оглушительнее, хлопки выстрелов автоматических винтовок звучали словно минорные аккорды, и перед самым финалом, перед их приобщением к ритуалу тела и души, словно перед вхождением в храм… Но тут он отвлекся и мысленно ощутил прохладную с жестяным привкусом свежесть ананасового сока, вспомнил остановку в пути, краткий привал, во время которого они передавали друг другу вскрытую банку. И перенесся с той дороги на другую дорогу — залитую лунным светом улицу во французской деревушке, где каменные домики тонули во мраке, а у их стен стояли хорошо различимые во тьме грузовики, джипы и огромные тягачи. В конце деревенской улочки стоял танк, покрытый только что выстиранным бельем, которое оставили сушиться под луной.
От сухого звона тетивы и легкого свиста рассекающих воздух стрел, казалось, пробудился легкий вечерний ветер. Гелла оторвалась от книги, Моска нехотя встал.
— Хочешь чего-нибудь на дорожку? — спросил он у нее.
— Нет, — ответила Гелла. — Мне уже некуда.
К тому же что-то зуб опять разболелся.
Моска только теперь увидел, что у нее чуть посинела кожа нижней челюсти.
— Я попрошу Эдди, чтобы он сводил тебя к дантисту на базе.
Они собрали разбросанные по траве вещи и погрузили все в коляску. Малыш спал. Они пошли к трамвайной остановке. Когда трамвай подошел, Моска схватил сильными длинными руками коляску и поставил ее на заднюю площадку вагона.
Ребенок проснулся и заплакал, Гелле пришлось взять его на руки и убаюкивать. Подошел кондуктор, но Моска сказал по-немецки:
— Мы американцы.
Кондуктор недоверчиво смерил Моску взглядом, но не стал возражать.
На третьей остановке в вагон вошли две девушки из американского женского корпуса. Одна из них, заметив у Геллы на руках ребенка, сказала другой:
— Смотри-ка, какой симпатичный немчик!
Та заглянула малышу в личико и несколько раз повторила:
— Ох, какой милый карапуз! — И, глядя Гелле в глаза, сказала, чтобы она поняла:
— Schon!*
* Милый, замечательный (нем.)
Гелла улыбнулась и взглянула на Моску, но тот не проронил ни звука. Одна из девушек достала шоколадку из сумки и сунула ее малышу под одеяльце. Прежде чем Гелла успела что-то возразить, обе сошли с трамвая и зашагали по улице.
Сначала Моску это позабавило, но потом его разобрала злость. Он схватил шоколадку и швырнул ее на улицу.
Когда они сошли с трамвая и направились к дому, Гелла сказала:
— Не расстраивайся, они приняли нас за немцев.
Но дело было не только в этом. Он испугался, словно и впрямь был немцем и как один из побежденных должен был с благодарностью принять этот жест благотворительности и унижения.
— Мы скоро уедем, — сказал он. — Я поговорю завтра с Эдди и попрошу его ускорить оформление.
Впервые за все время он почувствовал острое желание поскорее покинуть эту страну.
Эдди Кэссин ушел с лужайки загородного клуба, не зная толком, куда ему отправиться. Лежащий на траве Моска, голова покоится на коленях у Геллы, рука упирается в кремовую коляску — это зрелище было ему невыносимо. Он сел на трамвай и подумал: «Поеду-ка я к горилле». Это решение развеяло его грустные мысли, и он стал глазеть на девчонок, едущих в центр. На окраине города он спустился к реке, пересек мост через Везер и сел на другой трамвай, который повез его по Нойштадту. Он сошел на предпоследней остановке — перед тем как трамвай свернул к базе.
Дома здесь были не повреждены бомбежкой.
Он вошел в один из домов, поднялся по лестнице на третий этаж, постучал и услышал голос Элфриды:
— Одну минуту! — Потом дверь распахнулась.
При виде ее Эдди Кэссин всякий раз испытывал легкий шок. У нее была пухлая фигура, причем без одежды даже пухлее, чем могло показаться со стороны, тонкие лодыжки, узкие бедра и чудовищно огромная голова. На лице выделялись фиалковые глаза с красными, как у кролика, белками.
Войдя, Эдди Кэссин по привычке сел на диванчик у стены.
— Налей чего-нибудь, детка, — попросил он.
Здесь он держал целый склад спиртного. Это было надежно. Он знал, что Элфрида в его отсутствие не притрагивается к его запасам. Пока она смешивала ему коктейль, он с изумлением наблюдал за ней.
Да, голова явно великовата, волосы свисают мотками медной проволоки, кожа старая, с желтоватыми пятнами и крупными порами, похожа на высохшую куриную. Нос как-то размазан по лицу, словно его сплющили несколькими сильными ударами, а губы напоминают два кусочка говядины — правда, перед его приходом она всегда их подкрашивала светлой помадой. Пугающий портрет довершал отвислый подбородок и мощная нижняя челюсть. Но голос у нее был мягкий, мелодичный, и в нем даже слышались слабые отзвуки давно отцветшей юности. Она очень хорошо говорила по-английски, вообще имела способности к языкам и зарабатывала себе на жизнь переводами, устными и письменными. Иногда она давала Эдди уроки немецкого.
Здесь Эдди чувствовал себя уютно и спокойно.
Она всегда зажигала в комнате свечи, и Эдди, усмехаясь про себя, думал, что эти свечи находят здесь иное применение. У противоположной от двери стены стояла огромная кровать, а рядом с ней у другой стены — бюро с фотографией ее мужа, который, добродушно улыбаясь, обнажал ряд неровных зубов.
— Я тебя сегодня не ждала, — сказала Элфрида.
Она подала ему стакан и села на диван подальше от него. Она уже усвоила, что, если будет приставать к нему с нежностями, он встанет и уйдет, но, если она подождет, пока гость напьется как следует, он потушит свечи и потащит ее в кровать, и еще она усвоила, что тогда ей следует притворно сопротивляться.
Эдди, откинувшись на спинку дивана, пил и смотрел на фотографию. Ее муж погиб под Сталинградом, и Элфрида часто рассказывала ему, как вместе с другими вдовами она надевала траур в день памяти по немцам, павшим на Волге. Их было так много, что само слово «Сталинград» наполняло ужасом женские сердца.
— И все же, я думаю, он был педиком, — сказал Эдди. — Как это его угораздило на тебе жениться?
Он увидел, что она сразу заволновалась и опечалилась, как бывало всегда, когда на него находила хандра и он начинал ее подкалывать.
— Скажи, он с тобой хоть занимался любовью? — спросил Эдди.
— Да, — тихо ответила Элфрида.
— Часто?
Она не ответила.
— Раз в неделю?
— Чаще, — ответила она.
— Ну, может, он и не был совсем педиком, — рассуждал Эдди. — Но вот что я тебе скажу: он тебе изменял.
— Нет, — проговорила она, и он с удовлетворением заметил, что она плачет. Эдди встал.
— Если ты будешь себя так вести, я просто встану и уйду. Что это такое, ты совсем не разговариваешь со мной! — Он дурачился, а она это прекрасно понимала и знала, как ей надо реагировать.
Она упала на колени и обхватила его ноги:
— Пожалуйста, Эдди, не уходи, пожалуйста, не уходи!
— Скажи, что твой муж был педиком! Скажи мне правду!
— Нет, — сказала она, поднимаясь и плача в голос. — Не говори этого! Он был поэт.
Эдди налил себе еще и торжественно произнес:
— Ну вот, видишь, я же знал! Все поэты педерасты. Ясно? Кроме того, это и так видно по его зубам. — И он язвительно ухмыльнулся.
Теперь она истерически рыдала от горя и гнева.
— Убирайся! — кричала она. — Уходи! Ты животное, грязное животное! — И, когда он схватил ее, ударил по лицу, поволок к кровати и бросил на одеяло, она поняла, что попалась: он специально дразнил ее, чтобы возбудиться. Когда он навалился на нее всем телом, она не шевельнулась, но в конце концов уступила ему под воздействием обуявшего его неистовства и собственного острого возбуждения. Но сегодня все было куда хуже обычного. Они совсем потеряли рассудок от страсти и близости. Он заставлял ее пить виски прямо из бутылки и всячески унижал ее. Он заставил ее ползать по комнате на четвереньках и, высунув язык, умолять его остаться. Он заставил ее бегать вокруг комнаты во тьме, сменяя аллюр по его команде. Наконец он сжалился над ней и сказал:
— Хва! — И она остановилась. Потом он позволил ей залезть в постель и обнял ее. — А теперь скажи, что твой муж был педераст. — Он уже приготовился выпихнуть ее из постели на пол.
И, как пьяный подросток, она послушно повторила:
— Мой муж был педераст.
Сказав это, она надолго замолчала, но он заставил ее сесть, чтобы в темноте лучше рассмотреть ее длинные конические груди. Как мячи для регби, ну точно — мячи для регби! Эдди восхищался. В одежде она казалась самой обычной бабой. И он испытал прилив восторга впервые с тех пор, как он обнаружил это сокровище.
— Меня тошнит, Эдди, — сказала она. — Мне надо сходить в туалет.
Он помог ей дойти и усадил на толчок. Потом вернулся в комнату, налил себе очередной стакан и улегся в кровать.
«Бедная Элфрида, — думал Эдди Кэссин, — чего только не сделает бедная Элфрида, чтобы ей бросили палку».
…Тогда в трамвае, как только она кинула на него быстрый взгляд, он все сразу понял. И вот теперь, когда он насытился ее телом, когда прошла его похоть и ненависть, он подивился без всякого сожаления собственной жестокости и тому, как настойчиво он стремился осквернить ее память о муже. Что за чудак этот парень, коли женился на девке с такой головизной! Если верить Элфриде, так он и впрямь был от нее без ума: девке с таким телом можно простить многие прочие дефекты.
Но не такую голову, думал Эдди.
Он налил себе еще и вернулся в кровать. Итак, ей повезло, она нашла единственного, кто решился жениться на ней, единственного, кто рассмотрел прекрасную душу под этой ужасной маской мяса, которой одарила ее природа. И если верить тому, что она про него рассказывала, если верить этой фотографии, то парень был хоть куда. А он топчет ее память о нем.
Он услышал, как Элфриду рвет. Он пожалел любовницу, зная, что терроризировал ее только для того, чтобы унять собственный панический ужас. Теперь наконец последний корень его жизни вырван из почвы безвозвратно. Он не мог осуждать жену. Он никогда не мог скрыть своего раздражения, если она чувствовала недомогание.
А во время беременности она стала такой уродиной, вечно ее рвало — как вот сейчас Элфриду. Он тогда до нее ни разу не дотронулся.
Эдди налил себе еще. Сознание у него замутилось, но он продолжал думать о жене так, словно она стояла около кровати, широко расставив ноги, и ему вспомнился старенький ледник, что был у его матери. Он вспомнил, как ходил каждый день в погребок к угольщику и в тяжелом деревянном ведре приносил домой здоровенный кусок обжигающего льда, а потом вытаскивал из-под ледника корытце с водой, образовавшейся от таяния льда.
И когда он каждое утро опорожнял это корыто, в луже пахнущей тухлятиной воды всплывали куски пищи, обрывки газет, комочки грязи и дохлые тараканы — иногда он насчитывал до тридцати штук, — они всплывали коричневыми спинками вверх, распластав по поверхности воды ниточки усов, которые казались бесчисленными струйками крови. В его воображении возник образ жены: она стояла, широко расставив ноги над пустым корытом из-под ледника. Из ее тела в корыто падали полусгнившие куски пищи, комочки грязи и дохлые коричневые тараканы, которые падали и падали без конца…
Он поднялся и крикнул:
— Элфрида!
Ответа не последовало. Он пошел в туалет и увидел, что она лежит на полу, уткнув свои тяжелые груди в кафель. Он поднял ее и отнес в постель. Она беззвучно плакала. И вдруг ему почудилось, что он оказался где-то далеко-далеко и оттуда смотрит на нее и на Эдди Кэссина. Он видел собственное лицо, отраженное в пламени свечей и в летнем ночном небе, и ужас сковал его тело. Он мысленно воззвал: «Господи! Господи! Помоги мне, прошу тебя!»
Он стал целовать ее лицо, большой рот, нос и желтые щеки.
— Перестань плакать. Твой муж был отличный малый. Он не был педиком. Я только дразнил тебя.
И тут в его памяти всплыла сценка из далекого прошлого: он, совсем еще маленький мальчик, слушает сказку, которую ему кто-то читает. Это слово казалось ему тогда таким красивым — «сказка», но, как и все когда-то невинное и чистое, это слово теперь истрепалось. Голос читал: «Заблудилась и осталась одна-одинешенька в лесу. Пожалейте заблудившуюся принцессу». И теперь в его сознании, как некогда в детстве, возникло видение прекрасной девы с короной и вуалью из белых кружев — тонкая фигурка ангела, хрупкое тельце совсем еще юной девочки, с плоскими бедрами, без всякого намека на грудь… А потом — где же это было: то ли в школе, то ли в его детской спальне? — выглянув в окно и скользнув заплаканным взглядом по каменным джунглям, он рыдал безутешно и горько, а ласковый голос за его спиной повторял: «Пожалеем заблудившуюся красавицу» — и так еще много раз.
В тот вечер Моска и Гелла оставили ребенка у фрау Заундерс и отправились на Метцерштрассе в общежитие, где Моска до сих пор официально проживал. Моска нес на плече голубую спортивную сумку с полотенцами и чистой сменой белья.
Вспотевшие, пропитанные пылью, они мечтали поскорее принять освежающую ванну. В доме фрау Заундерс не было горячей воды.
Перед входом в общежитие стояла фрау Майер.
На ней были черные брюки и белая блузка — подарок Эдди Кэссина. Она курила американскую сигарету, и вид у нее был весьма кокетливый.
— Привет вам! — сказала она. — Что-то вы давненько не заходили.
— Только не говорите, что скучали без нас! — парировал Моска.
Фрау Майер рассмеялась, показывая свои заячьи зубы.
— Нет, я "никогда не скучаю, ведь в доме полно мужчин.
Гелла спросила:
— Фрау Майер, вы не в курсе, Лео вернулся из Гамбурга?
Фрау Майер с удивлением посмотрела на нее:
— Как, он же вернулся в пятницу. Он что, не заходил к вам?
— Нет, — ответил Моска. — И я что-то не видел его ни в «Ратскелларе», ни в клубе.
На лице фрау Майер вновь появилось кокетливое выражение.
— Он у себя с вот таким фонарем под глазом.
Я его стала дразнить, но что-то он не в духе, так что я оставила его в покое.
— Надеюсь, он не болен, — сказала Гелла.
Они поднялись на четвертый этаж и постучали в дверь Лео. Тишина. Моска постучал снова, но никто не откликнулся. Тогда он надавил на ручку.
Дверь была заперта.
— Старуха Майер что-то перепутала, — сказал Моска. — Он, должно быть, куда-то ушел.
Они пошли в комнату Моски. Он разделся и отправился мыться. Он полежал в ванне, выкурил сигарету, потом быстро вымылся. Войдя в комнату, он увидел, что Гелла отдыхает на кровати и одной рукой держится за щеку.
— Что случилось? — спросил Моска.
— Зуб разболелся, — ответила Гелла. — Это из-за конфет и мороженого.
— Завтра сходим к дантисту, — сказал Моска.
— Да нет, скоро пройдет, — ответила Гелла. — Раньше уже так бывало.
Моска стал одеваться, а она надела его влажный халат и пошла в ванную.
Зашнуровывая ботинки, Моска услышал, что кто-то ходит в комнате Лео. Сначала он подумал, что это, возможно, местный немец-воришка, и крикнул громко:
— Лео?
Через некоторое время ему ответил Лео через стену:
— Это я.
Моска вышел, и Лео открыл ему дверь. Когда он вошел, Лео уже спешил обратно в постель.
— Что же ты не зашел? — спросил Моска.
Лео сел на кровать и повернулся, чтобы лечь, и тут Моска увидел его лицо: под глазом красовался огромный синяк, на лбу была ссадина. Лицо раздулось и заплыло.
Моска молча подошел к столу, сел и закурил сигару. Ему наконец стало ясно, что произошло, ведь вчера он видел заголовки в «Старз энд страйпс». Только вчера из-за выпитого он не придал этому значения.
В газете опубликовали фотографии корабля, причалившего в Гамбурге. Корабль был переполнен людьми. Под фотографией была помещена статья о том, как на этом корабле бывшие узники концлагерей пытались отплыть в Палестину. Но британское командование перехватило корабль и заставило его пришвартоваться в Гамбурге. Однако пассажиры отказались высаживаться, и тогда их силой стали сгонять на берег солдаты.
Моска тихо спросил:
— Ты видел, что было в Гамбурге?
Лео кивнул. Моска, попыхивая сигарой, стал обдумывать события последних дней — теперь он понял, почему Лео не заглянул к ним и почему не ответил на их стук в дверь.
— Мне уйти? — спросил он у Лео.
— Нет, — ответил тот. — Посиди немного.
— Тебя избили английские моряки?
Лео кивнул.
— Я попытался вступиться за человека, которого они волокли с корабля. И получил вот это. — Он потрогал свое лицо.
Моска заметил, что заплывшая щека Лео неподвижна, словно лицевые мускулы были парализованы.
— Как это случилось?
Лео уклончиво ответил:
— Ты же читал в газете.
Моска нетерпеливо взмахнул рукой:
— Так как же все-таки?
Лео сел на кровати, не в силах вымолвить ни слова. Вдруг слезы брызнули у него из глаз. Щека сильно задергалась, и он схватился за нее, чтобы унять тик. Он выкрикнул:
— Мой отец был не прав! Он оказался не прав!
Моска молчал. Через некоторое время Лео отдернул руку от лица. Щека перестала дергаться.
Лео сказал:
— Они стали избивать при мне того человека и потащили его по палубе к трапу. Я хотел их остановить и просто оттолкнул одного. А другой мне сказал: «Ну ладно, жидовская морда, тогда получай ты!» — Лео мастерски изобразил простонародный английский выговор. — Я упал и увидел, что немцы-докеры хохочут надо мной, над нами. И тогда я подумал об отце. Я подумал, что бы он сказал, увидев своего сына в это мгновение. Что бы он сказал?
Моска медленно произнес:
— Я же говорил: тут тебе не место. Слушай, я уеду в Штаты, как только получу разрешение на женитьбу. Ходят слухи, что военно-воздушную базу прикроют, так что я в любом случае останусь без работы. Поехали с нами.
Лео обхватил голову руками. Это предложение не вызвало у него никаких эмоций — ни чувства благодарности, ни желания согласиться.
— А что, евреи могут себя чувствовать в Америке в полной безопасности? — спросил Лео с горечью.
— Думаю, да, — ответил Моска.
— Ты так только думаешь?
— Сейчас никто не может ничего гарантировать, — ответил Моска.
Лео ничего не сказал. Он думал об английских солдатах в шерстяных мундирах, о тех самых, кто плакал, освобождая его и его товарищей из лагеря, о тех, кто снимал с себя одежду, делился с ним едой. Он тогда уверился в правоте своего отца, который считал, что человек по природе добр, что человека легче подвигнуть к жалости и любви, нежели к ненависти.
— Нет, — сказал он Моске. — Я не могу ехать с тобой. Я уже оформил все бумаги, чтобы ехать в Палестину. Я уезжаю через несколько недель. — И затем, чувствуя, что должен объясниться с Моской, добавил:
— Я теперь буду чувствовать себя нормально только вместе со своим народом. — И, когда он это произнес, понял, что упрекал Моску в том, что его симпатия к нему носила только личный характер, что в минуту опасности Моска" защитит его, Лео, но не защитит какого-нибудь незнакомого еврея, до которого ему нет никакого дела. А этой симпатии было явно недостаточно, она не гарантировала ему безопасности. Он никогда не сможет Ощущать себя в безопасности даже в Америке, каких бы высот материального преуспевания он там ни достиг. В подсознании у него всегда будет тлеть страх, что его благополучие можно вмиг разрушить и он ничего не сможет сделать в свою защиту и даже его друзья, такие, как Моска, не сумеют совладать с этой слепой силой ненависти. Лица освободителя и истязателя оказались одним лицом, лицо друга и врага оказалось лишь лицом врага. Лео вспомнил девушку, с которой он жил сразу же после освобождения из Бухенвальда, — тоненькую веселую немочку с насмешливой, едва ли не злобной усмешкой на губах. Он поехал как-то в деревню и вернулся оттуда с гусем и полной корзиной цыплят. И, когда он рассказал ей, как выгодно ему удалось их купить, она смерила его взглядом и сказала с издевательской интонацией: «О, да ты неплохой делец!»
И только теперь он понял или заставил себя понять, что скрывалось за этими словами, и он испытывал лишь бессильную злобу и против нее, и против всех остальных. Она была нежна с ним и вроде бы любила, она заботилась о нем и всегда проявляла доброжелательность, за исключением того единственного случая. И тем не менее она и такие же, как она, выжгли у него на руке цифры, которые он был обречен носить на себе до самой могилы. И где ему было скрыться от этих людей?
Не в Америке и, конечно же, не в Германии. Куда же ему уехать?
"Отец! Отец, — кричал он мысленно, — ты никогда не говорил мне, что всякий человек носит в себе свою колючую проволоку, свои печи, свои орудия пыток; ты никогда не учил меня ненавидеть, а теперь вот я унижен, надо мной насмехаются, и я чувствую лишь стыд, а не гнев, словно я заслужил каждый доставшийся мне удар и плевок, каждое оскорбление. Куда же мне теперь идти?
И в Палестине я увижу все тот же забор из колючей проволоки, который ты сам обнаружил на небесах или в аду". И потом ему в голову пришла очень простая мысль, очень ясная мысль, словно он уже давно тайно вынашивал ее в себе, и он подумал: отец тоже был врагом.
Несколько человек с луками пускали стрелы в красные и синие мишени.
Все было объято покоем и тишиной. Сумерки наступили в этот воскресный день раньше обычного, подумал Моска, близится осень — тоже раньше обычного. По зеленой лужайке были разбросаны пятна коричневой пожухлой травы, а в шапках огромных вязов, высящихся вдоль площадки для гольфа, уже виднелись красноватые потеки.
Он увидел, что к ним приближается Эдди Кэссин, огибая стрелков. Эдди присел на траву и, похлопав Геллу по ботинку, сказал:
— Привет, малышка.
Гелла улыбнулась ему и продолжала читать «Старз энд страйпс», тихо проговаривая английские слова.
— Я получил письмо от жены, — сказал Эдди Кэссин. — Она не приедет. — Он помолчал. — Это ее последнее слово, — сказал он, и его изящный рот исказила торжествующая улыбка. — Она выходит замуж за своего шефа. Я же говорил тебе, что она с ним трахается. А я-то ничего и не знал.
Догадывался чисто интуитивно. Как тебе моя интуиция, Уолтер?
Моска понял, что Эдди сегодня здорово напьется.
— Да ладно тебе, Эдди! Ты же абсолютно не семейный человек.
— Но мог бы им стать, — ответил Эдди невозмутимо. — Я мог бы попытаться. — И он указал пальцем на кремовую коляску, ярким пятном светлевшую посреди зеленого ковра травы. — Ты же не семейный человек, да вот пытаешься им стать.
Моска засмеялся.
— Я учусь, — сказал он.
Они сидели молча.
— Может, сходим сегодня вечерком в «Ратскеллар»? — спросил Эдди.
— Нет, — ответил Моска. — У нас есть дома что выпить. Приходи сам.
— Знаешь, мне надо постоянно быть в движении. — Эдди поднялся на ноги. — Я не могу торчать у вас в квартире весь вечер. — И он зашагал прочь, стараясь держаться подальше от мишеней.
Моска лег, упершись затылком в колени Геллы и обратив лицо к умирающим лучам холодного солнца. Он забыл спросить у Эдди про свои брачные бумаги. Пора бы им вернуться.
Он думал о возвращении домой, о том, как он войдет в квартиру, увидит мать, познакомит ее со своей женой, покажет ей ребенка. Глория вышла замуж (он усмехнулся при этой мысли), так что беспокоиться нечего. Вот чудно, что он опять возвращается, — теперь это легче, чем раньше.
Глядя на неловко натягивающих луки стрелков и на выпущенные ими стрелы, он вспомнил пожилого солдата на ферме за линией фронта. На этой ферме показывали кино резервистам — зрители сидели на бревнах. Тому солдату было, пожалуй, под сорок, думал Моска. Зажав между коленями шестилетнего французика, он аккуратно расчесывал ему на пробор вьющиеся кудри и пытался заставить чубчик лежать волной. Потом он причесал двух других — девочку и мальчика, тоже держа их у себя между коленями и осторожно поворачивая из стороны в сторону. Закончив их причесывать, старый солдат дал им по шоколадке и взял свою винтовку…
Моска рассеянно глядел на лужайку с гомонящими детьми, и ему почему-то казалось, что сейчас на ум приходят очень важные события из его прошлой жизни. Он напряг память и вспомнил солдата-негра, который швырял банки с ананасовым соком из кузова грузовика, мчащегося мимо колонн усталых пехотинцев. Они брели от моря туда, откуда доносилась канонада тяжелых орудий, которая заставляла их морально подготовиться к предстоящему бою, — так воскресный колокол приуготовляет дух к единению с господом. И по мере их продвижения канонада становилась все громче и звонче, уханье орудий все оглушительнее, хлопки выстрелов автоматических винтовок звучали словно минорные аккорды, и перед самым финалом, перед их приобщением к ритуалу тела и души, словно перед вхождением в храм… Но тут он отвлекся и мысленно ощутил прохладную с жестяным привкусом свежесть ананасового сока, вспомнил остановку в пути, краткий привал, во время которого они передавали друг другу вскрытую банку. И перенесся с той дороги на другую дорогу — залитую лунным светом улицу во французской деревушке, где каменные домики тонули во мраке, а у их стен стояли хорошо различимые во тьме грузовики, джипы и огромные тягачи. В конце деревенской улочки стоял танк, покрытый только что выстиранным бельем, которое оставили сушиться под луной.
От сухого звона тетивы и легкого свиста рассекающих воздух стрел, казалось, пробудился легкий вечерний ветер. Гелла оторвалась от книги, Моска нехотя встал.
— Хочешь чего-нибудь на дорожку? — спросил он у нее.
— Нет, — ответила Гелла. — Мне уже некуда.
К тому же что-то зуб опять разболелся.
Моска только теперь увидел, что у нее чуть посинела кожа нижней челюсти.
— Я попрошу Эдди, чтобы он сводил тебя к дантисту на базе.
Они собрали разбросанные по траве вещи и погрузили все в коляску. Малыш спал. Они пошли к трамвайной остановке. Когда трамвай подошел, Моска схватил сильными длинными руками коляску и поставил ее на заднюю площадку вагона.
Ребенок проснулся и заплакал, Гелле пришлось взять его на руки и убаюкивать. Подошел кондуктор, но Моска сказал по-немецки:
— Мы американцы.
Кондуктор недоверчиво смерил Моску взглядом, но не стал возражать.
На третьей остановке в вагон вошли две девушки из американского женского корпуса. Одна из них, заметив у Геллы на руках ребенка, сказала другой:
— Смотри-ка, какой симпатичный немчик!
Та заглянула малышу в личико и несколько раз повторила:
— Ох, какой милый карапуз! — И, глядя Гелле в глаза, сказала, чтобы она поняла:
— Schon!*
* Милый, замечательный (нем.)
Гелла улыбнулась и взглянула на Моску, но тот не проронил ни звука. Одна из девушек достала шоколадку из сумки и сунула ее малышу под одеяльце. Прежде чем Гелла успела что-то возразить, обе сошли с трамвая и зашагали по улице.
Сначала Моску это позабавило, но потом его разобрала злость. Он схватил шоколадку и швырнул ее на улицу.
Когда они сошли с трамвая и направились к дому, Гелла сказала:
— Не расстраивайся, они приняли нас за немцев.
Но дело было не только в этом. Он испугался, словно и впрямь был немцем и как один из побежденных должен был с благодарностью принять этот жест благотворительности и унижения.
— Мы скоро уедем, — сказал он. — Я поговорю завтра с Эдди и попрошу его ускорить оформление.
Впервые за все время он почувствовал острое желание поскорее покинуть эту страну.
Эдди Кэссин ушел с лужайки загородного клуба, не зная толком, куда ему отправиться. Лежащий на траве Моска, голова покоится на коленях у Геллы, рука упирается в кремовую коляску — это зрелище было ему невыносимо. Он сел на трамвай и подумал: «Поеду-ка я к горилле». Это решение развеяло его грустные мысли, и он стал глазеть на девчонок, едущих в центр. На окраине города он спустился к реке, пересек мост через Везер и сел на другой трамвай, который повез его по Нойштадту. Он сошел на предпоследней остановке — перед тем как трамвай свернул к базе.
Дома здесь были не повреждены бомбежкой.
Он вошел в один из домов, поднялся по лестнице на третий этаж, постучал и услышал голос Элфриды:
— Одну минуту! — Потом дверь распахнулась.
При виде ее Эдди Кэссин всякий раз испытывал легкий шок. У нее была пухлая фигура, причем без одежды даже пухлее, чем могло показаться со стороны, тонкие лодыжки, узкие бедра и чудовищно огромная голова. На лице выделялись фиалковые глаза с красными, как у кролика, белками.
Войдя, Эдди Кэссин по привычке сел на диванчик у стены.
— Налей чего-нибудь, детка, — попросил он.
Здесь он держал целый склад спиртного. Это было надежно. Он знал, что Элфрида в его отсутствие не притрагивается к его запасам. Пока она смешивала ему коктейль, он с изумлением наблюдал за ней.
Да, голова явно великовата, волосы свисают мотками медной проволоки, кожа старая, с желтоватыми пятнами и крупными порами, похожа на высохшую куриную. Нос как-то размазан по лицу, словно его сплющили несколькими сильными ударами, а губы напоминают два кусочка говядины — правда, перед его приходом она всегда их подкрашивала светлой помадой. Пугающий портрет довершал отвислый подбородок и мощная нижняя челюсть. Но голос у нее был мягкий, мелодичный, и в нем даже слышались слабые отзвуки давно отцветшей юности. Она очень хорошо говорила по-английски, вообще имела способности к языкам и зарабатывала себе на жизнь переводами, устными и письменными. Иногда она давала Эдди уроки немецкого.
Здесь Эдди чувствовал себя уютно и спокойно.
Она всегда зажигала в комнате свечи, и Эдди, усмехаясь про себя, думал, что эти свечи находят здесь иное применение. У противоположной от двери стены стояла огромная кровать, а рядом с ней у другой стены — бюро с фотографией ее мужа, который, добродушно улыбаясь, обнажал ряд неровных зубов.
— Я тебя сегодня не ждала, — сказала Элфрида.
Она подала ему стакан и села на диван подальше от него. Она уже усвоила, что, если будет приставать к нему с нежностями, он встанет и уйдет, но, если она подождет, пока гость напьется как следует, он потушит свечи и потащит ее в кровать, и еще она усвоила, что тогда ей следует притворно сопротивляться.
Эдди, откинувшись на спинку дивана, пил и смотрел на фотографию. Ее муж погиб под Сталинградом, и Элфрида часто рассказывала ему, как вместе с другими вдовами она надевала траур в день памяти по немцам, павшим на Волге. Их было так много, что само слово «Сталинград» наполняло ужасом женские сердца.
— И все же, я думаю, он был педиком, — сказал Эдди. — Как это его угораздило на тебе жениться?
Он увидел, что она сразу заволновалась и опечалилась, как бывало всегда, когда на него находила хандра и он начинал ее подкалывать.
— Скажи, он с тобой хоть занимался любовью? — спросил Эдди.
— Да, — тихо ответила Элфрида.
— Часто?
Она не ответила.
— Раз в неделю?
— Чаще, — ответила она.
— Ну, может, он и не был совсем педиком, — рассуждал Эдди. — Но вот что я тебе скажу: он тебе изменял.
— Нет, — проговорила она, и он с удовлетворением заметил, что она плачет. Эдди встал.
— Если ты будешь себя так вести, я просто встану и уйду. Что это такое, ты совсем не разговариваешь со мной! — Он дурачился, а она это прекрасно понимала и знала, как ей надо реагировать.
Она упала на колени и обхватила его ноги:
— Пожалуйста, Эдди, не уходи, пожалуйста, не уходи!
— Скажи, что твой муж был педиком! Скажи мне правду!
— Нет, — сказала она, поднимаясь и плача в голос. — Не говори этого! Он был поэт.
Эдди налил себе еще и торжественно произнес:
— Ну вот, видишь, я же знал! Все поэты педерасты. Ясно? Кроме того, это и так видно по его зубам. — И он язвительно ухмыльнулся.
Теперь она истерически рыдала от горя и гнева.
— Убирайся! — кричала она. — Уходи! Ты животное, грязное животное! — И, когда он схватил ее, ударил по лицу, поволок к кровати и бросил на одеяло, она поняла, что попалась: он специально дразнил ее, чтобы возбудиться. Когда он навалился на нее всем телом, она не шевельнулась, но в конце концов уступила ему под воздействием обуявшего его неистовства и собственного острого возбуждения. Но сегодня все было куда хуже обычного. Они совсем потеряли рассудок от страсти и близости. Он заставлял ее пить виски прямо из бутылки и всячески унижал ее. Он заставил ее ползать по комнате на четвереньках и, высунув язык, умолять его остаться. Он заставил ее бегать вокруг комнаты во тьме, сменяя аллюр по его команде. Наконец он сжалился над ней и сказал:
— Хва! — И она остановилась. Потом он позволил ей залезть в постель и обнял ее. — А теперь скажи, что твой муж был педераст. — Он уже приготовился выпихнуть ее из постели на пол.
И, как пьяный подросток, она послушно повторила:
— Мой муж был педераст.
Сказав это, она надолго замолчала, но он заставил ее сесть, чтобы в темноте лучше рассмотреть ее длинные конические груди. Как мячи для регби, ну точно — мячи для регби! Эдди восхищался. В одежде она казалась самой обычной бабой. И он испытал прилив восторга впервые с тех пор, как он обнаружил это сокровище.
— Меня тошнит, Эдди, — сказала она. — Мне надо сходить в туалет.
Он помог ей дойти и усадил на толчок. Потом вернулся в комнату, налил себе очередной стакан и улегся в кровать.
«Бедная Элфрида, — думал Эдди Кэссин, — чего только не сделает бедная Элфрида, чтобы ей бросили палку».
…Тогда в трамвае, как только она кинула на него быстрый взгляд, он все сразу понял. И вот теперь, когда он насытился ее телом, когда прошла его похоть и ненависть, он подивился без всякого сожаления собственной жестокости и тому, как настойчиво он стремился осквернить ее память о муже. Что за чудак этот парень, коли женился на девке с такой головизной! Если верить Элфриде, так он и впрямь был от нее без ума: девке с таким телом можно простить многие прочие дефекты.
Но не такую голову, думал Эдди.
Он налил себе еще и вернулся в кровать. Итак, ей повезло, она нашла единственного, кто решился жениться на ней, единственного, кто рассмотрел прекрасную душу под этой ужасной маской мяса, которой одарила ее природа. И если верить тому, что она про него рассказывала, если верить этой фотографии, то парень был хоть куда. А он топчет ее память о нем.
Он услышал, как Элфриду рвет. Он пожалел любовницу, зная, что терроризировал ее только для того, чтобы унять собственный панический ужас. Теперь наконец последний корень его жизни вырван из почвы безвозвратно. Он не мог осуждать жену. Он никогда не мог скрыть своего раздражения, если она чувствовала недомогание.
А во время беременности она стала такой уродиной, вечно ее рвало — как вот сейчас Элфриду. Он тогда до нее ни разу не дотронулся.
Эдди налил себе еще. Сознание у него замутилось, но он продолжал думать о жене так, словно она стояла около кровати, широко расставив ноги, и ему вспомнился старенький ледник, что был у его матери. Он вспомнил, как ходил каждый день в погребок к угольщику и в тяжелом деревянном ведре приносил домой здоровенный кусок обжигающего льда, а потом вытаскивал из-под ледника корытце с водой, образовавшейся от таяния льда.
И когда он каждое утро опорожнял это корыто, в луже пахнущей тухлятиной воды всплывали куски пищи, обрывки газет, комочки грязи и дохлые тараканы — иногда он насчитывал до тридцати штук, — они всплывали коричневыми спинками вверх, распластав по поверхности воды ниточки усов, которые казались бесчисленными струйками крови. В его воображении возник образ жены: она стояла, широко расставив ноги над пустым корытом из-под ледника. Из ее тела в корыто падали полусгнившие куски пищи, комочки грязи и дохлые коричневые тараканы, которые падали и падали без конца…
Он поднялся и крикнул:
— Элфрида!
Ответа не последовало. Он пошел в туалет и увидел, что она лежит на полу, уткнув свои тяжелые груди в кафель. Он поднял ее и отнес в постель. Она беззвучно плакала. И вдруг ему почудилось, что он оказался где-то далеко-далеко и оттуда смотрит на нее и на Эдди Кэссина. Он видел собственное лицо, отраженное в пламени свечей и в летнем ночном небе, и ужас сковал его тело. Он мысленно воззвал: «Господи! Господи! Помоги мне, прошу тебя!»
Он стал целовать ее лицо, большой рот, нос и желтые щеки.
— Перестань плакать. Твой муж был отличный малый. Он не был педиком. Я только дразнил тебя.
И тут в его памяти всплыла сценка из далекого прошлого: он, совсем еще маленький мальчик, слушает сказку, которую ему кто-то читает. Это слово казалось ему тогда таким красивым — «сказка», но, как и все когда-то невинное и чистое, это слово теперь истрепалось. Голос читал: «Заблудилась и осталась одна-одинешенька в лесу. Пожалейте заблудившуюся принцессу». И теперь в его сознании, как некогда в детстве, возникло видение прекрасной девы с короной и вуалью из белых кружев — тонкая фигурка ангела, хрупкое тельце совсем еще юной девочки, с плоскими бедрами, без всякого намека на грудь… А потом — где же это было: то ли в школе, то ли в его детской спальне? — выглянув в окно и скользнув заплаканным взглядом по каменным джунглям, он рыдал безутешно и горько, а ласковый голос за его спиной повторял: «Пожалеем заблудившуюся красавицу» — и так еще много раз.
В тот вечер Моска и Гелла оставили ребенка у фрау Заундерс и отправились на Метцерштрассе в общежитие, где Моска до сих пор официально проживал. Моска нес на плече голубую спортивную сумку с полотенцами и чистой сменой белья.
Вспотевшие, пропитанные пылью, они мечтали поскорее принять освежающую ванну. В доме фрау Заундерс не было горячей воды.
Перед входом в общежитие стояла фрау Майер.
На ней были черные брюки и белая блузка — подарок Эдди Кэссина. Она курила американскую сигарету, и вид у нее был весьма кокетливый.
— Привет вам! — сказала она. — Что-то вы давненько не заходили.
— Только не говорите, что скучали без нас! — парировал Моска.
Фрау Майер рассмеялась, показывая свои заячьи зубы.
— Нет, я "никогда не скучаю, ведь в доме полно мужчин.
Гелла спросила:
— Фрау Майер, вы не в курсе, Лео вернулся из Гамбурга?
Фрау Майер с удивлением посмотрела на нее:
— Как, он же вернулся в пятницу. Он что, не заходил к вам?
— Нет, — ответил Моска. — И я что-то не видел его ни в «Ратскелларе», ни в клубе.
На лице фрау Майер вновь появилось кокетливое выражение.
— Он у себя с вот таким фонарем под глазом.
Я его стала дразнить, но что-то он не в духе, так что я оставила его в покое.
— Надеюсь, он не болен, — сказала Гелла.
Они поднялись на четвертый этаж и постучали в дверь Лео. Тишина. Моска постучал снова, но никто не откликнулся. Тогда он надавил на ручку.
Дверь была заперта.
— Старуха Майер что-то перепутала, — сказал Моска. — Он, должно быть, куда-то ушел.
Они пошли в комнату Моски. Он разделся и отправился мыться. Он полежал в ванне, выкурил сигарету, потом быстро вымылся. Войдя в комнату, он увидел, что Гелла отдыхает на кровати и одной рукой держится за щеку.
— Что случилось? — спросил Моска.
— Зуб разболелся, — ответила Гелла. — Это из-за конфет и мороженого.
— Завтра сходим к дантисту, — сказал Моска.
— Да нет, скоро пройдет, — ответила Гелла. — Раньше уже так бывало.
Моска стал одеваться, а она надела его влажный халат и пошла в ванную.
Зашнуровывая ботинки, Моска услышал, что кто-то ходит в комнате Лео. Сначала он подумал, что это, возможно, местный немец-воришка, и крикнул громко:
— Лео?
Через некоторое время ему ответил Лео через стену:
— Это я.
Моска вышел, и Лео открыл ему дверь. Когда он вошел, Лео уже спешил обратно в постель.
— Что же ты не зашел? — спросил Моска.
Лео сел на кровать и повернулся, чтобы лечь, и тут Моска увидел его лицо: под глазом красовался огромный синяк, на лбу была ссадина. Лицо раздулось и заплыло.
Моска молча подошел к столу, сел и закурил сигару. Ему наконец стало ясно, что произошло, ведь вчера он видел заголовки в «Старз энд страйпс». Только вчера из-за выпитого он не придал этому значения.
В газете опубликовали фотографии корабля, причалившего в Гамбурге. Корабль был переполнен людьми. Под фотографией была помещена статья о том, как на этом корабле бывшие узники концлагерей пытались отплыть в Палестину. Но британское командование перехватило корабль и заставило его пришвартоваться в Гамбурге. Однако пассажиры отказались высаживаться, и тогда их силой стали сгонять на берег солдаты.
Моска тихо спросил:
— Ты видел, что было в Гамбурге?
Лео кивнул. Моска, попыхивая сигарой, стал обдумывать события последних дней — теперь он понял, почему Лео не заглянул к ним и почему не ответил на их стук в дверь.
— Мне уйти? — спросил он у Лео.
— Нет, — ответил тот. — Посиди немного.
— Тебя избили английские моряки?
Лео кивнул.
— Я попытался вступиться за человека, которого они волокли с корабля. И получил вот это. — Он потрогал свое лицо.
Моска заметил, что заплывшая щека Лео неподвижна, словно лицевые мускулы были парализованы.
— Как это случилось?
Лео уклончиво ответил:
— Ты же читал в газете.
Моска нетерпеливо взмахнул рукой:
— Так как же все-таки?
Лео сел на кровати, не в силах вымолвить ни слова. Вдруг слезы брызнули у него из глаз. Щека сильно задергалась, и он схватился за нее, чтобы унять тик. Он выкрикнул:
— Мой отец был не прав! Он оказался не прав!
Моска молчал. Через некоторое время Лео отдернул руку от лица. Щека перестала дергаться.
Лео сказал:
— Они стали избивать при мне того человека и потащили его по палубе к трапу. Я хотел их остановить и просто оттолкнул одного. А другой мне сказал: «Ну ладно, жидовская морда, тогда получай ты!» — Лео мастерски изобразил простонародный английский выговор. — Я упал и увидел, что немцы-докеры хохочут надо мной, над нами. И тогда я подумал об отце. Я подумал, что бы он сказал, увидев своего сына в это мгновение. Что бы он сказал?
Моска медленно произнес:
— Я же говорил: тут тебе не место. Слушай, я уеду в Штаты, как только получу разрешение на женитьбу. Ходят слухи, что военно-воздушную базу прикроют, так что я в любом случае останусь без работы. Поехали с нами.
Лео обхватил голову руками. Это предложение не вызвало у него никаких эмоций — ни чувства благодарности, ни желания согласиться.
— А что, евреи могут себя чувствовать в Америке в полной безопасности? — спросил Лео с горечью.
— Думаю, да, — ответил Моска.
— Ты так только думаешь?
— Сейчас никто не может ничего гарантировать, — ответил Моска.
Лео ничего не сказал. Он думал об английских солдатах в шерстяных мундирах, о тех самых, кто плакал, освобождая его и его товарищей из лагеря, о тех, кто снимал с себя одежду, делился с ним едой. Он тогда уверился в правоте своего отца, который считал, что человек по природе добр, что человека легче подвигнуть к жалости и любви, нежели к ненависти.
— Нет, — сказал он Моске. — Я не могу ехать с тобой. Я уже оформил все бумаги, чтобы ехать в Палестину. Я уезжаю через несколько недель. — И затем, чувствуя, что должен объясниться с Моской, добавил:
— Я теперь буду чувствовать себя нормально только вместе со своим народом. — И, когда он это произнес, понял, что упрекал Моску в том, что его симпатия к нему носила только личный характер, что в минуту опасности Моска" защитит его, Лео, но не защитит какого-нибудь незнакомого еврея, до которого ему нет никакого дела. А этой симпатии было явно недостаточно, она не гарантировала ему безопасности. Он никогда не сможет Ощущать себя в безопасности даже в Америке, каких бы высот материального преуспевания он там ни достиг. В подсознании у него всегда будет тлеть страх, что его благополучие можно вмиг разрушить и он ничего не сможет сделать в свою защиту и даже его друзья, такие, как Моска, не сумеют совладать с этой слепой силой ненависти. Лица освободителя и истязателя оказались одним лицом, лицо друга и врага оказалось лишь лицом врага. Лео вспомнил девушку, с которой он жил сразу же после освобождения из Бухенвальда, — тоненькую веселую немочку с насмешливой, едва ли не злобной усмешкой на губах. Он поехал как-то в деревню и вернулся оттуда с гусем и полной корзиной цыплят. И, когда он рассказал ей, как выгодно ему удалось их купить, она смерила его взглядом и сказала с издевательской интонацией: «О, да ты неплохой делец!»
И только теперь он понял или заставил себя понять, что скрывалось за этими словами, и он испытывал лишь бессильную злобу и против нее, и против всех остальных. Она была нежна с ним и вроде бы любила, она заботилась о нем и всегда проявляла доброжелательность, за исключением того единственного случая. И тем не менее она и такие же, как она, выжгли у него на руке цифры, которые он был обречен носить на себе до самой могилы. И где ему было скрыться от этих людей?
Не в Америке и, конечно же, не в Германии. Куда же ему уехать?
"Отец! Отец, — кричал он мысленно, — ты никогда не говорил мне, что всякий человек носит в себе свою колючую проволоку, свои печи, свои орудия пыток; ты никогда не учил меня ненавидеть, а теперь вот я унижен, надо мной насмехаются, и я чувствую лишь стыд, а не гнев, словно я заслужил каждый доставшийся мне удар и плевок, каждое оскорбление. Куда же мне теперь идти?
И в Палестине я увижу все тот же забор из колючей проволоки, который ты сам обнаружил на небесах или в аду". И потом ему в голову пришла очень простая мысль, очень ясная мысль, словно он уже давно тайно вынашивал ее в себе, и он подумал: отец тоже был врагом.